Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Черно-белое кино

ModernLib.Net / Сергей Каледин / Черно-белое кино - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Сергей Каледин
Жанр:

 

 


Центровая ее проблема – Клава. На восьмидесятипятилетие Тамаре Яковлевне подарили живого поросенка, зарезать руки не дошли; теперь Клава – член семьи, второй год бродит по грядкам, похрюкивает, дети на ней катаются.

А Тамара Яковлевна сокрушается: “Ее не резать, ей боровка надо – петелька вон красная: гуляет… ”

Свинку она назвала в память единственной подруги, покинувшей ее недавно. Клавдия Ильинична была культовым непререкаемым авторитетом для Тамары Яковлевны, ибо судьба Клавдии была значительнее ее собственной. Если Тамара Яковлевна в школу три года все-таки ходила, но работала дворником, то Клава без единого класса образования была старшим товароведом, сидела при Сталине как враг и вредитель, водила машину, играла на баяне и гитаре собственные песни, в молодости была красавицей – пережила четырех мужей (последний скромно повесился в шкафу, о чем Клава говорила с гордостью); родственников презирала за бессмысленность их существования. Умирала она на даче в одиночестве, ходила за ней только Тамара Яковлевна. На ночь Тамара Яковлевна селила у нее Фросю, но Клава кошек не любила, Фрося это чувствовала и мышей не ловила. Тамара Яковлевна печалилась, что “по живой еще Клаве мыши бегают”, а Клава ругала подругу, что Фрося на крыше рвет когтями рубероид.

На сегодняшний день Тамара Яковлевна всех любит равно, но преференции – племяннику Сереге, у него болезнь Дауна. Тамара Яковлевна пасет его с детства. Родители Сереги в Москве с другими детьми-внуками, нормальными. Серега должен был помереть давным-давно, но за ним такой уход – живи – не хочу. Со спины нас часто путают: он тоже лысый и также ставит ноги елочкой, правда, одет несравненно лучше меня. Когда кличут его – я отзываюсь. Серега зовет тетку Ня-ня. Он тихий, но если Тамара Яковлевна забудет дать ему вовремя долгоиграющую таблетку, Серега “норовит ее доской или зубом”. Тогда она несильно стегает его хворостиной. Болезнь племянника она плохо понимает, говорит: “Парень-то хороший, только отсталый”.

Тамара Яковлевна Норова.


Писания мои соседка со мной не идентифицирует, полагая, что я – типа машинистки, порой кручинится: “Тебе бы, милый, на работу куда определиться, на машинке-то много не начеканишь, только пальцы собьешь”. А недавно прониклась. Принесла из уборной клочок газеты: “Дни рождения. 28 августа родились: Иоганн Вольфганг Гёте, поэт, мыслитель. Наталья Гундарева, актриса. Сергей Каледин, писатель”. И добавила: “Если к тебе ночью кто ломиться будет, кричи мне, прибегу, зарубаю, я ветеран”.

Каждое утро-вечер она, заложив руки за спину, неспешно, как помещик, обходит свое безукоризненное хозяйство. Меня не осуждает, даже если я зарастаю одуванчиками по уши.

Землю она любит, но ее страсть – грибы. Бегала в лес даже с годовалым Серегой, он еще не ходил. Бросит под куст, листочками присыплет – и вперед… Но один раз Серега уполз. Тамара Яковлевна отыскала изгрызенного комарами, умолкнувшего племянника лишь на следующий день, за что была ругана зятем (зачем нашла?). Вместе с грибами она приносит из леса байки: “Иду, сопит ктой-то, глядь: в муравейнике кабан разлегся, прям как пьяный мужик”.

Она всегда при деньгах, раньше – тем более: собирала бесценный голубиный помет с чердаков, которыми беспрепятственно пользовалась как заслуженный дворник и ветеран трудового фронта. Меня ссужает любой суммой в любое время.

Однако по весне наша пастораль регулярно дает сбой. Банки с огурцами она на зиму зарывает в огороде, весной тычет землю щупом, как сапер, и не всегда сразу все находит. Несколько дней она неприветливая, смотрит на меня подозрительно, я стараюсь ей на глаза не попадаться. Затем подземные огурцы обнаруживаются, баночка-другая перебирается через забор ко мне – отношения возобновляются.


Сейчас она колет на зиму дрова, хотя у нее полная поленница, лопух выпал, про давление она забыла.

– Мам, ты куда мои очки убрала?!

Это кричит ее бывшая невестка Жанна, раскинувшаяся в шезлонге под ранним ультрафиолетом – обливная, бело-розовая, коротко стриженная, крашенная в модный синеватый цвет, издали похожая на Клаву, похрюкивающую неподалеку в кабачках.

– Куда-куда… – ворчит Тамара Яковлевна, – коту под муда. На комоде лежат… Засохнешь с вами без полива.

Экс-невестку Тамара Яковлевна уважает, ибо работа той была и опасна и трудна (офицер КГБ, стенографист на допросах), но не любит, считает, что она унижала мужское достоинство ее младшего сына. Жанну часто вызывали по ночам, возвращалась она томная, иногда с винным духом. Где была, чего делала – гостайна. Жанна вышла в отставку, устроилась распространителем косметики и развелась с мужем – одновременно, но отношения со свекровью сохранились: на даче она по-прежнему отдыхает. Кстати, к барщине Тамара Яковлевна никого никогда не принуждает. А сын переместился к стройной сексапильной блондинке – вдове Жене Петуховой. Вдова значительно старше сына, но Тамару Яковлевну это не смущает – перед глазами пример любимой Аллы Пугачевой. Со старшим сыном было сложнее. Юрка пил смертной чашей, потом по пьянке утонул, а через двадцать лет за мужем по проторенной реке навсегда уплыла его жена, пожилая красавица Светка, оставив записку, что всех ненавидит, кроме Тамары Яковлевны.

Тамара Яковлевна очень осторожна, не болтлива, подробности ее жизни я узнаю по крохам, но, когда я подбираюсь к ней с вопросами про былую, коммунистическую жизнь при Сталине, как ходила понятой при арестах (дворник, понятное дело) – виртуозно уклоняется, прям второе Громыко.

Я старший по улице. Моя обязанность – помойка. Она полна, наши рыть не будут из гордости, небрезгливая местная пьянь перемерла, а потому нужно срочно идти в деревню просить Колю-Боцмана, чтоб вырыл новую за двести у.е., зарыв одновременно старую, иначе лесник стращает заложить нас по полной в экологическую полицию.

Коля-Боцман мне не откажет, ибо в неоплатном долгу… Как-то весной я пошел за березовым соком. Глядь, навстречу дева из чащобы выходит – голая, стройная, но с побитой мордой и пошатываясь. Маха обнаженная!

– Дайте мне сока березового, – протянула ко мне тонкие беззащитные руки. – У меня лесные негодяи одежду украли…

Я привел Диану-охотницу к себе, дал плащ, опохмелил, узнал ее историю. Звали барышню, выпускницу Можайской женской колонии, Ларочка. У нее недавно зарезали сожителя. Она искала счастья в наших краях, познакомилась с юным алкоголистом. На ту беду, ранней электричкой приехала из Москвы мать студента, обнаружила на своей постели разврат, побила Ларочку поленом и голую выгнала в лес.

А Коля-Боцман, сдвинутый, но крепкий деревенский мужик, давно просил меня устроить его на работу, или познакомить с барышней, или дать веревку. Я привел к нему Ларочку. Она ему приглянулась и вскоре переехала на ПМЖ. Жили они с Боцманом неплохо, кормились с богатой коттеджной помойки. Ларочка не скучала: когда они с Боцманом были в безалкогольном простое, она разговаривала сама с собой разными голосами, что было следствием предыдущего запоя. Боцман любил ее слушать. Скоро про Ларочку узнали в округе, она стала популярной среди дееспособных садоводов преклонного возраста. На нее образовалась очередь. Расплачивались с Колей за нее и деньгами, и натуральным продуктом.


Я пересек еловый подшерсток, отделявший наше садовое товарищество от запущенной деревеньки Гомнино.

Возле разваливающейся желтой избы с табличкой от былых времен “Дом образцового содержания” на скамейке сидел отставной деревенский пастух Франц Казимирович с женой. Франц, пока не пропил с сыновьями корову, торговал молоком. Тамара Яковлевна со своей разросшейся семьей была его главным клиентом.

“Чертов гном” – так звала Франца супруга за рост и нрав, – одетый по инерции в зимнее, был, как всегда, недоволен. Еще и оттого, что плохо видел: веки, как у Вия, не держались где надо и заполоняли глаза. Чтобы видеть, он закреплял их пластырем ко лбу. Сейчас без пластырей он был слеп и бухтел что-то недружелюбное.

Зоя Петровна привычно не слушала мужа, вяло отмахиваясь от него, как от назойливой осенней мухи.

– Здорово ночевали, труженики села, – сказал я. – Как жизнь, Франц Казимирович?

Франц закинул голову назад, освобождая глаза.

– Тебе чего?

Зоя Петровна ткнула мужа локтем.

– Не цепляйся к человеку. Слыхал: Валька-то вчера на мотоциклете расшибся. “Скорая” полночи собирала…

– Какой такой?.. – забурчал Франц. – Не зна-аю…

– Да Валька, крестник твой, – миролюбиво пояснила Зоя Петровна, – больно выпивши…

– Валька?.. – Франц сморщился, припоминая, отмерил от земли рост карлика. – Це таке?.. Малой?..

– Какой “малой”? – начала заводиться старуха. – Ты скажи еще: грудняк! Крестник твой, Валентин. На мехло-пате работает.

– Не зна-аю, – замотал башкой Франц, уши зимней шапки, не схваченные наверху, а лишь забранные вовнутрь, расплескались.

– Чего не знаешь, старый идол! – зашлась в астматическом кашле Зоя Петровна. – Издевнуться решил!..

На шум из желтого дома, пошатываясь, в спадающих трусах, в очках, выбрел младший их сын Витька и стал пристраиваться возле дома, придерживаясь за угол.

– Резеду не обоссы, – буркнул Франц, но поздно.

– Сынок, – виновато улыбнулась Зоя Петровна, – пшикалку мою от астмы принеси, на окне. И трусики поправь…

Владимир Александрович Греков, он же Вова Грек.


– Сама возьмешь. – Витька рыгнул и неуверенно побрел в избу.

Зоя Петровна проводила его унылым взором.

– Все болезни мне Витька открыл… Старый, когда помрет, я с им не останусь. Я сразу в богадельню.

Франц недовольно заерзал.

– Кудай-то ты намылилась?

– Когда помрешь, – успокоила его жена. – Живи, старый, никто тебя не торопит.

– А то – ишь… – бухтел Франц, – в богадельню она настрополилась. Кому ты там надо: ни сисок, ни грудей, ни спереди, ни сзади, одна арматура осталась, заметь – имей в виду.

Зоя Петровна погладила мужа по плечу.

– Это ты, старый, меня всю изгвоздал. Ты да сыны твои.

– Да ты еще раньшей меня управишься.

– Вот тогда они тебе покажут ебейную мать, – невесело усмехнулась Зоя Петровна. – Заклюют напрочь. Витька-то меня который раз зарубить намеряется. Я уж и так лицом в стенку сплю – чтоб топора не видеть. Пока терпит – денег жалко: у меня же пенсия оккупантская – шесть тыщ, по удостоверению “Узник фашиста”.

– Да что это вы, друзья, не воскресный разговор затеяли, – всунулся я. – Вам Тамара Яковлевна привет передавала.

– Томка?! Как у ней самочувствие?..

– Давление.

– У нас тоже что-то в этом году все старухи разом посыпались, – закивала Зоя Петровна.

– Какой ты узник? – запоздало ворчал Франц. – Узник она!.. Ты под немцами была. И давала им… Предатель!..

– Кому я давала! – возмутилась Зоя Петровна. – Чего несешь, старый идол!.. Это Панка Кобылянская давала!.. Ты лучше скажи: зачем сынов споил?

– Я тебе скажу, все скажу! – Франц погрозил клюкой неопределенному врагу. – Вот поправлюсь и подохну, заметь – имей в виду.


Он не бредил. Два года назад битый Витькой по пьянке, он, обидевшись, выпил пузырь уксусной эссенции. Полгода висел на капельнице, но выжил.

– Не торопись на тот свет, – заправляя выбившееся ухо шапки мужа на место, усмехнулась Зоя Петровна. – Там кабаков нет, никто не поднесет… Петушка, что ль, Томке в подарок зарубить?..

Из сарая вылезла огромным брюхом вперед пьяная краснорожая баба.

– Я беременная – курятинки хочу, а вы, мама, – чужим предпочитаете.

Зоя Петровна с трудом поднялась и запихнула тетку назад в сарай.

– Родишь рахита, то-то смеху будет. И так полон дом кловунов.

Франц до эссенции, несмотря на малый рост, был в любви передовиком, хоть на доску Почета. Но Зоя Петровна была к мужу всегда снисходительна и теперь допускала, что живот снохи – дело его рук.

Тем временем Франц, закинув голову, сосредоточенно наблюдал за толстой бурой жабой, замершей у голенища заплесневелого сапога возле канавы. Из голенища вылетела оса, жаба выкинула красный ровный язык, насекомое прилипло к нему и, забеспокоившись, тихо уехало на нем в жабу.

– Все гнездо перевела, – оживился Франц, но, вспомнив, что он злой, буркнул: – Чего стоишь? Иди, куда шел.

Боцман в очках на веревках вместо дужек зашивал галифе.

– Пошел с Ларочкой в церковь браком обвенчаться – матушка собаку спустила, портки порвал и крест потерял.

– Пусть Ларка зашьет, ты иди помойку вырой, двести у.е.

– Время будет – сделаю, – незаинтересованно кивнул Боцман. – Ларочка в клуб умчалась: там Газманов с Аллегровой приехали, у них шоу типа двойников. Все-таки роковая женщина.

– Аллегрова?

– При чем здесь! Ларочка. Ложки взяла, кастрюлю алюминиевую, раскладушку без брезента – все вынесла, а рукомойник не тронула. Потому что – с водой. Выходит, рачительная, а то все: блядь да блядь.

Боцман поймал за хвост пробегавшую мимо тощую кошку с ободранной шеей и выщипанным у основания хвостом, зажал коленками, капнул ей на лоб из чашки.

– У нее тут лишай. Ларка говорит: фукарцин надо, а лучше самогона на лишай – и нет ничего. – Он подул на лечёбу и смахнул кошку с колен. – Так-то лицом она красивая, глазки зеленые, но как человек – говно.

– Ларка?

– Кошка… И что главное: у чужих Ларка не берет, а здесь заимствует без возврата.

В избе его действительно было пусто. Не только ложек и кастрюли не хватало, не было также икон и календаря с голыми барышнями. Иконы Боцман возобновил, нарисовав самостоятельно: Иисус получился с усиками, похожий на грузина, а Богородицу он окружил детьми разного возраста. Портрет Высоцкого, правда, висел на своем месте.

Я со своим любимым героем и соседом по даче – в этой книге он назван Петром Васиным.


– На Владимира Семеновича тоже покушалась, – поймал мой взгляд Боцман. – Пришлось ударить, да сам упал.

С помойкой мы не договорились: Боцман на днях продал нерусским свой пай в колхозе и в деньгах не нуждался.

– Лешку Саранцева спроси в Алексине, он уже свой пай пропил. Тетя Тома как поживает?

– Давление.

– Мочу надо гнать от сосудов. Черноплодку пусть ест живьем и брусничный лист заварит.


У церкви в Алексине толпился народ. Я помахал из-за ограды соседям с младенцем Владиком на руках. Тамары Яковлевны, конечно, не было, с Богом она предпочитала общаться на дому. И я не пошел в церковь, озабоченный помойной ямой. Лешку Саранцева я не застал – на днях его с белой горячкой увезли в сумасшедший дом под Гагарином.

Я решил вырыть помойку самостоятельно, наточил лопату, разметил яму и до темноты зарылся на полкорпуса…

– Сере-ега!..

Меня или Серегу? На всякий случай отозвался. Оказалось, меня – отмечать крестины.

Праздник был в разгаре. За столом преобладала разнокалиберная корейская родня Тамары Яковлевны. До последнего времени Тамара Яковлевна относилась к ней настороженно: родня была немногословная, а главное – непьющая. Ледок в отношениях растопил старший правнук. Ночью Тамара Яковлевна проснулась от плача: мальчик под одеялом молился, чтобы Фросины котята остались живы. Растроганная прабабушка котят не потопила и сквозь правнука распространила свою любовь чохом на всю узкоглазую родню.

– За Москву и Московскую область! – сомкнула паузу Тамара Яковлевна и пошла за холодцом.

На пороге она споткнулась, тихо осела и медленно повалилась набок.

– Бабушка упала! – засмеялся правнук, спаситель котят. Он подбежал к ней и схватил за руку, чтобы помочь. – Вставай, баба…

Тамара Яковлевна не слушалась. Родня выскочила из-за стола, стали засовывать ей в рот бесполезные таблетки…

– Мама, ты слышишь меня? – кричал ей в ухо сын. – Ма-ма?!

– Фро-о… – прошелестела Тамара Яковлевна. – Фро-о…

– Кошку хочет, – догадался я. – Фрося, кыс-кыс-кыс…

Заспанную Фросю достали с печки, положили на грудь Тамаре Яковлевне под темную жилистую руку с обрезанным на одну фалангу указательным пальцем. Короткий палец шевельнулся, стараясь погладить кошку, но, не совладав с бессилием, замер. Глаза Тамары Яковлевны затуманились и остановились.


Второй сосед Тамары Яковлевны, мощный пенсионер Петр Васин, на крестины зван не был. Он, приватизируя участок, заступил при межевании пядь земли, признать неправоту отказался и таким образом сокрушил многолетние отношения с соседкой. Тем не менее я взял алкоголь и пошел к Васину на досрочную тризну. Помянули. Подтянулся еще один бравый пенсионер – Вова Грек. Грек – сторож в церкви и поет на клиросе. До церкви он был парторг и конструктор по лазерам. Всю жизнь работал и учился: в ремеслухе, вечерней школе, техникуме, техническом институте, в университете марксизма-ленинизма. В последнем он уверовал в Бога, слегка рехнулся на третью группу и бросил работу, не дойдя до пенсии. Васин, правда, уверяет, что Грек заразился полоумием от сына, вернувшегося из Афганистана без кости в голове – инвалидом первой группы. Грек знает все, если слушать его советы, можно жить не напрягаясь. Но кроме меня его в нашем околотке никто не слушает. На участке у него ветхая халупа, косо вросшая в землю, пять ржавых разрозненных автомобилей, под навесом старый кульман, иногда хозяин на нем чертит что-то таинственное. Рядом самогонный аппарат модернизированной конструкции; самогон он гонит хороший, но слабый. Грек умудряется два раза в год ездить в дармовой санаторий. Старость его не берет. На поминки Грек пришел в зеленых легинсах, явно с чужого бедра, при галстуке.

Мы еще помянули Тамару Яковлевну. Грек встал и завел речитативом: “Попомним об убиенных, кои лежат ныне в сырой земле дождевыми каплями, яко стрелами, пронзенными. И будь святой Пантелей им в помощь”. Мы с Васиным почтительно переглянулись, встали, ошибочно чокнулись. Васин вспомнил, как в войну делал своей бабушке Анисье гроб из стенки деревенской уборной, а могилу копал дезертир из Ивантеевки за буханку хлеба. Мы еще помянули, в дело пошел уже самогон Грека. Обоим дедам я классово чуждый, но Грек меня уважает, а Васин терпит.

– А Колька от цирроза помер. – Васин вспомнил мужа Тамары Яковлевны.

– Повешался он, – уточнил Грек.

– Это у Клавки повешался, а Колька – от цирроза! – стукнул татуированным кулаком по бревну Васин. – Не обижай Николая.

Грек пожал плечами и снова встал. Мы с Васиным приготовились услышать опять что-нибудь религиозное. Однако у Грека произошел сбой программы – он широко развел руки и грянул на все товарищество: “О-огней так мно-ого зо-олоты-ых… ”

– Смолкни! – рявкнул Васин. – Покойник в доме!

Но Вова Грек не внял:

– “… А я люблю-ю же-ена-атого-о!..”

Я попытался зажать ему рот ладонью. Он противостоял.

– Дай ему по рогам! – посоветовал Васин.

По рогам Греку я, конечно, не дал. По рогам дал он мне, неверно поняв соседа. Потом порвал на мне рубаху, и мы рухнули в крапиву. Он лягал меня, я просил у Васина помощи, усмирительной, но не болезненной для Грека. Однако теперь мою просьбу неверно понял Васин. Когда Грек поднялся, Васин врубил ему, но не по рогам, а по зубам. Новым, белым, свежевставленным. Грек снова пал в крапиву. И уже не вставал.

– Помянули… – пробормотал я, отряхиваясь, – по-русски…

– Несклеписто получилось… – Васин задумчиво разглядывал свой кулак. – У нас тренер по боксу был… однорукий… Леонид Щербаков.

Но Вова Грек вдруг шустро встал раком, выждал равновесие, поднялся в полный рост, проверил зубы. Васин налил посошок, мы выпили, я подхватил Грека и повел домой. В саду Тамары Яковлевны похрюкивала осиротевшая, не загнанная в сарай Клава.

Навстречу нам в ночном мраке, пародируя мою походку, брел Серега, про которого тоже, видимо, забыли. Он заступил нам дорогу, развел руки вялым недоделанным крестом и сказал одутловатым голосом:

– Ня-ня?..

И заплакал, как человек.

Почему я живу в деревне

В августе 91-го меня разбудил по телефону медный голос Владимира Осиповича Богомолова (который “В августе 44-го”): “Сережа, в стране переворот…” Я обмер, было от чего. Совсем недавно министр обороны СССР маршал Язов на очень высоком толковище назвал мой “Стройбат” “ножом в спину Советской Армии”. Мне очень четко пригрезился футбольный стадион, как в Чили, заполненный неугодными.

Позвонила соседка узнать, можно ли во время чрезвычайного положения говорить по телефону? Отсоветовал. И поплелся на дачу оповестить родню.

По Минскому шоссе в город вползала бронетанковая гадина, сгоняя на обочину встречных. Жалом змеюка подбиралась уже к Москве, а хвост колотился аж под Кубинкой.

На даче матушка буднично составила список: соль, спички, мыло… Сосед-пенсионер накатил мне в успокоение рюмайку, задумчиво выдернул разбухшего клеща из общедоступной приблуды Мурки и не без удовольствия подытожил: “П… ц тебе, Сереженька”.

Жизнь, по всей видимости, обрывалась.

Но не оборвалась. Облажалось руководство, слава тебе, господи, и на этот раз. О чем и сообщил Александр Кабаков 21 августа на Пушкинской площади городу и миру через репродукторы, выставленные в окна “Московских новостей”: “Хунта низложена! Сволочь бежит!..”

На следующий день русский ПЕН-центр нарядил меня отбить от пустого уже постамента памятника Дзержинскому кусочек гранита на вечную память. Какой-то мрачный дядя попытался оттащить меня за ногу от вандализма. Лягнул я дядю копытом, гранит добыл.

Позднее припомнилось: 19 августа генеральный директор русского ПЕН-центра Вова С. прибыл на службу очень уж торжественный: черный костюм, галстук…

Заинтересовались мы тогда с товарищем моим Наумом Нимом праздничной возбужденностью Вовы в критические дни. И при сухой разборке выяснилось документально, что патрон-то наш работает еще в одной конторе. В Лубянской. Напоминаю: ПЕН-клуб – международная писательская организация, сугубо правозащитная.

На собрании русского ПЕН-центра коллеги нас с Наумом не поддержали, упрекая “охотой на ведьм”. Но международный скандал был на мази – и во избежание его Вова С. убыл из ПЕНа. В связи с финансовыми нарушениями, но отнюдь не в связи с интимными связями. Помню, на посошок его даже премировали окладом жалованья.

Стало скучно. И я утянулся из Москвы на дачу. Оказалось – на ПМЖ.

В родном садовом товариществе “Сокол” оценили мою грамотность, назначив начальником помойки, а также доверили ровнять подъездные пути. Я старался. Но соседний председатель, отставной прапор Вова Заяц, остался недоволен моим служебным рвением, обвинив в краже общественного гравия. Ворую, мол, по ночам, для чего приобрел особую бесшумную тачку на дутых шинах. Недружественные садовые товарищи призвали меня к ответу. Снова началась сухая разборка. Выяснилось, что гравий вроде я не крал, а вот сам Вова втихаря рэкетирует пенсионеров, то бишь отрезает неугодных от привычного водоснабжения, понуждая, под угрозой засухи, подключаться задорого к его персональной незаконно сооруженной артезианской скважине. Но отключил Заяц по недомыслию совсем убогих: ветеранов, инвалидов и даже моего соседа – сверстника Серегу с болезнью Дауна и соответственно – с калонедержанием.

Дачник.


Суд я выиграл, обиженных отстоял, но расположения садовых товарищей не снискал.


Как-то ночью у моего забора шум-гам, собаки орут. Не иначе, думаю, Вова со товарищи, попив вина, ломятся на мою территорию, хотят мне месть учинить. В одних подштанниках с топором в руке выскакиваю под лунный свет. Людей не видать, лишь неместные шавки кого-то остервенело рвут у леса возле поваленного забора. Оказалось, косуля молча билась на земле, запутавшись сломанной ногой в сетке рабице. Пока бегал за кусачками, к добыче подтянулись садовые товарищи с ружьем. А косуля тем временем сама умерла, наверное, от страха.

Утром привычно отправился в лес, нужно лыжню на зиму готовить, бурелом растащить, мостик через канаву сделать.

У пукающего болотца мелькнул белый узенький незнакомый зверек, хвостик на конце черный, будто сажей испачкан… Возле лесного озера с цаплями и утями егеря накрыли поляну для местного зверья – лосей, кабанов, – посеяли бурую ботву типа малорослой кукурузы.

Я уселся на пенек, достал блокнот. Итак, “Почему я живу в деревне”? На днях “Огонек” такой вопрос задал. Стояла поздняя яркая осень, и кровососущая насекомая сволочь не донимала. Но особо не расписался. В кустах послышался хлюп-шлеп, и на белый свет выехал егерь Иван Михалыч, верхами. Поперек седла перевалился не туго набитый комковатый мешок.

– Здорово, Михалыч. Чего мрачный?

– Вот зубы, блин, в Можайске вставил, да, видать, плохо: чихну – выпадают.

Егерь зевнул, передернул плечами, как цыганка, частично крашенная коса, схваченная на затылке резинкой, легла на плечо.

– Соль лосям привез. Кто-то спер. Ты не брал?

– ?..

– Мало ли… На халявку-то… Чего пишем?

– Да вот… почему в деревне живу…

Егерь неторопливо закурил, взвалил мешок на плечо и понес к кормушке. Тяжелые булыжники соли загрохотали в корыте. Но с любопытством не справился.

– Ну и почему? – лениво спросил он. – Жил бы в Москве, как все ваши.

– “Все ваши” – это кто? – насторожился я, привычно подозревая под “вашими” любезных егерю “жидов”…

Помнится, позвал я как-то Михалыча на дачу захмелиться по случаю Пасхи. Православной. Он прискакал уже праздничный, натурально верхом и на участок въехал на коне. Навстречу ему мой отец. Завидев живописного всадника, воскликнул: “Сынок, к тебе гости!” Михалыч опешил, ибо папа мой, подтверждая свою фамилию Беркенгейм, очень уж походил на еврея, а Михалыч, прочитав “Кладбище” и “Стройбат”, почитал меня за русского писателя…

– … С вашими, – раздраженно повторил Михалыч с натягом в голосе, обтирая грязного коня пустым мешком, – с поэтами, писателями…

Хотел я ему сказать, что с поэтами, вернее, с поэтессами, я уже пожил и ничего хорошего из этого не получилось, что с писателями лучше не жить, а читать их, а если слушать, то по радио, но обострять ситуацию не стал.

– Ты скажи мне лучше, Вань, кто мне дорогу нынче перебежал: маленький, беленький?..

– Кончик черный?

– Хвостик черный, – кивнул я.

– Горноста-а-й, – равнодушно махнул рукой егерь, недовольно оглядывая коня. – Опять мыть надо, обгадился весь, как эта…

– Погоди, погоди… Горностай, он же на мантиях у царей. Откуда он у нас, леса-то здесь вшивые? Горностая в Сибири Дерсу Узала ловит…

– Кого-о! – возмутился егерь. – У нас здесь леса я тебе дам!.. И экология… Ты вот по лесу тише шастай – собак развелось, лосят гоняют. Молодняк пожрут – за людей примутся. Отстрелять бы – руки не доходят. Тут зверья много. Рысь в прошлом году зашел. А за Рузой ваще волки воют. Ты лучше в Москву к себе ехай.

– В Москве я, Михалыч, глупею…

В сельской жизни тьма преимуществ.


– У-у. – Егерь понимающе кивнул и погладил заворчавшего было коня.

– …В лес войду дурак дураком, – продолжил я. – До Облянищева доплетусь, в копну на поле сяду, на небо посмотрю – рассказ готов. Потом к Таньке чайку попить…

– Жива еще? Ты гляди аккуратней с ней, – перебил меня егерь, раздраженный таким легким заработком. – Сама женьшень пьет для здоровья, а другим, блин, типа поебень-траву варит. Ведьма.

Про Таньку я знал больше Михалыча. Танька до войны сидела по 58-й статье. Коммунистов ненавидела. А на другом конце деревни доживал хромой курносый старикашка, единственный коммунист на всю округу. Дед в свое время вместе с Танькой работал на стекольном заводе в Дорохове; Танька стекло варила, а дед строчил доносы. Написал и на Таньку.

– Ладно, – сказал Михалыч, – я погнал, а ты сиди… думай. А то заезжай завтра – день рождение.

– Сколько тебе?

– Шестьдесят два. Даже шестьдесят три, я ведь сорок первого.

– Значит, шестьдесят четыре.

– А я их не считал.


Сижу, стало быть, думаю. Муравьи из ближнего двухметрового муравейника неагрессивно ползают по мне. Благодать… Надо бы в Москву съездить. А зачем? Что я там забыл?.. Интернет у меня на даче через мобилу берется; канализацию, горячую воду наладил. Чего еще забыл в Москве? Друзей? Да их и в молодости было раз-два, и обчелся, а с годами и те повывелись. Кто разбогател – ума-разума лишились. Как-то один, которого знаю треть века (он конюхом тогда на ипподроме работал, мы с ним, пьяные, ночами по сугробам скакали), пригласил на дачу. Оказалось – трехэтажный особняк с колоннадой, с лифтом, стокилограммовым сенбернаром. Вроде все со вкусом. А в конце застолья повел к себе в кабинет похвалиться портретом главного Вовы работы Никаса Сафронова. Я думал, шутит, дуркует. Нет, всерьез, на голубом глазу.

С бедными друганами обратно беда – там гордыня и зависть. Да и не очень, как выясняется, друзья нужны под старость. Одиночеству мешают. В молодости вот друзья действительно необходимы, тем более в одинаковой бедной молодости, когда вокруг сплошной социализм жалом водит, того и гляди, укусит. А сейчас не то что на дружбу, на приятельство времени жалко.

Раньше в Москву ездил родственников проведать. Теперь их практически не осталось, а сын в Монреале. Нет, радости в Москве, конечно, есть, еще какие – театры, музыкальные кафе, Козел на саксе, живая музыка…

Насчет культурного общения? Для культурного общения книги есть. А чего в магазине не найду, из деревни по интернету закажу. В Москве на дом принесут. Принести-то принесут, но толком ведь в Москве не почитаешь: звонки, суета, мысли как в кофемолке – вжик-вжик – в основном без толку.

На тусовках вертеться – не по возрасту. Хотя, если говорить начистоту, от тусовок какой-никакой прок все-таки есть. Там случаются хохмы, хохмы преобразуются в байки, а байки – золотой запас жизни. Ну, например. В Париже после премьеры “Гаудеамуса” Льва Додина (по “Стройбату”) на банкете я безуспешно искал Анастасию Вертинскую, чтобы поблагодарить ее за участие в судьбе спектакля. Ношусь между красивых теток, ну нет Вертинской, хоть ты что! Подруливаю к роскошной даме: “Вы не видели Вертинскую?” Дама участливо пошарила раскосыми глазами по залу: “Во-он она”. Вертинскую я тогда так и не нашел. Позже выяснилось, что про Вертинскую у Вертинской и спрашивал. Через год на другой тусовке подошел к ней извиниться за парижское недоразумение. Извинился. Оказалось – перед Ларисой Удовиченко. Не-е-т, пора гусей пасти и о Боге думать.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4