Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Сказочное имя

ModernLib.Net / История / Сергеев-Ценский Сергей Николаевич / Сказочное имя - Чтение (стр. 1)
Автор: Сергеев-Ценский Сергей Николаевич
Жанр: История

 

 


Сергеев-Ценский Сергей
Сказочное имя

      Сергей Николаевич Сергеев-Ценский
      Сказочное имя
      Рассказ
      {1} - Так обозначены ссылки на примечания соответствующей страницы.
      I
      Когда у областного хозяйственника, члена горсовета Хачатурова Андрея Османыча родился сын, он сказал своей жене Людмиле Сергеевне, урожденной Вельяминовой:
      - Я придумал, как мы его назовем!.. Я взял, понимаешь, отрывной календарь, и есть там такое имя - Садко, а?.. Мне понравилось... Мой дед назывался Садык. Садык, Садко - очень между собой похоже... И где-то я слышал такое: Садко... Гм, Садко... Где именно, не могу вспомнить.
      - Опера есть такая - "Садко", - сказала Людмила Сергеевна.
      Она хотела было добавить, чья это опера, но знала, что муж ее, хозяйственник, все равно минут через десять забудет имя композитора, и она, лежа в постели, только морщила страдальчески лоб и смотрела хмуро на блестевшее в соседней комнате, недавно заново отполированное пианино.
      Через день Андрей Османыч, явившись с работы и внимательно вслушиваясь в покряхтыванье ребенка, подняв к носу палец, сообщил жене:
      - Итак, сделано!.. Записал его в загсе... Появился, мол, на свет новый советский гражданин Садко... Приходи, кума, радоваться...
      Андрей Османыч был невысокий, но очень плотный, лет тридцати пяти, бритый и с бритой до синевы круглой, лобастой азиатской головою, с глазами, как спелый терн, и с приплюснутым носом, - он был из Уфы родом, - а Людмила Сергеевна - рослая красивая блондинка, похожая на англичанку, с длинной шеей и покато спадающими плечами.
      - Все-таки такого святого - Садко - нет и никогда не было, - отозвалась она мужу, чуть улыбнувшись.
      Он провел по ней не спеша взглядом.
      - А на черта нам эти святые?
      - Все равно конечно, пусть... Пусть он будет Садко, а я буду звать его Сашей...
      И, взяв на руки крохотное существо, недавно от нее отделившееся и зажившее своею собственной сложной и непонятной, трудной и волнующей жизнью, она добавила нежно:
      - Дитенок мой, дитенок мой крохотный! Ты будешь носить старинное сказочное имя!
      Носитель сказочного имени был явно доволен этим: он чмокал губами и пускал приветственные пузыри.
      В первые месяцы Садко казался матери (он был у нее первым ребенком) до такой степени безобразным, что она показывала его своим знакомым женщинам только в сумерки и с ужасом ждала, что те всплеснут руками и скажут о нем непосредственно:
      - Урод!.. Но ведь это же настоящий урод!.. Разве могут быть такие нормальные дети?..
      Однако они ничего страшного не говорили: по их мнению, ребенок был как ребенок. Когда же они узнавали его имя, они восхищались:
      - Садко?!. Скажите!.. Садко - гусляр новогородский!.. - и щелкали пальцами перед его пуговкой-носом.
      К году Садко выровнялся, очень располнел, заговорил, передвигался по комнатам, держась за все встречные предметы.
      Андрей Османыч, наблюдая, как он учится ходить и бывает недоволен, когда ему помогают, говорил с чувством:
      - А что?.. Ого!.. Малый далеко пойдет!.. Наркомфин будет... а то нет?.. Товарищ Хачатуров, Садко Андреич!..
      Маленький Садко был единственным ребенком в семье и потому становился чем старше, тем деспотичнее. Часто, когда было ему три года, гнал он от себя свою няньку, скромную старушку:
      - Уйди! Совсем уйди! Противная!
      - Вот ты уж какой богатый стал! Нянька уж тебе не нужна оказалась! притворно удивлялась старушка и разводила руками.
      - Уйди!
      - Уйду, когда такое дело...
      И уходила. Но один Садко долго оставаться не мог. Минут через пять он уже звал ее, сначала тихо:
      - Ня-янь!
      Потом погромче:
      - Ня-янь-ка!
      Наконец во весь голос:
      - Ня-я-я-я!..
      Тогда появлялась хитрая старушка и как ни в чем не бывало начинала его занимать.
      - А вон, посмотри-ка, собачка!.. Ах, какая знаменитая собачка! Сама рыженькая, ушки черненькие, глазки - янтарики!..
      Садко тянулся к окну, чтобы посмотреть собачку, но старушка говорила жалостно:
      - Ах, досада какая нам! Да ведь взяла, подлая, и убежала!
      Но Садко замечал, что она выдумала свою собачку, и, глядя на няньку исподлобья, кивал укоризненно головой.
      При нем нельзя было сказать ничего такого необычного, чтобы он не обратил внимания, не заметил и не запомнил. Как-то зашел к ним в гости председатель горхоза, немолодой уже человек, член ВЦИКа, Карасев и сказал Людмиле Сергеевне:
      - Да вы меня очень не угощайте, хозяюшка, я все ем без разбора... кроме гвоздей и мыла, конечно...
      Тогда из своего угла, где он был занят игрушками, вышел изумленный четырехлетний Садко и - палец во рту - спросил его тихо, но настойчиво:
      - И вак-су ешь?
      Большую подушку он называл подухой, столовую ложку - логой, отцовскую фуражку - фурагой, тщательно подразделяя все предметы на маленькие и большие.
      Говорить он начал речисто, чисто, убедительно и однажды на детской площадке побил девочку одних с собою лет за то только, что она сюсюкала и картавила. Кто-то из ее домашних научил ее читать наизусть старые стишки, и она их вздумала читать на площадке, как дома, - нараспев и враскачку, - так:
      Мальсиска сиганенок,
      Для всех сюзой лебёнок
      Силётка бедный я;
      Где есть земля и небо,
      Вода и колька хлеба,
      Там едина моя!
      Садко послушал-послушал и вдруг серьезно и сердито начал колотить ее по спине кулаками.
      Когда его оттащили и спросили, за что он бил девочку, Садко ответил, возмущенно передразнивая:
      - Се-лёд-ка бедная!.. Ишь!.. Колька хлеба!.. А не умеешь говорить, так и не суйся!.. Тоже!.. Сюзой лебёнок!..
      Сказали об этом Андрею Османычу и просили не пускать сына на площадку в течение недели.
      Хачатуров гладил сына по круглой, как у него самого, вместительной голове и говорил жене:
      - Ну что? Не волевая натура?.. Вот то-то и есть!
      А Садко ворчал:
      - На неделю!.. Тоже еще!.. Да я совсем туда больше не пойду!.. Никогда! Совсем! Никогда! Никогда! Никогда!
      (Когда он волновался, то повторял одно и то же слово по нескольку раз.)
      В пять лет он уже читал, писал крупным, прямым почерком и решал простые задачки.
      Раз как-то вздумал спросить отца:
      - Папа, а ты знаешь, что случилось, когда... у мальчика было две монеты в две и три копейки, а он одну потерял?
      - Что случилось тогда?
      - Да.
      - Что же тогда могло случиться?.. Плакал он, должно быть, этот мальчик?
      - Что ты, папа? В арифметике?.. - удивился Садко. - В арифметике никто никогда не плачет!
      Сам же он и вне арифметики старался плакать как можно реже.
      Когда будил его отец по утрам:
      - Ну-ка, Садык, вставай!
      - Не рычи, сделай милость! - отзывался Садко, не открывая глаз.
      А когда однажды и отец и мать его ушли на собрание, оставив его на попечение няньки, а к няньке зашла нянька из соседней квартиры и обе старушки заговорились при вечерней лампе на кухне, Садко слушал их, слушал, переводя глаза с одной на другую, наконец покачал головой, вздохнул и сказал задумчиво:
      - Сидят, как два чертика, и болтают!.. А моя нянька и забыла совсем, что мне надо ужинать и спать!
      Глаза у него были большие, серые, с длинными ресницами, как у матери, нос же не ее, не прямой, а скорее приплюснутый, как у отца, отцовский подбородок, но матерински тонкие губы; и цветом волос, теперь очень светлых, но которые должны были скоро зазолотеть, он вышел в мать.
      Людмила Сергеевна, сама очень неплохо игравшая на пианино, стала учить его музыке и поражалась его слуху.
      - У него почти аб-со-лютный слух, а ты говоришь: ко-мис-сар!.. Из него не комиссар, из него композитор может выйти! - говорила она восторженно.
      - И на кой же черт он тогда будет кому-нибудь нужен? - удивлялся ее восторженности Андрей Османыч.
      Но все-таки сам же купил ему балалайку, которую так полюбил Садко, что даже и ночью она висела над его постелью.
      Как-то Андрей Османыч был свободен от горхозных дел и, выспавшись после обеда, оказался очень семейно настроен. Он посадил сынишку к себе на колени и спросил его:
      - Что же ты, житие своего ангела знаешь?
      - Какого ангела?.. Не знаю никаких ангелов!.. Пусти, я сейчас воробья сшибу рогаткой!
      Но отец не пустил его, отцу захотелось пожаловаться на свое прошлое.
      - Вот ты даже и не знаешь, а кому ты этим обязан? Нам! Это мы все подобное списали со счетов долой... А меня вот заставлял поп учить наизусть, а? Житие моего "ангела" Андрея Первозванного... И сейчас даже помню я, что он "водрузил крест на горах киевских"... Во-дру-зил!.. А? Не понимаешь?.. И я тоже... Говорят: ВСНХ, например, это как сказать? Ни на что, говорят, не похоже... А "водрузил", это на что-нибудь похоже? Погоди-ка, к нам, говорят, летом опера заедет на три спектакля... Вдруг эту самую оперу "Садко" поставят?.. Вот ты и узнаешь житие своего Садко...
      - Я и так знаю, - бойко отозвался Садко. - Он был гость новгородский...
      - Гость?.. Как это гость?
      - Да-а! Богатый купец...
      - Нэпман?
      Но тут маленький соскользнул с толстых отцовских колен, стал в дальнем углу комнаты, зажав рогатку в левую руку, поднял голову и начал читать сразу в голос:
      Сидит у царя водяного Садко
      И с думою смотрит печальной,
      Как моря пучина над ним высоко
      Синеет сквозь терем хрустальный...{135}
      И дочитал всю эту длинную балладу до конца, не сбившись ни в одном слове. Андрей Османыч удивился. Он сказал даже смущенно немного:
      - Однако, шельма ты этакий!.. Ты как же так это, а?.. У тебя, оказалось, очень хорошая память, Садык!.. У тебя память, она, пожалуй, даже лучше, чем у меня!.. Гм... вот как!.. Ну-ка, иди сюда, - я тебя поцелую за это!
      - Тоже еще!.. Буржуазные предрассудки какие!.. - скривил губы Садко, схватил рогатку и выбежал стрелять воробьев.
      Это было в мае, а в июле действительно, как и ждала Людмила Сергеевна, к ним в город приехала опера, и ставили "Садко".
      Областной центр, в котором хозяйствовал Хачатуров, по величине, пожалуй, был и не из малых, но благоустроен плохо. Андрей Османыч ставил себе в заслугу, что это он осветил его почти до окраин электричеством. Однако по-прежнему, по-старому, осенью здесь было черноземно-грязно, летом чрезвычайно пыльно, зимою сугробно, и по-старому во время январских морозов мерзли галки и падали комьями в снег. Когда цвела черемуха, на здешней реке был лещовый ход. Тогда на лодках или на узеньких гатях, обнесенных плетнями, здесь и там сидели рыбаки с удочками-лещовками.
      Маленький Садко если что и любил в своем городе, то только мартовских жаворонков и майских соловьев; к остальному же относился равнодушно.
      Того "почти абсолютного слуха", который был найден у него матерью, Садко не имел, конечно, как не имели его многие весьма известные композиторы, но все, что он видел кругом, он неизменно переводил на язык звуков, и даже когда говорил с отцом, он почему-то старался говорить, прижимая подбородок к шее, чтобы слова выходили густыми, по-бычьи хриплыми, а когда говорил с матерью, как можно выше поднимал голову, чтобы слова выливались звонкими, красивыми, светловолосыми: мать была для него высокий регистр клавишей, отец - низкий.
      Садко любил четкую, хотя и неторопливую походку матери и то, как она пристально смотрела на все своими немного близорукими большими глазами. Ее сильные с широкими подушечками пальцы пианистки он любил прикладывать к своим щекам и крутому лбу и просить при этом: - Мама, играй!.. Играй же, мама!..
      И когда мать перебирала пальцами, ему казалось совершенно непритворно, что в нем звучат то нежнейшие, в пианиссимо, мелодии, то целые бури, целые ураганы звуков. Так бывало часто зимними вечерами, когда мать сидела около его постели. Это его блаженно утомляло, после этого он засыпал, улыбаясь.
      Оперу "Садко" ставили в летнем театре. Как раз перед этим шел проливной дождь, улицы были непроходимо грязны, - едва смогла Людмила Сергеевна добраться со своим маленьким Садко в театр к середине увертюры.
      Когда на "почестном пиру" в хоромах "братчины" новгородской появился гусляр Садко, неся перед собой гусли, и покрыл голоса пировавших его звонкий тенор, Людмила Сергеевна шепнула сыну:
      - Вот Садко!
      - Настоящий?..
      Маленький Садко был страшно взволнован тем, что видит Садко настоящего. Он вскочил на свой стул и глядел на него во все глаза, пока не дернули его за рубашку сзади. Он шепнул матери:
      - Мама! Правда, он был такой красивый?
      Маленький теперешний Садко плохо понимал, о чем на старинном языке пел в своей длиннейшей арии большой, настоящий Садко, - что это за "Ильмень-озеро", что это за "бусы-корабли" или "дружинушка хоробрая", - но раза три он вскрикивал восхищенно:
      - Ка-кой голос!.. Вот это голос!..
      И забывчиво сжимал изо всех сил пальцы матери, так что даже и она шепнула ему:
      - Не волнуйся, побереги пыл!..
      Дальше раскрылось Ильмень-озеро, на нем заманчивые морские царевны, и маленький Садко уже не вскрикивал, он только взглядывал иногда на мать и слегка толкал ее, чтобы и она глядела лучше. А когда Садко большой, настоящий, обнял царевну Волхову, Садко маленький прильнул губами повыше локтя к обнаженной до плеча полной и белой руке матери и так сидел, и только когда приподнялся со дна на поверхность озера морской царь, он снова вскочил проворно на стул, чтобы лучше видеть, и прошептал матери на ухо:
      - Ого!.. Страшный!
      Кучи золота, выловленные Садко большим из озера сетью, очень поразили маленького: он видел золото только в зубах товарища Карасева, - мать же его не носила никаких золотых вещей, и теперь он спросил ее, пораженный:
      - Это настоящее?
      Но народ на сцене и "настоятели", и "волхвы", и "скоморохи" - так казалось Садко маленькому - только мешали делу, и голоса у них были козлиные.
      Корабли на море понравились маленькому, и у него похолодело в сердце, когда остался Садко - хозяин тридцати кораблей - один на доске в море, и потемнело на сцене, и взошел круглый месяц, и под пение царевны Волховы он опустился в морскую глубь.
      Как раз в то время, когда представлен был терем морского царя, там, за сценой, над городом, хлынул крупный и частый дождь, может быть и с градом, потому что забарабанил он сразу и оглушающе по тонкой, не забранной потолком крыше театра. Не было слышно ни одного слова из того, что пели морские царевны, которые пряли пряжу и плели венки, но Садко маленький слышал, как говорили кругом него:
      - Вот это как раз кстати для подводного царства!
      - Как же мы домой дойдем, Саша? - испугалась Людмила Сергеевна, но на сцене Садко, большой, настоящий, спускался на раковине прямо перед морским царем, сидевшим на троне, и гусли были у него в руках.
      - Он там! - таинственно сказал матери Саша.
      Артисты на сцене старались петь громче, чтобы перекричать дождь, и все поглядывали на крышу, как бы сомневаясь в ее прочности. Морской царь пускал рокочущие басовые ноты, страшно выпучивая глаза, даже Садко не всегда покрывал гул сверху своим звонким тенором, но маленькому Садко казалось, что так именно и нужно. Он понимал, что идет дождь там, наружи, но это ощущение воды сверху, лившейся потоками, оно было необходимо ему сейчас: отовсюду вода, - ведь это - море, - и Садко играет перед морским царем на гуслях и поет... И он доволен: он - жених Волховы-царевны, сейчас будет их свадьба.
      Дождь перестал барабанить по крыше как раз в то время, когда начались веселые свадебные песни и пляски. Морской царь, пляшущий со своей Водяницею, - это очень понравилось маленькому Садко: он начал хлопать в ладоши и кричать: "Браво!" Плясали ручейки и речки, плясали золотые рыбки, плясали царевны, и совсем некстати появился какой-то Старчище и выбил из рук Садко гусли.
      После четвертого действия многие стали выходить из театра. Не досидела до конца и Людмила Сергеевна, боясь темноты и опасаясь нового дождя. Промочивший ноги на обратном пути и прозябший Садко маленький несколько дней болел лихорадкой, но на своей балалайке он так много вытренькивал из того, что слышал в театре, что Людмила Сергеевна снова, - в который раз, удивилась его "почти абсолютному" слуху.
      II
      В конце июля Андрей Османыч получил отпуск и путевку в дом отдыха на одном из скромных крымских курортов, известном своим пляжем длиною не меньше как в три километра.
      - Там море? - спросил отца Садко, замирая.
      Андрей Османыч думал ехать один. Людмила Сергеевна должна была остаться дома; да она и не любила Крыма, - с ним связаны у нее были тяжелые воспоминания.
      С матерью, конечно, должен был остаться и Садко, но в большом волнении глядел он на собиравшегося отца.
      - Там, куда ты едешь, папа, там море?
      - Конечно, море, - неосторожно ответил отец. - Ведь я купаться еду...
      - Море! - вскрикнул Садко. - Тогда и я!.. Я тоже с тобой!
      И он заметался по комнате, бледнея от радости.
      - Каков?.. - смеялся отец. - И он тоже!.. Кто же тебя возьмет такого? А?.. Ах, Садык!..
      Изумленно, потерянно взглянув на отца, Садко упал на пол. Он рыдал и бился долго, - с трудом его успокоили, и только тем успокоили, что обещали взять в Крым.
      - Неп... неп... ременно? - спросил он, вздрагивая.
      - Да уж сказано, - сказано!
      - Па... па!.. Побо... жись! - потребовал Садко.
      - От-куда ты взял "побожись"?.. Кто тебя этому учит?
      - Пок... клянись!
      - И клясться мне нечего.
      - Значит, возьмешь?.. Возьмешь?
      - Сказано - возьму.
      Садко перестал наконец вздрагивать. Весь еще обрызганный слезами, он поднялся на цыпочки и поцеловал отца в бритую индигово-синюю толстую верхнюю губу.
      До Синельникова ехали они с отцом хотя и в жестком, без купе, но плацкартном вагоне. Садко все время висел на открытом окне и смотрел неотрывно на разливное золото цветущих подсолнухов, на початки и метелки кукурузы, на хутора, чуть видные сквозь деревья, на косяки лошадей, на стада белых, как кипень, гусей около тощих речек, - смотрел, пока не попал ему в глаз уголек от паровоза. Андрей Османыч вылизал ему уголек языком и закрыл окошко.
      Тогда оказалось, что это их окно все-таки должно быть открыто: так потребовали пассажиры на другой стороне вагона.
      - Вот вы свое окно и откройте, - посоветовал им Андрей Османыч.
      - С нашей стороны нельзя, - объяснили ему. - Открывать нужно только правые окна по ходу поезда, а у нас левые.
      - Хорошо-с... правые... Но почему же, хотел бы я знать, предпочтение такое правым окошкам в нашей левой республике?
      - Ага!.. Хорошо сказано! - одобрил отца Садко.
      Никто не мог объяснить, и призвали проводника на помощь.
      Старичок проводник с совсем прозрачным лицом и детскими плечиками пожевал губами и задумался, глядя на концы своих худых башмаков.
      - Дело в следующем, - начал он, не подымая глаз, - поезда встречные не идут с правой стороны... Поезда встречные идут с левой стороны... Вот по этому самому левые окошки, стало быть, закрыты, а правые, стало быть, открыты...
      Тут он поднял наконец глаза на Андрея Османыча, и взгляд его был спокоен.
      Однако тот отозвался:
      - Ничего я, товарищи, не понял, да!.. Встречные поезда остаются встречными, а вопрос с окошками так и остается открытым...
      - Зачем же открытым? - возразил старичок. - Открывать что нельзя, то и не полагается... Встречный, например, идет, а вы будете в окошко плевать, кому-нибудь глаза там заплюете...
      - Значит, позвольте, чтобы я понял... значит, все дело в том, чтобы пассажиры в окошки не плевали?.. Так вы объявление об этом сделайте и чтобы штраф пять рублей, а окошки пусть открывают как хотят...
      - Странное дело! - сказал проводник, опять глядя на свои башмаки. Объявление сделать... Вот тогда именно все и зачнут в окошки плевать!..
      Он пожал детскими плечиками и, не поднимая глаз, пошел по вагону дальше. А пассажиры начали спорить, можно ли доплюнуть из окна вагона на полном ходу в окно встречного поезда.
      В Синельниково приехали поздно, в одиннадцать вечера. Тут была страшная суматоха. Поезда на Севастополь шли из Москвы битком набитые, так как было 30-е число, а в конце каждого летнего месяца, как и в середине, разгружаются, как известно, и вновь нагружаются дома отдыха.
      - Нак-ка-зание!.. Вторые сутки жду билета, - напрасно! - кричал кто-то худой и растерзанный на весь вокзал и швырял свою кепку о пол.
      - Ну, Садко, тут нам, кажется, труба будет! - И покрутил головой Андрей Османыч.
      - Труба?
      Садко оглядел всю тысячу народа кругом в смутном свете немногих электрических лампочек, и от мелькания, и от криков, и от духоты тяжело стало у него в голове и лоб сделался потный и легкий... Он проговорил только:
      - Если труба, то я лучше усну...
      И тут же заснул, свернувшись клубком на своей багажной корзине.
      А Андрей Османыч еще часа два метался от одного носильщика к другому, от одной длиннейшей очереди у билетной кассы к другой, пока не добыл наконец билета в какой-то добавочный поезд, отходивший в два часа ночи.
      Но что это был за поезд!.. Счастливцы с плацкартными билетами кинулись к вагонам, как на приступ, едва не оторвали голову Садко, которого отец поднял на руки, чтобы его не задавили. В вагоны же набились так, что внизу можно было только стоять.
      И от яростного крика, от оскаленных зубов кругом Садко, тихонько хныкавший было от боли в шее, изумленно затих. Но над собою, в самом верху, на багажной полке, увидал он лютое сцепление двух каких-то парней, всклокоченное, клацающее, сверкающее, хрипящее: "Я тебе вот сделаю браслеты так браслеты!.." Это каждому из них хотелось спать там вверху, на узкой багажной полке, и они пытались спихнуть один другого вниз.
      Садко представил, что они падают на него оба и раздавливают его, как мокрицу. Яркости этого представления он не вынес, сунул голову за спину отца и закрыл глаза.
      Утром, - по-летнему рассвело рано, - когда осмотрелся Садко, оказались в вагоне какие-то странные люди: к нескольким из них во время пути обращался с тем или иным вопросом Андрей Османыч, но они подымали плечи, подымали брови, округляли карие глаза и то совсем ничего не отвечали, то бросали односложное, но, должно быть, многозначащее: - А вже ж!
      Это были украинцы из Полтавщины, Черниговщины, Киевщины - учителя и студенты. Садко разглядывал их со страхом: он раньше думал, что если говорить с кем бы то ни было по-русски, то всякий должен понять.
      Так было тесно и тошно в этом вагоне, что, когда поезд добрался наконец часам к двенадцати дня до Симферополя, Андрей Османыч, видя томления Садко, решил выйти здесь и дальше ехать в автомобиле, хотя билет он взял до Севастополя.
      Когда замелькали по сторонам новенького еще "фиата" дома большого южного города, Садко ожил. Но дальше пошла вся распаханная холмистая крымская степь и засинела над нею вдали твердыня Чатыр-Дага.
      - Это там такая гора? - показал на нее Садко. - Гора! Ого! Гора!
      Потом гора эта стала все ближе, все громадней, все лесистей, и целый час легковая машина все только приближалась к этой горе, взбиралась на один из ее отрогов, спускалась с него вниз, а гора все время меняла рисунок своих красноватых, голубых и лиловых скал, и, - странно, - Садко ощущал все это новое и чудесное - как музыку в опере.
      Когда же белое шоссе стало бешеными извивами падать вниз, и другая гора - Демерджи - фантастикой самых нежных, но в то же время и плотных, непередаваемых тонов ушла в небо с левой стороны дороги, Андрей Османыч взял за голову Садко и толстым пальцем перед самым его носом показал вниз:
      - Видишь?
      - Что вижу? - не понял Садко.
      - Видишь вон там... в самом низу... как молоко...
      - Ну-у?
      - Это море.
      - Море? Как? Море?
      И вот больше уж как будто не стало гор ни справа, ни слева, ни сзади, а весь Садко, сколько его было, впился глазами в это огромное внизу, сначала молочно-синеватое, потом темнее, синее, голубее, потом уже блеснувшее на солнце вдруг полосою там и вон там и еще далеко где-то...
      Машина равномерно трещала мотором; шофер кричал встречным тяжелым дилижансам троечников: - Права держись! - и проскакивал мимо них, едва не задевая за колеса; Андрей Османыч говорил с соседом-железнодорожником о порядках в домах отдыха, а Садко только окидывал глазами все это открывшееся наконец живое, настоящее море и беззвучно шевелил губами.
      В маленьком городке, где должны они были прожить весь август, море было уж вот оно: плескалось у набережной, облизывая огромные камни, зеленело вблизи, сверкало миллионом стекляшек... Садко чувствовал, что оно тоже радо... Да, это он ощущал всем телом, хотя и не сказал, и ни за что бы не сказал отцу, - что оно тоже и несомненно радо, что вот к нему приехал наконец Садко. Куда бы ни поглядел он, было ясно: оно его ожидало и оно радо теперь.
      Зачем нужно было ехать его отцу к Карасеву, тоже отдыхавшему теперь в Суук-Су, в доме отдыха членов ВЦИК, Садко не знал, но, оставив вещи свои пока в конторе артели шоферов, отец усадил его снова в ту же машину, на которой они приехали, и вот опять белое шоссе и горы все время справа, а слева море, и Садко то и дело шептал отцу:
      - Гляди!.. Ка-ко-е синее!.. Ну, это же кра-со-та!
      Карасев, щуплый человек с очень близко к носу посаженными птичьими глазами и острым носом, был на веранде роскошного дома-дворца. Он играл в шахматы с молчаливым задумчивым лысым толстяком и уж кончал партию, поставив в плачевное положение короля противника, поэтому он встретил Андрея Османыча весело и даже попытался поднять за локти Садко.
      Толстяк сдался и ушел в сад, а Карасев говорил оживленно:
      - Каково, товарищ Хачатуров!.. Посмотри-ка на лепку внутри, - ведь это стиль мавританиш! Совсем недурно для бывшей владелицы Соловьевой!.. Чудесная с ней история, - ты не знаешь, конечно... Судомойкой была на волжском пароходе, - так мне говорили, - и поймала там где-то инженера Березовского, строителя сибирской магистрали... У того от этой магистрали завелись миллионы, а попали эти миллионы к ней, к судомойке!.. Вот история!.. Красавица, говорят, была... брюнетка, высокого роста... Теперь в Париже и, кажется, уж на том свете, а не в Париже... Так вот это она все на сибирско-дорожные миллионы!.. Неплохо, а? Ведь несколько еще большущих домов, кроме этого... и парк... и пристань своя была... А до нее пустое место, говорят, было... Вот тебе и пролетарка-строительница! Говорить не умела!.. "Мой, говорила, сын поехал за границу с научной точки зрения"... А слово "почайпила" у нее было любимое: "Я, говорила, уж почайпила..."
      Лепные по-восточному выступы стен и потолки, облитые цветной глазурью, легкие колонны, вся эта ажурность, делавшая картонно-легким огромный дворец, поразили Садко, но было тут еще и такое, что его приковало: большая фреска у входа в зал: то самое подводное царство, которое видел он в своем городе в опере.
      В другом дворце, хрустальном, у морского царя в гостях, сидел настоящий Садко, богатый купец новгородский. Гусляр и певец, он сидел перед гуслями и перебирал струны... Красный охабень, желтые сафьянные сапоги, русые волосы в кружок, молодая русая бородка, и задор в серых глазах... Садко!.. Настоящий!.. И седой, кудлатый, с длинными усами, весь зеленоватый и с рыбьей чешуей на ногах, напружинясь и руки в боки, сбычив голову, стоит перед ним морской царь... А кругом него - красавицы-дочери с рыбьими хвостами... И разноцветные раковины сверкают за хрустальными стенами дворца, и морские коньки прильнули к ним, любопытствуя, и огромная белуга, подплывши, воззрилась на гусляра с земли.
      Внизу было написано славянской вязью: "Ударил Садко по струнам трепака, а царь, ухмыляясь, уперся в бока, готовится, дрыгая, в пляску..."{144}
      - На что ты, малец, загляделся? - несколько даже обиделся Карасев, что так невнимателен Садко к его рассказу.
      - Это? Не стоит смотреть! Пойди лучше парк погляди... Тут, конечно, хорошие картины когда-то были, да их вывезли, а плохая копия с Репина осталась...
      Но Садко уже трудно было оторвать. Он вытянул вперед руки, как тот, настоящий, и шевелил пальцами, перебирая струны тех гусель, которые представлялись только ему. Он отбивал такт ногою. Щеки его побледнели, брови нахмурились, глаза сияли...
      Мимо него прошли два казаха, товарищи из Казахстана - в теплых малахаях, потом какая-то ржановолосая, с одутловатым, опаленным солнцем, шелушащимся лицом, протащила за руку визгливого ребенка лет четырех, и ребенок зацепился голой ножонкой за выбоину мозаичного пола, упал и залился звонким плачем; проходили и другие, но Садко не замечал их, и Андрею Османычу нужно было взять его за руку, чтобы увести в парк.
      III
      Наконец-то!.. Маленький Садко стоит по колени в море!.. Они с отцом поздно пришли на пляж: он был уже густо забит телами, лежащими вповалку. Как много было среди них совсем коричневых!
      - Ого!.. Малайцы! - возбужденно говорил Садко.
      Какие дюжие спины, какие плотные животы были подставлены под работу солнца, и солнце - усердный живописец - исподволь покрывало их сепийным колером. Многие смазывались ореховым маслом, чтобы скорее и прочней загореть. Самыми модными здесь, на пляже, были бы кафры.
      Садко морщил нос, проходя мимо этих спин и животов, и говорил снисходительно:
      - Фи-гу-у-ры!
      В его глаза только краешком, и то потому, что ведь проходить надо мимо, попадают все эти голые ляжки, желтые, как репы, пятки, обвисающие полупустыми мешками женские груди (пляж тут был общий), однообразные черные или красные - купальные костюмы, эти чрезмерно толстые в икрах ноги без щиколоток, вонзившихся в разноцветную гальку... Только брезгливая косина загоревшихся серых глаз Садко бросалась сюда, на переполненный пляж, а вся круглота их, вся трепетность, весь жадный охват - туда, на голубое, на огромное, на такое ни с чем не сравнимое, на первое в жизни и уже родное море...
      И многие из лежавших на пляже в это утро отметили странного мальчика с балалайкой в руке.
      Да, он захватил сюда свою балалайку, зачем, - этого не понимал Андрей Османыч. Он, Садко, со своими гуслями пришел к своему морю, совсем не желая, чтобы какие-то бессчетные фигуры, малайцы, усеяли весь берег.

  • Страницы:
    1, 2