Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Черно-белое кино

ModernLib.Net / Сергей Каледин / Черно-белое кино - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Сергей Каледин
Жанр:

 

 


Сергей Каледин

Черно-белое кино

Вместо предисловия

Больше двадцати лет тому назад в журнале “Огонек” вышел мой рассказ, один из первых в моей жизни. Спустя несколько дней мне позвонил известный писатель, автор замечательной повести “Смиренное кладбище” Сергей Каледин и сказал:

– Мне понравился твой рассказ, а у тебя еще есть?

– Есть, – ответила я.

– А где ты живешь? – спросил Каледин.

– На Аэропорте, – ответила я.

И через двадцать минут Сергей Каледин сидел на кухне и пил чай. Моя первая книга на русском языке с легкой руки Сергея вышла через два года.

Когда меня спрашивают, кто мои учителя, я всегда отвечаю: Сергей Каледин. Я действительно очень люблю этого писателя за его редкий слух к живому языку, его переливам, поворотам, шероховатостям. Видение и слышание жизни, полное отсутствие нравоучительности, добродушное остроумие и незлобивое хулиганство – чудесные обаятельные черты его прозы. И его личности. Две ипостаси одного человека – писательская и человеческая – полностью слиты, и оттого родятся и искренность, и полнота. Может, высоколобый критик не найдет в произведениях Каледина второго слоя, той глубины содержания, которое открывается только при исследовании текста структуралистами, лингвистами и прочими профессорами, получающими свои ученые степени, до атомов разбирая зубодробительные тексты.

Сергей Каледин – мой учитель: он дал мне прекрасный урок отзывчивости и щедрости. Его телефонный звонок в конце 80-х научил меня хорошему профессиональному поведению: многие годы, выезжая за границу для встреч с издателями, я таскала из России чужие книги и чужие рукописи. Иногда из этого выходил прок.

Прошло много лет – Сергей Каледин не меняется, он все тот же парень, который несется помогать друзьям, сражаться с несправедливостью. Он верный, щедрый и предвзятый. И никогда не стремится к объективности. Да к черту эту объективность! Перед нами книга, в которой все про любовь к жизни во всех ее проявлениях – к родственникам и соседям, к друзьям и прохожим, к ушедшему времени и его атрибутам. И ни капли объективности! Спасибо, Сережа!

Людмила Улицкая

Черно-белое кино

Жизнь моя, кинематограф,

черно-белое кино!

Ю. Левитанский

Третья полка в итальянском вагоне

… И мир опять предстанет странным,

Закутанным в цветной туман!

А. Блок

Инга Фельтринелли давала бал. Экстравагантная, шумная, не совпадающая со своим возрастом, в короткой юбке, на высоченных шпильках, с бокалом в одной руке и сигаретой в другой, она встречала гостей. Народ шел отборный: белозубый, звонкоголосый – богатый. Малой причиной сабантуя был и я: весной 90-го Инга издала “Смиренное кладбище” и осенью позвала на презентацию в Италию. Над озером летали метровые в распахе крикливые чайки. Ждали давнюю товарку Инги – вдову Ренато Гуттузо, точнее – последнюю его любовь. Подоспела и она. В открытом авто, за рулем. Те же дела: короткая юбка, каблуки, шелковый жакет на крючочках, по-над левой грудью изумрудная брошь, громкий мяукающий голос. Инга поманила меня сухопарой лапкой с фиолетовым маникюром, я поцеловал гостье ручку и попытался прикинуть, сколько ей лет, но арифметика не работала. Инга тщилась на всех языках вовлечь меня в разговор, но плюнула на это дело и приспособила ко мне переводчицу, молодую, старательную, но некрасивую, в дурных очках, Клаудию, Клаву.

Инга сказала вступительное слово. Я в это время отлеплял от подошвы обрывок ремонтной квитанции, замеченный в зеркальном полу ресторана моим редактором, соседом по столику Франческо Каталуччо, тишайшим благодушным гигантом, полонистом в работе и в жизни: Патриция, его невеста, – четвертая за нашим столиком – миниатюрная красавица с длинной как у паненки косой, была активисткой “Солидарности”, подругой легендарного Адама Михника. Я рвался к ним в душу, но они лишь трохе разумели по-русски через польский. Прозвучала моя фамилия – Инга жестом показала: приподымись. Мне похлопали, и вступила музыка. В центре зала соткалась пара – блондинка в голом платье и усатый красавец, похожий на грузина, – танцоры для завода гостей. Народ уже попил-покушал и потянулся плясать. И я, раздухарившись, пригласил Патрицию. Но она переадресовала меня к Инге. До такой фамильярности я еще не созрел и вытянул на танцплощадку “вдовицу” Ренато Гуттузо. На крутых виражах она по-девчачьи ойкала и легкими жестами, как мух, на всякий случай отгоняла приближающихся. Инга что-то крикнула старшому оркестра, и тот добавил музыке прыти. Я вошел в раж, крутил побледневшую партнершу по солнцу и против и под конец захватил ее борцовским смыком – спина к спине… Раздался треск крючков – изумрудная брошь сорвалась с насиженного места и, цокая, поскакала по зеркальному полу. Распахнутая “вдова”, прикрываясь как в бане, томно смутилась, народ ликовал.

Инга догнала брошь, помогла подружке восстановить порядок. И присела за наш столик, похлопала меня по плечу: “Браво!” Мы выпили. Пользуясь случаем, я предложил ей купить у меня и “Стройбат”: тема гадостная, хуже кладбища, вдобавок “Стройбат” долго был в запрете. Но Инга на провокацию не повелась: хватит с тебя и “Кладбища”, не наглей. Чао, бамбино!

На следующий день по утренней росе я в одиночку на электричке поехал из Милана в Турин к директору издательства “Эйнауди”, которому меня в Москве рекомендовал Евгений Михайлович Солонович, знаменитый переводчик с итальянского, лауреат премии Данте. Директор был на месте, мне не удивился, позвонил в Москву Солоновичу… И вечером я вернулся в Милан с договором и авансом. Теперь вперед! Эввива, Италия ла белла!

Быть в Италии без языка – беда. Паузы в культурных мероприятиях Клава заполняла магазинами, от которых я отбрыкивался четырьмя копытами. Клаву это удивляло и обижало: если я плохо одет и у меня есть деньги, почему я не хочу быть хорошо одетым? Если просто жмусь – почему не хочу хотя бы посмотреть! Меня же интересовали пустяки: как итальянцы живут, чего хотят, чем дышат? Я всю дорогу понуждал ее общаться с населением: прохожими, студентами, продавцами на рынках, полицейским… На полицейском она забастовала в голос. Я плюнул, подошел к карабинеру и дружественно постучал пальцем по кобуре, призывая к разговору. И чуть не получил рукояткой нагана по башке. Короче, Клава страдала, но терпела. О том, что у нее ко мне есть корысть, я понял позже.

В обход маршрута, который составила Инга, она повезла меня в деревню к дяде-священнику. Мне полегчало от одного слова “деревня”, хотя по сути это был крохотный старинный городок с церковью посредине, неработающим фонтаном, булыжными кривыми улочками. Стены домов до черепичных крыш были облеплены плющом, захватывающим фигурки флюгеров.

С пологого склона, покрытого виноградниками, спускалась скрюченная бабка. Она погоняла осла, нагруженного хворостом. Вот она, моя Италия! Только рогатых скотов не хватает. Ан нет! Парочка чистеньких буренок паслась на травке перед виноградниками, глухо позвякивая колокольцами, похожими на сплющенные маленькие кастрюльки.

Падре Лучано не было – он причащал больного в соседней деревне. В его просторном распахнутом доме нас встретил огромный ворон с кольцом на мощной лапе. Он вразвалочку, приволакивая крыло, бродил по длинному столу в кухне между бутылок, несуетно поклевывая крошки.

– Покакал, – хрипло сообщил ворон.

Я посмотрел – действительно покакал.

– Дай ножку, – попросила Клава.

Ворон протянул окольцованную лапу, как дама для поцелуя.

На серебряном разрезанном кольце стертая гравировка “спаси и сохрани”. Такое же колечко было и у Веры Борисовны Бахматовой, старосты церкви Покрова Божией Матери под Можайском, где в конце 80-х я работал истопником. Вера Борисовна мечтала, чтобы и у меня было такое же кольцо, когда я наконец покрещусь и повенчаюсь с женой. У нее был свой несокрушимый резон: “Машина у тебя дряблая. Не приведи Гоподи, разобьесся на саше – мне помолиться некому: у тебя ангела нет на небесах”.

Вскоре на велосипеде в сутане прикатил падре Лучано. Переоделся – здоровенный загорелый старик в джинсах – и сразу повел в подвал слушать молодое вино. Я приник ухом к необъятному дубовому брюху трехметроворостой бочки: внутри шевелилось вино – булькало, вздыхало, мурлыкало…

У себя на даче я тоже занимался виноделием. Дом был заставлен – не пройти – разноцветными ведерными бутылями с плодово-ягодным вином. Пузатые емкости тянули вверх раздутые резиновые руки. От запаха у меня кружилась голова и не слушалась разума. Среди ночи я вскакивал, будил жену: мне казалось, что вино замолчало – перестало бродить. Мы терли бутылям бока, как обмороженным, натягивали на них кофты, телогрейки.


У входа в церковь висела памятная доска односельчанам, погибшим в 40-х на русском фронте. Парты были сдвинуты к стенам, на каменном полу толстым слоем сушились распухшие восковые початки кукурузы, касаясь щиколоток Христа на распятии. Немолодая красивая синьора деревянной лопатой шерудила урожай. Падре приобнял ее за плечи.

– Консорте? – с умным видом поинтересовался я. – Супруга?

Падре опешил, вопросительно посмотрел на племянницу: кого привезла? Клава покраснела: “Дядя – католический священник”.

Чтобы снять напряг, я рассказал про свою работу в церкви.

Однажды после службы, когда все церковные разъехались, Вера Борисовна всполошилась: “Сере-ежка!.. Беги в алтарь – огонь забыли!.. Сама бы потушила, да бабам в алтарь нельзя”.

Настоятель Храма Покрова Божьей Матери в селе Алексине под Можайском Владимир Васильевич Шибаев и староста той же церкви Вера Борисовна Бахматова, конец 80-х годов.


Я понесся в церковь, занес ногу в алтарь…

– А ты креще-еный?!

Я замер.

– Господи! Батюшка узнает – выгонит. – Вера Борисовна отстранила меня, перекрестилась больше нужного и, пригнувшись, юркнула в алтарь.

– Батюшка приедет – пожалюсь, как ты в алтарь шастаешь. – Это Шура, нищенка-полудурка, которую Вера Борисовна спасла от голодной богадельни, приютив у себя в сторожке, и которая теперь отравляла ей жизнь, ибо стала батюшкиным шпионом.

– Ты еще и матушке пожалься, – передразнила ее Вера Борисовна. – Ступай отседова, Шура! Не доводи до греха. Мне с тобой бодаться не-под года.


Ворон был сердит. Я протянул ему русскую монетку, он незаинтересованно отвернулся. Потом резко цапнул ее и проскрипел: “Грациа”. Ворон прилетел сюда с обозом казаков генерала Краснова. Охотясь на партизан, казаки старались местных не трогать. Когда в конце войны казаков выводили из Италии, ворон остался в деревне: ему повредила крыло собака, он стал пешеходным и лететь за своими не мог.


Падре Лучано, радостно потирая ладони, приступил к главному – достал тетрадь: воспоминания про казаков. В заначке у него хранились еще записки адьютанта Краснова, но эту рукопись он пока не показал. Падре хотел, чтобы я, родственник атамана Каледина, занялся историей генерала Краснова. Племянница переведет, я издам в России, потом в Италии – мы все прославимся. Я отказался: про казаков уже написал Солженицын в “ГУЛАГе”; кроме того, атаману Каледину я всего лишь однофамилец. Падре Лучано обиделся на меня и даже не повел показать трактир, в котором квартировал сам Краснов.

По дому падре Лучано с шумом, по-русски, носились разнокалиберные дети. Я, забыв про “супругу” в церкви, чуть было не спросил его:

– Ваши?

Но Клава меня вовремя опередила:

– Дети пришли на занятие по катехизису.

Она уже охладела ко мне и следующей ночью в Венеции сидела в гондоле нахохлившись. Я попросил гондольера, великовозрастного Ромео, сплавать на широкую воду и подкрепил просьбу денежкой. Мы выбрались на простор и поплыли по Большому каналу. Подсвеченные волшебные дворцы по сторонам казались игрушечными. Мы прижались к берегу. Сказка отражалась в спокойной воде. Редкие ночные катера поднимали невысокие волны, длинные усы которых беспрепятственно разливались по мраморным полам пустых вестибюлей. Так не бывает!

В билет входили неаполитанские песни. Где вокал?

Клава сварливо заметила, что я веду себя неделикатно, но вопрос перевела.

– О’кей, – кивнул “Ромео” и развернул нас навстречу песням.

На водной глади перед пристанью под прожекторами скучилась стая лодок, как на собрание. Певец запаздывал. В гондолах начался ропот на русском языке. Наконец из дальнего канальца вынырнула шустрая лодочка и помчалась к нам. В ней стоял, держась руками за специальные поручни, низенький толстый лысоватый мужичок в поношенном черном костюме с галстуком, очень серьезный и торжественный. С места в карьер на всю акваторию он грянул “Санта Лючию”. Да так вдохновенно, что под конец, раскинув руки крестом, чуть не выпал за борт.

Весь следующий день я ходил по городу один и набрел на совершенно сухопутную Венецию. Морем не пахло. В пыльном, выжженном солнцем дворе расхристанные мамаши пасли молодняк. Иногда они изымали приплод из колясок и, не стесняясь меня, по-цыгански, кормили грудью. Бездельные пацаны гоняли в футбол. На воротах стоял толстый мальчик в очках. И меня дворовые хулиганы в детстве за жир ставили на ворота, пока бабушка Липа не пресекала безобразие. Мужики шумно играли в карты. На задворках на кирпичах вместо колес догнивал ржавый “фиат”. Из качелей вывалилось дитя и заорало. Толстая мама, ругаясь, поспешила на помощь. Из верхнего окна высунулся мужик в майке, свистнул картежникам и, корча страшные рожи, стал отчаянно жестикулировать, тыкая пальцем за спину, где мелькало злое женское лицо. Кинул деньги. Мужики подобрали взнос и подались за вином. Боги мои, где я?! Дома? В детстве? В 1-м Басманном? Или “Амаркорд” везде одинаков?

Во двор металлическим боком выходила автомастерская; я подошел посмотреть, как работают итальянцы. Слесарь в желтом комбинезоне улыбнулся мне: какие трудности? Никаких, я пожал плечами. Рядом пожилая синьора с сумкой, из которой торчала зелень, набирала код подъезда, но вдруг стала оседать. Я подхватил ее, опустил на землю – и к мастеровым: воды, телефон, “скорую”! Все обошлось, тетя очухалась. Слесаря накатили мне вина, спросили, не нужно ли чего? Как не нужно! Все нужно! В Москве голяк! “О-о! Мо-оска! Москва!..” Мне подарили б/у-шные камеры, карбюратор, шаровые опоры. И, расщедрившись вконец, выкатили две почти новые покрышки…

Отвальную в Милане я намеревался устроить в ресторане, но Франческо Каталуччо окоротил мою борзость: “Для чего выдавачь пенёнзы?” Пьянку устроили у него дома. Над письменным столом, за которым гуляли, висели фотопортреты – польский Папа и пожилой строгий дядька в кепке, похожий на рабочего, – писатель Витольд Гомбрович.

В Париж я уезжал злой: хотел в последний день хоть краем глаза взглянуть на обещанную “Тайную вечерю”, а Клава обманом загнала меня на крышу Миланского собора. Мы поругались. Провожал меня Франческо. Проводник наотрез отказался впустить багаж. Франческо надоумил: дай денег. Мы с трудом втащили тюки в купе, соседи сдержанно роптали. Франческо сверил мое место с билетом, билет ему чем-то не понравился. Поезд бесшумно тронулся.

– Ключ под вытерачкой! – крикнул вдогонку странные слова Франческо.

Я выпил сонную пилюлю и рухнул в люлю.


С детства я мечтал познакомиться с Богом. Дома его не было, в школе тем более, а позже мне было не до него.

Потом стал жить на даче. Неподалеку церковь. Много лет я ходил вокруг нее, а когда заглядывал внутрь, ничего не понимал: служба шла в основном не по-русски. Осенью 86-го ехал я с дачи в Москву. Возле станции “Партизанская” знакомая старушонка в черном волокла две сумы.

– Что невеселая, Вера Борисовна, кто помер?

– Батюшка новый кочегара моего Сашеньку Иглицкого выгнал. Вишь ты, еврей он ему оказался! А Иисус-то наш Христос татарином, что ль, был? Вот мороза вдарят, котлы встанут, фрески посыпятся! Сыщи ты мне, Сережка, в Москве мужичка какого-нито завалящего в кочегары, хоть слабоголового…

Вера Борисовна везла гуманитарную помощь отцу Владимиру, предыдущему батюшке, изгнанному из церкви за отказ отпевать усопшее руководство страны. Отца Владимира запретили в служении – вывели за штат, а теперь и вовсе взяли за горло: или в тюрьму, или за рубеж – на выбор.

В Москве я стал активно искать кочегара, но безуспешно – подходящие мужички перевелись. Прикинул: а ведь я сам Богом интересовался. И поехали мы с Верой Борисовной в Рузу оформляться. Там опешили: такой здоровый – и в сторожа? Но Вера Борисовна отстояла мою кандидатуру: “Он только с виду полный, а так – мало-хольный”. Я дал подписку, что не буду “принимать участия в религиозно-церковных отправлениях”.

Прижился я быстро. Чтобы не одичал в пустой деревне, Вера Борисовна стала потчевать меня балдой – вином из прокисшего варенья, настоянном на распаренном пшене. Балда была хороша, почти без градусов и придавала нашей одинокой жизни усадебно-помещичий привкус.

Вера Борисовна показала, где хранит церковную черную кассу – в трехлитровой банке в кадушке с квашеной капустой. Случись чего – отдать заместительнице, никому другому. Я донимал ее: “А если бандюган объявится: давай деньги – убью!” Вера Борисовна злилась на мое скудоумие: “Он же не дурак! Знает: не дам. Поорет – уйдет. Ты, главное, не разболтай”.

Тогда я стригся наголо и с бородой походил на чечена – все было нормально, а тут недоглядел: оброс, и волосы на висках стали предательски завиваться в пейсы. Вера Борисовна насторожилась: не иудей ли я часом? Я виновато шевельнул головой – в четверть кивка – соответственно четверти моей еврейской крови. Вера Борисовна схватилась за голову: “Батюшка узнает – выгонит!..” Но устрашаться надолго она не умела – мы благополучно служили дальше.


Прошло время. Отец Владимир уже жил во Франции. След его затерялся. Веру Борисовну за ревностное служение выгнали из церкви. Она в грустях доживала свой век в хибаре на станции Силикатная. Из радостей жизни, кроме Бога и фотографии отца Владимира – она висела рядом с иконой, – у нее осталась правнучка Мананка, нажитая внучкой от залетного кавказца. Вера Борисовна поговаривала о смерти: чтоб все было тихо, без мучений, не хлопотно – очень уж устала от жизни. А более всего мечтала о встрече с Ним.

Меня напечатали, перевели, стали приглашать за рубеж. И Вера Борисовна решилась: попросила меня разыскать отца Владимира. Старухи снарядили мне подарки: полотенчики, вышивки, сало… Вера Борисовна затолкала в баул небольшой самовар: “Спроси от нас: может, вернется? Зябко без него”.


– Паспорт!

Я продрал глаза: люди в форме, рожи злые, тычут фонарем… Война!

Дрожащей рукой я нашарил паспорт, стал натягивать штаны.

– Во ист швайцер виза?!

– Зачем – швейцарская?! Я в Париж еду!

Пограничник врубил свет. Он стучал пальцем в паспорт, потом потянулся к кобуре. Соседи глядели на меня, как на врага.

– Геен зи ауз! Шнель! Вон из вагона!

– Не понял?.. – Но уже понял: не так поехал. Покупал билет я сам, без Клавы, кассирша дала подешевле – через Швейцарию.

На неверных ногах я потянул к выходу неподъемную поклажу, лямки оборвались, затрещал брезент… Свирепые погранцы брезгливо выкинули мой багаж – покрышка поскакала в темноту по мокрому перрону. Поезд бесшумно покатил в Швейцарию. Подарочный самовар, втягивая битый бок, блестел под фонарем. Приехали! Станция Домодоссалла.

Станционный смотритель, пожилой итальянец, взирал на мой изгон с сочувствием, помог собрать порушенный багаж, повел пить кофе.

На следующий день я приплелся в издательство “Фельтринелли”. Но Инга ко мне не вышла, она меня разлюбила.

Храм Покрова Божьей Матери в селе Алексине.


За издательскую измену, о которой ей донесли незамедлительно. Франческо в редакции не было.

Я стоял в шикарном предбаннике издательства немым немытым просителем, охрана намекнула, чтобы подался с вещами на выход. И вдруг я вспомнил: “Ключ под вытерачкой”.

Франческо Каталуччо! Посланник Божий! Знал, что меня, скорее всего, заворотят на границе, – оставил ключ под ковриком. Приютил, невзирая на гнев начальницы.

И снова поехал меня провожать, чтобы самолично купить билет в объезд злополучной Швейцарии. Однако, тпру-у!.. Забастовка железнодорожников! Кассы закрыты. Но меня чудом узнал первоначальный проводник, вернувшийся уже из Парижа, и, взяв деньги, определил к товарищу в правильный поезд. Тот рассредоточил багаж по сусекам, чтоб не дразнить гусей, и пустил на третью полку.

Милая Франция! Дом родной. Здесь я бывал. Первый раз верхом на “Кладбище”, которое издало серьезное издательство “Сёй”, и потому визит был довольно церемонный. Зато второй раз я гулял по Парижу в полный мах: “Стройбат” купила у меня бывшая бунтарка, троцкистка, маоистка – короче, революционэрка Марен Сель для своего доморощенного издательства. Муж Марен, богатей, летал два раза в неделю в Тулузу, где у него были заводы калийных удобрений. Жену обожал, безоговорочно поддерживая все ее начинания, из последних – усыновление двух детей из Чили и с Тибета. Поселила меня Марен в старинной квартире своего деверя в Латинском квартале. Квартира была бесконечная, с черной вековой матицей под высоченным потолком толщиной в полметра, с камином, в который я входил, почти не сгибаясь. Настроение было праздничное: 89-й год, по телевизору расстреляли Чаушеску – я ликовал: началось!.. Деверь был моих размеров. Марен, отметая предрассудки, разрешила мне пользоваться его гардеробом. Но пользовался я только роскошным голубым халатом и очень удобными разношенными кроссовками. Сам деверь в это время путешествовал вокруг света на яхте с товарищем, мускулистым красавцем, фотографии которого висели в квартире повсюду, даже в туалете. Потом я узнал, что деверя с товарищем снял с яхты медицинский вертолет – оба-два были в коме. СПИД. В то время СПИД лечить не умели. Многие месяцы потом я ждал, когда он через кроссовки и халат накроет и меня.

Третий раз я был во Франции с культурной программой. Мне предложили месячную поездку по Франции – куда хочу. Я набрал полную колоду: тюрьма, завод Пежо, богадельня, сумасшедший дом, ферма… Сопровождала меня опытная переводчица, очаровательная Каталина Бэлби. На первых порах я говорил, она переводила. Потом поняла, с кем имеет дело, и переводила без моего участия, ибо уже лучше меня знала, что я имею сказать.

Директор тюрьмы хвалился своей вотчиной. В одном зале практически обнаженные рецидивистки занимались аэробикой. Я попросил разрешения сфотографировать их. Они навели марафет – пожалуйста. В соседнем зале не менее пикантные преступницы исполняли томные восточные танцы. Директор тюрьмы – доктор психологии – предлагал мне для творчества на пару дней комфортабельную одиночку, правда, на мужской половине.

Попечитель провинциальной богадельни звал к себе – в тихий приют, где старикам к обеду положен графинчик вина. То же – и в дурдоме. Зря отказался! Директор завода Пежо дал мне свою визитку: пообещал отпустить мне по себестоимости классное авто. А пожилой фермер после застолья, на ночь глядя, усадив меня за руль колесного трактора, повлек смотреть свое новшество – косматых низкорослых коров, которые круглый год паслись на пленэре, охраняемые лишь проволокой под малым напряжением. Как же тогда принимали нашего брата! Моска, Раша, Перестройка!.. И вино, вино!.. Благословенные времена! Мисюсь, где ты?


Багаж я оставил у Марен, а сам пошел на Рю да Рю, где главный православный собор. Отец Владимир? Шибаев? Живет в Мюлузе, у него там приход. Телефон? Пожалуйста.

На перроне Мюлуза меня встретил веселый, легкий парень на красном японском мотоцикле – сын отца Владимира, с серьгой в ухе и синим петухом на голове.

– Как жизнь, ирокез? Все живы-здоровы?

– Мама с Лялькой в Германию поехали. – Он ткнул пальцем в невысокую зеленую гору впереди. – В гости.

– А сам учишься или груши околачиваешь?

– Я инструктор по горным лыжам. – Он застегнул на мне шлем и опустил забрало, прекращая пустые разговоры.

Отец Владимир встретил меня радостно, но с напряжением. Будто ему неудобно за благополучие: дом, сад… Да и я малость сник: кто я ему? Не друг, не брат… В придачу – нехристь.

– Ты в первый раз во Франции? – спросил отец Владимир.

– В четвертый, – похваляясь, ответил я и обмер: какого ж черта только сейчас его разыскал! Ведь так просто!


Из духовки раздался свист. В запеченной козлиной ноге торчал прибор типа отвертки – подавал сигнал о готовности мяса.

Я рассказывал про Веру Борисовну. Недавно она чуть не заморила себя лютым постом и тайком помирала в деревенской больнице. Меня чудом разыскала ее заместительница. Лешка-певчий набрал медикаментов в роддоме, где работал завотделением, и мы погнали в Тучково. Вера Борисовна лежала в вонючем бараке без сознания, дышала незаметно. Врача не было. Лешка долго не мог наладить капельницу: не попадал в вену – сосуды опали. В отчаянии он кольнул ее напропалую и – попал. Больные, колченогие старухи в тряпье сползались, как привидения, канючили: “Дай таблеточку… ” После капельницы Вера Борисовна порозовела, открыла глаза, увидела нас и заворчала: “Только я к Нему собралась – тут вы опять!.. Снова меня на землю содите!”

Я вяло уговаривал отца Владимира вернуться в Россию: народ вроде очухался, религия встрепенулась…

– Отца Александра топором убили… – мрачно добавил отец Владимир, сбивая мой и без того несильный напор.

В ноги ему ткнулась небольшая белая кошечка с черной кипой на голове и розовыми голыми ушками, траченными еще подмосковными морозами. Он поднес ее к стене, забранной специальной рогожей. Кошечка прилипла как намагниченная.

– В Москву хочешь, Белка?

Кошка ответила тонким ультразвуком.

– Хочет… Тоже эмигрантка… – виновато улыбнулся отец Владимир. – Нет, Сережа, не поеду, поздно. Ношу нужно брать по плечу.

Разговор был окончен. Отец Владимир сел писать письма бывшим прихожанам – утром я уезжал. В саду закричал павлин. Ирокез повел меня купаться в самодельный прозрачный пруд, обсаженный березками и плакучей ивой. В холодной воде плавали крупногабаритные золотые рыбы. Они обнюхивали меня и равнодушно проплывали дальше.

На обратном пути меня не оставляла вязкая тоска по какой-то новой хорошей жизни, которая, по всему, должна бы наконец начаться, но ведь не начнется. Не только поп, ворон казачий русскоязычный из итальянской деревни и тот на родину не рвется, пропади она пропадом, русская сторонка! Достала всех. И вдруг вспомнил. Как-то на всенощной во время чтения Шестопсалмия, когда тушится паникадило и все, склонив головы, замирают в торжественном полумраке, прибежала Панка Кобылянская, бабка из соседней деревни: “Нюрка подыхает – не того нажралась!” Вера Борисовна Панку не любила за притворство, завистливость, сухие слезы. Но корова – дело святое, и мы сорвались спасать Нюрку.

Раздувшаяся корова лежала на боку и уже не мычала, лишь жалобно всхлипывала. Вера Борисовна по-бандитски отбила у пустой бутылки донышко и горлышком засунула “розочку” Нюрке под хвост. Корова испустила протяжный задний выдох и стала на глазах худеть. Вера Борисовна брезгливо оборвала воющую Панку:

– Ты слезы-то не лей попусту, хвост держи, чтоб не поранилась.

– Какая вы умная, – восхитился я. – Вам бы образование.

– Следить за скотиной надо. – Вера Борисовна вытерла руки о Нюркин бок. – Хозяйство вести – не мудями трясти… – И передразнила меня: – У-умная… Дура столяросовая! Была бы умная – ушла бы с немцами… как девьки наши ушли.


Мы договорились с отцом Владимиром встретиться на следующий год в Иерусалиме: он возьмет меня в поездку по святым местам. Но я знал, что не поеду: какой из меня богомолец.

А Вера Борисовна все-таки к Нему ускользнула. Меня в Москве не было, так что мы даже не простились.

Соседка

– Борькя-я!.. Где мой сотовый?!

Это Тамара Яковлевна, соседка моя возлюбленная, шумит: опять внук ее с девками куда-то унесся и мобильник прихватил. Она пробралась сквозь малину к забору, где я мучился с бесконечным хреном, маленькая, похожая на пожилого спортсмена в тренировочном костюме, с огромным лопухом на голове под косынкой – от давления.

– Телефон потеряла. Крестины сегодня, а наши опаздывают, позвони, сынок, что стряслось? – Чтоб не стоять попусту, она выдрала здоровенный хвощ в половину ее роста.

– А как дитя назвали, по-нашему или по-ихнему? – Вопрос мой не праздный: внучка замужем за корейцем.

Соседка поправила лопух под косынкой.

– По-ихнему… Владиком… Ты хрен три против ветра и черняшку за скуло, иначе слеза прошибет.

С Тамарой Яковлевной, потомственной дворничихой, мы живем через забор треть века. Садовое товарищество наше пролетарского происхождения – все друг другу врут, завидуют, перегрызлись в кровь, а у нас разлюли малина… Ни на меня, ни на свою многоярусную родню она ни разу не повысила голос, а если вдруг и возопит: “Куда, пропадла?! Убью, сучара!..” – это на животный мир – курей, кошек или свинью Клаву, которые, видимо, что-то нарушили в ее огороде. Врать она брезгует, завидовать не умеет, вечером у забора, где основное наше общение, сетует: “Что ж они все заврались напрочь!.. Ведь это ж не упомнишь, где, кому, что наплел, а если собьесся потом – сраму-то!..”

– Что-то Фроси давно не видно? – Кошки Тамары Яковлевны столуются и у нас.

– Всю зиму с Васькой гуляла, теперь опросталась, котят попрятала, знает: пока слепые, я их купаю, а уж за ручку приведет – пусть живут. Прививку ей буду делать от беременности или Ваську ампутировать.

Когда-то она топила очередное поголовье, зарыла, утром услышала писк. Расколупала могилку – один живой. Теперь любимец. У Васьки с возрастом черный мех стал рыжеватый, как старый крашеный котик. Никакой кастрации она ему, разумеется, делать не будет и Фросю любезную не станет беспокоить. Вечерами она воркует с ними елабызным голосом: “Кисонька, девонька, мальчик усатый, пошли баиньки”. Как-то Фрося потерялась, Тамара Яковлевна переполохала всю округу: “Кто найдет серую кошечку в положении, дам денег”. Ее завалили котами всех мастей, среди них отыскалась и отощавшая Фрося.

Центровая ее проблема – Клава. На восьмидесятипятилетие Тамаре Яковлевне подарили живого поросенка, зарезать руки не дошли; теперь Клава – член семьи, второй год бродит по грядкам, похрюкивает, дети на ней катаются.

А Тамара Яковлевна сокрушается: “Ее не резать, ей боровка надо – петелька вон красная: гуляет… ”

Свинку она назвала в память единственной подруги, покинувшей ее недавно. Клавдия Ильинична была культовым непререкаемым авторитетом для Тамары Яковлевны, ибо судьба Клавдии была значительнее ее собственной. Если Тамара Яковлевна в школу три года все-таки ходила, но работала дворником, то Клава без единого класса образования была старшим товароведом, сидела при Сталине как враг и вредитель, водила машину, играла на баяне и гитаре собственные песни, в молодости была красавицей – пережила четырех мужей (последний скромно повесился в шкафу, о чем Клава говорила с гордостью); родственников презирала за бессмысленность их существования. Умирала она на даче в одиночестве, ходила за ней только Тамара Яковлевна. На ночь Тамара Яковлевна селила у нее Фросю, но Клава кошек не любила, Фрося это чувствовала и мышей не ловила. Тамара Яковлевна печалилась, что “по живой еще Клаве мыши бегают”, а Клава ругала подругу, что Фрося на крыше рвет когтями рубероид.

На сегодняшний день Тамара Яковлевна всех любит равно, но преференции – племяннику Сереге, у него болезнь Дауна. Тамара Яковлевна пасет его с детства. Родители Сереги в Москве с другими детьми-внуками, нормальными. Серега должен был помереть давным-давно, но за ним такой уход – живи – не хочу. Со спины нас часто путают: он тоже лысый и также ставит ноги елочкой, правда, одет несравненно лучше меня. Когда кличут его – я отзываюсь. Серега зовет тетку Ня-ня. Он тихий, но если Тамара Яковлевна забудет дать ему вовремя долгоиграющую таблетку, Серега “норовит ее доской или зубом”. Тогда она несильно стегает его хворостиной. Болезнь племянника она плохо понимает, говорит: “Парень-то хороший, только отсталый”.

Тамара Яковлевна Норова.


Писания мои соседка со мной не идентифицирует, полагая, что я – типа машинистки, порой кручинится: “Тебе бы, милый, на работу куда определиться, на машинке-то много не начеканишь, только пальцы собьешь”. А недавно прониклась. Принесла из уборной клочок газеты: “Дни рождения. 28 августа родились: Иоганн Вольфганг Гёте, поэт, мыслитель. Наталья Гундарева, актриса. Сергей Каледин, писатель”. И добавила: “Если к тебе ночью кто ломиться будет, кричи мне, прибегу, зарубаю, я ветеран”.

Каждое утро-вечер она, заложив руки за спину, неспешно, как помещик, обходит свое безукоризненное хозяйство. Меня не осуждает, даже если я зарастаю одуванчиками по уши.

Землю она любит, но ее страсть – грибы. Бегала в лес даже с годовалым Серегой, он еще не ходил. Бросит под куст, листочками присыплет – и вперед… Но один раз Серега уполз. Тамара Яковлевна отыскала изгрызенного комарами, умолкнувшего племянника лишь на следующий день, за что была ругана зятем (зачем нашла?). Вместе с грибами она приносит из леса байки: “Иду, сопит ктой-то, глядь: в муравейнике кабан разлегся, прям как пьяный мужик”.

Она всегда при деньгах, раньше – тем более: собирала бесценный голубиный помет с чердаков, которыми беспрепятственно пользовалась как заслуженный дворник и ветеран трудового фронта. Меня ссужает любой суммой в любое время.

Однако по весне наша пастораль регулярно дает сбой. Банки с огурцами она на зиму зарывает в огороде, весной тычет землю щупом, как сапер, и не всегда сразу все находит. Несколько дней она неприветливая, смотрит на меня подозрительно, я стараюсь ей на глаза не попадаться. Затем подземные огурцы обнаруживаются, баночка-другая перебирается через забор ко мне – отношения возобновляются.


Сейчас она колет на зиму дрова, хотя у нее полная поленница, лопух выпал, про давление она забыла.

– Мам, ты куда мои очки убрала?!

Это кричит ее бывшая невестка Жанна, раскинувшаяся в шезлонге под ранним ультрафиолетом – обливная, бело-розовая, коротко стриженная, крашенная в модный синеватый цвет, издали похожая на Клаву, похрюкивающую неподалеку в кабачках.

– Куда-куда… – ворчит Тамара Яковлевна, – коту под муда. На комоде лежат… Засохнешь с вами без полива.

Экс-невестку Тамара Яковлевна уважает, ибо работа той была и опасна и трудна (офицер КГБ, стенографист на допросах), но не любит, считает, что она унижала мужское достоинство ее младшего сына. Жанну часто вызывали по ночам, возвращалась она томная, иногда с винным духом. Где была, чего делала – гостайна. Жанна вышла в отставку, устроилась распространителем косметики и развелась с мужем – одновременно, но отношения со свекровью сохранились: на даче она по-прежнему отдыхает. Кстати, к барщине Тамара Яковлевна никого никогда не принуждает. А сын переместился к стройной сексапильной блондинке – вдове Жене Петуховой. Вдова значительно старше сына, но Тамару Яковлевну это не смущает – перед глазами пример любимой Аллы Пугачевой. Со старшим сыном было сложнее. Юрка пил смертной чашей, потом по пьянке утонул, а через двадцать лет за мужем по проторенной реке навсегда уплыла его жена, пожилая красавица Светка, оставив записку, что всех ненавидит, кроме Тамары Яковлевны.

Тамара Яковлевна очень осторожна, не болтлива, подробности ее жизни я узнаю по крохам, но, когда я подбираюсь к ней с вопросами про былую, коммунистическую жизнь при Сталине, как ходила понятой при арестах (дворник, понятное дело) – виртуозно уклоняется, прям второе Громыко.

Я старший по улице. Моя обязанность – помойка. Она полна, наши рыть не будут из гордости, небрезгливая местная пьянь перемерла, а потому нужно срочно идти в деревню просить Колю-Боцмана, чтоб вырыл новую за двести у.е., зарыв одновременно старую, иначе лесник стращает заложить нас по полной в экологическую полицию.

Коля-Боцман мне не откажет, ибо в неоплатном долгу… Как-то весной я пошел за березовым соком. Глядь, навстречу дева из чащобы выходит – голая, стройная, но с побитой мордой и пошатываясь. Маха обнаженная!

– Дайте мне сока березового, – протянула ко мне тонкие беззащитные руки. – У меня лесные негодяи одежду украли…

Я привел Диану-охотницу к себе, дал плащ, опохмелил, узнал ее историю. Звали барышню, выпускницу Можайской женской колонии, Ларочка. У нее недавно зарезали сожителя. Она искала счастья в наших краях, познакомилась с юным алкоголистом. На ту беду, ранней электричкой приехала из Москвы мать студента, обнаружила на своей постели разврат, побила Ларочку поленом и голую выгнала в лес.

А Коля-Боцман, сдвинутый, но крепкий деревенский мужик, давно просил меня устроить его на работу, или познакомить с барышней, или дать веревку. Я привел к нему Ларочку. Она ему приглянулась и вскоре переехала на ПМЖ. Жили они с Боцманом неплохо, кормились с богатой коттеджной помойки. Ларочка не скучала: когда они с Боцманом были в безалкогольном простое, она разговаривала сама с собой разными голосами, что было следствием предыдущего запоя. Боцман любил ее слушать. Скоро про Ларочку узнали в округе, она стала популярной среди дееспособных садоводов преклонного возраста. На нее образовалась очередь. Расплачивались с Колей за нее и деньгами, и натуральным продуктом.


Я пересек еловый подшерсток, отделявший наше садовое товарищество от запущенной деревеньки Гомнино.

Возле разваливающейся желтой избы с табличкой от былых времен “Дом образцового содержания” на скамейке сидел отставной деревенский пастух Франц Казимирович с женой. Франц, пока не пропил с сыновьями корову, торговал молоком. Тамара Яковлевна со своей разросшейся семьей была его главным клиентом.

“Чертов гном” – так звала Франца супруга за рост и нрав, – одетый по инерции в зимнее, был, как всегда, недоволен. Еще и оттого, что плохо видел: веки, как у Вия, не держались где надо и заполоняли глаза. Чтобы видеть, он закреплял их пластырем ко лбу. Сейчас без пластырей он был слеп и бухтел что-то недружелюбное.

Зоя Петровна привычно не слушала мужа, вяло отмахиваясь от него, как от назойливой осенней мухи.

– Здорово ночевали, труженики села, – сказал я. – Как жизнь, Франц Казимирович?

Франц закинул голову назад, освобождая глаза.

– Тебе чего?

Зоя Петровна ткнула мужа локтем.

– Не цепляйся к человеку. Слыхал: Валька-то вчера на мотоциклете расшибся. “Скорая” полночи собирала…

– Какой такой?.. – забурчал Франц. – Не зна-аю…

– Да Валька, крестник твой, – миролюбиво пояснила Зоя Петровна, – больно выпивши…

– Валька?.. – Франц сморщился, припоминая, отмерил от земли рост карлика. – Це таке?.. Малой?..

– Какой “малой”? – начала заводиться старуха. – Ты скажи еще: грудняк! Крестник твой, Валентин. На мехло-пате работает.

– Не зна-аю, – замотал башкой Франц, уши зимней шапки, не схваченные наверху, а лишь забранные вовнутрь, расплескались.

– Чего не знаешь, старый идол! – зашлась в астматическом кашле Зоя Петровна. – Издевнуться решил!..

На шум из желтого дома, пошатываясь, в спадающих трусах, в очках, выбрел младший их сын Витька и стал пристраиваться возле дома, придерживаясь за угол.

– Резеду не обоссы, – буркнул Франц, но поздно.

– Сынок, – виновато улыбнулась Зоя Петровна, – пшикалку мою от астмы принеси, на окне. И трусики поправь…

Владимир Александрович Греков, он же Вова Грек.


– Сама возьмешь. – Витька рыгнул и неуверенно побрел в избу.

Зоя Петровна проводила его унылым взором.

– Все болезни мне Витька открыл… Старый, когда помрет, я с им не останусь. Я сразу в богадельню.

Франц недовольно заерзал.

– Кудай-то ты намылилась?

– Когда помрешь, – успокоила его жена. – Живи, старый, никто тебя не торопит.

– А то – ишь… – бухтел Франц, – в богадельню она настрополилась. Кому ты там надо: ни сисок, ни грудей, ни спереди, ни сзади, одна арматура осталась, заметь – имей в виду.

Зоя Петровна погладила мужа по плечу.

– Это ты, старый, меня всю изгвоздал. Ты да сыны твои.

– Да ты еще раньшей меня управишься.

– Вот тогда они тебе покажут ебейную мать, – невесело усмехнулась Зоя Петровна. – Заклюют напрочь. Витька-то меня который раз зарубить намеряется. Я уж и так лицом в стенку сплю – чтоб топора не видеть. Пока терпит – денег жалко: у меня же пенсия оккупантская – шесть тыщ, по удостоверению “Узник фашиста”.

– Да что это вы, друзья, не воскресный разговор затеяли, – всунулся я. – Вам Тамара Яковлевна привет передавала.

– Томка?! Как у ней самочувствие?..

– Давление.

– У нас тоже что-то в этом году все старухи разом посыпались, – закивала Зоя Петровна.

– Какой ты узник? – запоздало ворчал Франц. – Узник она!.. Ты под немцами была. И давала им… Предатель!..

– Кому я давала! – возмутилась Зоя Петровна. – Чего несешь, старый идол!.. Это Панка Кобылянская давала!.. Ты лучше скажи: зачем сынов споил?

– Я тебе скажу, все скажу! – Франц погрозил клюкой неопределенному врагу. – Вот поправлюсь и подохну, заметь – имей в виду.


Он не бредил. Два года назад битый Витькой по пьянке, он, обидевшись, выпил пузырь уксусной эссенции. Полгода висел на капельнице, но выжил.

– Не торопись на тот свет, – заправляя выбившееся ухо шапки мужа на место, усмехнулась Зоя Петровна. – Там кабаков нет, никто не поднесет… Петушка, что ль, Томке в подарок зарубить?..

Из сарая вылезла огромным брюхом вперед пьяная краснорожая баба.

– Я беременная – курятинки хочу, а вы, мама, – чужим предпочитаете.

Зоя Петровна с трудом поднялась и запихнула тетку назад в сарай.

– Родишь рахита, то-то смеху будет. И так полон дом кловунов.

Франц до эссенции, несмотря на малый рост, был в любви передовиком, хоть на доску Почета. Но Зоя Петровна была к мужу всегда снисходительна и теперь допускала, что живот снохи – дело его рук.

Тем временем Франц, закинув голову, сосредоточенно наблюдал за толстой бурой жабой, замершей у голенища заплесневелого сапога возле канавы. Из голенища вылетела оса, жаба выкинула красный ровный язык, насекомое прилипло к нему и, забеспокоившись, тихо уехало на нем в жабу.

– Все гнездо перевела, – оживился Франц, но, вспомнив, что он злой, буркнул: – Чего стоишь? Иди, куда шел.

Боцман в очках на веревках вместо дужек зашивал галифе.

– Пошел с Ларочкой в церковь браком обвенчаться – матушка собаку спустила, портки порвал и крест потерял.

– Пусть Ларка зашьет, ты иди помойку вырой, двести у.е.

– Время будет – сделаю, – незаинтересованно кивнул Боцман. – Ларочка в клуб умчалась: там Газманов с Аллегровой приехали, у них шоу типа двойников. Все-таки роковая женщина.

– Аллегрова?

– При чем здесь! Ларочка. Ложки взяла, кастрюлю алюминиевую, раскладушку без брезента – все вынесла, а рукомойник не тронула. Потому что – с водой. Выходит, рачительная, а то все: блядь да блядь.

Боцман поймал за хвост пробегавшую мимо тощую кошку с ободранной шеей и выщипанным у основания хвостом, зажал коленками, капнул ей на лоб из чашки.

– У нее тут лишай. Ларка говорит: фукарцин надо, а лучше самогона на лишай – и нет ничего. – Он подул на лечёбу и смахнул кошку с колен. – Так-то лицом она красивая, глазки зеленые, но как человек – говно.

– Ларка?

– Кошка… И что главное: у чужих Ларка не берет, а здесь заимствует без возврата.

В избе его действительно было пусто. Не только ложек и кастрюли не хватало, не было также икон и календаря с голыми барышнями. Иконы Боцман возобновил, нарисовав самостоятельно: Иисус получился с усиками, похожий на грузина, а Богородицу он окружил детьми разного возраста. Портрет Высоцкого, правда, висел на своем месте.

Я со своим любимым героем и соседом по даче – в этой книге он назван Петром Васиным.


– На Владимира Семеновича тоже покушалась, – поймал мой взгляд Боцман. – Пришлось ударить, да сам упал.

С помойкой мы не договорились: Боцман на днях продал нерусским свой пай в колхозе и в деньгах не нуждался.

– Лешку Саранцева спроси в Алексине, он уже свой пай пропил. Тетя Тома как поживает?

– Давление.

– Мочу надо гнать от сосудов. Черноплодку пусть ест живьем и брусничный лист заварит.


У церкви в Алексине толпился народ. Я помахал из-за ограды соседям с младенцем Владиком на руках. Тамары Яковлевны, конечно, не было, с Богом она предпочитала общаться на дому. И я не пошел в церковь, озабоченный помойной ямой. Лешку Саранцева я не застал – на днях его с белой горячкой увезли в сумасшедший дом под Гагарином.

Я решил вырыть помойку самостоятельно, наточил лопату, разметил яму и до темноты зарылся на полкорпуса…

– Сере-ега!..

Меня или Серегу? На всякий случай отозвался. Оказалось, меня – отмечать крестины.

Праздник был в разгаре. За столом преобладала разнокалиберная корейская родня Тамары Яковлевны. До последнего времени Тамара Яковлевна относилась к ней настороженно: родня была немногословная, а главное – непьющая. Ледок в отношениях растопил старший правнук. Ночью Тамара Яковлевна проснулась от плача: мальчик под одеялом молился, чтобы Фросины котята остались живы. Растроганная прабабушка котят не потопила и сквозь правнука распространила свою любовь чохом на всю узкоглазую родню.

– За Москву и Московскую область! – сомкнула паузу Тамара Яковлевна и пошла за холодцом.

На пороге она споткнулась, тихо осела и медленно повалилась набок.

– Бабушка упала! – засмеялся правнук, спаситель котят. Он подбежал к ней и схватил за руку, чтобы помочь. – Вставай, баба…

Тамара Яковлевна не слушалась. Родня выскочила из-за стола, стали засовывать ей в рот бесполезные таблетки…

– Мама, ты слышишь меня? – кричал ей в ухо сын. – Ма-ма?!

– Фро-о… – прошелестела Тамара Яковлевна. – Фро-о…

– Кошку хочет, – догадался я. – Фрося, кыс-кыс-кыс…

Заспанную Фросю достали с печки, положили на грудь Тамаре Яковлевне под темную жилистую руку с обрезанным на одну фалангу указательным пальцем. Короткий палец шевельнулся, стараясь погладить кошку, но, не совладав с бессилием, замер. Глаза Тамары Яковлевны затуманились и остановились.


Второй сосед Тамары Яковлевны, мощный пенсионер Петр Васин, на крестины зван не был. Он, приватизируя участок, заступил при межевании пядь земли, признать неправоту отказался и таким образом сокрушил многолетние отношения с соседкой. Тем не менее я взял алкоголь и пошел к Васину на досрочную тризну. Помянули. Подтянулся еще один бравый пенсионер – Вова Грек. Грек – сторож в церкви и поет на клиросе. До церкви он был парторг и конструктор по лазерам. Всю жизнь работал и учился: в ремеслухе, вечерней школе, техникуме, техническом институте, в университете марксизма-ленинизма. В последнем он уверовал в Бога, слегка рехнулся на третью группу и бросил работу, не дойдя до пенсии. Васин, правда, уверяет, что Грек заразился полоумием от сына, вернувшегося из Афганистана без кости в голове – инвалидом первой группы. Грек знает все, если слушать его советы, можно жить не напрягаясь. Но кроме меня его в нашем околотке никто не слушает. На участке у него ветхая халупа, косо вросшая в землю, пять ржавых разрозненных автомобилей, под навесом старый кульман, иногда хозяин на нем чертит что-то таинственное. Рядом самогонный аппарат модернизированной конструкции; самогон он гонит хороший, но слабый. Грек умудряется два раза в год ездить в дармовой санаторий. Старость его не берет. На поминки Грек пришел в зеленых легинсах, явно с чужого бедра, при галстуке.

Мы еще помянули Тамару Яковлевну. Грек встал и завел речитативом: “Попомним об убиенных, кои лежат ныне в сырой земле дождевыми каплями, яко стрелами, пронзенными. И будь святой Пантелей им в помощь”. Мы с Васиным почтительно переглянулись, встали, ошибочно чокнулись. Васин вспомнил, как в войну делал своей бабушке Анисье гроб из стенки деревенской уборной, а могилу копал дезертир из Ивантеевки за буханку хлеба. Мы еще помянули, в дело пошел уже самогон Грека. Обоим дедам я классово чуждый, но Грек меня уважает, а Васин терпит.

– А Колька от цирроза помер. – Васин вспомнил мужа Тамары Яковлевны.

– Повешался он, – уточнил Грек.

– Это у Клавки повешался, а Колька – от цирроза! – стукнул татуированным кулаком по бревну Васин. – Не обижай Николая.

Грек пожал плечами и снова встал. Мы с Васиным приготовились услышать опять что-нибудь религиозное. Однако у Грека произошел сбой программы – он широко развел руки и грянул на все товарищество: “О-огней так мно-ого зо-олоты-ых… ”

– Смолкни! – рявкнул Васин. – Покойник в доме!

Но Вова Грек не внял:

– “… А я люблю-ю же-ена-атого-о!..”

Я попытался зажать ему рот ладонью. Он противостоял.

– Дай ему по рогам! – посоветовал Васин.

По рогам Греку я, конечно, не дал. По рогам дал он мне, неверно поняв соседа. Потом порвал на мне рубаху, и мы рухнули в крапиву. Он лягал меня, я просил у Васина помощи, усмирительной, но не болезненной для Грека. Однако теперь мою просьбу неверно понял Васин. Когда Грек поднялся, Васин врубил ему, но не по рогам, а по зубам. Новым, белым, свежевставленным. Грек снова пал в крапиву. И уже не вставал.

– Помянули… – пробормотал я, отряхиваясь, – по-русски…

– Несклеписто получилось… – Васин задумчиво разглядывал свой кулак. – У нас тренер по боксу был… однорукий… Леонид Щербаков.

Но Вова Грек вдруг шустро встал раком, выждал равновесие, поднялся в полный рост, проверил зубы. Васин налил посошок, мы выпили, я подхватил Грека и повел домой. В саду Тамары Яковлевны похрюкивала осиротевшая, не загнанная в сарай Клава.

Навстречу нам в ночном мраке, пародируя мою походку, брел Серега, про которого тоже, видимо, забыли. Он заступил нам дорогу, развел руки вялым недоделанным крестом и сказал одутловатым голосом:

– Ня-ня?..

И заплакал, как человек.

Почему я живу в деревне

В августе 91-го меня разбудил по телефону медный голос Владимира Осиповича Богомолова (который “В августе 44-го”): “Сережа, в стране переворот…” Я обмер, было от чего. Совсем недавно министр обороны СССР маршал Язов на очень высоком толковище назвал мой “Стройбат” “ножом в спину Советской Армии”. Мне очень четко пригрезился футбольный стадион, как в Чили, заполненный неугодными.

Позвонила соседка узнать, можно ли во время чрезвычайного положения говорить по телефону? Отсоветовал. И поплелся на дачу оповестить родню.

По Минскому шоссе в город вползала бронетанковая гадина, сгоняя на обочину встречных. Жалом змеюка подбиралась уже к Москве, а хвост колотился аж под Кубинкой.

На даче матушка буднично составила список: соль, спички, мыло… Сосед-пенсионер накатил мне в успокоение рюмайку, задумчиво выдернул разбухшего клеща из общедоступной приблуды Мурки и не без удовольствия подытожил: “П… ц тебе, Сереженька”.

Жизнь, по всей видимости, обрывалась.

Но не оборвалась. Облажалось руководство, слава тебе, господи, и на этот раз. О чем и сообщил Александр Кабаков 21 августа на Пушкинской площади городу и миру через репродукторы, выставленные в окна “Московских новостей”: “Хунта низложена! Сволочь бежит!..”

На следующий день русский ПЕН-центр нарядил меня отбить от пустого уже постамента памятника Дзержинскому кусочек гранита на вечную память. Какой-то мрачный дядя попытался оттащить меня за ногу от вандализма. Лягнул я дядю копытом, гранит добыл.

Позднее припомнилось: 19 августа генеральный директор русского ПЕН-центра Вова С. прибыл на службу очень уж торжественный: черный костюм, галстук…

Заинтересовались мы тогда с товарищем моим Наумом Нимом праздничной возбужденностью Вовы в критические дни. И при сухой разборке выяснилось документально, что патрон-то наш работает еще в одной конторе. В Лубянской. Напоминаю: ПЕН-клуб – международная писательская организация, сугубо правозащитная.

На собрании русского ПЕН-центра коллеги нас с Наумом не поддержали, упрекая “охотой на ведьм”. Но международный скандал был на мази – и во избежание его Вова С. убыл из ПЕНа. В связи с финансовыми нарушениями, но отнюдь не в связи с интимными связями. Помню, на посошок его даже премировали окладом жалованья.

Стало скучно. И я утянулся из Москвы на дачу. Оказалось – на ПМЖ.

В родном садовом товариществе “Сокол” оценили мою грамотность, назначив начальником помойки, а также доверили ровнять подъездные пути. Я старался. Но соседний председатель, отставной прапор Вова Заяц, остался недоволен моим служебным рвением, обвинив в краже общественного гравия. Ворую, мол, по ночам, для чего приобрел особую бесшумную тачку на дутых шинах. Недружественные садовые товарищи призвали меня к ответу. Снова началась сухая разборка. Выяснилось, что гравий вроде я не крал, а вот сам Вова втихаря рэкетирует пенсионеров, то бишь отрезает неугодных от привычного водоснабжения, понуждая, под угрозой засухи, подключаться задорого к его персональной незаконно сооруженной артезианской скважине. Но отключил Заяц по недомыслию совсем убогих: ветеранов, инвалидов и даже моего соседа – сверстника Серегу с болезнью Дауна и соответственно – с калонедержанием.

Дачник.


Суд я выиграл, обиженных отстоял, но расположения садовых товарищей не снискал.


Как-то ночью у моего забора шум-гам, собаки орут. Не иначе, думаю, Вова со товарищи, попив вина, ломятся на мою территорию, хотят мне месть учинить. В одних подштанниках с топором в руке выскакиваю под лунный свет. Людей не видать, лишь неместные шавки кого-то остервенело рвут у леса возле поваленного забора. Оказалось, косуля молча билась на земле, запутавшись сломанной ногой в сетке рабице. Пока бегал за кусачками, к добыче подтянулись садовые товарищи с ружьем. А косуля тем временем сама умерла, наверное, от страха.

Утром привычно отправился в лес, нужно лыжню на зиму готовить, бурелом растащить, мостик через канаву сделать.

У пукающего болотца мелькнул белый узенький незнакомый зверек, хвостик на конце черный, будто сажей испачкан… Возле лесного озера с цаплями и утями егеря накрыли поляну для местного зверья – лосей, кабанов, – посеяли бурую ботву типа малорослой кукурузы.

Я уселся на пенек, достал блокнот. Итак, “Почему я живу в деревне”? На днях “Огонек” такой вопрос задал. Стояла поздняя яркая осень, и кровососущая насекомая сволочь не донимала. Но особо не расписался. В кустах послышался хлюп-шлеп, и на белый свет выехал егерь Иван Михалыч, верхами. Поперек седла перевалился не туго набитый комковатый мешок.

– Здорово, Михалыч. Чего мрачный?

– Вот зубы, блин, в Можайске вставил, да, видать, плохо: чихну – выпадают.

Егерь зевнул, передернул плечами, как цыганка, частично крашенная коса, схваченная на затылке резинкой, легла на плечо.

– Соль лосям привез. Кто-то спер. Ты не брал?

– ?..

– Мало ли… На халявку-то… Чего пишем?

– Да вот… почему в деревне живу…

Егерь неторопливо закурил, взвалил мешок на плечо и понес к кормушке. Тяжелые булыжники соли загрохотали в корыте. Но с любопытством не справился.

– Ну и почему? – лениво спросил он. – Жил бы в Москве, как все ваши.

– “Все ваши” – это кто? – насторожился я, привычно подозревая под “вашими” любезных егерю “жидов”…

Помнится, позвал я как-то Михалыча на дачу захмелиться по случаю Пасхи. Православной. Он прискакал уже праздничный, натурально верхом и на участок въехал на коне. Навстречу ему мой отец. Завидев живописного всадника, воскликнул: “Сынок, к тебе гости!” Михалыч опешил, ибо папа мой, подтверждая свою фамилию Беркенгейм, очень уж походил на еврея, а Михалыч, прочитав “Кладбище” и “Стройбат”, почитал меня за русского писателя…

– … С вашими, – раздраженно повторил Михалыч с натягом в голосе, обтирая грязного коня пустым мешком, – с поэтами, писателями…

Хотел я ему сказать, что с поэтами, вернее, с поэтессами, я уже пожил и ничего хорошего из этого не получилось, что с писателями лучше не жить, а читать их, а если слушать, то по радио, но обострять ситуацию не стал.

– Ты скажи мне лучше, Вань, кто мне дорогу нынче перебежал: маленький, беленький?..

– Кончик черный?

– Хвостик черный, – кивнул я.

– Горноста-а-й, – равнодушно махнул рукой егерь, недовольно оглядывая коня. – Опять мыть надо, обгадился весь, как эта…

– Погоди, погоди… Горностай, он же на мантиях у царей. Откуда он у нас, леса-то здесь вшивые? Горностая в Сибири Дерсу Узала ловит…

– Кого-о! – возмутился егерь. – У нас здесь леса я тебе дам!.. И экология… Ты вот по лесу тише шастай – собак развелось, лосят гоняют. Молодняк пожрут – за людей примутся. Отстрелять бы – руки не доходят. Тут зверья много. Рысь в прошлом году зашел. А за Рузой ваще волки воют. Ты лучше в Москву к себе ехай.

– В Москве я, Михалыч, глупею…

В сельской жизни тьма преимуществ.


– У-у. – Егерь понимающе кивнул и погладил заворчавшего было коня.

– …В лес войду дурак дураком, – продолжил я. – До Облянищева доплетусь, в копну на поле сяду, на небо посмотрю – рассказ готов. Потом к Таньке чайку попить…

– Жива еще? Ты гляди аккуратней с ней, – перебил меня егерь, раздраженный таким легким заработком. – Сама женьшень пьет для здоровья, а другим, блин, типа поебень-траву варит. Ведьма.

Про Таньку я знал больше Михалыча. Танька до войны сидела по 58-й статье. Коммунистов ненавидела. А на другом конце деревни доживал хромой курносый старикашка, единственный коммунист на всю округу. Дед в свое время вместе с Танькой работал на стекольном заводе в Дорохове; Танька стекло варила, а дед строчил доносы. Написал и на Таньку.

– Ладно, – сказал Михалыч, – я погнал, а ты сиди… думай. А то заезжай завтра – день рождение.

– Сколько тебе?

– Шестьдесят два. Даже шестьдесят три, я ведь сорок первого.

– Значит, шестьдесят четыре.

– А я их не считал.


Сижу, стало быть, думаю. Муравьи из ближнего двухметрового муравейника неагрессивно ползают по мне. Благодать… Надо бы в Москву съездить. А зачем? Что я там забыл?.. Интернет у меня на даче через мобилу берется; канализацию, горячую воду наладил. Чего еще забыл в Москве? Друзей? Да их и в молодости было раз-два, и обчелся, а с годами и те повывелись. Кто разбогател – ума-разума лишились. Как-то один, которого знаю треть века (он конюхом тогда на ипподроме работал, мы с ним, пьяные, ночами по сугробам скакали), пригласил на дачу. Оказалось – трехэтажный особняк с колоннадой, с лифтом, стокилограммовым сенбернаром. Вроде все со вкусом. А в конце застолья повел к себе в кабинет похвалиться портретом главного Вовы работы Никаса Сафронова. Я думал, шутит, дуркует. Нет, всерьез, на голубом глазу.

С бедными друганами обратно беда – там гордыня и зависть. Да и не очень, как выясняется, друзья нужны под старость. Одиночеству мешают. В молодости вот друзья действительно необходимы, тем более в одинаковой бедной молодости, когда вокруг сплошной социализм жалом водит, того и гляди, укусит. А сейчас не то что на дружбу, на приятельство времени жалко.

Раньше в Москву ездил родственников проведать. Теперь их практически не осталось, а сын в Монреале. Нет, радости в Москве, конечно, есть, еще какие – театры, музыкальные кафе, Козел на саксе, живая музыка…

Насчет культурного общения? Для культурного общения книги есть. А чего в магазине не найду, из деревни по интернету закажу. В Москве на дом принесут. Принести-то принесут, но толком ведь в Москве не почитаешь: звонки, суета, мысли как в кофемолке – вжик-вжик – в основном без толку.

На тусовках вертеться – не по возрасту. Хотя, если говорить начистоту, от тусовок какой-никакой прок все-таки есть. Там случаются хохмы, хохмы преобразуются в байки, а байки – золотой запас жизни. Ну, например. В Париже после премьеры “Гаудеамуса” Льва Додина (по “Стройбату”) на банкете я безуспешно искал Анастасию Вертинскую, чтобы поблагодарить ее за участие в судьбе спектакля. Ношусь между красивых теток, ну нет Вертинской, хоть ты что! Подруливаю к роскошной даме: “Вы не видели Вертинскую?” Дама участливо пошарила раскосыми глазами по залу: “Во-он она”. Вертинскую я тогда так и не нашел. Позже выяснилось, что про Вертинскую у Вертинской и спрашивал. Через год на другой тусовке подошел к ней извиниться за парижское недоразумение. Извинился. Оказалось – перед Ларисой Удовиченко. Не-е-т, пора гусей пасти и о Боге думать.

Кстати, о Боге. Пристрастил меня к Богу Мень. Не лично, к сожалению, заочно. А купить Меня оказалось докукой: в какую церковь ни ткнусь – везде отлуп: Менем не торгуем. Еле нашел – у Космы и Дамиана. И теперь стал лучше понимать Веру Борисовну Бахматову. Вера Борисовна была неграмотной, но каждое утро раскрывала Евангелие, закрывала глаза и читала на память. Все просила меня покреститься. Креститься я воздержался, а Бога с ее помощью полюбил. До такой степени, что весной собираюсь в Польшу, поглядеть, как тамошние попы солидарно с Папой коммунизм в одночасье порешили. Казалось бы, Папа совсем был не героический: чахлый, стреляный, на ладан дышал, а поди ж ты! Чего ж у нас-то все так прискорбно получается. Хотя, что лукавить, дело-то ясное: Папа окормлял всех поляков, а у нас Александр Мень только интеллигенцию успел наставить, а до народа не добрался – замочили предусмотрительно.

С Наумом Нимом.


Что-то я заврался вконец: все плохо, все не по мне… Все, да не все. А тюрьма в двадцати верстах от меня! Можайская воспитательная колония, где четвертый год опекаю молодых бандюганов в надежде на их исправление (а может, на свое).

Когда я заявился в колонию, полковник Шатохин принял меня с распростертыми объятиями. Моя первоначальная идея с литературным кружком, разумеется, быстро зачахла, хотя пацаны и по сей день таскают мне стихи. Как правило, жалостливые: про маму, свободу, любимую девушку… Стал я с ребятами просто общаться на вольные темы: про жизнь, про Бога, Чечню, политику… Конечно, при сопровождающем не очень-то поговоришь, но поскольку я в колонии порой с утра до вечера, то пасти меня беспрестанно накладно и скучно. Пасусь индивидуально. Конечно, такой нестрогий режим для меня – самое то, а начальнику риск. Но я сразу его предупредил, что сор из избы понесу, не без того, но и добра в хату притащу с лихвой. Терпел полковник, сам не обижался и в обиду не давал, мечталось Борису Анатольевичу сделать тюрьму современной, как в Норвегии, куда он недавно ездил набираться опыту.

У нас даже двое ребят в институт заочный на сессии в Москву ездили. А как-то я вконец раздухарился – написал письмо Березовскому в Лондон, просил клуб помочь отремонтировать. Шатохин тогда еще лысину задумчиво почесал: “А не посадят нас с вами, Сергей Евгеньевич?” Не должны, говорю, благотворительность экстерриториальна. А потом, какая разница: вы и так в тюрьме сидите, к тому же бессрочно. Березовский, правда, не ответил. Впрочем, не он один. Возил я в тюрьму ровно пять богатеев, не олигархов, но вполне достаточных и которых знаю давно. Приезжали, смотрели, головами сочувственно кивали, обещали и… Без “и”. Голяк.

Но все-таки мир не без добрых людей. “Открытая Россия” открыла компьютерный класс; Людмила Улицкая отремонтировала и оснастила психлабораторию; товарищ мой Гриша Каковкин подарил двадцать костюмов и столько же пар обуви – пацанам победнее на освобождение, и т. д.

Такое вот завел я себе хобби. Казалось бы, одни траты, а где навар? Но, во-первых, благотворить приятно, во-вторых, с отечеством знакомлюсь поближе. Из Москвы оно просматривается туманно.

А недавно полковника Шатохина выгнали. Ибо – Гуманист. Такое вот у него погоняло в УИНе. Подозрительным показалось начальству, что пацаны все чаще и чаще “на Можайку” стали проситься для отбытия наказания. Следом ушел его зам по воспитательной работе, за ним капитан Ирина, психолог, на которую ребята буквально молились…


Все, встаю, пора домой, жена решит, чего доброго, – заблудился.

Итак: лес – это не просто лес, это дом творчества, только лучше: нет принудительного ассортимента – общения с литераторами. В лесу и обычных-то пейзан днем с огнем не сыскать, не любят поселяне дикую природу, они на грядках преобладают. И потому мой лес кристально чист: ни окурка, ни банок пивных, ни, пардон, презервативов. Чего не скажешь о наших замечательных озерах – Можайском, Рузском, Озернинском. Там загажено все глухо, ибо народ воду любит. Хотя, что же это я так о них пренебрежительно: “пейзане”, “поселяне”, “народ” – они ж герои мои, хлеб и вода, соавторы. Без них мне на этом свете делать нечего, не о ком писать.

А жена не заждалась, она увлеченно изготавливала мое чучело – одноногое, с костылем под мышкой и попугаем на плече. Карикатуры на меня и без того уже заполонили наши десять соток: на заборе, сарае, колодце. Не то что птицы – люди шарахаются. И сочувственно интересуются: не обижаюсь ли? Обижаюсь, конечно, но терплю. Из последнего: вышила меня гладью в виде толстой, лысой, грудастой русалки с бокалом вина в руке. Опять-таки терплю. Также пасет стадо прожорливых ничьих кошек. На свою печаль, рассказал, что Саша Кабаков на даче переоборудовал баню под кошатню, которую соединил с жилым массивом воздушным коридором, как в аэропорте Орли, и теперь с волнением наблюдаю, как жена с недобрым умыслом посматривает в сторону моей баньки. Кроме того, она славно пишет-переводит, меня редактирует. Вообще-то, главная наша работа – это обоюдная лень. С чем мы успешно справляемся. Иногда, правда, нам становится стыдно. И мы принимаемся за дело: я – писать, она – рисовать. Такое вот перекрестное опыление.

На участке у нас деревенька – три домика: мой, жены и про гостей. Как выяснилось, на двоих три жилища – только-только. Гостевой обит красной фанерой, соответственно – красный фонарь на веранде. Сложилось исторически, выглядит фривольно.

В сельской жизни еще тьма преимуществ, но ведь всего не перескажешь, а посему, как у нас в тюремных письмах пишут, “рву строку, целую в щечку и ставлю точку”.

Да, чуть не забыл!

Как-то ездил я в Белоруссию. Тамошний начальник Саша Лукашенко издал указ, чтобы клюкву на болотах без дозволения не рвать. И решил я недавно высочайшим клюквенным запретом посмешить своих можайских товарищей – экс-тюремщиков, отставленных от службы, как и Шатохин, за избыточный гуманизм. Байка не прозвучала. Оказывается, белорусский режим им в основном по душе: строгость, порядок, твердая рука.

Садовые товарищи

Возможно ли сравнять что с вольностью златой,

С уединением и тишиной на Званке?

Г. Державин. “Евгению. Жизнь Званская”

Раз в месяц наше садовое товарищество “Сокол” навещают нерусские чернявые люди на разбитой “газели” – собирают металлолом. Сегодня Васин в честь своего юбилея прощался с ненужным железом. Мы – Старче и я – следили, чтоб не раздумал. Рядом, задевая распухшими сосками дорогу, пританцовывала Кика, низенькая, веселая сучка.

– Уважаемый, холодильник биром? – почтительно вопрошал Васина золотозубый металлоискатель. – Кумуля-тор биром?

– Все берем! – Васин обреченно рубанул ладонью воздух.

– Батарэй биром?

– Батарею не трог!

– Зачем тебе старье? – зашипел я.

– Люблю металл. Особенно чугун.

– Ну, ты, старче, жид ку-ку! – Старче, друг Васина по заводу, тоже Петр, повертел пальцем у виска, куда, перетекая лысину, спускался драный афганский шрам. Он всех, включая молодых женщин, звал “старче”.

Металл уехал, с трудом разминувшись с красной “Нивой”. За рулем сидела полная блондинка. Из машины вылез розоволикий пожилой красавец Вова Грек в шляпе с петушиным пером, в пиджаке на голое тело. По мнению садовых огородников, валет на всю голову, а по-моему, – великий ум. Когда-то я купил в Германии дизельный “Мерседес” б/у, приехал на дачу, и “мерс” умер: полетел стартер, а Москва в те времена дизельную немчуру не чинила. Грек разобрал стартер, на самодельном фрезерном станке исполнил мудреную деталь, собрал по новой, и я – поехал. Под дурака Грек просто косит: то ходит в чужом мундире с медалями, то с веревкой на шее, как удавленник, – развлекается.

Из багажника Грек вытянул чемодан – набор кастрюль из псевдотефали от цыганских производителей, поправил перо на шляпе.

– Вова, ты прям тирольский охотник, – сказал я. – Вильгельм Телль.

Грек поставил подарочный чемодан у ног Васина. На его руке сиял мельхиоровый перстень с фиолетовым камнем.

Блондинка за рулем погудела, высунулась из окна – ухоженная, гладкая, но с разными глазами – косая.

– Поздравляю, Петр Иванович! Ведите себя хорошо, мальчики!

– Здравствуйте, – кивнул я, стараясь попасть в поле ее зрения.

– А поцеловать? – капризно потребовал Грек.

Блондинка модно, по-телевизионному, сдула ему с ладони воздушный поцелуй и умчалась, взъерошив пыль.

– Не понял? – удивился Васин.

– Регент запил, коров доил, – невнятно пояснил Грек. – Помогал и так дальше…

– Говори толком! – рявкнул Васин. – Слова не заедай… Хоть бы позвонил, что с бабой…

Мобила у Грека есть, но он ею не пользуется: вредно. А вот списанный компьютер, который Греку подарили в собесе, освоил в момент и теперь ищет по интернету невесту с дачей по нашей дороге. Он завален предложениями, недавно даже ездил в Ленинград на смотрины за счет приглашающей стороны. Приглашающая сторона оказалась пожилым доктором наук по членистоногим, Греком очаровалась и отписала возлюбленному со своего плеча ноутбук.

Грек при дамах во все времена. Поедет, бывало, в прошлом веке на своем “Москвиче” в Дорохово за картошкой – вернется с тетей в телогрейке. Или: в поликлинике укол ставит – назад медсестру волочит.

– А где рубашечка, Вова? – спросил я.

– Корову доил – обдала, чего непонятно?.. Кастрюли подарила и так дальше…

– Ты бухой, что ли? – насторожился Васин.

– А ты наливал?

– Пойдем, налью. – Васин распахнул калитку и споткнулся о Кику. – Эта еще здесь!

– Окотилась, – виновато пожал плечами Старче. – Пять штук… Три беленьких, два кобелька.

– Тихо! – Грек поднес к глазам руку с безупречной “Победой”, которую собрал еще пацаном в часовой ремеслухе. – Раз… Два… Три!

И точно: приветствуя юбиляра, на участке Грека истошно завопил петух, единственный на всю округу. Выстарившихся кур Грек ликвидировал, а петуха не смог поймать. Теперь петух-раритет барином разгуливает по нашему “Соколу”, собаки его не обижают.

Сегодня Васину восемьдесят. А Греку и Старче восемьдесят будет года через три-четыре, может, через пять.

Васин знаменитый медник, гнет профили самолетов. Капитализм отозвал его с пенсии, умолив еще поработать. На завод Васин ходит три раза в неделю в костюме с галстуком. В обед принимает стакан – это поддерживает его в тонусе и администрацией не возбраняется. Есть у него и любимая женщина, с чужим приплодом. С личным же своим сыном, врачом-проктологом, Васин контачит плохо. Их встречи на даче начинаются мирно, Васин называет его “сынок”. Но сынок расправляет крылья – начинает учить отца по строительству, и в ответ над “Соколом” поднимается тяжелый мат. Доктор визгливо, по-бабьи, отбрехивается и отчаливает в Москву. Васин напряженно смотрит ему вслед, как бы сомневаясь: из его ли тот помета? Но главная проблема Васина не в отцах и детях: недавно ему добавили к сердцу дополнительный мотор-стимулятор и приказали кончать с работой и алкоголем. А завод только что получил обетованный заказ из Израиля – стратегический гидроплан. И хотя Васин евреев не жалует, своей волей отказаться от интересной работы не в силах.

Двадцать лет он в одиночку (не из скаредности – из гордыни) строил дом, трехэтажный, с кирпичным цоколем. Загоревший, полуголый, он стучал топором сначала внизу, а потом и на верхотуре. И пел.

Дом задумывался самым высоким в округе. Васин подвел недоскреб под крышу, но попал в больницу. Стройка замерла, огромный сруб мокнет.


Утром Васин сгонял в Можайск на рыбразвод к друганам, и сейчас в корыте из-под цемента шевелились две длинноносые стерляди и три черных извилистых угря. Васин выудил драгоценную рыбу, попробовал острие ножа на ногте большого пальца, остался недоволен и пошел за бруском. А стерлядь снова пустил в воду подышать.

Обноски Васин не жалует, одет по-молодому: джинсы с широким ремнем, красная ковбойка, кроссовки.

Движения его расчетливы, не суетны, он не переправляет сделанного. Даже замерзшая водка, которую он сейчас льет свысока тугой маслянистой струей, – не брызгаясь, точно доверху, с бугром, заполняет мутные с поволокой на манер венецианского стекла, оплавленные граненые стопки. Эксклюзивная посуда отошла Васину с пепелища Старче. Ларочка-бомжиха, с которой Старче подживал этой зимой, пьяная, спалила его хибару, пока он ездил за пенсией. Ларочку еле успели вытянуть за ноги на снег, где она еще долго дымилась, живая. Теперь Старче живет в ненавистной Москве: его жена на старости лет тащит в дом с помойки что ни попадя, одних шкафов – четыре, а квартира однокомнатная; Ларочку он поклялся убить.


Питается Васин один раз в день – вечером, но сегодня ломает режим. Для гульбы он вынес во двор раскладной стол, а сервировочным служит высокий пень-обабок, лохматый от опят. Вот он приподнял замшевую с вязаными вставками кепку и привычным движением загреб под нее седоватую шевелюру, на полуобрубленном пальце блеснуло обручальное кольцо из былых времен. Я ждал этого момента.

Посиделки с Васиным.


– Отцы! Внимание! – Я открыл заложенную в нужном месте припасенную книгу и начал с выражением читать:

…Хуан сгреб пятерней густые черные волосы и заправил под кепку. Руки у него были широкие и сильные, с тупыми пальцами, ногти плоские от работы, свилеватые… На среднем пальце левой руки не хватало фаланги, и он грибком утолщался к концу. Утолщение было другой фактуры, чем остальной палец, лоснилось, как будто хотело сойти за ноготь, и на этом пальце Хуан носил широкое обручальное кольцо. Как будто решил: не годишься для работы, так послужи хоть для украшения. Движения у него были уверенные. Даже тогда, когда его занятие уверенности не требовало… Хуан вставил шпонку и несильными ударами загнал ее до конца. Потом выбрался из-под автобуса…

– Не по-онял… – угрожающе протянул Васин. – Про кого базар, непосредственно? Про меня?.. Не на-адо… Не надо меня жевать.

Моя ошибка: он вовлечен по чужой прихоти в литературные забавы, причем на людях, при свидетелях – этого я не учел.

– Петьке не нравится – про меня напиши! – сдержанно предложил Грек. – В “Огоньке”. Чтоб имя-фамилие – мое собственное, без псевдонима, и фотка.

У Грека тоже нет одного пальца, как и у Васина; Васину палец откусила жизнь, а Греку – кролик в детстве.

Беспалая солидарность связывает их и с покойным президентом, которого они никогда не ругали. Грек – мой друг забубенный, несмотря на то, что он недавно бил меня на этом самом месте. Мы тогда слегка выпили, и он налетел на меня совершенно беспричинно. Я боялся одного: что ему станет плохо от резких движений. В результате ему и стало плохо: Васин ударил его, и ударил чрезмерно. Я потащил мутного Грека домой… Утром я собрался его проведать, потянулся к выключателю и задел что-то мягкое. Включил свет: рядом, сияя изумрудным переливчатым бланшем в пол-лица, сложив руки на груди, мирно спал Грек.

– Да это роман американский!.. “Заблудившийся автобус”, – оправдывался я. – За него Джону Стейнбеку Нобелевскую дали… У мужика автобус сломался, он его чинит. Дальше слушайте:

… Металл – хитрая вещь, – сказал Хуан. – Иногда он как будто устает. У нас в Мексике люди держали по два, по три мясных ножа. Одним пользовались, а остальные втыкали в землю. Говорили: “Лезвие отдыхает”. Не знаю, так ли, но эти ножи можно было заточить, как бритву. Я думаю, никто не понимает металла, даже те, кто его делает…

– Угу, – сдержанно кивнул Васин.

– Правильно мужик пишет. Лучше Сереги, – усмехнулся Старче. – Не обижайся, Серега.

– Ну, почему… Каледин тоже… – толерантно пробормотал Грек, пересчитывая глазами вилки. Не зря он кончал университет марксизма-ленинизма – научился сглаживать углы. – Одной не хватает.

Наши отношения с Васиным напряженные. Когда-то я написал повесть про него – “Тахана мерказит”, в которой арабская террористка “взорвала” его в автобусе. Васин смертно обиделся. Выяснилось, оскорбился Петр Иванович не гибелью в нелюбом Израиле, а описанием того, как с бодуна он “отдыхает мордой в душистых стружках”, в которых он, натуральный Васин, никогда не лежал даже с лютого перепоя.

– За все хорошее! – сказал Васин. Мы чокнулись. Васин повторно шагнул к корыту с рыбой, куда притихшая Кика уже блудливо окунула лапку. – Кыш, падла!..

– Петр Иваныч! – крикнул я, нацелив фотоаппарат. – Личико покажи.

Васин повернул голову – чеканный профиль кондотьера с перебитым носом.

– Ну?

– Гну. Свободен временно. Да любуюсь я тобой.

– Не надо! Я не баба!

И так каждый раз: стоит мне что-нибудь в нем похвалить – природную стать, зрение без очков или достойную его подругу, Галину Михайловну, – он злится, боится сглаза. Вообще-то по природе он классический самодур. Как-то я зазвал его к себе попить-попеть под караоке. Он неправильно держал микрофон, и узкоглазая красотка выставила ему с экрана оскорбительную оценку: “Старайтесь петь лучше”.

– Она меня, блядина, учить еще будет!.. – замахнулся Васин на телевизор.

Я еле его урезонил: махонькие, крохотные корейцы за миску риса нам, русским бездельникам, поющие машинки мастерят – только бы нас распотешить, а ты их поносишь, хорошо ли? Васин спустил пар, спел как надо про парней на улицах Саратова, получил сто баллов и сдержанно подытожил: “Вот так”.

Он замер над корытом.

– Угрей не вижу… Где угри, непосредственно? Бесценные гады исчезли. Васин обвел нас недобрым взглядом и, выбрав виноватого, ткнул в Старче пальцем:

– Твоя!

– Да не жрет она рыбу сырую! Иди ко мне, псинка… На – колясочку. – Старче кинул испуганной Кике кусок сырокопченой колбасы.

Мы рассыпались по участку искать беглецов. Одного угря настигли на улице, второй заполз на кучу щебня, третий исчез с концами.

– Как на родину съездил, Петруша? – аккуратно спросил Грек, надраивая рукавом свой перстень. Перстень давно не снимается – не проходит через сустав, и в электричке Грек переворачивает кольцо камнем внутрь, чтобы не привлекать внимание злоумышленников.

– До Рязани на поезде, потом мотор взял… Без толку. Один фундамент от церкви…

Родину он покинул в 32-м. Бабушка Аксинья заложила калитку щепкой, посадила двухлетнего Васина на руку, в другую взяла узелок с иконой и пошла “в куски” – побираться. И потом спасла его уже в зрелом возрасте. Васин загулял, упал, вмерз в лужу, встать не мог и не хотел. И бабушка Аксинья оттуда приказала: “Петр, вставай!”

– Хочу бабушке памятник поставить, только вот не знаю где?

– На могиле своей, – подсказал Грек. – А хочешь – у нас на кладбище.

– На какой “своей”?! – Старче постучал кулаком по лысине. – Где “у нас”? Совсем ку-ку! Васин живой пока временно.

Грек задумался: не то сказанул, сбой программы – осень.

Весна – осень его обостряет, он завирается до небес. Весной – осенью он тебе и главный конструктор, и американцы ему за лазеры денег предлагали, и уволился он во избежание ареста как не согласный с линией партии… На самом же деле он был конструктором, хорошим конструктором (я видел его грамоты); просто вдруг занедужил головой и в пятьдесят семь лет уволился, получив группу по инвалидности. И определился техником-смотрителем в церковь Покрова Божией Матери в Алексине, неподалеку от нашего садового товарищества, в которой я в конце застоя работал кочегаром. Но на меня в церкви смотрели косо, а Грек помимо жалованья и стола имел в храме авторитет, а рикошетом – блат на местном кладбище, куда за малую мзду пристраивал неимущих. Сейчас Грек определил в церковь сторожем племянника, выходца из тюрьмы, которому мать отказала в прописке. Племяш еще тот, трудового послушания чурается, приникает к алкоголю и грозится, если его погонят, грабануть церковь.

Весной – осенью я на бредни Грека не реагирую, а зимой – летом вникаю. И верю, что он герой: помогал в августе 41-го отцу отстреливаться от немцев – теребил ленту, чтоб не заклинило пулемет. Отец Грека, матрос с “Авроры”, был военпредом на Краматорском заводе, где выпускали “катюши”, и отвечал за эвакуацию эшелона с оборудованием. Немцы заняли Краматорск – эшелон еле выполз задом из осажденного города. Потом Грека контузило, он потерялся, его подобрала врачиха: “Мальчик, что у тебя болит?” – “Я есть хочу”, – сказал маленький Грек, и врачиха заплакала. После контузии Грек учился заново ходить и говорить.

Но история о том, как Грек поймал, вернее, сообщил в НКВД о фашистском парашютисте, вместо Сталинграда спустившемся в поселок Тогудзак в ста км от Тобольска, меня достала, и я заорал Греку: “Врешь!” Грек достал пожелтевшую газетную заметку: “Пионер Вова Греков поймал диверсанта”. Васин Греку тоже верит, но не всегда.

А вот Старче Греку не верит, ибо сам герой, а для двух героев места в нашем околотке маловато. Старче, бывший трюмный матрос на сторожевом катере, по собственной воле в сорок с лишним лет записался в Афган. И привез оттуда через пять лет расколотую башку и мешок женских сломанных серебряных украшений. Что он в Афгане делал – молчит, “рота прикрытия” – и весь сказ. Его незаконнорожденное серебро я по сей день пристраиваю по знакомым. Позже выяснилось, что война в Афгане была ограниченная, проще говоря – ее не было. “А я где был?!” – стучал Старче по шраму, на что садовые огородники лишь кротко пожимали плечами: “Кто его знает, может, сидел”. Однажды Старче не выдержал, напился, положил в цеху под пресс медали, военный билет и нажал педаль… Я предлагал ему помощь по восстановлению документов и, соответственно, льгот, но он – наотрез, без объяснений.

– Могила-то у меня есть… – запоздало вспомнил Васин. – Дочкина…

Чтобы угри не расползлись повторно, Васин нанизал их на шампуры. Процедил первый бульон под основную уху, разварившихся ершей в марлевом мешочке брезгливо сунул Старче – для Кики, и заложил в котел потрошенных стерлядей целиком. Я подарил ему старинную кулинарную книгу с “ятями” “Подарок молодым хозяйкам”, по ней Васин, щурясь, подставляя рецепт под остатки осеннего солнца, и готовил сейчас стерляжью уху “кольчиком”. Я протянул ему свои очки.

– Что ты маешься?

– Не надо. – И пояснил свое упрямство: – В очах я плохо слышу.

Пожилые мои товарищи вопросов мне не задают. Спросить – значит одолжиться, а быть обязанными они не любят. Приходится самому их бодрить – стараюсь не переборщить, выковыривая из них подробности. С автобиографическими деталями они расстаются с трудом – это их капитал.

– Угрей жарить будешь? – на всякий случай осторожно спросил я Васина.

– Коптить. Как омуля. На рожнах. С носика закапает – готов.

Старче потер поясницу.

– Болит чего-то…

Васин брезгливо задрал бровь:

– Мнительный?.. Возьми его в кулак и мни.

– Мни – не мни, все равно не стоит, – в сердцах махнул рукой Старче. – Может, от таблеток? Я пилюли от давления принимаю, бросить, что ли?..

– Это не от пилюль, Петя, – задумчиво сказал Грек. – Это тебя пожар по мозгам шибанул. А потом вниз по нервам спустилось. К психиатру тебе надо. Желательно, половому.

– Отпустило вроде, – сказал Старче, покряхтывая. – А про Серегу чего народ говорит, у-у…

Садовый товарищ.


– Ну-ка? – заинтересовался я.

– Не работаешь, машины меняешь… В тюрьму детскую ходишь?.. Типа педофил несознательный…

– Подсознательный, – уточнил я.

– … или бабки там отмываешь?

До недавних времен я действительно ходил в Можайскую воспитательную колонию наставлять заблудших пацанов. Свой молодняк разбежался: сын с внуками в Монреале, племянница в Австралии, педагогировать некого. А бандюганы вроде слушали.

– Ты чего поебень всякую собираешь, непосредственно! – рявкнул Васин, но не в мою защиту, а из абстрактной справедливости.

Старче вытряс слипшихся ершей в траву, поманил Кику. Кика ткнулась носом в горячее месиво, чихнула и завиляла в нетерпении коротким белым хвостом-лопатой, похожим на овечий курдючок.

– Я не собираю, – помотал головой Старче. – Я прямо говорю: “Серега не пидор, Серега грамотный”.

До пожара Старче тихо-мирно жил на пленэре, читал фэнтези, пил пиво, гонял видак, раз в три дня ездил в Москву – дежурным сантехником в подземном коллекторе. И кормил свору собак, Кикино потомство. Я возил его в Можайск на мясокомбинат отовариваться: подчеревок, обрезь, жилы… Но приработок в Москве у него отняли чернявые конкуренты вроде тех, которые утром собирали металл, пенсия была невелика, и собаки начали активно проедать его афганское серебро. Васин был возмущен и грозил перестрелять Кикино поголовье. Спасибо, зима прибирала неоперившийся осенний приплод. Но каждой весной Кика включала форсаж, и все начиналось по новой. Я пытался умыкнуть Кику для стерилизации, но Старче не дал уродовать любимицу. Теперь он приезжал из Москвы на свое пепелище и, как ведьма, мешал арматуриной дымящееся варево для собак в огромном чане с надписью на боку “п/л Елочка”. Потом прятал алюминиевый котел от бомжей, соискателей цветного металла, и возвращался в ненавистный город. Васин с Греком неоднократно предлагали ему кров, но Старче из гордости от ночевой отказывался.

На бесшумных лапках к Васину подошла ветхозаветная сивая Дамка с мышью в зубах. Шерсть вокруг шеи у нее была выбита котами. Она положила подарок у ног Васина, скромно отошла в сторонку, села, как копилка, и уставилась на хозяина глазами Кашпировского.

– Брешко-Брешковская, вот ты кто, – уважительно сказал я и пояснил на всякий случай: – Бабушка такая была, революционэрка.

– Умница, – согласился Васин, кинув пустую бутылку под куст калины. – Поймает грызуна и несет свою жертву, а ведь ничего не кончала. Покладистая девка. С вида – ласковая, а случись котята – любой собаке оба глаза на когтях подымет…

– Дамочка, принеси Петру Ивановичу бутылочку, – сказал я. – Из морозильника.

– Не трог ее, – очень серьезно сказал Васин. – Сам схожу. Она, вон, все в лес глядит – не заболела ль часом?

– А я для от мышей простой раствор делаю, – сказал Грек. – Картофель с водой плюс яд и так дальше.

– Грек, возьми Кику на зиму, будь человеком, – взмолился Старче. – Я за ней приданое дам.

– Да не скули ты, – поморщился Васин. – Его и без тебя родня обуяла.

Забот у Грека действительно перебор. От трех жен у него дети, но удачная только одна, младшая, красотка Наташа со знанием языков и дочкой Настенькой, очаровательной голубоглазой “лолитой”. Сейчас дочь строила коттедж по Ново-Рижскому шоссе и внучку с бабушкой определили к деду. Девочка писала рассказ про ежика, я ей помогал. Но Грек опасался, что про внучку пронюхает пле-мянник-“тюремщик” – и как бы чего не приключилось… И уже был не прочь, чтобы тот сел повторно – общего спокойствия ради. Еще у него в Москве сын, инвалид Чечни, которого Грек ездит по субботам мыть.

– Мне коляска нужна детская, – задумчиво сказал Грек. – Двойная. И манеж.

– Кого-о?.. – Васин замер с ледяной бутылкой в руке. – Не понял юмора? Рожать надумал, непосредственно?

– Люська, – кивнул Грек. – Занеслась.

Вот это новость! Оказывается, средняя дочь Грека, безработная, на старости лет забеременела, у нее определили двойню, и теперь она хочет получить с государства материнский капитал.

– Бог даст, вы-ыкинет, – пробасил Васин. – Нельзя же так.

– Не скажи, – повел головой Грек. – Уже закрепилось… А-а… Пускай рожает, я детей люблю.

Эту дочь Грек не жаловал, но опекал – она была от любимой жены Зои. Когда-то из-за измены Зои он хотел застрелиться. Недавно он привез из Москвы старые полуслепые фотографии. На одной – он плывет в лодке по большой воде. Лицо спокойное, отрешенное… О чем он тогда думал, этот еще молодой, не знакомый мне Владимир Александрович Греков? Я уверен, что о своей любви, о Зое…

Нет, он не валет. Если загранпаспорт получил, автомобильные права восстановил – значит, с головой все в порядке. Правда, когда он всерьез мечтает реанимировать свой заросший крапивой “Москвич”, в котором два десятилетия жили куры, я снова сомневаюсь в его здоровье.

– А поехали все вместе в Болгарию! – вдруг предложил Грек, приподнимая от холода ворот пиджака. – Покупаемся. Жалко, Васину нельзя – вибратор.

– Вибратор у баб! – привычно рявкнул Васин, колдуя над ухой. – У меня стимулятор. В Болга-арию он поедет… на лысом кабане. Наливай!

– Не спеши, Петя, – забеспокоился Грек. – Лучше кофейком переложим и так дальше…

– Можно и кофейком. – Васин теперь старается алкоголь не нагнетать. Чередует с кофе, который делает по всем правилам: в турке, на песке и помешивает, чтобы к дну не пришкварилось.

– Слышь, Серый, а этот… америкос автобус починил? – с деланным равнодушием спросил Старче.

– Кто?.. Хуан?.. Починил. Заснул. Девушка его разбудила…

– Дала? – оживился Старче.

– В общем, да.

– А чего молчишь? Читай дальше.

“Заблудившийся автобус” съехал с бревна в рваный мешок с остатками цемента. Я сбил с книги серую пыль и стал на ощупь вслух собирать американскую девушку Милдред, листая страницы:

У нее была хорошая фигура, крепкие ноги с сильными тонкими лодыжками. Ляжки и ягодицы у нее были ровные, гладкие и плотные от тренировок… Груди у нее были большие, тугие и широкие у основания… Милдред уже пережила два полноценных романа, которые… породили тягу к более постоянной связи… Она прошла по следу через двор мимо старой ветряной мельницы. В конюшне остановилась, прислушалась… Потом… увидела Хуана. Он лежал навзничь, закинув руки за голову… Взгляд ее перешел на тело Хуана, крепкое, жилистое тело… Брюки у него намокли от дождя и облепили ноги. В нем была опрятность – опрятность механика, только что принявшего душ. Она посмотрела на его плоский живот и широкую грудь. Она не заметила, чтобы он шевельнулся или задышал чаще, но глаза его были открыты – он смотрел на нее…

– У меня на Рыбинском море тоже цыганка была, Надя, – сказал Васин, снимая последний шум с ухи. – На Рыбинском судак тогда хорошо держался… На катере из табора увез. Потом, правда, бросил – струхнул, непосредственно.

Я видел пожелтевшее фото: худая красавица с косой за штурвалом катера, который Васин в молодости смастерил собственноручно, на борту имя дочки – “Мария”.

– …У меня только-только Машенька умерла. Злой был, всех мог разметать. Надя меня успокоила. Мы с ней трое суток… без пересадки, как…

– …как самцы, – подсказал Старче, вспоминая свое. – Мы тоже, когда на сторожевике ходил, сорок узлов кидали запросто.

– Цыганка, – понимающе кивнул Грек, – опасно.

– Только не думайте, что я пошла сюда за вами, – сказала Милдред… – Она поглядела на его руку, спокойно лежавшую на соломе, – кожа была смуглая и блестящая, слегка морщинистая… – Вы хотите?

– Конечно, – сказал Хуан. – Конечно.

… Он протянул к ней руки, и она легла рядом с ним на солому.

– Не будете меня торопить?

– У нас целый день, – сказал он…

Владимир Александрович Греков, он же Грек.


– Уха готова, – сердито перебил меня Васин. Чтение зашкаливало за приличие, а интим на людях он отвергал. А кроме того, уж слишком внимательно меня слушали Грек и Старче, это его раздражало. – Почитал, и ладно.

– Слышь, Серый, а писатель-то живой?

– Умер. Переводчик живой, Голышев Виктор Петрович. Выпивали недавно…

– Привет передавай, – буркнул Васин, чтобы последнее слово было за ним. Его злило и мое близкое знакомство со знаменитостями. – Тоже нобелевский?

– Почти. Букеровский.

– Мужик с судьбой, – сказал Васин то ли про Хуана, то ли про автора, то ли про переводчика. – Я тоже жил… нараспашку. И бит был всем, даже – шестигранником. Жизнь не туда понес…

– Меня тоже разрежь – внутри все черно, – пригорюнился Старче.

– Ну и дурак! – брякнул Грек с чувством и сам опешил от своей грубости.

– Не понял… – удивился Васин.

– Чего непонятного! – закипятился вдруг Грек. – Как мы жили! Голод. Нищета. В подвалах. Война. Поубивали всех напрочь! А мы – живые!.. Радоваться надо да Бога славить!

– Так я ж не жалюсь, я так… – оправдывался Старче.

– Сними нас, – попросил меня Грек.

В зрачок фотоаппарата они виделись мутно. Я протер пальцем объектив и сам поморгал: может, глаза от костра слезятся. Но нет, что-то другое мешало и мешает мне всегда увидеть это трио резко. Дым времени, пелена другой жизни? Вижу я их плохо, но уверен, что они – соль земли.


– Можно к вам? – прошелестел сломанный полудетский голосок. – Пожалуйста.

Возле калитки сиротливо стояла Ларочка с сумкой в руке. Обветшалая, лицо воспаленное… Зубов явно поубавилось.

– О! Довела себя… кощёнка заношенная… – брезгливо поморщился Васин. – Набрякла вся.

– Убью-ю, – просипел Старче.

– У Петра Иваныча день рождение было…

– Было, есть и будет. Ты на рождение не спирай! Виновата, непосредственно.

“Не спирай” записал я украдкой на ладони для памяти.

– Убью, – повторил Старче и окрысился на меня: – Чего ты все пишешь!

– Убейте, Петр Андреевич. – Ларочка опустилась на колени. – Убейте меня… Я виновата…

За спиной коленопреклоненной Ларочки, обрывая полезный разговор, прошла семья садовых огородников, неодобрительно косясь в нашу сторону.

– А ну, встань! – рявкнул Васин. – Театр устроила!.. Стоит, как рябина под дождем… Приперлась – заходи… Присаживайся, непосредственно.

– Пьешь всё? – сочувственно спросил Грек.

– Простите меня, дедушки. – Ларочка стояла на коленях и плакала.

– Ты на слезу не выгоняй, – пробурчал Васин. – Подними ее, Грек.

“На слезу не выгоняй”, – повторил я про себя, чтоб не забыть.

Грек галантно подал Ларочке руку кренделем.

– Пойдем, покушаешь… Сопельки утри.

Она потянула из грязной сумки розовый вязаный шарф.

– Это Петру Иванычу…

– Благодарствую, – буркнул Васин, воздерживаясь принять подарок.

Грек поставил дополнительный чурбан на попа, усадил Ларочку рядом с собой, подальше от Старче.

– Сопельки утри, – напомнил он.

– Да не шарфом! – Старче ткнул ей марлю из-под ершей. – Кто ж тебе весь передок-то выставил?

Васин издали подозрительно рассматривал шарф.

– Я такой вроде… у Валерки Щуляева видел?..

– Я сама связала… – заплакала Ларочка вторым заходом. – Шерсть осталась…

– Ладно-ладно… – Васин взял шарф, намотал на шею. Он знал, что Ларочка практически не ворует. – Водки или самогону?..

– Во-одочки.

Васин поставил перед ней тарелку с ухой.

– Спасибо, я сыта.

– Есть не будешь – не налью.

Ларочка взяла ложку.

– Сережа, а что было потом с девушкой Милдред?

– Кончилось все. Домой пошла. Кушайте, Ларочка.

К Ларочке я питаю особые чувства. Она выпускница Можайской женской колонии. Она со всеми “на вы”, даже с детьми. Никто из дачников, даже самых отстойных, не может про нее сказать ничего дурного. Пьяная, она тихо беседует сама с собой, улыбаясь. Трезвая работает как зверюга, без перекуров. Как-то напросилась ко мне колоть дрова. Руки у нее были чуть не вдвое тоньше топорища. Мне стало неудобно. “Не надо меня жалеть, занимайтесь своим делом”, – вежливо сказала она.

– А можно за вас выпить, Петр Иваныч? – прикрывая цыплячьей ручкой беззубый рот, пролепетала Ларочка. – И за Петра Андреича. И за Владимира Александровича. И за Сережу.

– И за вас, Ларочка, – сказал я.

Старче потянулся к ней чокнуться, злость у него прошла.

– Что ж ты, Ларка, сучара, сделала…

Садовые огородники прошли в обратную сторону, по-прежнему недовольные. Васин упорно их не замечал. Мне показалось, они нам завидовали. Ибо у нас за забором, несмотря ни на что, дышала почва и судьба, а у них – хрен ночевал. А может быть, я опять ошибаюсь.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4