Она стала одеваться у них на глазах, демонстративно не отворачиваясь, и, когда натягивала трусики на крепкие стройные бедра, вызывающе задрала рубашку.
Прокурор услужливо протянул ей юбку. Она вырвала ее из его руки и презрительно прищурилась:
— Не лакействуй, не поможет.
Одевшись, она через плечо бросила Егорову:
— Я готова.
И направилась к двери.
Егоров и Анатолий пошли за ней. Прокурор остался посреди комнаты с подтяжками на голых мускулистых плечах, в синих галифе и шлепанцах:
— Значит, дело миром кончилось? Я вас так понял? Дальнейшего хода не будет?
Она в дверях резко обернулась, гневно сверкнула греховными глазами:
— Замолчи, мерзавец! А то меня стошнит!
В коридоре она не без презрения осмотрела Егорова с ног до головы:
— Куда поведете?
— Следуйте за нами, — дрогнувшим от возбуждения голосом сказал Егоров.
Они втроем пришли в комнату, которую занимал Егоров. Она швырнула свою сумку на кровать, оглядела комнату и спросила:
— Вдвоем будете? Или только ты?
— Это мы решим полюбовно, — запер дверь на ключ Егоров. — Такую бабенку уступить другому — это себя не уважать.
— А он выйдет? Или будет присутствовать при сем?
— А уж это как вашей душеньке будет угодно.
— Мне безразлично. Я вас всех презираю. Выпить не найдется?
— Как не найдется? — Егоров поспешно стал отпирать дверь. — Это мы мигом.
Он отнял у швейцара портвейн и печенье, и пока он отсутствовал, женщина стала лениво раздеваться, делая вид, что не замечает Анатолия. Вещи свои она аккуратно складывала на спинку стула и, дойдя до нижней рубашки с кружевной оторочкой, помедлила, раздумывая, и тоже сняла через голову, представ перед Анатолием во всей обнаженной красе.
Когда вернулся Егоров, неся в охапке портвейн и печенье, она произнесла, ни к кому из них конкретно не обращаясь:
— Во всей этой истории мне мужа своего жаль. Уж больно худо ему будет, если прослышит. Ради него я вам в морды не плюнула.
— Да мы не понимаем, что ли? — от возбуждения теряя привычный начальственный тон, сказал Егоров, разливая нетвердой рукой вино по стаканам. — Мы — джентльмены.
— Подонки вы все, — сказала она, принимая стакан и не прикрывая своей наготы.
Анатолию стало как-то не по себе, словно он присутствовал при публичной казни. Торопливо опрокинув в рот кислый портвейн, он вышел в коридор. За его спиной скрипнул поворачиваемый в замке ключ.
Почти до рассвета куражились в гостинице на всех, ее этажах Егоров и Анатолий в сопровождении швейцара. Разбудили десятки людей, поднимали женщин из постели, издевались как могли над испуганными, растерянными людьми и ни разу не встретили сопротивления. Люди безропотно сносили унижения, канючили, вымаливая снисхождение, и все, как на подбор, даже не подумали защитить своих дам.
Егоров и Анатолий угомонились лишь под утро, совсем выбившись из сил и засыпая на ходу.
Они проспали утреннее заседание межобластного совещания работников идеологического фронта и еле успели ко второй половине, где, согласно повестке дня, должен был выступать с докладом Егоров.
Он поднялся на трибуну, импозантный, холеный столичный гость, привычным взглядом опытного докладчика оглядел переполненный зал городского театра с большой хрустальной люстрой, висевшей на высоком лепном потолке, а на него, затаив от страха дыхание, смотрели жертвы его ночных похождений: прокурор в синих галифе и форменном пиджаке, директор Дома культуры, с которой позабавился Анатолий, подруга жены прокурора, стройным крепким телом которой насладился сам Егоров, одутловатый заведующий отделом пропаганды и агитации райкома партии и еще много-много других трусливых и жалких людишек, чьих лиц Анатолий и не запомнил.
Егоров отпил минеральной воды из стакана, профессионально — гулко откашлялся, поправил узел галстука на шее и сочным лекторским баритоном одарил зал:
— Антон Павлович Чехов, великий русский писатель, человек необыкновенной тонкости и культуры, в письме к своему брату сказал слова, которые по сей день звучат для нас, советских людей, ценным заветом: «В человеке все должно быть прекрасно — и лицо, и одежда, и мысли…»
Анатолий потом клялся своими тремя детьми, которых он обожал больше всего на свете, что именно так начал свой доклад его друг Егоров.
А теперь давайте рассудим.
Все, что рассказал мне Анатолий, кажется таким фантастичным, что, не знай я рассказчика много лет и не доверяй я ему, как себе самому, не поверил бы ни одному слову. Да если честно признать, при всем моем уважении к Анатолию весьма и весьма усомнился я в достоверности этой истории. То, что Егоров, проказник и прощелыга, мог додуматься до такой тотальной ночной проверки всех комнат гостиницы, допускаю. И что швейцар-взяточник был у них наводчиком, верю. И что кое-кто из партийных чинуш районного масштаба, пойманный с поличным с бабой в постели, наложил со страху полные штаны и во всей красе показал свою подлую душонку, тоже могу представить.
Но чтобы все, все мужчины, и не простые забитые людишки, а знающие цену власти и привыкшие командовать, чтобы такие мужчины, коих подняли ночью со своих любовниц два авантюриста, не воспротивились и униженно капитулировали, да еще в придачу отдали своих еще теплых после любовных ласк подруг на глумление и позор — такому я поверить категорически не мог и посчитал, что Анатолий, ради красного словца, перехватил, дал лишку и наболтал, чего не было и быть не могло.
Ибо если прав Анатолий и не соврал ничего, то все наше социалистическое общество — грязный свинарник, а новый тип человека, который мы так любовно выращивали со времен залпа «Авроры», — ничтожество и слизняк, какого еще человечество не знало.
Спорить с Анатолием я не стал, а в душе зачеркнул эту историю, как непристойный и неумный вымысел. И забыл об этом напрочь. Пока жизнь не ткнула меня носом в нечто подобное. И не где-нибудь на периферии, а в самой столице, где собран, как говорится, цвет нации.
Не помню, какое дело привело меня в Москву, но вернее всего, служебная командировка. Потому что поместили меня в одном из первых московских небоскребов — гостинице «Украина», что высится своими тридцатью этажами в гибкой излучине Москвы-реки, напротив моста, ведущего на Кутузовский проспект. Эта гостиница — не из обычных. Простой люд туда и сунуться не может. В ней живут важные заграничные гости, а из наших, советских, только те, кто ходит в высоких чинах или чем-то очень прославился. Все тридцать этажей, тысяча комнат, как соты, набиты отборной, исключительной публикой.
Я в те годы еще не был столь важной персоной, как сейчас, но уже взял старт и удачно отмахал первые ступени по известной лестнице, ведущей к власти. Я был очень озабочен созданием своей карьеры, знал почти все ходы и выходы в закоулках партийной машины, и перспектива передо мной открывалась самая прекрасная.
И вообще жизнь улыбалась мне необычайно. В Москве у меня была невеста Леночка — красавица и умница, блестяще заканчивавшая учебу в университете, дочь прославленного героя войны, влиятельнейшего человека, благоволившего ко мне и очень довольного выбором своей любимицы. Да и сам я был парень хоть куда. Здоров как бык, недурен собой и уже довольно прочно стоял на ногах. Как мне помнится, эту командировку в Москву я и выбил потому, что очень соскучился по Леночке.
Каждый вечер то я пропадал у Леночки в правительственном доме, то она — у меня. Отношения не в пример нынешним у нас были самые чистые, платонические. Если позволяли себе что, то самое большее — поцелуй в губы. Оба мы изнемогали от любви, но ждали, когда Лена получит диплом, и тогда — свадьба и рай.
Гостиница «Украина» гудела как улей, и шесть скоростных вместительных лифтов мчали вверх и вниз потоки людей. На самом верху был ночной ресторан, открытый до утра. Он был единственным такого рода в Москве. И внизу два нормальных огромных ресторана. Хрустальные люстры, бронза, мрамор. Три джаз-оркестра. На дамах дорогие меха, мужчины одеты у лучших портных. Сливки общества. Вот куда я затесался.
В те времена, должен напомнить, во всей стране свирепо проводилась кампания борьбы с хулиганством и безнравственностью, как с позорными пережитками прошлого, пятнавшими светлый лик нового, социалистического общества. В помощь милиции тогда-то и были созданы добровольные народные дружины, куда подбирали молодцов один к одному, по известному трафарету. Это были юные прыщавые пареньки, коим доставляло немалое наслаждение проявлять власть над людьми, арестовывать, хватать и даже бить нещадно при попытке сопротивляться — и все это под прикрытием закона и с благословения начальства. Страшноватые юнцы. К таким, не дай Бог, в руки попасть.
И вот в целях борьбы с безнравственностью эти-то дружинники решили устроить облаву в гостинице «Украина», прочесать весь этот муравейник и выудить, выловить всех носителей разврата, то есть проституток, каковые водились и водятся в Москве в немалых количествах, хотя официально считается, что с этим пороком у нас давно покончено, ибо ликвидирована буржуазная среда, питавшая его. Тем не менее охоту на проституток устраивали довольно часто и хватали немалый улов.
А вот как определить, кто проститутка, а кто нет? Ведь на лбу не написано и в удостоверении личности такая профессия не значится. Поэтому поступали просто. Без всяких уловок. По-топорному. Как часто у нас делается и в других сферах. Хватали всех представительниц слабого пола, а если попадались честные, порядочные женщины, то им предстояло доказать это, и тогда их освобождали после цепи унизительных допросов, ссылаясь на известную поговорку: «Лес рубят — щепки летят». Злая поговорка. Чудовищная. Оперируя ею, Сталин лишил жизни миллионы невинных людей, зачислив их в разряд щепок, которым положено лететь во все стороны, когда рубят лес.
Гостиницу «Украина», несомненно, посещали девицы легкого поведения, и некоторые постояльцы гостиницы охотно пользовались продажной любовью. Все это делалось шито-крыто, втихаря, чтоб никто не знал, и до поры до времени это сходило с рук.
Но вот власти отдали команду дружинникам прочесать гостиницу. Подогнали к парадному подъезду колонну крытых автофургонов, без окон, для того чтобы доставить весь улов в отделения милиции для расследования и допросов. Сотни юнцов в нарукавных повязках хлынули в огромный мраморный вестибюль и, разбившись на группы, оцепили выходы из всех шести скоростных лифтов. В этой гостинице нет лестниц, только лифты. И выходы из этих лифтов, плотно оцепленные дружинниками, превратились в западню для женщин. Для всех женщин подряд, кто имел несчастье очутиться в гостинице именно в этот вечер, когда проводилась облава на проституток.
Кабина лифта, в которой теснилось десятка полтора людей, бесшумно и плавно спускалась вниз, распахивались автоматические двери, спрессованные люди вываливались в вестибюль, и цепкие руки дружинников, пропуская мужчин, хватали женщин и тащили их в сторону, передавая своим дожидавшимся товарищам, которые тем же способом, насильно, заламывая руки, волоча упирающихся по мраморному полу, загоняли их в крытые фургоны.
Шесть лифтов работали беспрерывно, доставляя вниз очередную поживу. Женщин силой отрывали от мужчин, хватали их за все места, лапали, волокли на глазах у их растерявшихся партнеров: то ли любовников, то ли просто товарищей или даже сослуживцев, к коим заскочили повидаться по делу их коллеги женского пола.
Женский крик и плач оглашали огромный мраморный вестибюль среди лепных стен, под многопудовыми хрустальными люстрами. Я находился в этом вестибюле и все видел своими глазами, и от ужаса и отвращения все мое тело покрылось гусиной кожей.
Сотни мужчин, молодых и пожилых, безропотно отдавали своих женщин на расправу и унижения, и ни один не попытался вступиться, отстоять ту, с которой он только что лежал в постели или, что чаще всего было ближе к правде, лишь по-приятельски болтал в своем номере. Мужчины, все как один, струсили, умыли руки, лишь бы не попасть в милицию, не фигурировать в деле, что может привести к неприятностям по службе. Ради того, чтобы избежать небольшого житейского неудобства, эти мужчины, а среди них было много военных, офицеров, совершали откровенное позорное предательство.
Господи, думал я, да что же это творится? В старину, до советской власти, русские люди, дворяне, коим действительно было что терять в случае смерти, шли на дуэль из-за одного косого взгляда, брошенного на их женщину, и погибали, отдавали свою жизнь, отстаивая честь дорогого им существа. Так погибли лучшие поэты России — Пушкин и Лермонтов. Погибли, не задумываясь, без тени страха и мелочных расчетов.
А эти? Кому и терять-то было нечего, ибо не имели они ни имений, ни миллионных капиталов, как те, что в старину шли под пулю, отстаивая свою честь. Они не имели ничего, кроме своих жалких зарплат, казенных тесных квартир и партийного билета, обеспечивающего уровень жизни получше, чем у среднего обывателя, а тот был уж совсем нищенский. У них не было понятия о чести. Они все до единого оказались вполне сформировавшимися негодяями и шкурниками и постарались трусливо испариться, лишь бы не быть взятыми на заметку прыщавым юнцом.
Во всей этой бесчисленной толпе прохвостов один лишь оказался нормальным мужчиной. Не наш. Иностранец. Черный из Африки. Он вышел с белой русо-пятой девчонкой под руку из лифта и, когда руки дружинников потянулись к ней, он прикрыл ее своей спиной и, что-то гневно лопоча на непонятном языке, стал драться, круша своими кулаками прыщавые скулы и мокрые носы.
Он отбил свою даму, не отдал ее и, снова взяв под руку, бережно повел к выходу, высоко неся черную курчавую голову над стадом белых трусливых баранов. Дружинники отхлынули от него. Хотя я могу поклясться, что русская девчонка, которую он проводил из гостиницы, была несомненно, по всем признакам девицей легкого поведения, обыкновенной проституткой, за деньги или заграничные тряпки уступавшей свое тело. Но этот негр с ней спал и это было для него достаточным основанием защищать ее, как самую благородную даму.
Уехали переполненные фургоны от парадного подъезда гостиницы, утихли крики в вестибюле, мужчины рассеялись по щелям, растворились, исчезли. А я стоял под хрустальной люстрой и мне хотелось плакать как ребенку. И не только потому, что я был свидетелем такой чудовищной картины падения нравов. Я оплакивал себя.
Я вас знакомил с моей супругой, и вас теперь не удивляет, что ее зовут не Леной. А? Вы, кажется, догадались.
Леночка в тот вечер была у меня в гостинице, ее вырвали у меня потные, липкие руки дружинников и почти бесчувственную от ужаса и омерзения поволокли по полу к фургонам.
А я? Я одеревенел и стоял как столб. В голове сверлила одна лишь жалкая мыслишка: если я устрою скандал, подерусь, отобью Лену, меня вместе с ней увезут в милицию, составят протокол, который пошлют по месту службы, заставят долго доказывать, что наши с ней отношения чисты и мы не развратничали в моем номере. А как это докажешь? И на мою репутацию ляжет несмываемое пятно в личном деле, как каинова печать, будет вечно следовать за мной милицейский протокол, в котором я буду охарактеризован не с самой лучшей стороны. Моя карьера начнет рушиться.
А кому, скажите мне, люди, нужна карьера, когда растоптаны совесть и честь. Сейчас на склоне лет я это понимаю и рассказываю вам как на духу, чтобы очистить душу от тяжести, висящей на ней. Очищу ли я ее? Вряд ли. Но хоть поговорить начистоту с друзьями, покаяться, ведь это тоже что-то.
Леночку я больше не видал. Она не захотела меня знать. Порвала со мной окончательно и бесповоротно. И была права. А я долго не мог утешиться. Потом женился на другой. Наплодил детей. И вот живу. Не умираю.
Зуев вышел из комнаты «Горное солнце» голый, в синих очках, защищавших глаза от действия ультрафиолетовых лучей. Астахов, возлежавший на диване после парилки, тоже ничем не укрытый, еще розовый от взаимодействия веника и пара, иронично оглядел короткое, в жирных складках тело Зуева:
— Загорел, брат, на горном солнце. Как с Черноморского побережья Кавказа.
— Действительно? — стал поворачиваться боками перед стенным зеркалом Зуев, изучая розовые пятна, проступившие в разных местах, — как бы ожог не схватить.
— Что ты там так долго делал?
— Думал.
— О чем, если не секрет?
— Лежал я, братцы, под горячим солнышком, вкушал достижения цивилизации и думал о том, что в мире нас, русских, не только не понимают, но нарочно напускают побольше туману, когда речь заходит о нас. Словно им там, на Западе, доставляет особое удовольствие мысль о том, что есть, мол, такая страна Россия, не похожая на них, загадочная, как сфинкс. И народ там загадочный… Загадочная славянская душа. Придумано это все от снобизма. Мы, мол, нормальные, а они, мол, с придурью. Читают Достоевского, ахают и охают. Какая тьма душевная! Какая бездна! Аж страшно заглянуть в эту душу. А пробовали вы заглянуть в эту душу? Ох, и удивились бы. Пусто там, как и у вас на душе. Разница лишь в том, что у них от души виски отдает, а у нас водкой разит.
Никакой Достоевский так не раскрыл русскую душу, как обычный советский анекдот. Моментальный портрет. Душа крупным планом.
Вот вам пример. Из серии анекдотов о Василии Ивановиче Чапаеве и его верном ординарце Петьке.
Поймали красные белого офицера и допрашивают. Петька является к Василию Ивановичу с докладом:
— Молчит, гад. Не можем язык развязать.
— Шомполами пробовали? — спрашивает Чапаев.
— Пробовали. И иголки под ногти загоняли, и зубы все выбили.
— Правильно сделали.
Молчит, гад. Остается последнее средство испробовать.
— Какое?
— Дать ему с вечера вволю напиться водки, а утром попросит опохмелиться — не дать.
— Ни в коем случае! — возмутился Чапаев. — Мы, чай, не звери…
Лунин, не слыхавший прежде этого анекдота, расхохотался, стоя в дверях парной и прикрывая низ живота мокрым веником. К его побагровевшему телу прилипли распаренные березовые листики.
— Вот уж действительно загадочная душа, — смеялся он. — Этакая смесь детской непосредственности и закоренелого алкоголизма. Где тут квасок у нас? Душа жаждет.
Он прошелся по ковру к холодильнику, извлек оттуда запотевший эмалированный кувшин и стал пить прямо из горла, запрокинув голову.
— Эй, и мне оставь, — попросил Зуев.
В прихожей зазвенел звонок, и Зуев подбежал к дверям, к переговорному устройству. Астахов запахнул на коленях халат, а Лунин, поставив кувшин на пол, поспешно схватил со спинки стула купальное полотенце и обернул им живот и бедра.
Зуев нажал на кнопку и спросил в решетчатую мембрану:
— Кто это?
— Я, — послышался искаженный треском электрических разрядов игривый женский голос. — Дуня. Официантка. Горяченького вам поесть принесла.
— Дуня? — взыграл Зуев и, обернувшись к товарищам, подмигнул. — А как вас по батюшке, Дуня?
— Да чего это я вам по телефону должна говорить? Откройте, скажу.
— Нет, уж вы нам, Дуня, по телефону скажите, — затанцевал у двери голый Зуев, посвечивая розовым после «горного солнца» задом. — Тогда и пустим.
— Да Ивановна я, — протрещал голос в рупоре. — Вот уж неугомонные. Ровно дети.
— Милости просим, Авдотья Ивановна, — Зуев нажал на кнопку сигнала, открывающего входную дверь.
Из прихожей слышно было, как официантка захлопнула за собой дверь и веником стала обметать снег с ног.
Астахов вскочил с дивана и суетливо стал натягивать на себя под халатом трусики. Лунин тоже, сбросив мохнатую простыню, накинул на плечи купальный халат и, запахнув, стянул узлом пояс. Один Зуев оставался нагишом и посмеивался над своими товарищами.
— Джентльмены. Напрасный труд.
— Но все же дама, — возразил Астахов.
— Эта дама, если мои сведения точны, привыкла видеть мужчин в голом виде. Здесь отдыхал до нас мой коллега Женя Афанасьев. А ему я доверяю…
В чем доверяет Зуев своему коллеге Жене Афанасьеву так и не удалось узнать Астахову и Лунину. Потому что Дуня вошла в гостиную.
— Здравствуйте, соколики!
Сказано это было с доброй, приветливой улыбкой. От всего облика Дуни — простой русской бабы с морозным румянцем во всю щеку, с нагловатым и в то же время потупленным взглядом серых глаз, с веселыми морщинками от улыбки на выступающих по-татарски скулах — повеяло домашним уютом, кислым хлебом и парным молоком, запахом детства в деревенской избе, где появились на свет когда-то все три приятеля — и Зуев, и Астахов, и Лунин. Да к тому еще Дунин слегка скомороший наряд, почитавшийся здесь униформой для обслуги — бисером шитый кокошник на голове, душегрейка с меховой оторочкой и черные валенки-чесанки, облегающие крепкие ноги, с вы пирающими над отворотами валенок икрами, настраивал на бездумный, невсамделишный, праздничный лад, когда хочется дурачиться, позабыв о годах и служебном положении.
— Здравствуй, матушка!
— Здравствуй, голубушка!
— Ах, ты, кормилица наша!
В тон ей загалдели они хором.
В обеих руках у Дуни были алюминиевые судки, издававшие вкусный запах.
— Сейчас покормим вас, — словно причитая, напевно тянула Дуня, ставя ношу на стол. — Небось изголодались, бедненькие. Все принесла вам, как любите. Специально у ваших супруг дозналась, кому что по душе… Вот голубцы со сметаной, вот борщ украинский, а вот котлеты пожарские.
— Ах, Авдотья Ивановна, — развел руками, будто пытаясь ее обнять, голый Зуев. — Матушка ты наша, заступница. Товарищ Тимошкина.
— Ох, и фамилию мою узнали, — как бы застыдившись, прикрыла рот рукой Дуня.
— А как не знать? Вся Россия слухом полнится. От Балтийского моря до самых до окраин… Везде наш брат, партийный работник, славит Авдотью Ивановну.
— Ой, тоже скажете, — совсем засмущалась Дуня.
— Вам привет, велел кланяться мой друг товарищ Афанасьев.
— Женя, что ли? Не забыл, значит. Ох, и шелапутный товарищ Афанасьев. Ровно дитя малое, любит куролесить.
— Очень лестно он о вас отзывался, — подмигивал приятелям Зуев.
— Спасибо на добром слове, — отвечала Дуня, расставляя посуду на столе. — А условие мое сказывал?
— А как же? Все припасено. Вчера наменял, — Зуев побежал к гардеробу, стал рыться в карманах своей шубы.
Астахов и Лунин, один на диване, другой в кресле, наслаждались разыгрываемой перед ними сценой, в которой Зуев комиковал и притворялся, а Дуня вела роль всерьез и искренне. Чем это все могло завершиться, оба не догадывались, и это еще больше разжигало любопытство и улучшало настроение.
Зуев принес на ладони три серебряных рубля и показал сначала зрителям, потом Дуне.
— Вот они, без обмана. Три юбилейные монеты с Лениным.
Дуня взяла монеты, осмотрела каждую и сунула в карман душегрейки.
— Значит, всех троих обслужить?
— А как же? — сказал Зуев. — Мы — неразлучные друзья.
— Ну, тогда кушайте на здоровье, а я пойду приготовлюсь. Как покушаете, кликните.
И ушла в прихожую.
Астахов и Лунин уставились на Зуева.
— Да, да, — сказал он, довольный произведенным эффектом. — Это и есть мой сюрприз. Она тут всех отдыхающих мужского пола обслуживает, ставит на полное половое довольствие. Женька Афанасьев не врал. Все среднее звено партийного аппарата пропустила эта девица. Работает безотказно, как часовой механизм. Только раз дала маху, забеременела и имеет ребенка, неизвестно от кого. Коллегиальное дитя. Любой из наших коллег имеет все основания считать именно себя отцом.
— Нет, нет, — замахал руками Астахов. — Я в этом не участвую.
— Хочешь прослыть чистоплюем? — прищурился на него Зуев. — Только не перед нами, Сережа. Мы друг другу цену знаем.
— Нет, уволь, — отмахивался Астахов. — Не тот возраст да и…
— Не то положение? — съязвил Зуев. — У всех у нас одно положение, одной веревочкой повязаны. Выходит, Сережа, я напрасно потратился. За тебя уже уплачен серебряный рубль с изображением Ленина. Другой валюты наша дама не принимает. Только юбилейный рубль.
— Она что, недоделанная? — озабоченно спросил Лунин.
— Имеется маленько, — кивнул Зуев. — Не все дома. Но это не помеха плотским утехам. А, наоборот, даже приятней. Женя Афанасьев — большой дока и никудышный товар не станет хвалить. Одним словом, давайте обедать, а то мы бабу там застудим в прихожей, дожидаючись. Я иду первый. Живой пример всегда заразителен.
Наскоро поглотив обед, Астахов и Лунин, взволнованные как мальчишки, собирающиеся напроказить, пересели на диван со стаканами компота в руках и заняли позицию зрителей.
Голый Зуев, колыхая рыхлым задом и жировыми складками на боках, вышел на середину ковра, вытер рот салфеткой и хлопнул в ладоши:
— Дуня! Пожалуйте!
— Иду-у-у! — игриво откликнулась Дуня из глубины прихожей и выбежала в гостиную, как на цирковую арену. Она была абсолютно голой, лишь на ногах чернели мягкие валенки-чесанки с отворотами на икрах, а на голове посверкивал бисером кокошник — непременный атрибут старинного русского костюма. Это еще больше придавало всему происходящему сходство с цирком. Жирный, коротконогий и лысый Зуев выглядел клоуном, раздевшимся догола.
— Сейчас самое время ввалиться нашим женам, — хмыкнул Астахов.
— А мы не впустим, — мило улыбнулась Дуня. — У нас — механизация. Не войдешь без звонка. Да и не придут они. Сидят на собрании. У нас сегодня там такое делается: морально-бытовое разложение обсуждают.
— Это кто с кем у вас разложился? — спросил Лунин.
Ерофей. Кучер. На тройке гоняет. Видный мужик. С подавальщицей спутался. С Клавой. А сам женатый. Трое детей.
— Нехорошо, — с напускной серьезностью сказал Астахов. — Небось коммунист?
— У нас все — коммунисты, — ответила Дуня. — Беспартийных тут не держат. Нет политического доверия. А в партии как? Очень строго насчет семьи. Нельзя разрушать.
Точно, — кивнул Зуев. — Как же вы так, Авдотья Ивановна, не доглядели за вашим кучером Ерофеем и Клавой?
— Да вот, заладили одно: любовь, мол, у них, — объяснила Дуня. — Не могут друг без дружки.
— Ну, а если партия прикажет? — сохраняя серьезный тон, спросил Астахов. — Должны подчиниться?
Дуня кивнула.
— А не подчинятся, их обоих сегодня выгонят из партии и с работы. А где они еще такую работу найдут? Так что не беспокойтесь, ваши жены там до конца просидят. Ведь интересно послушать про чужую жизнь. Нам тут никто не помешает… пока там идет собрание.
— В таком случае, Авдотья Ивановна, приступим, — потер ладони Зуев, делая круги по ковру вокруг Дуни. — Может, желаете перед началом глотнуть чего-нибудь горячительного? Чего изволите? Коньяку или шампанского?
— Нам бы водочки, — потупилась Дуня. — Не откажемся.
Пока Зуев нетвердой рукой доставал из холодильника и наливал в стакан водку, Лунин и Астахов, подавляя смущение, рассматривали Дуню, ставшую в изгиб рояля, облокотившись на деку, как концертная певица, собирающаяся запеть. У нее была крепко сбитая фигура с выпуклым животом рожавшей женщины, широкими бедрами и круглыми деревенскими коленями. Груди налитые, чуть вислые, с большими коричневыми сосками. В паху и под мышками курчавились жесткие на — вид черные волосы. С лица не сходила глупая и добрая улыбка.
И при том, что и Астахов и Лунин в своей жизни повидали достаточно женщин и красивей и стройней, от Дуни на них повеяло такой притягательной бабьей силой и бездумной ласковостью, что они почти одновременно ощутили возбуждение.
— Царевна-несмеяна, — шепнул Астахов Лунину, а тот в ответ:
— Василиса Прекрасная.
Дуня взяла у Зуева стакан, отставив мизинец, и звонко сказала:
— Со знакомством!
Опорожнив одним глотком стакан, она поставила его на рояль и кокетливо спросила:
— А вас-то как величают, не знаю. А полагается знать.
— Ну, раз полагается, то начнем с меня. Виктор Иваныч, — Зуев церемонно пожал Дуне руку. — А этот, с красивой шевелюрой, — Сергей Николаич. И Александр Дмитрич — тот, что с усами.
— Очень приятно, — улыбнулась каждому Дуня и добавила: — Можете поздравить меня, товарищи. Меня приняли в кандидаты партии. Райком утвердил.
Это было так неожиданно сказано, с такой наивной простотой, абсолютно не вяжущейся со всей обстановкой и голыми телами, что мужчины какой-то миг сидели окаменев, с раскрытыми ртами и потом вместе разразились хохотом.
— Так это же крупнейшее событие в жизни нашей партии! — завопил, задыхаясь от смеха и выплясывая нагишом на ковре, Зуев. — Теперь мы действительно непобедимы!
— Ох, и маяли меня, маяли, — пожаловалась, ища сочувствия, Дуня. — Все вопросы, да вопросы… и такие каверзные…
Ты хоть не ударила в грязь лицом? — все еще смеясь, осведомился Лунин. Отвечала-то как следует?
— Да так… ни шатко, ни валко… Кое-что ответила… кое-что запамятовала… Да ведь я так считаю… на все вопросы дать верный ответ может один человек…
— Кто? — со слезящимися от смеха глазами выдохнул Астахов.
— Чай, только Карл Маркс.
Ее слова потонули в хохоте. Лунин, постанывая, только и повторял:
— Ну, Дуня, всю теорию превзошла… Тебя сейчас на мякине не проведешь.
— Да меня и раньше-то не очень-то объедешь, — совершенно серьезно отвечала Дуня, — а теперь-то уж конечно…
— Ладно! — хлопнул в ладоши Зуев с багровым от смеха лицом. — Кончай базар! Как говорится, ближе к телу! Приступим, Авдотья Ивановна. Только уж сегодня, матушка, должна показать класс! В честь такого события.
— А на нас никогда не жаловались, — с достоинством ответила Дуня, скрестив руки перед собой и приподняв обе груди. — Я же проходила моральный кодекс строителя коммунизма… Когда Программу партии учила. А там что сказано? Честность и правдивость… Так? Высокое сознание общественного долга… Коллективизм и товарищеская взаимопомощь… А главное, что мне понравилось, — золотые слова: каждый за всех, все за одного!
— Браво! — зааплодировал Зуев. — Все! Доклад окончен. Следующий номер нашей программы…
— Учтите, — перебила Зуева Дуня. — Я ложиться не люблю. У меня низкое расположение… уж больно высоко надо ноги задирать.
— Как предпочитаешь? — насторожился Зуев.
— А раком… — просто сказала Дуня. — Я на рояль обопрусь, а вы сзади пристраивайтесь.
И действительно, стоило Дуне нагнуться в изгибе рояля, между ее расставленных бедер раскрылась розовая волосатая щель, и Зуев, прижавшись к ее ягодицам, легко воткнул туда свой член и повел в сторону посоловевшим от наслаждения взором. Но тут же взгляд его прояснился, наткнувшись на экран беззвучно включенного телевизора. Там бегали по зеленому полю футболисты.