- Ведь я врач, психиатр, - ответила Елена Ивановна и украдкой взглянула на брата.
- И не только потому, - сверкнув лукаво глазами, заметил Николай Иванович. - У Ели есть друг, хороший друг, профессор математики, бывший учитель мой по Симферопольской гимназии, участник обеих войн - и мировой и гражданской. Коммунист. Фамилия этого профессора Ливенцев, человек он сам по себе интересный, конечно, много видел и много знает. Но вот и он подвержен этому недугу: иногда возьмет да и запьет. С Елей он познакомился еще в начале мировой войны в Севастополе, потом где-то видел ее на фронте в Галиции, когда был ранен в грудь навылет русской револьверной пулей, - его же командир полка в него стрелял, как в политического преступника, вздумал его самолично казнить без суда и следствия, - потом вообще с ним много было всего.
- Отчего он и запил, - закончил за него Матийцев.
- Да, по-видимому, все в сумме взятое и послужило причиной в какой-то мере. Особенно повлияла на него смерть жены. Все-таки много лет были вместе и на всех фронтах.
- Между прочим, в одном госпитале в Галиции, в шестнадцатом году, мы вместе с ней были сестрами милосердия, - вставила Елена Ивановна, - Наталией Сергеевной ее звали. С полгода назад она умерла тут в Москве от рака. А ему уж теперь под шестьдесят, - лет пятьдесят семь - восемь, какая же сопротивляемость может быть в такие годы? Я у них бывала и при жизни Наталии Сергеевны и теперь иногда заезжаю к нему, к Николаю Ивановичу. Его тоже Николаем Ивановичем зовут, как и моего брата, - хотели мы сегодня к нему заехать тоже, да вот... Попали к вам.
- А если сочетать бы вам это? - сказал ей Матийцев.
- То есть как сочетать? - не поняла она.
- То есть поехать к нему вот сейчас и привезти его сюда, а?
- Идея! - всплеснула руками Елена Ивановна. - Поеду и привезу! - И она встала и пошла одеваться, но на ходу обернулась к Матийцеву и добавила: Только пожалуйста, очень вас прошу, вино и стаканчики винные спрячьте подальше, чтоб вообще вином тут у вас и не пахло. Пусть сколько угодно табаком, только ничуть не вином. Он у себя дома под строгим в этом смысле надзором, - имейте это в виду. Ему стоит только начать, тогда он уже остановиться не может.
- А когда прикажете вас ждать? - осведомился Матийцев.
- Да не долго, - минут... Может быть, двадцать.
- Хорошо, через двадцать мы будем готовы вас встретить.
И после того, как ушла Елена Ивановна, брат ее тоже не прикоснулся к бутылке с вином, хотя оно и было из подвалов "Массандры". Он стал даже как бы грустен на вид, он говорил:
- Если Еля привезет Ливенцева, вы увидите совсем не того человека, каким видел его я мальчишкой-гимназистом. Тогда он был еще молод, и сколько в нем видели мы тогда бури и натиска, как он всем импонировал тогда этой своей стремительностью, резкостью, прямотой. Разумеется, ни на кого другого из всех наших педагогов он не был похож. Даже и сравнивать нечего было!.. То все в большей или меньшей степени человеки в футлярах, а этот был боевой. И с кем бы ни говорил из начальства, за словом в карман не лез.
4
- Все-таки, Николай Иванович, - обратился к Худолею Матийцев, - я так и не успел вас спросить, на какой работе вы здесь, в Москве, и как это случилось, что я вас нашел.
- А вы разве меня искали? - удивился Худолей.
- Это правда, - не сразу ответил Матийцев. - Мне как-то даже и не пришло в голову ни разу поискать вас в Москве, хотя приходилось сюда мне приезжать и раньше. Да, признаться сказать, я и не думал, чтобы вы при своей молодой пылкости могли уцелеть.
- А я, рассудку вопреки, как видите, не только уцелел, но еще и послан был после гражданской войны заканчивать образование в Ленинград, в горный институт, так что воспитался в стенах того же вуза, как и вы, Александр Петрович!
- Вот видите, вот видите как! - вполне искренне восхитился Матийцев. Представьте вы себе, - обратился он к Тане, - такого юнца, который шел однажды по большаку там, в Донбассе, прямиком на Ростов и затем, кажется, нацелился на Кавказ революцию делать, а у самого только линючий синий картуз, да рубашка, да заплатанные на коленях серые гимназические брюки, а на ногах-то вообще непостижимые какие-то постолы из моржовой шкуры, и вот он теперь, лет через семнадцать, горный инженер и работает в Москве, а вот в какой должности, я все-таки не знаю.
- Ведаю отделом кадров, должность скромная, - ответил Худолей.
- Скромная, - подхватил Леня, улыбнувшись, и полузакрыл глаза. - А когда я вот вошел в его кабинет, то знаете, что я от него прежде всего услышал? - обратился он к Матийцеву.
- Что-нибудь очень грозное? - попытался догадаться Матийцев.
- Именно! "Вас, говорит, я вовсе не знаю".
Худолей рассмеялся добродушно.
- А вы, значит, обиделись? Это мне часто приходится говорить, - кадры дело такое, тут нужна известная осторожность. Назначишь, бывало, а с места потом бумажки летят: "Кого это вы к нам прислали? Он - самозванец и проходимец". Кадры дело ответственное, - тут большой опыт нужен, а прохвостов попадается у нас еще очень и очень довольно. А вот Александр Петрович выступал однажды в суде, в Донбассе, тогда я его увидел в первый раз. И выступил, мне помнится, для тех времен очень резко, так что я был убежден тогда, что его непременно арестуют и в тюрьме сгноят!
- Меня и арестовали через несколько дней и сослали.
- Ну вот, ну вот! Все значит вышло по-писаному! - как бы даже обрадованно перебил Худолей. - Разве мог вас выпустить из когтей прокурор, раз вы сами тогда шли к нему в лапы? Теперь-то вы, разумеется, приобрели известную, как бы это выразиться, степенность, солидность, ну, в этом роде, а ведь тогда я вас видел в молодом подъеме, бурлящим, как кипяток. И знаете ли что? Вот к месту пришлось, и напомнили вы мне тогда именно этого самого моего учителя по гимназии Ливенцева, которого, может быть, сейчас увидите. Ведь школьники - народ наблюдательный, мы своего учителя математики часто видели именно в таких положениях взрыва, - другого слова и не найдешь. Вдруг в нем что-то уже произошло, и нате вам - взрыв! И не только в классе: часто из учительской комнаты слышен был нам его голос громовой. Учителя же в те времена были тихий народ, затурканный. А этот нет. Этот - весь темперамент. Вроде вот Леонида Михайловича, - кивнул он, улыбаясь, на Слесарева.
- Ему иначе и нельзя, - выступила на защиту мужа Таня. - Трудно оказалось объяснить, что такое пластометрический метод и на чем он основан. Может быть, вы не поверите, но мы вдвоем, - один сменял другого, потому что ведь уставали, - восемь часов подряд объясняли одному профессору горного дела теорию и практику наших опытов, и все-таки...
- Все-таки он ничего не понял, хотите вы сказать, - закончил за нее Матийцев. - Да это можно представить. Но вот не время ли нам прятать бутылочки. Нам это было приказано вашей сестрой, Николай Иванович.
И было кстати убрать бутылки и стаканы и открыть форточки, чтобы проветрить комнату. Едва успели они это сделать, как отворилась дверь и вошла первой Еля, а за нею в осеннем пальто, хотя и заботливо окутанный темно-синим шерстяным шарфом, в легкой мерлушковой шапке показался тот, кого ожидали, - профессор математики Ливенцев. Лицо его показалось обоим Слесаревым и Матийцеву гораздо свежее, чем предполагали, что объяснили они действием легкого мороза. Он оказался выше среднего роста и довольно еще гибок телом. Мешков под глазами, как это бывает у пьяниц, у него не было. Глаза его, карие и острые, пробежались по всем трем новым для него лицам, и первое, что сказал этот немолодой и неторопливый по виду человек, хотя и с поседевшими висками и с морщинами на открытом угловатом лбу, было:
- Вы, товарищи, предупредительно убрали от меня бутылочки с вином, о чем мне сообщила по дороге Елена Ивановна. Но я уже давно ничего не пью, и все равно вы бы меня не соблазнили. Так что можете поставить их опять и продолжать в том же духе.
- Нет, нет! Что вы, - вступилась Елена Ивановна, - и откуда вы взяли, Николай Иванович, что я вам будто бы говорила? Откуда вы взяли, хотела бы я знать?
- А разве так трудно было догадаться об этом по вашему тону? Эх вы, а еще психиатр, - и Ливенцев добродушно засмеялся. - По описаниям Елены Ивановны, - непринужденно заговорил он, обращаясь к Матийцеву и присаживаясь к столу, - вы - хозяин этого пиршества, к моему крайнему сожалению пришедшего уже к концу. Но я все же надеюсь, что вы угостите меня обедом, хотя и без вина!
- Непременно, непременно! Я сейчас позвоню официанту, - и Матийцев поднялся вызывать официанта, а Ливенцев обратился уже к Лене:
- А вы, как я осведомлен по дороге сюда, работаете при Академии наук?
- Да-а, - неопределенно протянул Леня, с большим интересом оглядывая энергичное и в фас и в профиль лицо этого нового для него человека. - Мы работаем там по углям и коксам вдвоем, вот с моею женою.
- Вот как! И ваша жена тоже ученая? Как хорошо это! Значит, у вас тоже большие математические способности, большая редкость это - встретить женщину-математика!
- Да ведь мы больше естествоиспытатели, чем математики, - покраснев сама не зная почему, отозвалась на это Таня. - Мы делаем опыты, опыты и опыты, ведем записи, записи и записи, приходится и вычислять, конечно, кое-что, но при чем тут высшая математика.
- Но ведь высшую математику вы проходили в своем горном институте, как и вы тоже, мой дубльтезка? - обратился он к Худолею.
- Постольку, поскольку она была нужна нам, горнякам, - ответил за всех троих Худолей.
- Это я почему вдруг заговорил с вами о высшей математике? - продолжал, кивнув ему головой, Ливенцев. - Прочитал недавно в старом историческом журнале о том, как приезжал Дидро, - энциклопедист Дидро, - в Россию при Екатерине. Между прочим, он запродал тогда и свою библиотеку России, но с тем, чтобы ее вывезли из Франции только после его смерти. И вот, представьте себе такую картину, как истый галантный француз, хотя и Дидро, сидит он в кабинете Екатерины Второй, говорит с ней о высоких материях по части управления обширнейшим русским государством, а сам гладит руками колени северной Семирамиды или Мессалины, как вам будет угодно. Но вот аудиенция окончена, - он уже достаточно утомил августейшую слушательницу своей беседой, раскланялся и вышел из кабинета, но тут, в приемной, встречает его, материалиста, ученый немец на русской службе, член российской Академии знаменитый математик и набожный человек Леонард Эйлер, - старик в белом парике, в расшитом, как ему подобает, камзоле, со звездой, если не с двумя, и протягивает безбожнику Дидро листок с формулой: "Вот вам доказательство бытия божия!" Дидро посмотрел на эту формулу, улыбнулся, отдал бумажку старику обратно и ушел. Если вам угодно, я могу изобразить эту формулу, вот она. - И, очень быстро вынув из бокового кармана записную книжку с карандашом, он написал:
(a - 1 - b^m) / Z = X
и спросил Матийцева: - Как вы отнесетесь к такому доказательству бытия божия?
- Начну с того, что ничего в этой формуле не понимаю, - добросовестно подумав, сказал Матийцев.
- Присоединяюсь к вам, - весело взглянул Худолей еле скользящим взглядом по загадочной формуле. Зато долго рассматривала эту бумагу, исписанную черточками, Таня, и Ливенцев начал было, судя по его взлетевшим бровям, надеяться, что вот она скажет что-то, однако она только вздохнула и протянула ему книжечку обратно совершенно безмолвно.
5
- Так же точно как Эйлер, другой ученый любил повторять, что большой палец на его руке не устает говорить ему о бытии божьем, и вообще, что ни барон, то свежая у него фантазия, - говорил, пряча книжечку, Ливенцев. - А Гальтон, - англичанин, - едва ли вы слышали о нем, - занялся, чем бы вы думали? Исчислением, сколько на миллион англичан приходится людей посредственных, даровитых, талантливых, очень талантливых и, наконец, гениальных, а также в нисходящем порядке: пониженных умственных способностей, слабых, очень слабых и, наконец, идиотов. Это было еще до мировой войны, Англия процветала, жила в достатке, сосала молочко своих колоний на всех континентах и океанах и занималась боксом. Все там было независимо, устойчиво, и никаких катаклизмов не предполагалось, и Гальтон действовал на основании точной статистики.
- Что же у него получилось? - полюбопытствовал Матийцев, договорившись с официантом насчет обеда Ливенцеву.
- Получилось, прежде всего, с большой катастрофичностью: на миллион англичан - один круглый идиот и один гений! Об идиоте спорить не будем, но... не много ли все-таки - один гений на миллион? - спрашивающими глазами обвел всех Ливенцев. - Сорок, например, миллионов населения - и среди них сорок гениев! Не много ли?
- А вот же у французов на сорок миллионов сорок бессмертных в их Академии наук, - сказал Леня.
- Но далеко не все сорок гении! - подхватил Ливенцев. - Разумеется, теория Гальтона явная чепуха, но статистика вообще великое дело. Число! Самая трагическая фраза, какую я знаю в нашей классической литературе, - у Гоголя в "Записках сумасшедшего" - месяца не было, числа тоже не было. День был без числа. Без числа, значит все кончено, - хаос и затмение ума... Совершенно уж неизлечимое, Еля, затмение ума, - и даже вы, волшебница в области психиатрии, излечившая меня от пристрастия к спиртному, не в состоянии ничего сделать с теми, кто потерял число. Вот, например, кружок лимона на столе, - сосчитайте-ка, на сколько долей делится его мякоть!
- На восемь, - тут же ответила Таня.
- Совершенно верно, на восемь, и вот, видите, в середине кружка белое уплотнение, а весь рисунок в общем похож на белого паука с восемью, как и у всякого паука, ногами. А возьмите кристалл горного хрусталя, у него шесть сторон, а сам кристаллизуется кубами, а пчела безошибочно делает свои шестиугольные ячейки в сотах, и это - самая лучшая форма для ее постройки. И Пифагор, когда нашел, что квадрат катета прямоугольного треугольника равен квадрату гипотенузы, как отпраздновал это свое открытие? На празднике у него по этому поводу съели сто быков.
- Богатый был человек! - заметил Леня.
- А известно ли вам, что Александр Гумбольдт истратил в молодости на издание своих сочинений триста тысяч талеров? - продолжал Ливенцев.
- Ка-кой был богач! - простодушно удивилась Таня.
- Да, богач, но были другие богачи в его время, однако не были такими разносторонними, как он. В университете он записался было на юридический факультет, но вскоре перешел на изучение технологии, естественных наук, физики, греческого языка. Написал диссертацию о ткацком деле у древних греков, и это до девятнадцати лет, а на двадцатом году он увлекается уже геологией, минералогией, слушает лекции в горном фрейбургском училище, и в то же время исследует мхи и пишет о них солидный труд. Потом в Вене изучает вообще ботанику, а в Иене анатомию и пишет о животном электричестве. В тридцать лет начинает путешествовать за пределами Германии, изучает морские течения, земной магнетизм, кстати, занимается восточными языками и прочее, и прочее, и прочее. В шестьдесят лет начал заниматься астрономией. В семьдесят пять начал издавать свой "Космос". Даже поэзией занимался, даже в России побывал и нашел на Урале алмазы. Даже с поэтессой Каролиной Павловой у нас в Петербурге успел познакомиться и любезно пригласил ее к себе в Берлин, кажется. И через пятнадцать лет, когда было уже ему девяносто лет, увидел у себя эту самую Каролину Павлову и сказал: "Согласитесь, сударыня, что трудно найти вам еще одного такого же галантного кавалера, который дожил бы до девяноста лет только затем, чтобы дождаться вашего ответного визита!"
- Счастливая организация была у этого Гумбольдта! - сказал Матийцев. И возможной она казалась на почве личного богатства. И один гений на миллион человек в Англии времен Гальтона выходил не из простых шахтеров, а из среды владельцев шахт, фабрик, заводов, целой флотилии кораблей торгового флота, особняков и тому подобное, - и в этом-то весь вопрос. Опыт разложения воды стоил Лавуазье шестьдесят тысяч франков, значит, не имей он этих денег, не проявил бы он и своей гениальности. Давно известно, что наука требует жертв и очень больших денег.
- Вот! Вот именно! Вы подливаете масла в мой огонь, - воодушевился Ливенцев. - Не один гений на миллион человек должен быть в Советской республике нашей, а два-три и более, потому что опыты мы делать можем теперь какие угодно дорогие и за счет государства, а государство наше архимиллиардер, до которого далеко любому Гумбольдту и Лавуазье! И вот первое, и главное, и самое доходное при этом предприятие для наших миллиардов: всеобщее образование! Вот точка приложения сил, - пафос нашей Октябрьской революции, - всеобщее образование! Я говорю это не только как бывший учитель средней школы, а нынешний профессор, - я имею возможность смотреть гораздо шире; но наблюдаю я и своих студентов теперь и сравниваю их со студентами своей молодости, с гимназистами, с моими бывшими учениками. Вот, кстати, один из них, - кивнул он на Худолея, - и мой вывод таков: нечего и говорить, что прежние студенты были развитее, начитанней теперешних, которым пока еще некогда было так много читать, которые гораздо позже прежних увидели первую печатную книгу, но у них, у современных студентов, я нахожу гораздо больше здравого смысла и знания жизни, а главное, их несравненно больше во всех аудиториях, чем было в мое молодое время. Их положительно тысячи там, где в мое время были десятки! Вот эту общедоступность высшего образования я считаю величайшим завоеванием революции. Сосчитано, что математику как науку создали начиная с достоверных исторических времен всего-навсего несколько сот человек в разных странах. Эта отвлеченная из наук была наукой для избранных. Но подождем, подождем как пойдет она вперед в нашей стране! А не забывайте все-таки, друзья мои, что на математике основаны все точные науки! Что делал, создавая свою классификацию растений, старина Линней, как не считал прилежно лепестки, пестики да тычинки цветов!
Тут официант принес на большом подносе обед для Ливенцева, и мысли профессора-математика приняли другое направление. Наливая себе в тарелку суп, он укоризненно заговорил, ни к кому не обращаясь:
- Как же это все-таки заставляете вы меня в такой исключительный день так прозаически питаться ради питания! Это нехорошо, товарищи. Это совершенно излишний пуританизм.
- Николай Иванович, - строго обратилась к нему Елена Ивановна.
- Что, Еля? Чем же я вас обеспокоил? - улыбнулся Ливенцев, впрочем не без грустной складки в углах губ. - Вы, кажется, приняли всерьез мою шутку? Нет, напрасно волнуетесь, я признал силу вашего внушения. Не удивляйтесь, что я этого психиатра зову Елей, - обратился он к Матийцеву, Лене и Тане. Я познакомился с ней еще в пятнадцатом году в Севастополе. Тогда она была совсем еще девочкой, но носила уже красный крест сестры милосердия, а зимой шестнадцатого года, когда я, прапорщик запаса, был ранен в грудь навылет пулей своего же полкового командира, причем генштабиста, - я назвал его палачом за расстрел пятерых солдат моей роты в Галиции, - я увидел ту же Елю уже там, на фронте. Я сидел тогда в санях, - меня отправляли с фельдшером в тыловой госпиталь. В метель сани остановились около какого-то питательного пункта, и оттуда вышла вдруг, кто же? Она, Еля, со стаканом горячего чая для меня. И представьте, она меня тогда не узнала. Она сказала, что очень много видела офицеров и всех не в состоянии вспомнить. Но тогда я не обиделся на нее за это, нет! Я ее понял. Однако этот момент остался в моей памяти одним из самых светлых в моей жизни...
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
1
Так как Матийцеву как хозяину нужно было занимать гостей, он обратился к Лене:
- Вчера, Леонид Михайлович, мы с вами говорили о многом, только не о вашей работе по части кокса, не расскажете ли нам, а?
- Ну вот, рассказать! Разве это так для вас интересно слушать о поведении углей при коксовании? - усмехнулся Леня.
- О поведении углей? - повторил и поднял на него округлившиеся глаза Ливенцев. - Поведение и успехи углей? Любопытно.
- Вы сказали, между прочим, совершенно точно: поведение и успехи углей... Успехи в смысле способности их в той или иной шихте, то есть смеси, давать вполне качественный, то есть деловой, кокс, - начал увлекаться Леня.
- Значит, кокс - это ваш конек, - так надо полагать, - спросил Ливенцев, - и вы просвещаете эту темную массу?
- Именно я и занят просвещением темной массы углей, - продолжал Леня. Я пробуждаю скрытые в них способности коксоваться, и это при общей убежденности некоторых специалистов, что они безнадежны, что они тупицы, олухи, что годятся они только для паровозной топки, а не для такого умного дела, как преображение в копи, освобождение из своей толщи при этом многих ценных газов, а также смолы - пека.
- Но вам, лично вам, - обратился к Матийцеву Леня, - быть может, известно, что нежелание коксоваться свойственно огромному большинству наших углей и несвойственно ни американским, например, ни английским, ни германским, - это зависит и от возраста их и от качества, - от большого количества в них серы, золы и прочего. Отсюда вывод: наши угли, чтобы они хорошо коксовались, надо обогащать, а это - сложный процесс, очень удорожающий кокс. Подобрать же шихту, - смесь углей, - так, чтобы они не только коксовались, но и давали бы безупречный кокс, - это делалось и раньше, но ощупью, вслепую, без ясного представления, почему это так выходит...
- А вы, значит, что же?
- А я, - ответил Ливенцеву Леня, - подвел под практику вполне проверенную лабораторным опытом теорию, и теперь это делается уже не вслепую, и шихта из наших углей носит теперь повсеместно у нас - и в Донбассе, и в Кузбассе, и в Кемерове, и в Казахстане - мое имя и приобрела известность также и за границей.
- Очень хорошо! Очень хорошо! - восхитился Ливенцев. - И искренне вам говорю, я очень рад, что вижу вас сегодня, спасибо и вам, Еля, что меня пригласили сюда! Но вот "поведение" углей, что это, собственно, значит? Меня интересует, просто ли это словечко, брошенное вами в чисто переносном смысле, или...
- Нет, это - термин вполне научный, - перебил его Леня. - Каждый сорт угля пишет нам в нашем аппарате, при помощи иглы, что именно он собою представляет. При нагревании пробного угля в аппарате игла вычерчивает на особой пластинке кривую (Леня показал это пальцем в воздухе) того или иного рисунка, и мы видим, что это за уголь: жирный он или тощий, - и к какой марке углей он относится. Все шахты, какие есть в Советском Союзе, присылают к нам свой уголь на пробу, и для каждого коксового завода, где бы он ни был, наша лаборатория подбирала безошибочно шихту.
- Могу подтвердить вам это, - обратился к Ливенцеву Матийцев. - Я имел дело с Леонидом Михайловичем в бытность мою директором одного комбината. Каюсь, я ему не доверял тогда, думал: парень слишком молод для серьезных дел! Но он блестяще доказал мне, что я ошибался.
- Хорошо, - просвещение углей, - заговорил Худолей, обращаясь к Лене. Но раз вы уже просветили их, - пользуясь вашей терминологией, то ваша дальнейшая работа, работа в Академии наук, в чем же она заключается?
- Просвещение кокса, - быстро ответил Леня, не улыбнувшись.
- "Просве-щение кокса", - это уж и мне, горному инженеру, все-таки непонятно, - сказал Матийцев.
- И мне, тоже горняку, - поддержал его Худолей.
- Видите ли, кокс, - начал объяснять Леня, - он, как вам известно, имеет трещины. Это всеми признавалось за его неотъемлемое свойство, но мы вот с женой, - прикоснулся Леня широкой своей ладонью к плечу Тани, - а также и с другими сотрудниками поставили к решению вопрос: "А нельзя ли нам получить такой кокс, чтобы в нем совсем не было трещин, что весьма неудобно во многих смыслах?" Технический вопрос, конечно, очень существенный, и вот теперь... Мы почти вплотную подошли к его решению... Точнее говоря, мы уже решили этот вопрос, - кокс без малейших трещин лабораторным путем мы уже получаем, - да еще и какой плотности у нас выходит кокс! Пробовали бить по куску такого кокса пудовым молотом, и он - как миленький, - ни мур-мур!
И только теперь, когда сказал "ни мур-мур", лицо его расплылось в широкую улыбку, причем совершенно спрятались глаза.
- Вот так фокус! - воскликнул Ливенцев и даже есть перестал. - Но позвольте, позвольте, Леонид Михайлович! Кокс я представляю ведь... Он легкий, он действительно трещиноватый, - упадет кусок кокса с высокого места на камень, должен рассыпаться, кажется, ведь так? А то, что у вас получилось, это уже не кокс, а что-то другое, раз его обухом не расшибешь, не так ли?
- Нет, не так, - серьезно уже ответил Леня. - Кокс остался коксом. Только он нами спрессован под большим давлением, расплавлен, пропущен через трубы, и мощность его при процессе выплавки металла в несколько раз выше по сравнению со старым коксом. Но самое важное в нашей работе то, что для производства кокса не нужно будет таких громадных зданий, как теперь; это совершенно лишнее, раз кокс станет протекать по трубам, а технический термин "коксовый пирог" из обихода коксовиков исчезнет навеки. И никаких больше у инженеров опасений, что он "не пойдет", что коксовая печь забурится, выйдет из строя и тем самым сорвет план выплавки чугуна, никакой аварии вообще не будет и быть больше не может. Процесс образования кокса на вполне научных началах нами освоен и может быть выпущен из нашей лаборатории сначала, конечно, на пробный заводик, игрушечный, так сказать макетный, а затем... затем, после признания нашего новаторства технической комиссией, новые коксовые заводы могли бы уже строить в соответствии с этим игрушечным один за другим, в порядке постепенности, не вытесняя, конечно, старые заводы, а только заменяя их, когда они выйдут из строя.
Тут Леня как бы запнулся, но за него энергично докончил Матийцев:
- Строить новые рядом со старыми!
- Ка-ков? - поглядел на Худолея Ливенцев, кивнув перед тем на Леню. Вот он, настоящий советский ученый, не с отвлеченностями, не с абстракциями имеющий дело, как я грешный, а с тем, что нужно для жизни. Помнится, один писатель сказал, что в паре и электричестве гораздо больше любви к ближним, чем во всех книгах известнейших гуманистов... Можете добавить, Леонид Михайлыч, что и в коксе тоже. Ведь ваша идея, она как? Увеличит, я думаю, у нас выплавку металла?
- Несомненно. К тому мы и стремились. А иначе зачем же нам было бы и огород городить, - ответил Леня.
- Ну вот, - это ясно! А чем больше железа и стали, тем больше машин, а чем больше машин, тем легче людям, а чем легче станет жить людям, тем, значит, больше проявлено к ним любви! - Тут Ливенцев оглядел Леню и добавил для него неожиданно: - Вам никому не приходилось выбивать зубов?
- Крупных драк у меня, кажется, не было, - улыбаясь, ответил Леня.
- Но драки вообще бывали, и способностью выбить иному ближнему зубы вы, насколько я понимаю, не обижены от природы, - продолжал Ливенцев.
- Постоять за себя, конечно, могу, - все так же улыбаясь, сказал Леня.
- Вот! Вот именно! И тот, кому вы сокрушите зубы, конечно, будет говорить о вас всем и каждому, что вы - горилла, мясник, людоед, и прочие ласковые словечки... А между тем, между тем в вас сидит и вами движет огромнейшая любовь к людям! Та самая любовь к людям, какая и нами двигала, нами всеми, людьми старшего поколения, участниками навязанной нам гражданской войны!.. Приходилось нам отвечать жестокостью на жестокость. Раз пришлось прибегнуть во имя светлого будущего для темных забитых масс к вооруженному восстанию, то какой же мог быть тут разговор о белых ризах? Если против тебя идут с винтовкой в руках, то и у тебя должна быть та же винтовка, а если выставят на тебя пушку, то дурак будешь, если пушки не выставишь сам!.. И если вот теперь ополчатся против нас фашисты в Германии, в Италии, Японии, то разве мы должны глядеть на них глазами кротких людей: придите княжить и владеть нами; нет, мы должны дать им жестокий отпор, и вот тут-то ваш новый кокс и должен сослужить свою службу... Так? И в долгий ящик откладывать этого дела нельзя! И... вот что я вам хочу сказать, Леонид Михайлович: если вам кто-нибудь препятствовать будет в этом вашем деле, - я знаю, палки в колеса таким новаторам, как вы, у нас вставлять умеют, охотники до этого таятся везде, мы от них не очистились, нет, - бейте их, подлецов, непосредственно в зубы! И вас не будут судить за членовредительство, а дадут вам орден! Ведь бил же всяких там немцев шумахеров наш Ломоносов в Российской Академии наук, значит, без этого нельзя было ему, и никто не отдавал его под суд за это. А что мешали ему, - то да: мешали, и даже слишком мешали, - не зря же он пил так, что допился до водянки, от которой в моем возрасте и умер.
- Николай Иванович! Помните, что эта милая болезнь угрожает и вам, энергично сказала Елена Михайловна.
- Нет! - еще энергичнее отозвался на это Ливенцев. - Нет, не угрожает! И не хочу я знать ни о какой водянке! Дал я вам слово, Еля, и сдержу его. Я уже перемог себя. Мне когда-то сказал один пьяненький мужичок: "Н-ни зерна не пил, ей-богу, ваше благородие, ни зерна!" Так и я вам скажу, ни зерна пить не буду. Конец! Пьяниц чем лечите вы, врачи? Внушением? Вот это самое внушение я от Леонида Михайловича и получил сейчас. Этот угол зрения на жизнь был почему-то от меня далек, - он мне его показал. Но математика моя, математика!.. Я, должен вам признаться, от нее уже отстал. Не дает она мне теперь той поэзии, какую давала прежде, раньше, до мировой войны... Я профессорствую и только. Повторяю продвижение, но... не иду вперед. Не могу я заставить свою мысль углубиться в абстракции после всего, что испытал и видел, с лета четырнадцатого года начиная. И в сущности, посудите сами, какая там к черту абстракция, когда хлынул кровавый потоп? Леонид Михайлович, - перебил он себя вдруг, - вы пустите меня в свою лабораторию?
- А отчего же нет? Пожалуйста! - тут же согласился Леня.
- Вот! Спасибо вам! Вот и все лечение, какое мне нужно... Кроме вашего внушения, Еля!.. Мне нужно живое дело, а не абстракция! Что же, в самом-то деле, я не могу разве пройти курса вашего горного искусства, товарищи инженеры, скажем так, за какой-нибудь год? Вполне могу и очень теперь жалею, что не догадался сделать этого раньше!.. Вполне могу, и с завтрашнего дня, если позволите, считайте меня своим учеником, Леонид Михайлович.