А минут через пять няня Гали выходила отнести эту телеграмму на почту.
4
- А вы что же, и сейчас работаете все там же, где я с вами познакомился? - спросил Леня, чтобы отвлечь Таню от мыслей о матери.
- Познакомился так неудачно, вы хотите сказать, - поправил его Матийцев, улыбаясь. - Нет, я уже не там теперь, и вам со мною в ближайшее, по крайней мере, время не придется иметь дело. Я теперь занят тем, чем давно уже болел душой, - бытом шахтеров, перевожу их из трущоб, где они жили, в новые большие дома. Однажды... до революции, это было как-то во сне, я видел целую улицу подобных домов, а теперь вот я сам ведаю их постройкой. Представьте только, там, где была улица гнетущих лачужек, - ее даже и улицей нельзя было называть! - там теперь действительно улица из четырехэтажных домов, причем один из этих домов называется "Дом культуры", и современный могучий бас вроде Шаляпина может петь там в огромном концертном зале для шахтеров. В этом же зале читаются лекции, могут ставиться спектакли. В том же Доме культуры и кино и библиотека. В нижнем этаже столовая для рабочих.
- И когда же это все сделано? - спросил Леня.
- А вот за последние три года, - сияя ответил Матийцев, - где был поселок, который рос не от земли кверху, а больше в землю, в звериные норы, там и теперь почти уже город, а будет настоящий город, - благоустроенный и даже большой... И где не было воды, чтобы шахтеры могли отмыть лицо от угольной пыли, там теперь работает водопровод и воды для всех сколько угодно. И ведь это только начало... Вы теперь не ездите, как я вижу, на аварии, вы заняты научным лабораторным трудом, и Донбасса сейчас уже вы, пожалуй, не узнаете.
- Я не так уже оторвался от Донбасса, как вы говорите, - несколько обиделся Леня, - наконец, приходилось же мне и читать и слышать.
- Но вы не представляете себе всего в целом, - перебил Матийцев. - Я приехал сюда в связи с этими самыми новостройками. Темпы взяты геройские, и вот вы сами увидите, во что превратятся знакомые вам Юзовки, Макеевки, Горловки и прочие даже лет через пять. А через десять? Через пятнадцать? Ого!
В то время, когда Матийцев говорил это, Таня была в спальне, откуда подала голос ей проснувшаяся Галя. Теперь, когда няня еще не вернулась, а оставлять Галю одну в спальне было нельзя, Таня вышла с дочкой на руках, и к ней оживленно обратился Леня:
- Слыхала, Таня, оказывается, на месте лачуг в Донбассе, где ты начинала свою научную деятельность и откуда сбежала, возник Дворец культуры, - четырехэтажный и с концертным залом!
- Что ты! Откуда ты взял? - приняла это за шутку Таня.
- Да вот, Александр Петрович рассказывает.
- Где это в бараке начинали вы научную деятельность, Таня? полюбопытствовал Матийцев.
- А вы ему верьте! Просто была лаборантка. Но вот Дворец культуры уж там? Это в самом деле?
- Не точь-в-точь там, так в другом месте, поблизости, - не все ли равно тебе? - засмеялся, по-своему делая узкие щелки из глаз, Леня.
- Важно то, что Галя наша теперь...
- Если будет лаборанткой в Донбассе, когда вырастет, - подхватил Матийцев, - найдет для себя пристанище не в дощатом бараке, а в основательном кирпичном доме. Да и работенка для нее там найдется: каменноугольный пласт по последним известиям тянется, оказалось, на запад, до Павлограда, вы, конечно, знаете это, Леонид Михайлович?
- Разве только до Павлограда? - вскинулся Леня. - У нас говорят, что почти до Днепра, так что скоро, должно быть, не Донбасс уже будет, а Днепродонбасс!
- Возможно! Вполне возможно! А рядом Криворожье с железом, Никополь с марганцем, - вот это будет - знай наших! - воодушевился Матийцев и снова протянул руки к Гале и усадил ее к себе на колени, а когда услышал от нее свое же:
- Вот это будет, - знай наших! - приложился щекой к ее голове и проговорил проникновенно:
- Быть, быть тебе лаборанткой в Днепродонбассе!
- Однажды меня судили, - заговорил Матийцев, когда вернулась уже няня и взяла Галю. - Это давно было, еще до войны, - судили в первый раз в моей молодой еще жизни. Тогда в первый раз узнал я, что такое прокурор был в старом царском суде, а до того не имел о нем ясного понятия. И вот тогда же в первый раз я увидел энтузиаста революции, большевика, хотя ему было всего-то не больше семнадцати лет. Он был ссыльный, но бежал из ссылки и жил как птица небесная. Я и виделся-то с ним недолго, и прошло с того времени, ведь перед войной это было, - лет, должно быть, восемнадцать, а все-таки отчетливо я его помню. Погиб, должно быть, от пули, от тифа, от голода, мало ли от чего можно было исчезнуть с лица земли в такие годы. А вот из памяти моей не исчез... Иногда вспомню его, и больно станет... Нет, скверная штука бывает иногда - память. А сейчас я его вспомнил, глядя вот на вас, Таня: он тоже был, как мне говорил, из Крыма, - ваш земляк, значит; Колей звали. Отец его был там военным врачом, - так он мне говорил. Ведь это он меня, инженера Матийцева, сделал революционером Даутовым. Он мне и фамилию эту придумал, и паспорт на имя Даутова достал. Помню, я тогда спросил его: "Что же это за фамилия такая, Даутов? Дагестанская или осетинская?" - "Э-э, чья бы ни была", - сказал Коля. "Я потому это спрашиваю, - говорю, - что, кроме как на русском и не бойко на немецком, ни на каком языке не говорю... Даже во французском слаб, а не только в каких-то дагестанских, осетинских". - "Ах, вот вы о чем, - улыбнулся Коля. - Нет, этот Даутов говорит только по-русски. Да ведь и Даутов, что же в этой фамилии дагестанского? Оканчивается на "ов", как Иванов и Петров. Нет, это фамилия надежная. В партию большевиков входить вам неминуемо. Ведь не думаете же вы, что вас оставят инженером на вашей шахте после вашей защитительной речи шахтеру Божку. Наивность! Вас, разумеется, турнут... Словом, должен я вам сказать, что сегодня вы на вашей инженерской карьере поставили крест, и это очень хорошо вы сделали!" Вот так было дело.
Матийцев с минуту помолчал, глядя куда-то мимо Тани, и затем сказал с теплотой душевной:
- Эх, Коля, Коля! Коля Худолей!.. Какой был парень, - кремень! Гимназист, юноша был, а как глубоко понял жизнь! И как ясно разглядел свою в ней, в этой жизни, дорогу - вот что меня в нем удивило.
- Худолей?.. Николай Иванович, может быть? Вы не помните его отчества?
- И помнить не могу, так как он не сказал. А что? Вот вы сказали Николай Худолей. Разве вы знали такого?
- Николай... Иванович, кажется... Ну да, Иванович. Такого я видел... то есть даже у него на приеме был. Но, может быть, однофамилец?.. И вы ведь говорили, он гимназист был в тринадцатом году, а этот... Тому, значит, сколько же может быть, по-вашему, лет... лет тридцать с чем-то...
- Да, тридцать... с небольшим...
- Ну, а этот уже седой, голова седая... Лицо, пожалуй, моложавое еще, а голова совершенно седая...
- Худолей в Москве? - радостно изумился Матийцев.
- Да ведь, может быть, это не ваш, а какой-нибудь однофамилец, - махнул в его сторону кистью руки Леня.
- Или родственник, - добавила Таня.
- Кабы родственник, - оживился Матийцев. - Через родственника и самого-то Колю отыскать можно бы.
- Попытка, конечно, не пытка, - согласился Леня. - Служебный телефон у этого Худолея, разумеется, есть, - если он только остался в Москве, - в абонентной книге найти можно, только в учреждениях теперь кого же найдешь? Впрочем, может быть, есть и домашний.
- Давайте искать, - поднялся Матийцев. - Кстати, ведь имя и отчество в абонентной книге должны быть, - хотя бы инициалы.
- Посмотрим, - равнодушно сказал Леня. Телефон в квартире Лени стоял на столе в передней, а толстая в желтом переплете книга абонентов висела на стене над ним. Матийцев энергично принялся листать книгу. Наконец, торжественно оповестил:
- Ну вот, видите, Леонид Михайлович, видите, есть! Есть Худолей Эн И!
- Вполне может быть, конечно, что и племянник, и дядя - оба Николаи, но может быть дядя и Никодим, и Никандр, и Никанор, и даже Никтопилион, наконец, - старался держаться полного беспристрастия Леня, но Матийцев уже взялся за трубку, набрал номер телефона не служебного, а домашнего.
Сочтя неудобным для себя слушать разговор Матийцева с Худолеем, Леня плотно притворил дверь и ушел из передней и только тут, оставшись с глазу на глаз с Таней, обнял ее и сказал:
- Повезло-таки тебе найти своего Даутова.
- Вечером мама получит от него телеграмму, - отозвалась на это Таня и, подняв на мужа глаза, добавила: - Если только не будет уже поздно...
Леня понял ее и сказал:
- Молния, - значит, через какой-нибудь час получит.
Таня прижалась головой к его локтю и прошелестела, как бы извиняясь перед матерью:
- Давно бы я могла его найти, если бы знала, что он теперь уже не Даутов!
А в это время из передней доносился до них даже через дверь голос Матийцева, излишне громкий:
- Ну вот, ну вот, а мне тут сказали, что вы старичок, седенький, лет за пятьдесят.
Леня прислушался и тихо заметил:
- Кажется, случилась сегодня еще одна находка. Ты слышишь, Таня, Александр Петрович уже говорит ему свой адрес и номер телефона.
Минуты через две Матийцев вышел к ним с яркими глазами на улыбающемся во всю ширь лице.
- Вот видите, как все иногда просто бывает в жизни. Оказалось, ваш Худолей и есть тот самый Коля, гимназист, мой крестный отец, и меня хоть и не сразу, все-таки припомнил, и лет ему столько, сколько быть должно тридцать пять, а поседел он еще во время гражданской войны. Значит, пришлось побывать в переплетах жизни. - И, уже переменив тон, оживленно предложил: Вот что, друзья мои: завтра - воскресенье, значит, выходной. Придет ко мне в гостиницу он, Николай Иванович, приходите-ка и вы оба, а? У меня и пообедаем все вместе. Идет?
Таня поглядела на него пытливо, вспомнит ли он теперь, собираясь уходить от них, о той, кому послал телеграмму, и ей сразу показалось неоспоримо добрым знаком, когда он, точно поняв ее взгляд, добавил:
- Кстати, вы мне, Таня, покажете ответную телеграмму вашей мамы.
"А если телеграммы никакой не будет", - подумала Таня, но сказала оживленно и радостно, обращаясь к Лене:
- Пойдем, а?
- Ну что ж, еще раз встретимся с Худолеем, - согласился Леня, и только после этого Таня с большой верой в свои слова сказала Матийцеву:
- И телеграмму от мамы непременно вам принесу!
Однако после ухода Матийцева ей стало как-то тоскливо, она убрала со стола, помогая няне; испуганно перекладывала потом книги на этажерке, пытаясь отвлечься; возилась с Галей и ее куклой, а какое-то ревнивое чувство рисовало перед ней лицо Матийцева там, на улице, когда она сказала ему, кто она такая, и то же лицо, каким она видела его только что, когда нашелся этот самый Худолей. Как сияло теперь это лицо! Гораздо, гораздо больше было в нем радости, - так решила про себя Таня, и это казалось ей горькой обидой, - не за себя, за мать. Еще утром в этот день они с Леней наметили в семь часов вечера идти в театр на новый спектакль, но не пошли: тревога Тани передалась и Лене. Около одиннадцати они уже укладывались спать, но тут раздался звонок у двери.
- Что? - спросила с замиранием сердца Таня.
- Телеграмма Слесаревой, - ответили ей за дверью, и Таня поняла, что это ей от матери, - значит, она жива. В телеграмме было всего несколько слов, но каких слов!
"Милая Таня, ты сделала меня счастливой, здоровой. Передай мой сердечный привет товарищу Даутову".
ГЛАВА ВТОРАЯ
1
Удача, как говорится, окрыляет. Если бы Таня не боялась разбудить свою маленькую дочку, она кружилась бы по комнатам. Долго не могла она уснуть, но встала утром деятельной и веселой.
- Вот так день оказался вчера! - говорила она няне. - То шли себе дни один за другим, как им полагается, и ничего особенного не случалось, а то вдруг сразу две находки.
- Оторвите вчерашнее число да спрячьте на память, - посоветовала няня, кивнув на стенной календарь.
- И правда ведь! Как же это я! - вскрикнула Таня; проворно оторвала листок с числом, прочитала все, что на нем было написано (о происхождении жизни на земле от угольной кислоты), и спрятала в свой письменный стол, который был значительно меньших размеров, чем стол Лени, обычно заваленный книгами так, что на нем и чернильницу трудно было найти. (Впрочем, Леня всегда говорил, что у него на столе строжайший порядок, и очень боялся, чтобы няня с Галей не завели на его столе порядок свой.)
Даже и пыль с книг он стирал няниной тряпкой сам. У него был набор слесарных инструментов, и рядом со столом стоял станок, и за починку каждой машины в доме, включая сюда и пишущую, всегда брался он сам, правил сам и свою бритву, не доверяя этого тонкого дела никакому точильщику. Уже в первом часу дня, что показалось Лене чересчур рано, позвонил Матийцев, сказал, что ждет их. А Тане не терпелось показать ему ответную телеграмму, и она сказала тут же:
- Ну что ж, пройдем до гостиницы пешочком, да от нас и недалеко, - не стоит лезть в трамвай.
И хотя Леня, занятый какими-то подсчетами, ничего не ответил ей, тотчас же начала одеваться. День выдался солнечный, тихий и не очень морозный: большой термометр на стене дома показывал всего шесть градусов. Леня не мог не делать больших шагов, и Таня, как всегда при таких обстоятельствах, удерживала его за рукав и спрашивала:
- Куда же ты несешься так? Дай ответ!
На что Леня отвечал:
- Иду, как, говорят, в начале этого века москвичи ходили, а ты "мчишься"!
Возбуждение не покидало Таню, и все на улице, которая вела их к гостинице, - от домов, блестевших на солнце, до лиц всех решительно встречных, - казалось ей радостным. Суетливо, точно в вагон трамвая, входила она в лифт, чтобы подняться на седьмой этаж. Но искать комнату Матийцева им не пришлось: Александр Петрович ожидал их у полуоткрытой входной двери.
- Вот телеграмма мамы. Вам сердечный привет! - сразу сообщила Таня и на слове "сердечный" сделала такое ударение, как будто это было совершенно исключительное по редкости слово, и в то же время как бы прижалась глазами вплотную к лицу Матийцева, стараясь не пропустить ни одной самой малейшей черточки его выражения.
- Очень хорошо. Я очень рад, очень, - бормотал вполголоса Матийцев, перечитывая телеграмму.
- А болезнь вашей мамы, это, должно быть, была просто усталость, а? И кроме того, ведь она все время одна там, хотя и в Крыму... где теперь и снегу-то никакого нет...
И неподдельную теплоту в лице Матийцева и непритворную участливость в его словах увидела и вобрала в себя Таня, и радостно было ей чувствовать его заботу и о ней, когда он снимал с нее шубку и устраивал ее на вешалке. Но гораздо больше этого обрадовало ее то, что он телеграмму не возвратил ей, а спрятал в карман пиджака. Сделал ли он так по забывчивости, машинально, или сознательно, так как это был ответ на его молнию, Таня не думала об этом: она тут же решила, что иначе он бы и сделать не мог: верни ей этот серенький листочек, он обидел бы и ее и маму.
Комната, которую занимал Матийцев, была просторная, и светло в ней было от огромного окна, как на улице.
- Прекрасная комната, - сказал Леня, оглядывая глазами строителя стены, и потолок, и паркетный пол новой гостиницы. - Тут у вас ведь должна быть и ванная?
- Есть, есть, а как же! Вот вам и ванная, и, когда угодно, есть горячая вода, - Матийцев отворил дверь в ванную и добавил: - Конечно, таких удобств мы пока еще не можем предоставить своим шахтерам, но со временем... со временем в квартире каждого шахтера ванная будет непременно!
- А в квартирах учителей и учительниц? - спросила Таня.
- Ну, а то как же иначе? Конечно, - с полной готовностью ответил Матийцев и добавил вдруг:
- Тяжелый труд - учительство, очень тяжелый.
- Всегда был тяжелый, - вспомнив своего отца, учителя рисования, сказал Леня. - Мне самому пришлось видеть как-то: показывали в школе в выходной день кинокартину, а меня - я был там проездом - директор школы просил рассказать школьникам о наших достижениях в области добычи угля, выплавки чугуна и стали. Захожу в школу эту я с легким сердцем, - как раз там кончился в это время просмотр первой серии какой-то картины, а в перерыве между первой серией и второй должен был выступить я. Но только что я сказал всего два-три слова, как вдруг очень отчетливо и согласованно все эти школьники и школьницы: "Не на-до!" Я их спрашиваю: "Что такое?" А они еще согласованней: "Не на-до!" Что же с ними прикажете делать, когда у них так здорово получилось это "Не на-до"? Махнул я рукою и ушел.
- Трудная вещь педагогика! - согласился с Леней Матийцев. - Но надо признаться, что дети не любят сухости, этакого научного глубокомыслия. Возраст - ничего не поделаешь. Давайте-ка лучше выберем, - вот меню, - что нам заказать на обед. Что-то Худолей наш запаздывает. Старые вкусы я его помню: это черный хлеб из лавочки и копченая колбаса, которая гораздо суше всякой лекции, а вот какие вкусы у него теперь...
- Какие вкусы у Худолея теперь, это он сам сейчас скажет! - раздался очень бодрый голос позади их троих, склонившихся спинами к двери над лежавшим на столе меню. И все, обернувшись, увидели неслышно вошедшего в полуоткрытую дверь невысокого человека в теплом пальто, снявшего уже шапку с голубой головы, а за ним еще в дверях виднелась такая же невысокая женщина в меховой шапочке в виде берета, и женщина, как показалось Лене и Тане, очень похожа была на голубоголового Худолея.
- Здравствуйте, очень рад вас видеть! - говорил Матийцеву Худолей.
- Коля! Вот встреча! Коля! Уже и поседеть успел, - возбужденно вскрикивал Матийцев, обнимая как-то сразу его всего руками, показавшимися очень длинными Тане, тихонько отступившей на шаг и потянувшей к себе Леню, чтоб не мешать.
Однако Матийцев не счел удобным слишком долго держать Худолея в своих объятиях.
- Вот знакомьтесь, если его не помните, - кивнул он на Леню. - Это он вчера сказал мне, что вы седенький старичок.
В это время подошла женщина, пришедшая с Худолеем, и Николай Иванович представил ее:
- Это моя сестра Елена Ивановна. Врач. В Москве работает. Психиатр.
2
Обращаясь к сестре потом во время обеда, Худолей называл ее Елей, а она его Колей. И всем троим другим за столом ясно было, что большего сходства между братом и сестрой трудно было найти, особенно похожи были глаза их, хотя у брата они казались живее и ярче, так как часто загоралась в них та или другая мысль, настойчиво требовавшая, чтобы ее тут же вылили в слова.
Глаза же его сестры имели способность к долгому и явно оценивавшему взгляду. Таня так и решила про себя, что много людей пришлось видеть этим глазам и они отвыкли уже чему бы то ни было удивляться, от чего бы то ни было приходить в восторг. Сестра казалась моложе брата, но не больше чем года на два. Движения ее рук были вялы, как у тех, кто устал и отдыхает вполне законно. Ее темные волосы были скромно, гладко причесаны на прямой пробор. Тонкими лучиками от глаз к вискам разбегались морщинки; губы были небольшие, полные и какие-то преувеличенно спокойные.
Матийцев, пристально изучая Худолея, вдруг сказал, кивая на его седую шевелюру:
- Где же это вас так "убелило", дорогой мой Николай Иванович?
- Это память о том, как я из когтей смерти вырвался. Давняя история, ответил Худолей.
- Любопытно, однако, - сказал Матийцев.
Худолей почувствовал, что от него ждут рассказа, и он начал с неторопливым спокойствием:
- Дело это было в Сарепте, - есть такой городок на Нижней Волге, - там меня и еще троих вместе со мной захватили белые на квартире ночью. Городишко этот, знать, горчичный: горчицей там занимались, - вот он и огорчил нас. Огорчил так, что дальше уж некуда: из контрразведки, как говорилось тогда, прямым сообщением на тот свет. Но так как нас шло туда под конвоем четверо, то пытались мы, конечно, один другого подбадривать. Главное же, надеялись мы вот на что: по нашим сведениям, начальником контрразведки был не кто иной, как родной брат одного из нас, - товарища Скворцова, только наш Скворцов простой рабочий, еле читать умел, а тот, по его словам, получил образование, не иначе как юнкерское училище закончил или школу прапорщиков во время войны. Идем мы, смертники, и говорим вполголоса друг другу: "Авось обернется как-нибудь это для нас, а?" - "Авось!" С этим "авось" и явились мы пред грозные очи Скворцова-второго. "Очи" эти я забыть не могу до самой смерти: белесые, как из стекла... Губы стиснуты, а на скулах желваки. Зверь! Допрос начался именно со Скворцова. "Как фамилия? Мер-за-вец!" Наш спокойно ему: "Фамилия моя Скворцов, а имя - Степан..." И добавляет: "Аль не узнал, Саша?" А тот, видим мы, действительно его не узнал, давно, значит, не виделись братья. "Как так Степан?" "Так и Степан", - говорит наш. "Как же ты к этой сволочи попал?" - кричит тот. А наш ему вполне спокойно: "Я-то пошел по своей рабочей линии, а вот ты-то действительно к сволочи попал: образование тебя погубило!" Так и сказал. Это я отчетливо помню. А какое уж там у него, этого Саши, образование! А он, надо заметить тут, завтракал, что ли, этот Саша, в капитанских погонах, только на столе у него горит свечка в бутылке, а рядом с таким подсвечником другая бутылка, - в ней не иначе как самогон, и стакан с самогоном не начатый, и жареная рыба на тарелке. Прошелся Скворцов-второй по комнате с низеньким потолком и говорит вдруг: "Ну что же, брат, если угостить надо, садись! Выпей на дорожку. Подзакуси". - Так и сказал: не "закуси", а "подзакуси". Переглянулись мы трое, дескать, не зря на этого Скворцова надежда была. Сел за стол наш Скворцов, взял стакан, понюхал, - все честь честью. Поднял - и брату: "За твое здоровье, Саша!" - и как в себя вылил, выпил, крякнул и за рыбу, за хлеб принялся. И рыбы той был небольшой кусок, да и хлеба, так что управился он с закуской довольно скоро, а другой Скворцов ходит по комнате и в пол все время смотрит; мы ж думаем, соображает, как освободить брата, что именно приказать конвойным, которых было тоже четверо, как и нас. Кончил Степан есть, собрал со стола хлебные крошки и их в рот кинул, - сидит ждет, не нальет ли брат еще стаканчик. А братец как гаркнет вдруг: "Вста-ать!.." Степан вскочил. "К стене шагом марш!" Степан было: "Как это к стене?" А Саша как схватит его за шиворот и к стенке, а Степан Скворцов опять те же слова: "Образование тебя губит!" А уж у того Скворцова браунинг в руке, - и откуда он у него взялся, я не заметил. Вдруг как трахнет выстрел, и кровь фонтаном из нашего Степана так и обрызгала самого этого братоубийцу.
- О, хотя бы за обедом вы этого не говорили, - поморщилась Таня.
- Да, это страшно слушать, - согласился с ней Матийцев, но сестра Худолея, до этого молчавшая, сказала, как бы желая оправдать брата:
- На войне к подобным ужасам люди привыкают. Я была на фронте в Галиции сестрой милосердия. После Февральской революции там солдаты уже вышли из дисциплины, так и в нашем полку то же было. Командир полка наш и все офицеры, кто не был убит, бежали в кавалерийскую часть, - это не так далеко было, и вот оттуда с эскадроном гусар примчался генерал один, его фамилия была Ревашов. С эскадроном, - человек семьдесят всего, - а тут целый все-таки полк, и у всех солдат заряжены винтовки. Может быть, он пьян был, этот Ревашов, только стал он на своем коне перед солдатами и начал: "Негодяи! Предатели родины! Бунтовать вздумали? На фронте - и бунтовать? Немедля выдать зачинщиков". А солдаты как закричат: "Все мы зачинщики!" Да к нему. И что же эскадрон этот его? Только его и видели, - пустился с места в карьер, а генерала с лошади стащили и буквально всего искололи штыками. Я его раньше знала, этого Ревашова, когда он еще полковником был, и мне вовсе не было его жалко, сам виноват: усмирять примчался, защитник родины, закончила она презрительно.
Никто ничего не сказал на слова Елены Ивановны, только брат ее заметил, наливая себе белого муската:
- Когда я жил в Крыму, я не пил крымского вина, - я был еще слишком молод для этого, но как крепко сидит в нас не то, чтобы чувство Родины, Родина наша слишком велика, - а чувство родных мест, где прошло наше детство: увижу на бутылке вина "Массандра" - и так меня и тянет к этой бутылке!
- А если бы на бутылке стояла "Сарепта"? - лукаво спросил Леня.
- Если бы "Сарепта", - улыбнулся ему Худолей, - то пить я ее, положим, не стал бы. Но об этой Сарепте, поскольку я уже начал рассказывать, если разрешите благосклонно, то я так и быть - закончу. Наших имен этот зверь даже и не спросил, а только когда подошел к умывальнику смывать с лица и френча братнину кровь, крикнул конвойным: "Этих вывести и расстрелять!" Нас и вывели... из домишка на улицу, но тут у конвойных возник вопрос, куда именно надо "вывести", чтоб расстрелять. Старший конвойный решил, что вывести надо за последнюю хату. Не на улице же расстреливать сразу трех, тревогу поднимать. Ведь люди после боя с нами до сна дорвались и спят во все лопатки, а откроют конвойные стрельбу по нас, придется им вскочить и за винтовки хвататься: не красные ли опять наступают, чтобы их выбить? Одним словом, нас повели за город, а утро еще раннее, чуть серенькое. И тут местность была какая-то неровная, притом же кусты, лозняк, что ли, какой, но стенки, увы, сами понимаете, никакой не было, куда нам стать, чтобы по всем правилам варварского искусства; и чуть только старший конвойный нам скомандовал: "Вперед, вон до того кустика, шагом марш!" - мы и пошли себе, да на ходу переглянулись, да и, конечно, бросились со всех своих ног в разные стороны, а по нас конвойные открыли пальбу, как по крупной дичи. Вот тут я и начал, как заяц, петлять по кустам, и не знаю уж, удалось ли уйти двум моим товарищам, не видел уж я их больше, сам же я доплелся до ближайшего поста своих: ведь далеко наши не уходили и действительно в тот же день пошли вновь на эту самую Сарепту и выбили беляков. После того-то, - это уж к вечеру было, - мне и сказали, что я поседел. Вот так-то оно и случилось.
3
- Очень заметно сократилось население России после гражданской войны, говорил неторопливо и вдумчиво Матийцев. - Ведь гражданская война прошла в сопровождении сыпняка, испанки и закончилась голодом. От голода города опустели. Я не знаю точно, сколько людей из России бежало, но много ведь, очень много.
- Не знаю, как у вас, а у меня от гражданской войны осталось такое впечатление: месть! - глядя только на Матийцева и медленно связывая слова, как бы в тон ему, заговорил вновь Худолей. - Месть, дошедшая до помешательства, месть всеобщая. Точно как бы каждый каждому стал кровник, как это принято было на Кавказе у горцев. Только там родовая месть, а во время гражданской войны - классовая, класс против класса шел, а это уж куда больше, чем род. Вот и выходило так, например, у белых: один белый офицер, сын генерала, расстрелянного нашим отрядом, дал клятву расстрелять пятьсот человек наших. Пятьсот, - вы подумайте, я ведь это привожу как факт, взятый из показаний военных преступников, - изверг этот вел своим расстрелянным точный счет. А когда расстрелял пятисотого, то и сам застрелился: исполнил долг, завещанный самому себе!
А то еще другой подобный случай помню: тут даже и не офицер, а поп, обыкновенный сельский поп... У него кто-то и как-то убил семью в его отсутствие, - просто, должно быть, бандиты в целях обыкновенного грабежа, и вот, когда он увидел пять трупов в своем доме, - жены, матери, трех детей, снял он с себя рясу, остриг свои патлы, обрил бороду, явился в полк к белым: "Зачисляйте прямо в офицеры, поскольку я бывший поп! И даю я обет убить красных не меньше, как двести пятьдесят человек!.." Белые, конечно, его приняли, он и пошел мстить красным. Но в первом же бою ранен был и попал в плен к нашим. И ведь что вы думаете? Раскаялся? Как бы не так! Вот и говори тут о человеческой психологии, что она уже вся и всем известна! Не-ет! В ней еще белых пятен сколько угодно!
- Твой поп, Коля, просто-напросто психически больной, - заметила Елена Ивановна.
- А разве твоя медицина, Еля, провела уже точную черту между психически здоровыми и психически больными? - очень живо возразил сестре брат.
- Я как врач считаю, что алкоголь - одна из причин психических заболеваний, - заговорила Елена Ивановна о своем.
- А из этого вывод сам напрашивается, - подхватил воодушевленно Леня, сократить нам производство спиртных напитков. Если у нас очень много хлеба и некуда его девать, так лучше кормить им свиней, чем делать из него водку.
- "Руси есть веселие пити, и не можем без того быти", - вы знаете, кто так сказал? - обратился к Еле Матийцев и сам ответил: - Киевский князь Владимир, который "святой". Магометане предлагали ему свою веру и совсем было соблазнили его гуриями, райскими девами, но как дошло дело до того, что Магомет запретил пить вино, Владимир на попятный подался: и гурию ему теперь же, при жизни, давай и вино от него не прячь... Вот от него-то, от этого самого Владимира Святого, и пошли у нас процветать водочные заводы.
- А какое потомство у алкоголиков? - как бы не расслышав шутки Матийцева, продолжала Елена Ивановна. - Был у нас поэт один, - не дурак был выпить, но сам-то он убрался за границу, а нам оставил своего сынка, и теперь сидит этот сынок в Москве, в психиатрической лечебнице, и молчит. Есть такая форма психической болезни - ко всему в жизни полнейшее безучастие и в соответствии с этим нежелание говорить.
- Какой, значит, был речистый папаша, - выболтался даже и за сына на всю его жизнь! - смеясь, подхватил Леня.
- Не всякому отцу это удается, оригинален оказался поэт, - заметил Худолей.
- Да, уже если говорить о поэтах и писателях русских, подверженных недугу пьянства, то поэт ваш далеко не одинок, - сказал Леня. - А ведь было время - прекращали продажу вина.
- Ну и что этим достигли - самогон везде появился, - вставил Матийцев. - Вопрос этот сложный, и одним махом его не решишь.
- А ваши шахтеры пили раньше? - в упор на него глядя, спросила Елена Ивановна.
- Пили... Да. Пили много, - не сразу ответил Матийцев. - И теперь пьют, пьют, но уже значительно меньше. Ведь это вопрос культуры человека. Придет время, и пьянство, как таковое, исчезнет, уйдет в прошлое, как заразные болезни, скажем. - Немного помолчав, он спросил Елену Ивановну: - А вас почему так интересует этот вопрос?