Сергеев-Ценский Сергей
Свидание (Преображение России - 17)
Сергей Николаевич Сергеев-Ценский
Преображение России
Эпопея
Свидание
Этюд
Содержание
Глава первая
Глава вторая
Глава третья
Примечания
ГЛАВА ПЕРВАЯ
1
Второй месяц жили в Москве супруги Слесаревы - Леня и Таня, прибывшие в длительную командировку, связанную с работой коксовых печей. Теперь они оба занимались одной и той же проблемой, продолжали углубляться в тайны коксующихся углей, написали совместно большую теоретическую статью, которую послали в журнал "Химия твердого топлива", но из редакции почему-то не подавали голоса, то есть и не печатали и не отклоняли. Леню это злило и возмущало, и поэтому, как-то будучи в управлении коксовой промышленности, Слесарев решил пожаловаться на редакцию и попросить содействия.
- А вы зайдите к Николаю Ивановичу Худолею. Направо третья дверь, посоветовали ему в секретариате управления.
- К Худолею так к Худолею, - повторил Леня и вопросительно посмотрел на жену: что, дескать, пойдем?
- Иди один, мне что-то не хочется, - поняв его бессловесный вопрос, ответила Таня.
Моложавый на лицо, но основательно седой, так что и возраст его Слесарев не мог определить, Николай Иванович Худолей выслушал Леню внимательно и сказал как-то с доброжелательной прямотой:
- Послушайте, я ведь хотя тоже горный инженер, но по административной части, а вы хотите, чтобы я ваш теоретический труд по коксу читал. Я верю вам, что это для нас, коксовиков, интересно, но знаете ли, мне просто некогда, извините, товарищ Слесарев. В конце-то концов, как научный работник, вы должны идти по своей линии, научной, а не по моей, чисто административной.
- Да, я понимаю это, однако мне кажется, что именно вы, как администратор...
- Нажать могу, хотите вы сказать?
- Ну да, нажать, вот именно, - и Леня, подняв несколько над столом руку, слегка прихлопнул ею какую-то папку с бумагами, - нажать, чтобы прочитали, наконец, и решили. Ведь статью эту мы послали в Москву еще из Днепропетровска, два месяца назад, а ее, оказалось, никто в редакции прочитать даже не соизволил. Так нельзя, что же это такое?
- Так нельзя, - согласился, улыбнувшись, Худолей. - То есть не то, чтобы нельзя, у нас и не такое еще считают возможным. Это, конечно, некультурно, вот как скажем мы.
- Кому же именно скажем? - подхватил Леня.
- Кому именно? А вот хотя бы редакции журнала этого "Химия твердого топлива".
Худолей набрал номер телефона и, поздоровавшись с каким-то товарищем Поневежским, сказал в трубку:
- Вот какая штука, дорогой товарищ. У вас два месяца лежит статья из Днепропетровска о коксе. Два автора, совершенно верно - Слесаревы... Ну вот, видите, что получается. Авторы волнуются, время идет. Говорят, волокита, бюрократия. И правильно говорят... Они сейчас в Москве. Значит, прямо к вам зайти? Хорошо. Так вы уж, пожалуйста, ускорьте решение. А то как же. Привет, товарищ Поневежский.
И, положив трубку, уже Лене пояснил:
- Статью вашу, оказывается, читал все-таки один из сотрудников, но пока еще не написал рецензию, все собирается... Обещают ускорить. А вас просит зайти этот самый товарищ Поневежский. Вы с ними не церемоньтесь, требуйте это ваше право. Они ведь, знаете, - народ такой...
Так закончилась эта короткая встреча двух молодых специалистов по горному делу. Большой пользы от нее Леня не ожидал, но решил, что не стоит пренебрегать советом Худолея и церемониться с редакцией. В самом деле - не милостыню же он просит.
2
Домой Слесаревы добирались на трамвае, в котором народу было полным-полно, как всегда и во всех вагонах московского трамвая того времени: шел 1934 год, стояла зима.
Ехать нужно было несколько остановок. Таню охватила уже плотно тревога, какую она чувствовала всегда, возвращаясь домой: это была тревога за свою трехлетнюю девочку, которая оставалась дома под присмотром домработницы Прасковьи Андреевны, женщины пожилой, хотя и степенной, но мешкотной, а девочка была живая: вдруг вздумает, чуть только останется одна, залезть на этажерку с книгами, а там не удержится, упадет на пол, да еще и этажерку на себя повалит. Воображение матери работало безостановочно, и вслед за этажеркой представлялась коробка спичек, которую нашла, конечно, Галя на кухне, спрятала эту игрушку под свой белый передничек, пробралась с нею в спальню и - что ей стоит? - чиркнула спичкой по коробке, как это делает нянька, и подожгла одеяло, например, или подушку... Пока-то мешкотная Прасковья Андреевна услышит, что из комнат запахло дымом, - в спальне уже все горит... И пока они доедут, что там дома может произойти, даже и вообразить страшно Тане. А в проходе, где она стояла, давили на нее с трех сторон, и те, кто был сзади, и те, кто пришелся спереди, и особенно те, кто протискивался вперед, говоря: "Пропустите, граждане, мне сейчас выходить", и очень энергично действуя плечами и локтями. "Держись, начинается!" - по обыкновению шутил стоявший сзади нее Леня, но ей, встревоженной, неприятна была эта шутка, и она морщилась, поворачивая к нему щеку и медленно продвигаясь вперед.
Вдруг с нею произошло что-то странное, глаза ее скользнули было по лицу какого-то счастливца, сидевшего в левом от нее ряду, и тут же вернулись к нему снова и почему-то никак не хотели от него оторваться. При этом память точно шептала ей, что это не просто кто-то из недавних ее знакомых в той же Москве, - ведь таких было очень много: появлялись в ее жизни и исчезали бесследно, - нет, этот был как-то очень хорошо, очень близко знаком и как-то известен ей, но кто именно, она никак не могла припомнить.
Он был в пыжиковой шапке, но, несмотря на то, что этой шапки не оказалось в ее памяти, было что-то другое, совсем не такое случайное, как шапка; оно было в глазах и во всем лице, продолговатом, несколько скуластом от впалости щек, бритом, оно было в линиях подбородка, округлых, мягких, но, главное, в глазах; эти глаза, они будто бы много уже лет как запали в ее память и оставались там, заслоненные тысячами других глаз, - однако вот теперь, сквозь эти тысячи других, пробились те глаза, и они именно те самые, а не какие-то другие, оказались теперь тут рядом, и упустить их нельзя, нельзя ни на секунду сводить с них глаз, пока наконец-то не станет для нее ясно, чьи они.
Обыкновенно, когда ей случалось стоять в проходе трамвайного вагона, она продвигалась вперед вслед за другими и уже перед самым выходом дожидалась своей остановки, но теперь она точно приросла к месту, пропускала вперед всех, даже Леню. Став впереди нее, он протянул ей назад руку, - "руку помощи", как он называл это шутя, - но она не взяла ее, - просто не заметила. Как раз в это время тот, на кого она смотрела, вынул из пальто платок, снял свою пыжиковую шапку и вытер платком голову, подстриженную под ноль или даже выбритую наверно не больше как за неделю до этого дня. И вот эта несколько угловатая, высокая голова, возникшая теперь вся перед глазами, вытолкнула из памяти ее точь-в-точь такую же голову и, больше того, даже фамилию того, кого она видела в раннем детстве около моря, того, кто носил ее там на руках и говорил ей, как называются большие камни и трава, ютившаяся около них на пляже, и проворно строил из карт тоннели для ее поезда, вагоны которого были ягоды шиповника.
И должно быть, радость, какою засветились ее глаза, чуть только она вспомнила картину детства, передалась как-то человеку, вытершему уже платком вспотевшую голову и снова надевшему шапку: он тоже стал глядеть на нее неотрывно и вдруг поднялся и стал протискиваться к выходу, когда кондукторша выкрикнула остановку. Таня увидела, когда он поровнялся с Леней, что Леня не намного выше его, и рост того, виденного в детстве в Крыму, у моря, возник в ее памяти: тот тоже казался ей высоким... очень высоким.
И чуть только она увидела, что узнанный ею уже прошел на переднюю площадку, она толкнула Леню и приказала ему:
- Иди, здесь слезем!
Их остановка была следующей, и Леня удивился:
- Зачем?
- Нужно! В магазин зайду! - придумала Таня и вырвалась вперед, так как кондукторша уже дернула тормозную веревку.
"В магазин зайду!" - это было понято Леней, как необходимость, и он пошел за ней и вслед за нею спрыгнул с подножки вагона уже на ходу; но тут увидел он, что его Таня почти бежит, догоняя кого-то в пыжиковой шапке.
- Товарищ Даутов! - позвала Таня.
Человек в шапке тут же остановился и повернулся к Тане лицом.
- Я и в трамвае заметил, что вы на меня очень упорно глядите, - сказал он, впрочем не улыбнувшись при этом, - и даже старался припомнить, где мы с вами встречались, но... - Тут он развел руками, вопросительно поглядел на Леню, и Леня улыбнулся широко и весело, совершенно почти спрятав глаза, и ответил ему вопросом:
- Но что вы - "товарищ Даутов", этого вы не отрицаете?
- Да, я - Даутов. С вами мы, кажется, встречались, - это относилось к Лене. - А в чем дело? - спросил Даутов несколько неприязненным теперь почему-то тоном.
И Леня сказал тогда:
- А маленькую Таню, которая вас помнит, вы, значит, уже забыли?
- Таню? - повторил Даутов, - Таню!
И набежавшая было на его лицо неприязнь к ним двоим сразу заменилась улыбкой, правда, сначала только неполной, но готовой уже разлиться в радостную при малейшем еще намеке, который пришел бы от Тани, но она совершенно не могла теперь найти никаких слов, или они даже лишними ей казались. Сказал за нее Леня:
- Это еще в семнадцатом году... в Крыму, на берегу моря...
- Помню! - почти крикнул Даутов. - Помню! Все города Крыма показывала мне на карте и все буквы знала на пишущей машинке. Помню! - И он протянул и положил ей на плечи руки, как бы собираясь ее обнять, но, весь осветившись уже изнутри, проговорил только:
- Так это вы, Таня, вон какая теперь стали. Ну, смотрите же, а!
- Как я рада, что вас нашла! - сказала, наконец, Таня. - Как я рада!.. Теперь я напишу маме!
- Помню, помню! И маму вашу помню. Она была ведь учительницей, да? Помню. - Торжественный вид стал у Даутова, но, как бы перебивая свое настроение другим, он добавил вдруг: - А вы с мамой не были в Александровске несколько позже, не помните? Может быть, она говорила вам об этом?
- Были! - вся сияя, качнула головой Таня. - И видели вас!
- Вот! Вот и я тогда думал, что это вы сидели на скамейке в саду, когда я подходил к белым офицерам в целях разведки... Я думал тогда: провалюсь, и стал к вам спиною... Ну, уж иначе мне было нельзя, - понимаете? Иначе и разведка моя не была бы удачной и меня не было бы уже на свете... Но, позвольте все-таки, - что же мы стоим на улице?.. Я здесь живу в гостинице, приехал из Донбасса.
- Из Донбасса? - подхватил Леня. - Значит, вы по-прежнему - горняк?
- Горняк. А вы? Разве бросили заниматься коксом, если я не ошибаюсь?
- Нет, вы не ошибаетесь. Я по-прежнему "коксовик", только теперь работаю здесь при Академии наук.
- Вот как! Скажите, пожалуйста! Мы, значит, одного поля ягодка! А Таня?
- Моя жена... И тоже горнячка. Ах, как удачно вышло... Ведь мы у вас были в кабинете лет пять тому назад.
- Прекрасно! Великолепно! - Даутов не обратил внимания на его слова. Тогда зайдемте ко мне! Вы где живете? - взял их обоих за локти, приглашая этим сдвинуться с места.
- Да ведь и мы тут тоже недалеко живем, - сказала Таня, - в следующем квартале.
- Зачем же вы встали не на своей остановке? - захотел узнать Даутов.
- Ну, разумеется, за тем, чтобы не потерять вас, - ответил за Таню Леня.
- Так я и знал! - И Даутов рассмеялся совсем по-молодому. - Мне ведь тоже надо было еще проехать, да даже и не одну, а две остановки, но вот эта самая черноглазая Таня так на меня пристально глядела, что меня даже в пот вогнала, и я, признаться должен, этой инквизиции не выдержал и бежал малодушно.
Тут расхохотался и Леня, а Таня спросила сконфуженно:
- За кого же вы меня приняли?
- Ну, мало ли за кого я вас мог принять. Но... все хорошо, что хорошо кончается. Так лучше к вам, вы говорите, Таня?
- Да, лучше к нам, потому что я беспокоюсь, у меня ребенок.
- Ах, ребенок! Мальчик или девочка?
- Девочка.
- И тоже зовут Таней?
- Нет, Галей.
- Что ж, Галя тоже милое имя... Скольких лет?
- Моих тогдашних, - зарделась Таня еще больше, чем от небольшого морозца, который был тогда и ее подрумянил.
- Вот как отлично! Вот как чудесно! У Тани своя есть Таня, хотя и зовут ее Галей... Ну, идемте, идемте, друзья! Покажите мне вашу Галю! И будем вспоминать старое!
По пути к себе Таня все-таки зашла в магазин: теперь оно оказалось кстати, сказанное Лене наобум.
И пока Таня покупала, что ей казалось нужным для такого долгожданного гостя, как Даутов, сам Даутов, оставшись с Леней на улице, очень оживленно допытывался у него, чем именно он занят в Академии. Леня отвечал ему и охотно и обстоятельно, и когда Таня вышла из магазина с покупками, Даутов обратился к ней ликующе:
- Ну и муженек же у вас, Таня! Ну и молодчинище он у вас, что и можно было предвидеть еще в семнадцатом году, - и прошу не принимать этого за шутку! Я искренне рад за вас, Таня, вполне искренне! И он, мало того, что талантливый, - он еще и очень хороший человек, с чем вас и поздравляю!.. Очень хороший, повторяю, человек, что случается далеко не со всеми талантами, к великому и общему сожалению.
3
Они говорили всю дорогу, перебивая друг друга воспоминаниями. Перед Даутовым была теперь та маленькая Таня, которая называла его малахитовую лягушку неизменно "роскошной", и он рассказывал, как строил тоннели для ее поездов из ягод шиповника, и как иногда устраивал крушения этих поездов, и вообще все, что можно было вспомнить.
- Однако какая у вас хорошая память, - заметил Леня.
- Да-а... она и в студенческие годы была у меня хорошая, и мне самому это странно, что мне повезло сохранить ее. Было дело - однажды чуть не отшибли. Больше часу лежал без сознания. Вот видите - даже остался знак этого эксперимента.
И Даутов показал шрам на голове.
- Помню, - вдруг вскрикнула Таня. - Помню, вы показывали этот шрам маме!
- Вот, кстати, договорились до вашей мамы, Таня... Она... где же сейчас? Она ведь была учительницей. Прозрачная такая. Бывало там, в Крыму, хоть на солнце сквозь нее смотри! Она живет с вами здесь?
Таня давно ждала этого вопроса, но когда он спросил, у нее как-то необычно для нее самой дернулось сердце.
- Нет, она осталась жить там же, где тогда вы жили, в Крыму... Там и я жила, пока не окончила среднюю школу.
- А-а... Да, там хорошо, в Крыму... Хорошо.
И, сказав это, такое ничего не значащее, Даутов тут же обратился к Лене с каким-то вопросом, которого даже не расслышала Таня, так как думала в это время, что же она напишет матери, которая всего лишь неделю тому назад писала ей, что она, кажется, при смерти, что ей очень плохо...
Даже страшно вдруг стало Тане: ведь письмо писалось неделю назад, она получила его всего лишь за день перед этим и еще не решила, что ей делать, только послала телеграмму матери: "Горячо верю, что тебе лучше. Пожалуйста, телеграфируй это". И действительно, в этот же день к вечеру получила ответную телеграмму: "Мне стало несколько легче"... Когда она встретила Даутова в трамвае, у нее все время сверкали в мозгу слова телеграммы, какую она пошлет теперь: "Мама, спешу тебя обрадовать: я нашла Даутова". Теперь эти слова хотя и оставались в ней по-прежнему, но... они уже перестали сверкать.
И как-то сразу вслед за этим как бы какая-то мишура, позолота слетела с лица Даутова в ее глазах; точно повторилось то самое, что случилось уже с нею там, в Крыму: тот, кого она приняла там за Даутова и привела к матери, оказался совсем не Даутов, а Патута!
И так же точно, как огорченно удивилась тогда ее ошибке мать, готова была разочарованно удивиться Таня, но в это время из другой комнаты вошла Прасковья Андреевна, ведя за ручонку маленькую Галю, и Даутов вскрикнул вдруг совершенно непосредственно радостно:
- Это ваша дочка? Вот! Вот она - крымчанка! Таня!
Даутов ни к кому не обращался при этом и ни на кого больше не глядел, только на Галю и к ней протянул руки, показавшиеся Тане очень почему-то длинными, но такими именно, какими она видела их в своем младенчестве.
А Галя без всякой робости перед новым человеком подала ему свою совсем крохотную ручонку и сказала привычно:
- Здрасте!
- Таня! - пораженно вскрикнул Даутов, притягивая ее всю к себе, а Галя совсем по-тогдашнему, Таниному, со вздохом отозвалась на это:
- Нет, я не Таня, я - Галя.
И только после этого уселась на колени гостя и внимательными, как у своей матери, глазами начала разглядывать чужого для себя человека так, как будто в нем не было решительно ничего чужого.
И Даутов нисколько не удивился бы теперь, если бы она вдруг спросила, как когда-то Таня:
- Посюшьте, сюшьте, - а где ваша лягушка?
Ему даже представилось, что эта лягушка из малахита сейчас лежит у него в кармане, и он ее вынимает, показывает этой Гале, а она вертит ее в ручонках и говорит по-Таниному восхищенно:
- Ах, какая роскошная!
А так как он прислонил щеку к головке Гали, то вспомнил, как говорила мать Тани о своей маленькой дочке: "И так от нее детишкой пахнет!"
Детишкой, точь-в-точь как тогда от маленькой Тани, пахло теперь и от Гали, - жизнь как бы сделала законченный круг.
- Постой-ка, брат ты мой, - обратился к девочке Даутов, а она отозвалась на это деловито:
- Я не брат, я Галя.
- Так, значит, Галя. А ты знаешь ли, что у тебя за имя такое? - Только ее одну видя в комнате, обратился к ней, осерьезив лицо, Даутов. - Галина, это значит - курица, а ты, выходит, цыпленок!
Но, посмотрев на него хотя и снизу вверх, однако тоже вполне серьезно и не забыв при этом вздохнуть, ответила Галя:
- Нет, я не цыпленок, я Галя.
- Какова, а? - теперь уже Тане кивнул на нее Даутов. - Это уж называется не создать, а воссоздать!
И несколько раз потом переводил он изумленные глаза с Гали на ее мать и с Тани на ее дочку, так что Таня сказала наконец:
- Это все говорят, что она очень на меня похожа... Да и как же могло быть иначе?
И сама отметила про себя, что возникшее было в ней чувство неприязни к Даутову за то, что он как будто совсем уже забыл ее мать, теперь совершенно заслонилось другим. Она вдруг очень отчетливо вспомнила, как носил на руках ее там, в Крыму, на морском пляже, вот этот самый Даутов, и она показывала ему на птицу с острой черной головкой и спрашивала: "Это какая?"
Как будто именно теперь прояснилось в Тане то, что все время таилось, скрывалось в ней, не заявляло о себе: не только для того, чтобы выполнить слово, данное ею матери, но и для себя самой хотелось ей найти Даутова.
Она вспомнила и то, как вот этот самый человек, казавшийся ей тогда чрезвычайно высоким, спрашивал ее о городах Крыма, и как она показывала их ему на карте, и как он хвалил тогда ее за эти знания и поднимал на вытянутых руках несколько раз к потолку комнаты так, что она становилась куда выше его.
- Вижу, вижу, что наша Галочка вам понравилась! - сказал Леня, улыбаясь так широко, что и глаз не было видно.
- Вылитая Таня в эти годы! - И Даутов имел даже как будто ошеломленный вид, когда говорил это. - Ведь мы с вашей Таней были большие друзья когда-то, - так, Таня?
И Таня развела руками совсем так, как делала это в детстве, и подтвердила, глядя на мужа:
- К изумлению моему, я только сейчас вот вспомнила об этом... Это действительно так и было... Я даже одна приходила к вам на дачу, где вы жили...
- И говорила прямо от дверей: "Посюшьте, я к вам в гости!" - поспешно, как бы боясь, что она не все вспомнит, досказал за нее Даутов.
И все трое рассмеялись весело, и Галочка, посмотрев поочередно на них, засмеялась тоже и захлопала в ладошки. Только одна няня ее, подчиняясь, видимо, каким-то своим правилам заботы о ребенке и сохраняя строгое выражение лица, властно сняла Галю с колен гостя и понесла ее на руках в комнату, из которой вышла.
И отвечая на недоуменный вопрос в глазах Даутова, Таня сказала ему:
- Полагается детям такого возраста спать среди дня: няня пошла укладывать Галочку.
- У меня люди путаются как-то в памяти, - говорил за чаем Леня Даутову, - слишком много за последнее время я вижу всяких людей, но мне кажется почему-то, что именно о вас, а не о ком другом говорил мне Вердеревский, будто вы перед революцией были на каторге.
- Был, действительно был... - кивнул головой Даутов.
- Ты слышишь, Таня? Оказался твой старый друг ни больше, ни меньше, как бывший каторжник!
- За политику, конечно? - спросила Таня.
- Да, за что же еще... За братание на фронте в шестнадцатом году, в апреле... Пасха тогда пришлась в апреле, окопы же были близко - наши от австрийских, - вот и выходили из них партиями брататься, как это тогда называлось.
- Позвольте, как же так "на фронте", когда вы... Разве вас мобилизовали тогда в армию? - удивился Леня.
- В том-то и дело, что хотя я и был в ссылке в сибирском одном селе, все-таки мобилизовали с маршевой командой - пожалуйте, инженер "политический", непосредственно под пули: уцелеешь, - от нас не уйдешь, а убьют, - туда и дорога, да еще и за честь сочти: за царя убит. Братанье на фронте - ведь это чья была идея? Самого Ленина! Как же мне, тогда уж большевику, имевшему уже партийную кличку Даутов, ее не проводить? Тем более что я, хотя и солдат простой, мог понимать австрийцев и они меня понимали: немецкий язык я тогда лучше знал, чем теперь. Ведь моя настоящая фамилия Матийцев... Да... Так вот - сходились мы, солдаты двух враждебных армий, на глазах у своего начальства для видимости, не за тем только, чтобы друг друга с праздником Пасхи поздравить, крашеными яичками обменяться, а на самом деле сговаривались, чтобы штыки воткнуть в землю и войне чтобы капут. Я же лично добавлял еще и другое: штыки не в землю, а против своего начальства и своих господ в тылу. Кончилась эта пропаганда моя тем, что меня вместе с несколькими другими судили военным судом. Только потому, что прямых улик против меня не было, конечно, никаких листовок австрийцам я не раздавал, на суде держался спокойно, генерала, председателя суда, не агитировал, так как это было бы глупо, - закатали меня только на каторгу на тринадцать лет...
- На тринадцать лет! - испуганно повторила Таня, но Даутов улыбнулся ей весело:
- Если бы расстрел, то было бы еще хуже, да не лучше было бы, если бы через неделю после братания убил бы меня кто-нибудь из тех, с кем я братался, да и убил бы так, что не видел бы меня, как и я его. А на каторге мне, как вам известно, недолго пришлось пробыть, - ведь летом семнадцатого я уже имел удовольствие гулять с вами и с вашей мамой по крымскому пляжу... А в гражданскую войну в Красной Армии я, бывший рядовой и бывший каторжник, полком командовал.
- Это когда мы с мамой видели вас в Запорожье? - вспомнила все время не отрывавшая от него глаз Таня.
- Та-ак!.. - протянул Матийцев. - Теперь я убедился, что действительно рисковал тогда жизнью!.. Хорошо, значит, я сделал, что не усомнился тогда, вы ли это с мамой, или не вы, а сразу решил: вы! Поэтому и повернулся к вам спиною, когда подошел к кучке белых там, на бульваре. Что мне нужно было, у них узнал, как свой им брат, с золотыми погонами, и с возможной поспешностью удалился, а на вас даже не оглянулся... И должен признаться вам теперь, что я узнал вас, Таня, - вы были тогда отлично освещены фонарем... Оцените же мое самообладание, что я хоть и удивился и очень обрадовался, признаюсь вам в этом: самым настоящим образом обрадовался!.. Но вида не подал и даже на вас не оглянулся. Однако должен вам сказать, что всю мою удачу тогда приписал вам, Таня!
- Почему мне? - захотела узнать она.
- Почему вам, это я объясняю подъемом, какой тогда чувствовал. Карточные игроки знают, что такое подобный подъем. Когда такой подъем, то везет. Иначе этого самого везения ничем и объяснить нельзя. Мне ведь надо же было войти в роль белого штабс-капитана, и я отлично вошел в эту роль, благодаря именно этому подъему. Мне показалось тогда, что вы меня узнали.
- Мы с мамой вас и узнали! - подхватила Таня.
- Вот! И я пошел ва-банк, чтобы как можно скорее сделать свое дело... И сделал!
- В армию Фрунзе в двадцатом году я не попал, так что ваш Крым он взял без моей помощи, - обращаясь к Тане, продолжал Матийцев. - Я же в это время оставался на Украине, как и прежде, и тут я, конечно, понавидался всякого... В Александровске была наша встреча, к моему счастью безмолвная, около этого самого Александровска тогдашнего мне пришлось провести почти год, год очень для меня памятный. Я отлично помню, как ваша мама, Таня, спрашивала меня: "Неужели сможете вы проливать чужую кровь?"
- Она вас так и спросила? - удивилась Таня.
- Да... Если не точно такими словами, то именно так по смыслу. Ей самое это выражение "пролить кровь" казалось непереносимо страшным. Ведь она была учительницей, притом же слабого очень здоровья... Да, случалось, - отвечу я на этот вопрос уже вам, Таня: иначе нельзя было, ведь шла война, и война необыкновенная, жестокая... И то еще надо иметь в виду, что империалистическая война и не была и никак не могла быть народной войной, а уж от гражданской войны этого не отымете: гражданская была войной народной во всех смыслах и прежде всего потому, что народ знал, за что он ее ведет и против кого именно.
- Люди терпели уж очень долго насилье и всякий гнет, а когда пришло время их мести, - народной мести, - это имейте в виду, - подчеркнул Матийцев, - решили поставить своего бога лицом к стене, чтобы он их не видел, да и они чтоб о нем забыли, потому что от этого бога через своих попов они только и слышали, что терпи да терпи. Вы, Таня, представьте себе раба, бесправного, забитого горем и вечной нуждой, трудом непосильным, над которым все издевались, все его травили, а он даже роптать и жаловаться не смел. Кому жаловаться? Своим угнетателям? И вдруг, представьте, увидел себя этот человек здоровым, могучим и сильным хозяином на земле. И ринулся этот исполин мстить своим вековым врагам!.. Как вы полагаете, стал ли бы очень он церемониться с ними? Подбегал ли бы к ним вежливо и с поклоном до земли? Нет, разумеется, он бы этого не сделал, - мстить так мстить! А законна ли была бы такая месть? Да, вполне законна! Если задача была в том, чтобы на месте старых закопченных хибарок построить дворцы для людей труда, то прежде всего что нужно было сделать? Конечно, хибарки эти снести, очистить от них места.
Я - человек по натуре мягкий... Я не способен был бы на роль народного вожака, но моя задача была стихийному движению масс придать характер идейный, упорядочить его, направить к ясной для нас, большевиков, цели. Я вел политическую агитационную работу. И кроме того, шахты, заводы - мне, горному инженеру, не могло же быть безразлично, в каком они состоянии, пусть даже работа в них и не производилась в то время, когда рабочие были в Красной Армии, а бывших хозяев, - иностранцев всяких, - и след простыл. Положение было более чем трудное. О государстве, как о целом организме, кто же тогда думал, как не наша партия. И ведь в те времена куда ни ткнешься то видишь разброд, распад, разруху.
Рассказывал Даутов как-то неохотно, лично о себе говорить избегал, на что Таня заметила:
- Но ведь вы же красным полком командовали, в боях участвовали. Наверно, очень трудно было и опасно? Вы скромничаете.
- Что же я о себе могу сказать? Каких-нибудь особых громких дел я ведь не делал: военных талантов у меня не было. Ведение войны, стратегия - это особая специальность, а в нашем с вами горном деле на нее внимания не обращалось. Иметь дело с шахтерами - это одно, а иметь дело с солдатами совсем другое, в чем я убедился на личном опыте. Я что делал, - вы хотите знать? Исполнял приказы выше меня стоящих, ранен был только два раза, обе раны пулевые навылет и отнесены к разряду легких. Вот вкратце и все, что я могу о себе сказать. А если бы начал я вспоминать все по порядку, что мне тогда пришлось видеть, слышать, испытывать и делать, то сколько же дней подряд должен я заниматься этим делом? Если бы вы спросили о другом, о том, например, каких замечательных людей мне приходилось встречать за мою действительно богатую всякими переплетами жизнь, то тут я мог бы несколько вспомнить. И раскрывались вдруг они, как цветы солнечным восходом, при обстоятельствах иногда трагичных, а потом исчезали... Вот что было обиднее всего - вдруг покажутся, блеснут очень ярко и так же неожиданно исчезнут и притом навсегда исчезнут.
- Вот и вы так у нас в Крыму, - подхватила Таня, - блеснули перед нами с мамой и исчезли. А я ведь вас искала однажды целый день и, представьте мое огорчение, - приняла за вас кого-то другого и привела к маме: как тогда плакала мама из-за того, что я ошиблась! - И совершенно неожиданно для самой Тани при этих словах на глаза ее набежали такие крупные слезы, что не удержались там, а скатились по ее щекам.
- Плакала из-за того, что обозналась? - повторил растроганный слезами Тани, но опустил глаза, как бы делая вид, что их не замечает, Матийцев. Между тем, по этим Таниным слезам он только хотел как можно ярче представить хрупкую учительницу, ее мать. Таня же, поняв, что он нарочно опустил глаза, чтобы не заметить, как она вытрет слезы, не решалась их вытирать. Она вспомнила страшные слова письма: "Мне очень плохо, я, кажется, при смерти", и новые слезы вслед за первыми появлялись и скатывались по щекам, и она не вытирала их, так как не могла удержать.
- Знаете ли, Таня, вот что давайте сделаем, - оживленно заговорил Матийцев, подняв глаза: - Давайте пошлем вашей маме телеграмму сейчас же, что я вот сижу у вас в квартире, а? Молнию, чтобы сегодня дошла.
- Телеграмму, да, - это хорошо, - пристукнув ладонью по столу, отозвался на это Леня, а Таня поднялась и мокрыми губами поцеловала Матийцева в щеку. Не больше как через минуту он уже писал на подсунутой ему Леней четвертушке бумаги: "Сижу у вашей чудесной Тани, вспоминаю вас, поправляйтесь как можно скорее. Даутов".