Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Мужской разговор в русской бане

ModernLib.Net / Современная проза / Севела Эфраим / Мужской разговор в русской бане - Чтение (стр. 18)
Автор: Севела Эфраим
Жанр: Современная проза

 

 


А я бегаю. Здоров был как конь. В Америке — подай такую идею, там бы непременно соревнования организовали, кто дальше пробежит со своей напарницей на члене и последним свалится и от усталости и от подступившего оргазма. И портреты чемпиона в газетах бы печатали. И отвалили бы круглую сумму, в долларах. Как приз.

У нас, в России, мы забавлялись втихаря, плотно зашторив окна, и я бегал по тридцать кругов, пока не каменели мышцы на ногах, и сваливался на диван, лишь когда подступал оргазм и подкашивались ноги.

Больше ничем Томочка не запомнилась и на большее, я абсолютно уверен, не претендовала. Одноклеточное существо. Амеба. С ресничками. Хорошо налаженная Богом и отрегулированная личным опытом сексуальная машина. Без запаха и цвета.

Такие бабенки — дар господень, когда нужно без забот и хлопот стравить давление, распирающее яйца, и забыть, как забывают промелькнувший за окном вагона заурядный, ничем не примечательный пейзаж.

Таня, секретарша другого хозяина города, была совсем иного типа женщиной. У нее был ребенок. Девочка. Лет девяти-десяти. Галочка. Трогательное существо с удивленными и, я бы сказал, всегда грустными серыми глазами, со светлыми, мягкими волосами, большими завитками ложившимися ей на плечи и на спину.

Мать ее, Таня, происхождения была простого, крестьянского, откуда-то из-под Волхова, из тех болотистых и сырых мест восточнее Ленинграда, где болота высасывают у людей все жизненные соки, и они выглядят какими-то невзрачными, невыразительными. Как загнанные рабочие лошадки.

Галочка, в отличие от матери, ничего плебейского в своем облике не имела. Тонкое породистое лицо. Нежные пальчики. Застенчива, скромна, ненавязчива, от природы тактична. Ничего русского, славянского в ней не угадывалось. И для этого были весьма веские основания, как я выяснил несколько позже, уже став любовником ее мамы.

Таня была матерью-одиночкой, и в метрике ее дочери имя отца отсутствовало, был прочерк, пустое место. У Галочки не было отца, и ни дочь, ни мать никогда об этом не заговаривали, словно так и надо и другого быть не может. Зато любили они друг друга такой любовью, какую я редко встречал в нормальных семьях с полным комплектом родителей.

Как взрослая подруга, девочка трогательно опекала мать, помогала ей, убирала квартиру, мыла посуду, бегала в магазин за покупками. И при этом училась в школе прекрасно. Она инстинктом чуяла мамино одиночество и женскую беззащитность и пыталась из последних силенок уберечь ее от расстройства, порадовать, вызвать на ее бледных бескровных губах улыбку.

После школы она приходила к маме на работу и там в приемной у хозяина города тихо и незаметно для посетителей присаживалась у маминого секретарского столика и под стук пишущей машинки и трезвон телефонов готовила домашние задания, склонив над тетрадкой кудрявую светлую голову с синим бантом.

После работы они вместе уходили домой, и Галочка несла в одной руке портфель, а другой держалась за мамину руку и то и дело снизу заглядывала ей в глаза, ободряюще улыбаясь и пытаясь заранее предугадать перемену в мамином настроении, весьма неустойчивом.

Таня была еще совсем молода, не достигла и тридцати лет и, будучи нормально развитой женщиной, тяжко переносила сексуальное воздержание, а редко перепадавшие на ее долю ночи, проведенные со случайным мужчиной, только разжигали неутоленный любовный голод. Было это все вскоре после войны, мужчин не хватало, а свободных женщин, ищущих хоть какой-нибудь мужской ласки, хоть отбавляй.

Что меня связало с Таней, я так до сих пор не пойму. Она не блистала выдающимися женскими качеств вами, была обыкновенной, заурядной, каких сотни встречаешь на улицах, не споткнувшись взглядом.

Овладел я ею безо всякого желания. Просто так. Потому что никто другой не подвернулся. А я был в подпитии. Дело было на каком-то банкете, куда Таня попала, потому что ее босс был распорядителем этого вечера. Я даже отчетливо не могу припомнить, как я очутился в уставленном мягкими кожаными диванами кабинете, куда через обитую дерматином дверь глухо доносился пьяный гам из конференц-зала. Таня почему-то тоже была там, и, когда я по привычке, автоматически, раз уж остался с женщиной наедине, прижал ее, из ее серых и печальных, как у недоенной козы, глаз брызнули слезы, она задышала глубоко и часто, как при крутом подъеме в гору, и, молча, потупившись, стала расстегивать на боку юбку.

В постели она была не лучше и не хуже десятков других ей подобных существ, удостоившихся принять на себя тяжесть моего избалованного тела. Но с ней дело не ограничилось одним разом. Вскоре я обнаружил себя у нее в гостях, столкнулся со светлокудрой Галочкой, напряженно и испытующе разглядывавшей меня, с замирающим сердцем пытаясь предугадать, радость или горе несет этот гость ее матери.

Таня с дочкой жили в одной комнате и ванную и туалет делили с соседями, большой семьей, занимавшей две другие комнаты этой квартиры. Я остался ночевать, раздевшись при погашенном свете и косясь на диванчик в углу, где затаилась Галочка.

Когда подо мной загудели пружины и Таня в темноте жадно обхватила меня руками, из угла донесся тоненький голос Галочки, явно пытавшейся нас подбодрить:

— Я уже сплю.

Я стал ночевать у Тани все чаще, а потом приходил туда, как к себе домой, и там в ванной прочно обосновались мои туалетные принадлежности, а в Танином шкафу лежали стопкой мои рубашки, выстиранные и отглаженные заботливыми руками.

Таня боготворила и, чуть ли не молилась на меня. Норовила предупредить любое желание. И, боясь потревожить внезапное мамино счастье, маленькая Галочка старалась изо всех сил услужить мне, и смотрела, вопросительно и тревожно улыбаясь, чтобы, не дай Бог, ненароком не вызвать моего неудовольствия.

Две женщины, большая и маленькая, служили мне с какой-то неистовой радостью и самоотверженностью. Таня, как маленького ребенка, купала меня в ванне, намыливала, нежно терла мочалкой и споласкивала струей из душа, получая от этого еще больше удовольствия, чем получал я, нежась в теплой мыльной воде. А Галочка мчалась из комнаты в ванную и обратно, целомудренно не поднимая на меня глаз из-за маминой спины и передавая ей то махровое полотенце, то специально купленные для меня тапочки большого размера.

Теперь уже все мои фельетоны печатала не редакционная машинистка, а Таня. И делала это с благоговением, упиваясь каждой, даже самой банальной моей фразой и не допуская ни одной опечатки и даже помарки. А Галочка бережно вырезала из газеты мои напечатанные опусы и наклеивала их на листы блокнота, превращая это в самодельную книгу, разрисованную и раскрашенную ее ручкой.

Авторское самолюбие провинциального журналиста, как вы можете догадаться, было тронуто, и великий небожитель, каким я выглядел в их глазах, соизволял отпускать им милостивую улыбку и даже собственноручно потрепать детскую головку по кудрям, от чего девочка совсем замирала и смотрела на маму, стараясь прочесть в ее глазах похвалу и удовлетворение.

И хоть я был эгоистом отчаянным и занимался только собственной персоной, благо, обе мои няньки сами меня таким делали, все же иногда я слушал Танину робкую исповедь, и из ее рассказов мне стало ясней вырисовываться ее прошлое и обстоятельства, при каких Галочка появилась на свет. Без отца. Даже ни разу не услышав его имени.

Танина история, должен признаться, открыла мне, скоту, не достойному ее мизинца, какое душевное богатство таится в русской женщине, какая пропасть самоотверженности и терпения в ней, какая бездна тепла, готового согреть любого, переполняет ее любвеобильное сердце. И хоть платят ей за это чаще всего черной неблагодарностью, она не озлобляется и по-прежнему смотрит на мир добрыми глазами и ищет того, кто нуждается в тепле и ласке, и готова без остатка отдать себя ему.

Во время войны Таня была партизанкой, и в доказательство того, что она там не пустяками занималась, а воевала наравне с мужчинами, в тумбочке у кровати валялись боевые медали «За победу над Германией», партизанская медаль и орден Красной Звезды. Таня их не носила, стыдясь, как бы это не выглядело бахвальством, и медали и орден перешли во владение к Галочке, и она одевала их на кукол, пока не подросла и не забросила и медали и кукол.

Тане еще не исполнилось шестнадцати лет, когда началась война и немцы подошли к Волхову, где она училась в медицинском училище, готовясь стать сестрой милосердия. По случаю того, что враг подошел к городу, студентов распустили по домам, и Таня пешком побрела в свою деревню. Деревни она не нашла, сгорела во время боев, и вся местность вокруг была занята немцами. Уцелевшие жители прятались в окрестных лесах. Таня отправилась туда, в надежде разыскать родителей, но и их она тоже не нашла. Осталась девчонка одна-одинешенька. Жила по чужим углам. То картошки поможет крестьянке накопать, то окажет медицинскую помощь — как-никак два года не зря просидела в медицинском училище, — тем и перебивалась.

Потом объявились в лесах партизаны. Немцы усилили гарнизоны в деревнях, на лесных дорогах поставили посты, передвигаться с места на место стало опасно. Попадешь в облаву и — поминай, как звали. Как рабочий скот угоняли оккупанты молодых парней и девчат в Германию.

Таня решила найти партизан и стать у них санитаркой. Долго искала и нашла. Задержал ее на лесной тропке партизанский дозор и препроводил под конвоем к начальству, схороненному в потайном бункере в лесной чаще.

Таня пошла в партизаны не спасения ради, а чтоб исполнить свой патриотический долг и быть полезной Родине в столь трудный для нее час. Ведь она — обученная санитарка, а партизаны остро нуждались в таких людях. Она не ожидала торжественного приема и фанфар, но то, что партизаны с радостью встретят ее, в этом она не сомневалась.

И была жестоко наказана за свою наивность. Партизанский командир, человек грубый и несентиментальный, в каждом пришельце видел подосланного врагом лазутчика и, дыша в лицо Тане спиртным перегаром, спросил в упор:

— Признайся, когда тебя завербовали и с каким заданием послали?

У Тани от обиды из глаз брызнули слезы. Она стала торопливо, сбиваясь и всхлипывая, объяснять, кто она такая и почему искала партизан.

— Москва слезам не верит, — отрезал командир. — Не сознаешься — поставим к стенке и расстреляем, как собаку.

Таня зарыдала еще горше.

— В расход! — приказал командир, и два молодых партизана в крестьянской одежде и в трофейных немецких сапогах повели ее, плачущую, из бункера в лес, поставили к шершавому стволу старой сосны, отошли на пять шагов и навели на нее дула винтовок.

Таня еле держалась на подкашивающихся ногах, и если б не ствол сосны, на который она опиралась спиной, то рухнула бы наземь без чувств.

Как сквозь сон доносились до нее слова, произносимые партизанами медленно, с расстановкой:

— По изменнику Родины, немецкой курве — огонь! Таня зажмурила глаза и вжалась спиной в шершавый ствол, ожидая услышать треск выстрелов, прежде чем она расстанется с жизнью. Но выстрелы не прозвучали.

— Отставить, — добродушно сказал партизан. — От, чертова девка, пули не боится. Ну, сейчас, полагаю, язык развяжешь.

Ее отвели обратно в землянку, и тот же командир повторил свой вопрос:

— Признайся, сука, когда тебя завербовали и с каким заданием послали?

Еще два раза водили Таню к старой сосне, зачитывали приговор и отдавали команду:

— Огонь!

И не стреляли, а тащили ее, уже не способную ходить, на очередной допрос в бункер.

После третьего раза командир партизан рассмеялся и, удовлетворенно потирая ладони, сказал:

— Молодец, девка! Выдержала экзамен. Добро по жаловать в партизанскую семью! Нам санитарки нужны позарез.


Так началась ее жизнь в партизанах, и оказалась девка к месту: много добрых дел сделала, не одного раненого партизана выходила, вернула в строй. Ее в отряде ценили и по случаю ее несовершеннолетия берегли от недоброго мужского глаза. Одна среди сотни отчаянных бесшабашных мужчин, Таня оставалась невинной, и никто не отважился приударить за ней. Хоть спали они порой вместе, вповалку, согревая друг друга теплом своих тел. Все бы шло хорошо, не случись одно событие, перевернувшее впоследствии всю ее жизнь.

Как известно, партизаны не брали в плен солдат противника. Если кто и попадался живьем, то его, хорошенько допросив в бункере, расстреливали где-нибудь неподалеку, а если противник находился поблизости, то, чтоб не выдать себя шумом выстрела, закалывали штыками. Таков был неписаный закон партизанской жизни: жестокий и беспощадный, как сама эта жизнь, и вполне оправданный условиями, в каких протекала эта — жизнь. Пленного некуда было девать — лес окружен противником, который всегда может нагрянуть, а терять боеспособного партизана на его охрану было нелепостью, да и лишний рот в их полуголодном быту был неразумным роскошеством.

Пленных ликвидировали через час-другой после поимки, и к этому привыкли, как каждый привык к тому, что может сам умереть в любой момент, и никто не испытывал угрызений совести. Даже Таня. Партизанская жизнь закалила ее, притупила чувствительность.

Однажды, напав на немецкий транспорт на лесной дороге, партизаны, кроме богатых трофеев, прихватили с собой «языка» — живого немца, из которого можно выколотить на допросе важные сведения.

Из этого пленного ничего выколачивать не пришлось — на ломаном русском языке он добровольно изложил партизанскому штабу все, что знал, и, застенчиво улыбаясь, смотрел серыми доверчивыми глазами на своих конвоиров. Было этому солдатику не больше семнадцати лет, выглядел он совсем мальчишкой из-за тонкой шеи с кадыком и узких, еще не развившихся плеч. Звали его Вальтером.

Так получилось, что его сразу не расстреляли. Отряд спешил на очередную боевую операцию, успеху которой могли способствовать сведения, полученные от Вальтера, и его оставили в живых до возвращения отряда. Посадили его в санитарную землянку чистить картошку для раненых, а Тане наказали следить, чтоб не сбежал, и в случае, если он такую попытку сделает, стрелять на месте, для чего ей оставили трофейный пистолет вальтер — тезку этого мальчишки в немецкой шинели.

Таня села с ним вдвоем чистить картошку, а так как он по-русски кое-как болтал, завела с ним разговор о житье-бытье: откуда, мол, он родом, кто родители, сколько классов кончил до армии. Ведь они с Таней были сверстниками, и им было о чем поговорить.

Вальтер ей рассказал, что он из родовитой немецкой семьи и перед его фамилией стоит приставка «фон», что указывает на дворянское происхождение. Но род их давно обеднел, и отец Вальтера уже ничем не владел, а был лишь университетским профессором, весьма либеральных взглядов, за что на него косятся нацисты и тормозят продвижение по службе. Старший брат Вальтера погиб в Норвегии, после чего мать слегла и никак не может оправиться. Он, Вальтер, у нее последний, и, если с ним что-нибудь случится, мать этого не выдержит.

— Считай, что мать твоя померла, — вздохнула Таня, срезая ножом длинной стружкой кожуру с картошки.

— Почему? — заморгал девичьими ресницами Вальтер.

— Потому что в списках живых ты уже не числишься. Прибьют тебя сегодня. Такой закон у нас, партизан. Пленных не держим.

— Я хочу жить… — заплакал Вальтер. — Не убивайте меня у пожалуйста… Пожалейте мою маму.

— Глупый ты, разве от меня это зависит? — грустно усмехнулась Таня, любуясь его красивым, тонким лицом и длинными, как у девушки, ресницами. Ну, что сопли распустил? Война, ничего не попишешь.

— Спасите меня, фрейлейн, сделайте что-нибудь… Я буду век за вас Бога молить.

— Бога нет, — сказала Таня. — А вообще-то мне жалко тебя. Никакой ты не враг. Совсем сопливый мальчишка.

Вальтер упал на колени в картофельную кожуру и протянул к Тане руки.

— Спасите меня… Ради моей мамы. Я же могу быть полезным вам… мой немецкий язык… в немецкой форме… Я могу многое для вас сделать.

Когда отряд вернулся на базу, командир сам пришел в Танину землянку. За Вальтером.

— О, сколько картошки начистил! — удивился он. — Старательный малый. Сведения твои были верными, и мы без потерь склад амуниции захватили. За это спасибо. А теперь — пойдем.

Таня бросилась на колени и, заломив руки, заголосила по-деревенски, умоляя командира пощадить Вальтера и использовать его в других операциях… с его языком… и в его форме.

Вальтер тоже бухнулся рядом с ней на колени и, захлебываясь, стал уверять командира, что он ненавидит фашистов и клянется бить их, не жалеючи… что он всегда сочувствовал коммунистам…

— Все вы коммунистами становитесь, — отмахнулся командир, — когда вам штык к горлу приставишь. Ладно, умолкните… оба. Ты тут нам девку испортил… влюбилась она в тебя, что ли? Готова мне за тебя глаза выклевать…

Командир был в хорошем настроении, и это спасло Вальтера.

— Встаньте с колен, — сказал он. — Дадим ему пожить еще день-другой. Пусть покажет, на что способен. Вот пойдем завтра рвать мост, ты снимешь часовых. Но учти… Чуть что не так, пуля в спину, и Таню подведешь под расстрел — она за тебя поручилась.

Вальтер, хоть и совсем мальчишка, показал себя опытным убийцей. Партизаны подобрались к мосту и залегли в снегу, а Вальтер в немецкой военной форме во весь рост пошел к часовому, заговорил с ним и одним рывком всадил ему нож в живот. То же самое он проделал со вторым часовым на другой стороне моста.

Партизаны заложили взрывчатку, и скоро мост взлетел в воздух. Удачная операция снова обошлась без потерь, и, когда вернулись в лес, о ликвидации Вальтера уже никто не заговаривал. Вальтер никак не верил, что его пощадили, и изо всех сил старался выслужиться. Придумывал планы новых рискованных операций.

С его помощью партизаны разгромили немецкий штаб и овладели богатейшими трофеями, за что командир получил личную благодарность из Москвы.

Вальтер свободно теперь разгуливал в своей немецкой шинели по партизанскому лагерю, бывал у Тани в землянке, помогал ей, когда не был занят на задании, и смотрел на нее преданными глазами, моргая девичьими ресницами. Командир поселил его у Тани, с тем чтобы она по-прежнему несла ответственность за него, а Вальтера предупредил:

— Мы тебя пощадили, но, если обидишь Таню, вздумаешь с ней шашни завести, разговор будет короткий — пуля в лоб, и знай наших.

Таня опекала Вальтера, как могла. Стирала белье, подкладывала лучший кусок за обедом. Спасенный ею от смерти, он стал ей дорог, как родное дитя, но так как обоим было по семнадцати, то чувство это приняло другой характер.

Это приходилось таить от окружающих, иначе Вальтеру бы несдобровать. Не посмотрели бы партизаны, что он ценный человек, и хлопнули бы на месте, почуй они хоть что-нибудь неладное в его отношениях с Таней.

А жизнь партизанская шла своим чередом. Бои за боями. Спущенные под откос военные эшелоны, разгромленные лихим налетом гарнизоны. И везде партизаны использовали Вальтера, то, что он, как свой, мог проникать к немцам и там наносить предательский удар в спину.

Вальтера представили к высокой награде. Москва, удивленная его подвигами, затребовала, чтоб его самолетом вывезли за линию фронта, в Центральный штаб. Там решили пустить его на более важные дела.

Когда Вальтера провожали на партизанском аэродроме, командир пожал ему руку, а Таня, вдруг заревев в голос, повисла на его шее и покрыла поцелуями его смущенное лицо.

Партизаны остолбенели. Но Вальтер уже был в самолете и лишь помахал Тане на прощанье. Когда самолет взлетел, обдав всех снежной пылью, командир, взглянув на рыдающую Таню, нехорошо выругался и, выхватив парабеллум, выстрелил вслед самолету, уходившему все дальше и дальше на восток.

Больше Таня Вальтера не видела.

Но зато видела враждебные взгляды люто невзлюбивших ее партизан. Эти взгляды жгли. Как раскаленными шомполами, прожигали насквозь ее все больше набухавший живот, и Тане казалось, что если в животе копошится что-нибудь живое, то оно от этих взглядов должно испустить дух, испепелиться.

Но живот продолжал расти, распирая армейскую гимнастерку, которую Таня носила. А стеганый ватник уже и застегнуть было невозможно, отчего Таня мерзла на зимнем холоде. И нисколько не горевала, что мерзнет. А, наоборот, радовалась. Полагая, что мороз застудит, убьет в ней еще не родившееся, но уже всеми нелюбимое существо.

— Вражье семя! — сплевывали партизаны, обходя, как чумную, брюхатую Таню.

— Вражье семя! — стонала она по ночам, переняв от других ненависть к своему еще не родившемуся дитяти, и делала все, что могла придумать, лишь бы избавиться от него, очиститься от скверны.

Об аборте нечего было и помышлять. В отряде не было врача, а отдаться в руки деревенской бабке-повитухе Таня не решалась, потому что была медицинской сестрой и знала, какое увечье ей принесут неумелые руки деревенской знахарки.

Она сама искала способы, как убить плод в своем чреве. Садилась в снег и подолгу, до посинения, сидела, норовя застудить, выморозить то нечто, что уже ворочалось во чреве.

Не помогло. Таня кашляла, задыхалась от простуды. А ребенок, будь он проклят, хоть бы что, знай постукивает ножкой в стенку живота.

Дойдя до отчаяния, Таня с разбегу билась животом о корявые стволы сосен.

И это не помогло.

Весной в санитарной землянке, под стоны раненых партизан, у них на глазах, потеряв от боли стыд, Таня родила. Где-то неподалеку гремел бой. Все, кто мог носить оружие, ушли из лагеря туда, и поэтому ребенка принял бородатый партизан с забинтованной ногой. Финским ножом, смоченным для дезинфекции в спирте, он перерезал пуповину, поднял на руках окровавленный, мокрый и пищащий комок, и все раненые, что лежали в землянке, перестали стонать и глядели во все глаза на чудо явления человека на свет.

— Девка, — без особой радости провозгласил бородач, заглянув кровяному комку мяса промеж дергающихся лапок-ножек, — еще и орет… немецкая сучонка.

Он отдал ребенка матери и, стоя на одной здоровой ноге, выпил весь спирт из стакана, в котором полоскал для дезинфекции свой финский нож.

Девочка не умерла. Уцелела. Назло всем. И, к еще пущей злости партизан, с каждым днем становилась все больше и больше похожей на своего отца, немца Вальтера, которого унес в небо самолет.

У нее было такое же тонкое, удлиненное лицо, серые глаза и длинные ресницы.

Таня назвала девчонку Галей. И только этим именем определялось ее место в мире. Потому что в лесу нет документов, а какая фамилия может быть у безотцовщины?

На матери лежал грех. Ее обходили. А на ребенка никто и глядеть не хотел. Когда приходил час кормления, Таня, как зверь, уносила своего детеныша в лесную чащу и там, хоронясь от злых глаз, доставала набухшую грудь и совала сосок в чмокающий ротик.

Таня все ждала, как решат партизаны судьбу ее и ребенка. Прогонят из отряда, чтоб духу здесь не было? А может, и пулю пустят вдогонку…

Командир принял другое решение. Для пользы дела. Пусть малышка, вражье отродье, сослужит партизанам добрую службу, как и ее отец. Таню стали посылать в разведку. С грудным ребенком, запеленутым в лохмотья, она проходила, не вызывая подозрений, через немецкие сторожевые посты, проникала в расположение врага и приносила ценные сведения.

Немцы ведь тоже люди. Плач грудного ребенка притуплял их бдительность. А потом они за это платились жизнью. В мокром тряпье, в которое был укутан ребенок, Таня проносила нож и револьвер и, зайдя часовому в спину, стреляла в него, если никого поблизости не было. А когда стрелять было не с руки, загоняла нож промеж лопаток.

А ребенок заходился плачем, захлебывался от крика. Словно немецкая кровь вопила, заслышав предсмертные стоны своих сородичей — немецких солдат.

Уловка с Таниным ребенком пришлась партизанам по вкусу. Ей стали давать задания посложней и опасней.

Таня с трудом носила ребенка. Не потому, что он вырос и потяжелел. Галочка была крохотной и почти не росла. В ее пеленки укутывали мину — связки толовых шашек, провод и электрический детонатор. Оттого сверток становился непомерно тяжелым, и Таня едва несла своего с головой укутанного ребенка.

Пуще глаза охраняли немцы от партизан железную дорогу. Вырубили лес по обе стороны полотна. Поставили часовых. По рельсам то и дело пробегала дрезина с солдатами и водила пулеметом влево и вправо. Каждого, кто приближался к железной дороге, останавливали патрули. Мать с плачущим больным ребенком не стали обыскивать, и Таня, пройдя оцепление, заложила толовые шашки под рельс, протянула провод до ближайших кустов и там залегла, держа ладонь на рукоятке электрического взрывателя. Одного нажима было достаточно, чтоб раздался взрыв. Но нажимать следовало лишь тогда, когда поезд выйдет из-за поворота и паровоз пройдет над местом, где заложена взрывчатка.

Таня сидела в кустах оцепенев, пока проходила по рельсам дрезина с солдатами. Только бы ребенок не заплакал и этим не выдал, где они хоронятся. Она кормила девочку грудью, чтоб не капризничала. И ждала.

Послышался шум поезда. Все ближе и ближе. Сначала из-за поворота выскочила патрульная дрезина. Затем показались товарные платформы с балластом. Они катились впереди паровоза, чтоб в случае, если наскочат на мину, принять удар на себя и тем самым сберечь весь эшелон. Но, чтобы обмануть немцев, партизаны установили мину не нажимного действия, а управляемую на расстоянии.

Таня пропустила платформу с балластом, и затем, когда паровоз, шипя паром, загремел колесами по тому месту, где лежала взрывчатка, с силой нажала рукоятку взрывателя.

Взрыв был такой силы, что окутавшийся тучей пара из развороченного котла паровоз встал на дыбы и вагоны, выкатывавшиеся из-за поворота, налезали друг на друга, лопаясь посредине, как пустые орехи.

А вагоны эти были пассажирскими. И на их стенках нестерпимо резали глаз большие красные кресты.

Таня, сама того не ведая, пустила под откос санитарный поезд, везший с фронта изувеченных, забинтованных и загипсованных беспомощных людей.

Окаменев, не слыша плача ребенка, смотрела Таня, как из расколотых вагонов валились под откос спеленутые бинтами коконы с разинутыми в крике ртами. И опережая их, падали в кусты костыли.

Таня оглохла, онемела от ужаса. И до сих пор не может припомнить, как ушла оттуда, как приволокла ребенка в партизанский лагерь.

У нее началась горячка. Пропало молоко. Ребенку грозила голодная смерть. К счастью, в отряде держали козу. Для поддержки молоком тяжело раненных. Учитывая Танины заслуги и заслуги малышки, помогавшей матери проникать в расположение противника, партизаны постановили урезать нормы молока для раненых, чтобы не дать помереть ребенку.

Галочка уцелела. И дотянула до конца войны. Отряд расформировали. Таню наградили партизанской медалью и отпустили на все четыре стороны. Малышка, уже ковылявшая на собственных ножках, пошла с ней рядом, держась за руку. Пошла в мирную жизнь. В холодную и неласковую жизнь безотцовского ребенка, мать которого не может никому назвать, кто же был причиной появления его на свет.

Прошло несколько лет после войны. Германию победители разделили на две половины и в той, которая попала под советский контроль, образовали Германскую Демократическую Республику — верного пса СССР. И министрами там посадили верных людей из немцев, подготовленных в Москве.

Однажды Таня была в кино и увидела в хронике приезд немецкой правительственной делегации. В немецком министре Таня безошибочно узнала Вальтера, хоть он и изменился за это время, возмужал и был одет в дорогой штатский костюм.

А Таня в ту пору терпела большую нужду. От себя отрывала, чтобы Галочку прокормить. А тут оказалось, что отец у девочки жив и он теперь важная персона. И жив он остался и достиг такого положения лишь потому, что его спасла, защитила простая русская девчонка, партизанская санитарка. Ему, спасенному ею, отдала Таня свою первую любовь, его ребенка носила под сердцем и сейчас растила, выбиваясь из последних сил. Неужели не откликнется он на ее зов?

Таня послала письма во все инстанции, где, по ее мнению, могли найти Вальтера, сообщить ему о дочери и устроить их встречу. Она писала в Берлин немецкому руководству.

Ответа не было. Письма как в воду канули. А потом ее вызвали в соответствующую организацию, и сам начальник в чине полковника государственной безопасности долго отчитывал ее и категорически запретил тревожить товарища Вальтера, который, во-первых, иностранец, а во-вторых, у него есть своя, немецкая семья, и Танины домогательства могут только доставить ему неприятности. В заключение полковник сказал Тане, что Вальтер сам лично звонил ему из Берлина по телефону и просил замять это дело. И чтоб позолотить Тане пилюлю, полковник распорядился из угла, где она ютилась у чужих людей, переселить ее в большую комнату, а также помог устроиться секретаршей к городскому боссу, где платили побольше.

Таково было Танино прошлое. Так появилась на свет Галочка — мамина заступница и преданнейший друг.

Когда я иногда не являлся к ним ночевать, застряв у какой-нибудь девчонки, каких у меня в городе водилось немало, обе они встречали меня назавтра без упрека, но смотрели на меня такими жалкими, молящими о пощаде глазами, что мне становилось невмоготу.

Таня делала вид, что ничего не произошло, а из глаз ее текли слезы. И такие же слезы бежали по Галочкиным щечкам. Она, бедненькая, металась между мной и Таней, стараясь рассеять гнетущую атмосферу, показать, что ничего не случилось и все по-прежнему хорошо, как было, и улыбалась мне сквозь бегущие слезы.

От всего этого мне становилось совсем нехорошо, и я стал подумывать, как бы это помягче, без потрясений и скандалов унести отсюда ноги.

А тут еще «хозяин» Тани как-то после одного совещания остановил меня и, игриво грозя пальцем, назидательно сказал:

Что ж это вы, молодой человек, мою секретаршу изводите? Плохо работать стала, плачет ни с того, ни с сего. Придется нам вмешаться. Вы — коммунист, учите людей морали, а мораль у самого хромает. Давайте наладьте ваши отношения законным путем.

Тут уж я взвыл. Куда податься? Чего доброго, из партии полетишь. И — конец карьере.

Я с Таней поговорил начистоту. Когда Галочки дома не было. Она ни словом не возразила. Только смотрела на меня в упор. Не моргая. Я забрал свои вещи, унес в свое прежнее жилье, потребовал в редакции отпуск и укатил в Сочи, чтобы дать всему делу отстояться.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19