Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Весна в Крыму (Преображение России - 15)

ModernLib.Net / История / Сергеев-Ценский Сергей Николаевич / Весна в Крыму (Преображение России - 15) - Чтение (стр. 3)
Автор: Сергеев-Ценский Сергей Николаевич
Жанр: История

 

 


      - Если это действительно будет так, как ты сказал, то план этот... план этот какой-то даже и не человеческий. Вот что значит заниматься всю жизнь свою искусством и никогда не соваться в политику. За это мне и наказание.
      - Как это тебе наказание? - буркнул Ваня и посмотрел на отца, взметнув брови.
      - Есть где-то такая строка: "И это все, чему я поклонялся!" - глядя в пол, говоря как бы сам с собою, начал объяснять сыну Алексей Фомич. Искусство, культуру человеческую и общечеловеческую ставил я во главу угла всей своей жизни, и вот выходит, что же именно выходит? Выходит, что совсем не на ту карту ставил... Проиграл, значит, а? Да-да, да, да, да-а-а... Выходит, что проиграл... Это и есть наказание. Ведь ты, кажется, сказал, что это в одной Германии два с половиной миллиона?.. Ну да, именно в одной, и я сам где-то читал... А ведь есть еще много таких пленных и в Австрии... Сколько?.. Если, например, считать тоже до двух миллионов, а?.. Пусть даже только полтора. Всего, значит, у них четыре миллиона... Ого! Ого-о-о!
      - Хотя, конечно, не все же будут убивать и грабить, - вставил Ваня.
      - Не все? Да, допустим, что только половина, а другая половина вернется к своим хозяйствам, чтобы их тоже ограбили...
      - Это ты вспоминаешь девятьсот пятый год, а теперь, может быть, как-нибудь иначе будет, - вздумалось Ване дать другое направление мыслям отца.
      - То есть еще страшнее, ты хочешь сказать. Иначе? Как же именно иначе? Ведь они голодные будут, эти миллионы ртов. А где голод, там какие же законы могут удержать людей? Что такое голод? Прежде всего невменяемость!.. Земля, это потом. Какой-нибудь чернозем, его человеческий желудок не переварит... Значит, что есть в печи, то на стол мечи!.. Нет у тебя, ты говоришь? Прячешь? Мы кровь свою проливали, а ты дома сидел, а теперь от нас же прячешь? Вон же за это! Хоп - и дух вон! В том-то и будет ужас, а с точки зрения голодных какой же тут ужас. Это только всего-навсего в порядке вещей. Ты чтобы сытый был, а мы чтобы с голоду сдохли. Хлоп камнем по голове и давай шарить, хлебушка искать.
      - Вся надежда на то, что они все-таки солдаты, что военному делу их обучать не надо. Так что дай закон, крепкую власть, - огромная может быть армия...
      - Против кого? Армия?.. Еще бы не армия, а против кого?
      - Против тех же немцев, конечно... чтобы не дошли до Урала.
      - Четыре миллиона голодных людей... Пусть даже только два... если два устроятся дома... Не могу представить, не хватает воображения... Тут только статистика, статистика нужна, а не воображение, потому что это же потоп, а не человек... Стихия это, а стихия всегда вне всякой человеческой логики... Стихия живет сегодняшним днем, когда разбушуется, а о завтрашнем дне зачем ей думать? У стихии не мозг, а только чрево. И она проглотит, она все проглотит: и хлеб, и водку, и искусство.
      - Принимаю! - вдруг снова выкрикнул Алексей Фомич. - Принимаю, но-о... но с оговоркой: чтобы не был расчеловечен человек, чтобы человеческое в человеке удержали, вот!.. Чтобы не погибло наше с тобой искусство.
      - Погибнуть оно не может, - пробасил Ваня, - а временно, конечно, должно уйти...
      - Куда уйти?
      - Со сцены уйти, - хотел я сказать, ну, просто, не тем люди заняты будут...
      - А надолго ли уйти со сцены велят? Ты был там, на фронте, может быть у тебя сильнее представление. И в госпитале с рукой лежал, мог думать на свободе... Надолго?
      - Трудно сказать.
      - Смотря, значит, как пойдет дело... Дело всех миллионов, о каких ты говорил, и всех прочих миллионов и у нас, и в Германии, и во Франции... везде?..
      Алексей Фомич отошел к окну, глядел в него с минуту и добавил:
      - Чувствую, что надолго... - И затем, после долгой паузы, проговорил: Значит, мне совершенно незачем думать о том, чтобы выставить свою картину?
      - Да, вот картина! - вскинул голову Ваня. - "Демонстрация"?.. Много фигур ты там задумал... А в каком же они виде сейчас?
      Алексей Фомич не отрывал глаз от сына, пока тот говорил, а на вопрос его вяло ответил, переводя взгляд на жену:
      - Поставил точку.
      - Неужели успел закончить?
      - Закончил... А выставлять, вижу, что негде будет...
      - Посмотреть можно? - очень знакомым Алексею Фомичу просительным тоном обратился к нему Ваня, перевертывая над блюдечком пустой стакан в знак того, что больше уж самовар ему не нужен.
      У художников принято как правило, что рассматривать можно только с расстояния трех диагоналей картины, но "Демонстрация перед Зимним дворцом" занимала целую стену в мастерской Алексея Фомича, от этой стены до двери влезали только две диагонали, поэтому, показывая картину сыну-художнику, открыли настежь обе половины дверей из мастерской в столовую.
      Сам Алексей Фомич стал так, чтобы ему было видно лицо сына, на котором он мог бы разглядеть первое, самое дорогое для него, впечатление от картины. Ваня же непосредственно по-детски, как всякий истинный художник, воспринимающий живопись, отшатнулся на полшага, как будто трех диагоналей, отмеренных для осмотра картины отцом, ему оказалось мало.
      Людей на полотне было много: они были очень разнообразны по своей одежде и лицам, но все они были живые, все смотрели в одном направлении через решетку фигурной железной ограды, отделяющей панель площади от обширного дворцового двора. На всех лицах чувствовалась ярко схваченная одна мысль, одна всех охватившая решимость вот именно теперь, уйдя от своих обычных будничных забот, добиться чего-то большого, способного в корне изменить всю жизнь.
      Люди, занявшие передний план картины, были написаны в естественную величину, и они стояли на мостовой так, что над их головами поднимались головы фигур второго плана, занявших панель.
      Как художника, Ваню изумило то, с каким искусством его отец расположил на картине разнообразные красочные пятна, слив их в то же время в одно гармоническое целое и в единый порыв: напряженность всей картины в целом ощущалась и в каждом отдельном мазке.
      А левый фланг картины, свободный от человеческих фигур первого и второго плана, занял конный отряд полиции с монументальным приставом во главе, сидевшим на красивом, породистом гнедом коне, тонкие ноги которого были в белых чулочках; так что совсем рядом с требовательной, охваченной одним порывом, но совершенно безоружной толпой стояла и вооруженная, притом конная охрана дворца, ожидавшая, как это было очевидно, только команды, чтобы ринуться на толпу и частью смять ее, частью рассеять.
      Прошло в полном молчании не меньше десяти минут: сын смотрел на картину отца, отец смотрел на лицо сына. Но вот это лицо медленно повернулось к нему, и слабым по тону голосом, почти шепотом, сын сказал:
      - Это... изумительно!
      - Что изумительно? - также не в полный голос спросил его отец. И сын, помолчав, ответил:
      - Изумительно прежде всего то, что ты с таким огромным холстом справился с неслыханной быстротою.
      - Я ведь только этим холстом и был занят все время, - больше ничем, ответил отец.
      - А где же ты взял этого командира конной полиции? Необыкновенно он тебе удался... И мне даже кажется, что я его где-то видел такого точно.
      - Ты и мог его видеть у нас здесь: это бывший наш пристав, только потом его перевели в Петербург, где я и сделал с него, конного, этюд. Фамилия его Дерябин.
      - Хорош! Очень хорош!.. Олицетворение идеи самодержавной власти... И вообще у тебя что ни деталь - бьет прямо в цель! Не картина это, нет!
      - А что же?
      - Подвиг во имя искусства! Чудо, а не картина!
      - Это ты серьезно говоришь, или...
      - Не говори ничего больше! - перебил сын и широко открыл для отца объятия.
      ГЛАВА ТРЕТЬЯ
      1
      Так как день развернулся теплый, то Алексей Фомич дал Ване не пальто, а плащ - черный, с капюшоном и белой металлической застежкой в виде львиной головы. Сам он не носил этого плаща, поэтому плащ имел такой вид, как только что купленный в магазине.
      Так, в черном плаще и в серой отцовской шляпе, как вполне штатский человек, Ваня отправился посмотреть, в каком состоянии теперь дом, принадлежащий лично ему. Единственное, что пока он узнал о своем доме, было то, что сказал ему отец со слов Коли Худолея:
      - В нижнем этаже там у тебя поселились какие-то идиоты. Не знаю, семейство ли какое умственно-убогих, или это какой-нибудь союз идиотов, там на месте будет тебе виднее.
      На Ване под штатскими брюками оставались высокие фронтовые сапоги, и он по привычке делал широкие строевые шаги, когда подходил к своему дому.
      Но как только Ваня остановился перед своим домом, оглядывая по-хозяйски, какого ремонта он требует, к нему подбежал гулявший невдалеке длинный, но тонкий подросток лет шестнадцати и, прищурив левый глаз, с самым серьезным видом стал щелкать, "стреляя" в него из игрушечного пистолета.
      - Это что? Ты кто такой? - крикнул Ваня. - Не идиот ли номер первый?
      Однако и "идиот номер первый" закричал визгливо:
      - Я тебя убил! Я тебя убил, и ты падай!
      Ваня схватил левой рукой его правую и вырвал игрушку, сунув ее на всякий случай в карман пиджака, но мальчишка заорал так неистово, что из дверей дома выскочила растрепанноволосая пожилая женщина в фартуке и тут же кинулась на Ваню:
      - Вы что это, а? Вы что это бьете моего сына, а?
      - А-а! Вы, стало быть, семейство, а не то чтобы союз идиотов! спокойно сказал Ваня, входя в дом.
      - Вы куда? Вы зачем это к нам? - вопила женщина, хватаясь за плащ Вани.
      На что Ваня отозвался как мог спокойнее:
      - Я - хозяин этого дома.
      Женщина в фартуке бросилась к дверям, ведущим в другую комнату, и из-за этих дверей донесся ее крикливый голос:
      - Спишь все, дурак проклятущий! А там уж хозяин какой-то явился.
      - Там, значит, идиот номер третий, - пробормотал Ваня, а спустя минуту появилась из дверей заспанная красноглазая фигура седого, подстриженного ежиком коротенького человечка в грязных подтяжках на явно давно уже не стиранной рубашке.
      - Ваша фамилия? - спросил, брезгливо его оглянув, Ваня.
      - Я должен спросить вашу фамилию! - наставительно, но хрипуче выдавил из себя человечек в подтяжках.
      - Извольте: моя фамилия Сыромолотов, и я хозяин этого дома.
      - Когда я снял квартиру в этом доме, мне сказали, что хозяин на фронте, прапорщик и, кажется, даже убит.
      - Был тяжело ранен, лежал в госпитале, теперь в бессрочном отпуску, то есть в отставке... Сегодня утром приехал. Считаю, что с вас этого довольно. А вы кто и на каких условиях снимаете у меня квартиру?
      - Я тоже теперь в отставке, а был делопроизводителем штаба начальника дивизии, - прокашлявшись, сказал квартирант Вани. - Так что я - я тоже военный, хотя нестроевой, как, скажем, врачи полковые, а также и дивизионный.
      - Как же в Симферополе могли вы быть делопроизводителем штаба дивизии, когда здесь стоял всего один пехотный полк? - не поверил Ваня, но человечек в подтяжках замахал руками:
      - Не здесь! Не здесь! Я из Нижнего Тагила, с Урала сюда переехал на постоянное жительство, исключительно в целях экономии в дровах.
      - Какой экономии в дровах? Ничего не понимаю!
      - Написали мне отсюда хорошие знакомые, что здесь можно прожить зиму, не топя, вот я и двинулся.
      Ваня с интересом, присущим только художникам, наблюдал лицо своего квартиранта. Оно все - желтое и дряблое - состояло из одних только параллельных морщин: прямые морщины располагались на лбу, а навстречу снизу от подбородка шли закругленные, но тоже строго параллельные морщины.
      Ваня даже подсчитал эти морщины: их оказалось - восемь на лбу и шесть идущих снизу. "Не лицо, а гармошка!" - подумал Ваня и разглядел еще у своего квартиранта во внешних уголках маленьких мутных глаз какие-то совершенно ненужные, но плотно усевшиеся наросты, отчего глаза казались еще меньше, чем были, и совсем незрячими.
      А человечек, приехавший сюда с Урала с очень большой надеждой на крымское солнце, продолжал:
      - Дрова нас там одолели, в Нижнем Тагиле! Восемь месяцев в году топка печей, а пенсию дали небольшую. Там она вся, эта пенсия, выходила из трубы дымом. Полагал, истинно полагал, что скорая будет победа, однако наши генералы Дитятины, оказалось, воевать совсем не умеют.
      - Какие "генералы Дитятины"? - не понял Ваня.
      - А те самые, каким лекарь Пирогов "ап-перацию" делал, череп отпилил и мозги вынул, положил на тарелку. Он еще тогда только полковник был, этот Дитятин, а тут вдруг входит адъютант его и кричит: "Высочайшим приказом вы из полковников произведены в генерал-майоры!" "А-а! - тут говорит Дитятин. Лекарь Пирогов, пришивай мне обратно череп". Пирогов с перепугу череп-то пришил, а мозги позабыл вставить на свое место. Генерал Дитятин махнул на свои мозги рукой: "Раз я теперь генерал-майор, то зачем же мне какие-то там еще мозги!" - И пошел.
      - Это, кажется, рассказ Горбунова, - вспомнил Ваня. - Но генералы в нашем поражении меньше виноваты, чем тыл. Однако вы мне не ответили, сколько вы платите за квартиру в моем доме и кому именно платите?
      - Ни-ко-му ни-чего не пла-чу! - приподнявшись на носки и на них покачиваясь, раздельно проговорил жилец.
      - Вот тебе раз! - удивился Ваня. - Я дал доверенность на продажу своего дома одному нотариусу, и это уж его промах, что он не продал дома, а нашел мне такого квартиранта, как вы!
      - Ага! Вот-вот! Я тоже так думаю, что в видах возможной революции умнее было бы его продать, а то могут ведь отобрать и бесплатно. - И жилец торжествующе захихикал.
      - Таких домишек отбирать не будут... До этого не дойдут.
      - Однако же двухэтажный! - продолжал жилец.
      - Ну, с меня довольно, - выкрикнул Ваня, - и с вами я больше говорить не хочу! Пойду к нотариусу!
      Несколько успокоило Ваню только то, что, поднявшись по деревянной лестнице на второй этаж, где он сам жил прежде, он увидел на дверях тот самый прочно висячий замок, какой повешен был им, когда он уезжал в ополченскую дружину.
      2
      Нотариус Солодихин был, как помнил Ваня, преисполнен сознанием важности занимаемой им должности. Пенсне у него было в золотой оправе и на обеих руках тяжелые золотые перстни.
      Седая прямая узенькая бородка придавала некоторую картинность его крупному лицу с широким лбом. Ценя каждое свое слово, говорил он медленно и наставительно, так как строго придерживался законов. Какие же и могли быть у него ошибки, если законы он знал?
      Таким видел Солодихина Ваня около трех лет назад, но теперь пред ним сидел очень поседевший и ставший почему-то суетливым человек, снявший с себя и золотое пенсне и перстни. И сам он подсох и сгорбился, и пиджак на нем оказался поношенным.
      И Ваню Сыромолотова он узнал только тогда, когда тот сам ему назвался. Ване пришлось напомнить ему и о своей доверенности на продажу дома, и когда Солодихин припомнил все обстоятельства дела со сдачей квартиры "какому-то приезжему надворному советнику в отставке", то даже улыбнулся и с чувством сказал:
      - Прирожденный мошенник, хотя и надворный советник! Я с него получил только за первый месяц, а потом от него услыхал: "Так как деньги падают в цене, то я затрудняюсь высчитать, сколько я должен добавлять ежемесячно к назначенной вами квартирной плате!" Я увидел, с кем имею дело, и махнул рукой: сторожа, думаю, если нанять, ему надо платить, а тут этот отставной будет торчать бесплатно.
      - Ну, а теперь мне как же с ним быть? - спросил Ваня.
      - Вы - другое дело, - вы хозяин, вы можете заявить, куда теперь следует заявлять, и его выкинут, я думаю. Кому теперь нужен отставной надворный советник, который работать не может или не хочет? Я постарше его, однако же вот сижу на своем прежнем месте и при новом строе... покамест не прогонят, конечно.
      Так как нотариус посмотрел при этом на Ваню вопросительно, то Ваня стал уверять его, что он необходим при новом строе: как же без нотариуса? Ведь собственность на мелкие усадьбы и дома остается, и ее разрешается продавать и покупать - вот на это и необходима нотариальная контора. А что касается новых людей, то ведь их еще надо приучить к такому сложному делу.
      С этим Солодихин согласился охотно и добавил в своем прежнем наставительном тоне:
      - Государственная машина создавалась веками и даже тысячелетиями, так вот сразу все переделать в ней нельзя, а надо исподволь и в порядке необходимости.
      У Солодихина Ваня узнал фамилию своего жильца - Епимахов - и пошел снова к себе домой.
      3
      Идиот и на этот раз торчал на улице, но теперь без своего пистолета; он испуганно бросился бежать, когда подходил известный уже ему хозяин дома. Мать идиота открыла запертую теперь дверь, чуть только дотронулся до звонка Ваня, а Ваня, войдя, поднялся по лестнице и отомкнул объемистый замок.
      Все оставалось в целости, как было, но что удивило Ваню - это пыль, лежавшая на всем густым серым слоем.
      Здесь было тоже три комнаты, как и внизу, причем самую большую Ваня обратил в свою мастерскую.
      В углу этой мастерской Ваня нашел и холсты и картон, свернутые в трубки.
      Не раздеваясь, так как в комнате было холодно и сыро, Ваня развернул и расстелил холсты на полу, прижимая к полу прессами их углы, и этим занят был больше двух часов. Еще утром в этот день бывший прапорщиком, получившим "бессрочный отпуск", он искал тут теперь прежнего, довоенного себя, художника, который носил когда-то имя - "любимое дитя Академии художеств" и получил командировку за границу.
      Мало сказать, что был обрадован Ваня: он как бы переродился сразу, восстановился, сбросил с себя наносное, фронтовое.
      Добродушный по природе, какими бывают многие очень сильные физически люди, всем своим товарищам и по Академии художеств и по полку позволявший называть себя попросту Ваней, он не удивился бы теперь, если бы Ваней назвал его вдруг нечаянно и "прирожденный мошенник", его жилец.
      Он представил, как, если не сегодня еще, то непременно завтра, прислуга отца принесет сюда дров из отцовского сарая и затопит здесь печку, а пока будут гореть дрова, тряпкой, как это умеют делать женщины, сотрет со всей мебели и подоконников пыль. Тогда он вновь приспособит под постель свою широкую оттоманку и перейдет на "свои хлеба", лишь бы удалось найти какую-нибудь работу или продать что-нибудь из своих картин.
      Закрыв снова свой этаж на замок, Ваня пошел к отцу теперь уже как художник к художнику, причем художник, куда более зрелый, чем четыре года назад, когда он приехал сюда из Риги с цирковой акробаткой немкой Эммой Шитц и тогда купил здесь по дешевке хотя и старый уже, но все-таки двухэтажный дом.
      ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
      1
      Когда дочь полковника, Наталья Львовна, вышла замуж за арендатора каких-то каменных карьеров и известковых печей Федора Макухина, то первая, кто удивилась ее поступку, была она же сама. Но с каждым может случиться, что неожиданно для себя он вдруг сделает плохо обдуманный, однако важный в своей жизни шаг, а потом не знает, как выбраться из трясины, в какую попал.
      Когда делала опрометчивый шаг свой Наталья Львовна, она как бы хотела показать тому, кто пренебрег ею, что у нее есть своя ценность, что она замечена другим, что она не осталась старой девой. И она не бедна теперь, у нее есть свой дом, и муж ее, пусть он и не так хорошо образован, заявил во всеуслышанье, что большие дела будет делать вместе с нею.
      Война помешала этим его "большим делам", но война когда-нибудь должна же будет окончиться, тогда-то именно и начнутся "большие дела".
      Что это за "большие дела", она не знала, но понимала только, что нужна своему простоватому мужу для этих дел так же, как вдохновение необходимо художнику.
      И вдруг - война, и муж ее оторван от всяких дел, на нем рубаха защитного тускло-зеленого цвета с унтер-офицерскими погонами, и все, чем он занят теперь, - называется мудреным словом "каптенармус".
      Порывистая по натуре, она всю жизнь, пока еще недолгую, куда-то рвалась, но война, взяв от нее и отца и мужа, оставила ее только с беспомощной слепой матерью, от которой куда же можно было уйти?
      Жизни не было, - а что же было? Как бы сон, затянувшийся на года.
      Слепая мать, которая прежде все говорила мужу, полковнику в отставке: "Ты от меня не уходи, а то мне в темноте страшно одной", - теперь то же самое говорила ей. И если отец отвечал ей бывало: "Куда же я от тебя уйду? Ты - крест мой", - то она отвечала кротко: "Ухожу только по делам, и то когда ты ложишься спать".
      Она стала вообще кроткой, притушенной, как лампа с подкрученным фитилем. Оставшаяся на ее заботах слепая мать давала оправдание ее жизни.
      После того как, благодаря стараниям мужа, привезено было в цинковом гробу для похорон на здешнем кладбище тело ее отца неотступно преследовала ее мысль, что вот-вот сообщат ей, что убит ее муж, старший унтер-офицер Макухин Федор. Тело его не привезут, конечно, - схоронят в большой общей могиле рядом с другими убитыми, но написать ей об этом из канцелярии полка должны, - так она думала.
      Такою же притушенной, как сама Наталья Львовна, становилась день ото дня заметнее и ее мать. Теперь она пила только чай, - пива ей не покупали: никакие гости не приходили больше в их дом, - в преферанс играть было не с кем; даже и просто поговорить о чем-нибудь не с кем было. Только иногда Наталья Львовна читала ей из газет телеграммы с театра военных действий, но чем дальше, тем все меньше и меньше они ее занимали.
      И вдруг, после одного из таких чтений телеграмм, слепая сказала проникновенно:
      - Ох, Наташечка, мой дружок... Кажется, я уж умирать начала!..
      Очень много почувствовала Наталья Львовна в этих неожиданных словах матери и испуганно начала целовать ее в незрячие глаза.
      Но слова эти стали повторяться, только короче теперь говорила мать и убежденнее:
      - Чувствую, что умираю...
      И в конце ноября, когда было дождливое подслеповатое холодное утро, она уже не проснулась. А с вечера, когда ложилась спать, проговорила многозначительно:
      - Освобожу тебя скоро...
      Наталья Львовна не поняла ее и переспросила, а в пояснение услыхала:
      - От себя освобожу... вот что...
      И освободила. И это было как раз в то утро, когда Наталья Львовна, ходившая на базар вместе с прислугой Пелагеей, купила полдюжины бутылок пива.
      После похорон матери, когда Наталья Львовна угощала обедом причт, пиво это выпил дьякон Никандр.
      А когда окончился обед и Наталья Львовна осталась одна, ее охватила непередаваемая словами пустота.
      В одной комнате пусто, в другой пусто, в третьей пусто... Пустой дом и чужой. Пока жива была мать, хотя и слепая, хотя и немощная, все-таки дом был свой, - таким он казался ей... И вот оборвалось.
      Дом был Федора Макухина, ее мужа, а если он уже убит теперь и она только пока не знает об этом? Тогда неизвестно, чей это дом, только не ее... Она не успела к нему привыкнуть.
      Своего дома не было никогда и у ее отца; к своему дому никогда и раньше не стремились ее мысли.
      Однажды, когда она была еще девочкой, случилось ей видеть большое грачиное гнездо на старой осине. Особого искусства не показали, строя свое гнездо из сухих прутьев, грачи. Но все-таки гнездо это держалось, как ветры ни раскачивали осину. И это был законный их грачиный дом, - вот именно этой пары грачей. А в свой дом ввел ее Макухин, как раньше вводил ее в номера гостиницы, в которой тоже было все для нее чужое.
      Чужою была для Натальи Львовны и ее прислуга Пелагея Позднякова, незадолго до смерти матери нанятая ею, так как прежняя прислуга уехала к себе домой в Орловскую губернию.
      У Пелагеи к тому же были какие-то недобрые глаза. Было ей лет сорок, глядела она, низенькая, исподлобья, а улыбаться как будто даже не умела: по крайней мере Наталья Львовна не могла приметить ее улыбки.
      После смерти матери Наталье Львовне стало даже как-то жутко оставаться в пустом доме вдвоем с Пелагеей, и на ночь она запирала дверь, ведущую из комнат на кухню.
      Иногда, просыпаясь по ночам, она замечала, что щеки ее мокры от слез, хотя не могла вспомнить, что же такое печальное видела она во сне, от чего нельзя было не заплакать.
      После смерти матери она стала совершенно одна и отъединенно от других, которых приходилось ей встречать здесь. У нее не было желания с кем-нибудь поближе познакомиться, пригласить кого-нибудь к себе в гости, пойти к кому-нибудь в гости самой.
      Стараясь разобраться в том очень запутанном и сложном и страшном, что происходило в мире и называлось мировой войной, она читала газеты. Однако или в газетах не писали того, что надо было ей узнать, или она сама неспособна была понять в газетах то, что таилось в них между строчками, только непонятное так и оставалось для нее непонятным.
      Непонятным для нее было и то, что муж ее присылал ей время от времени подписанные им чеки на местный банк, и чеки эти были не очень крупные, так что ей приходилось жить поневоле расчетливо, к чему она совершенно не привыкла.
      В этих скупых чеках она видела недоверие к ней мужа. Но в то же время никаких дел его она вести не могла, и они сами собою зачахли.
      Похоронив мать, она стала часто ходить в церковь, куда усиленно гнал ее испуг перед смертью, врывавшейся к ней так неотвратимо.
      В здешней церкви во имя Федора Стратилата не было ничего такого, чего она не видела бы раньше в других церквах, но она сама теперь была новой, гораздо более, чем когда-либо раньше, податливой к тому, что внушала церковь. Кроме того, здесь на левой стороне висела как икона большая копия с хорошо известной ей картины художника Генриха Семирадского "Христос у Марфы и Марии".
      Эта картина-икона заставила ее вспомнить о другом известном художнике Сыромолотове, сына которого она нечаянно встретила в симферопольской больнице, года три назад, у койки того, кого любила тогда - Ильи Лепетова, раненного Алексеем Иванычем Дивеевым, мстившим ему за смерть своей жены Вали.
      И теперь, когда она смотрела на картину Семирадского, перед нею неотступно стоял не Илья уже, а почему-то этот Ваня Сыромолотов, молодой богатырь несокрушимого вида.
      Как вышедший из земли слабый стебелек вьюнка ищет по сторонам, на что бы опереться ему, вокруг чего бы обвиться, чтобы вслед за большими сердцевидными листьями распустить красивый колокольчик - цветок искрасна-розово-лиловый, - так и Наталья Львовна, оставшись совсем одинокой, искала в памяти, не находя вблизи себя, кого-то каменно-крепкого, к которому не смела подходить смерть.
      О том, что он мог быть взят в армию, как очень многие, ей почему-то не думалось. До нее дошло, что и Алексей Иваныч, стрелявший в Илью, пошел в армию добровольцем, - его могли бы не взять в ополчение, как больного. А насчет Вани Сыромолотова была почему-то прочная уверенность, что он недалеко от нее, в том же городе, где живет и его отец. И когда во время всенощной упала свеча на картину-икону, Наталья Львовна уверила себя, что это именно ее свеча упала, и заставила подумать даже и причт церкви о художнике, который мог бы помочь в беде. Она хотела даже ехать вместе с дьяконом, но Никандр остановил ее резонными словами:
      - Зачем же вам тратиться зря? Авось художника этого я, с помощью божьей, и один уломаю.
      Когда он вернулся, довольный своею удачей, она спрашивала его, видел ли он сына Сыромолотова, и опечалилась, когда тот ответил, что не видал.
      И как же могла она утерпеть, не прийти в церковь посмотреть на отца Вани? Очень поразило ее, когда узнала она от Алексея Фомича, что его сын также служил в армии, был на фронте, где и ранен; и очень обрадовало, что он освобожден теперь и обещал скоро приехать. Еще неизвестно было, приедет ли, и гораздо менее известно, как можно будет ей хотя бы увидеть его, - но она уже чувствовала, что оживает.
      Еще страшно было, проснувшись среди ночи, ощущать, что одна во всем доме, и не в своем доме, - чужом, - она никак не могла привыкнуть к мысли, что это ее дом; еще слезы тут же наполняли глаза и скатывались по щеке на подушку; но уже рождалось что-то вроде светлеющих при утренней заре полосок между окнами и ставнями: скоро должен приехать сын Сыромолотова.
      Ей даже не казалось странным, что так любимый ею прежде Илья Лепетов, около койки которого в больнице сидел сын Сыромолотова, как будто растерял все свои яркие тона, выцвел, потускнел в ее глазах, а о муже в такие часы она даже и не думала совсем. Теперь каким-то непостижимым для нее самой наваждением представлялось ей, что она жена унтер-офицера Федора Макухина и бережет теперь для него дом, в котором живет.
      Никакой привычки к нему у нее не было и прежде, так что нельзя было бы сказать, что она от него отвыкла. Когда приходили от него письма с грубыми ошибками и без знаков препинания, то она стыдилась показывать их кому-нибудь, хотя и не рвала: клала в стол, - пусть себе лежат.
      День ото дня яснее складывалось в ее голове несколько слов, имевших, по ее мнению, очень большой смысл: "Одиночество для молодой женщины совершенно непереносимое состояние..."
      И никого не было около, с кем можно бы было хотя бы поговорить.
      Соседка ее, чахоточная старуха Боярчук, вдова почтового чиновника, но не умевшая читать и похожая на цыганку, промышляла гаданием на картах и все набивалась ей погадать о муже, и в ней она нажила врага, так как говорила, что в гаданья не верит.
      В отместку за это Боярчук презрительно называла ее "мещанка", о себе же говорила, что она дворянка.
      А соседка с другой стороны была Мелешко, жена плотника, причем плотник промышлял где-то в деревне поблизости и приходил домой только по воскресеньям и спал тогда целый день, так как пить было нечего. А Василиса Егоровна, его жена, если о чем могла говорить, то о своем коте черной масти с белой "душкой", которого нежно звала "Коточка-Проточка". Нахвалиться им она никак не могла: он и будил ее по утрам, стаскивая с нее одеяло; он и "звал ее на двор, если заходил кто-нибудь чужой: мяукал, глаза страшные делал и хвостом водил!.." Он до того был к порядку приучен, что даже колбасу не трогал, если ему не давали... Но он же часто убегал из дома, и Василиса Егоровна ходила по соседским дворам и звала его: "Коточка-Проточка! Коточка-Проточка!"
      Очень надоедал летом своим визгом поросенок, которого Василиса Егоровна привязывала к колу посредине своего двора. Осенью визги затихли, и Василиса Егоровна горестно жаловалась Наталье Львовне:

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7