Дорога была оживленная: часто попадались навстречу то офицеры верхом, то казаки из конвоя Горчакова, то троечные фуры, то небольшие группы солдат… Так встретилась Хрулеву и команда человек в пятьдесят пластунов, которую вел молодой хорунжий.
Кавказские папаха и бурка Хрулева (день был довольно прохладный) еще издали притянули к себе возбужденное внимание пластунов, как и самого Хрулева заставил остановиться уже один вид команды кубанцев, совершенно неожиданных на Северной стороне.
Хрулев поздоровался с пластунами; те ответили хотя и громогласно, но нестройно и сбивчиво, не определив точно, в каком он может быть чине.
— Какого батальона, братцы? — спросил Хрулев, обращаясь, впрочем, к одному только хорунжему.
В Севастополе было два батальона пластунов, теперь уже сильно поредевшие.
— Тiлькы що прибыли, ваше прэвосходительство, — рассмотрев, что перед ним генерал, а не войсковой старшина, ответил хорунжий.
— Откуда прибыли? С Кавказа, что ли?
— Так точно, пополнение з охотникiв, ваше прэвосходительство!
— А-а, вон в чем дело! Это хорошо, благодетели: давно мы вас ждем; очень вы нужные нам тут люди, только что чертовски вас мало… Молодцы, молодцы!.. А ты где же это потерял свое оружие? — заметил он вдруг одного пластуна без винтовки.
— Так что попал в плен к черкесам, ваше превосходительство, они и отняли винтовку, а другой уж мне не дало начальство, — несколько сконфуженно ответил пластун.
Певучий говор и чисто русский склад речи этого пластуна очень удивили Хрулева. Рослый, плечистый, сероглазый, стоял этот пластун прямо перед ним, в первой шеренге. Необыкновенной длины кинжал в ножнах, слаженных из трех кусков старых вытертых ножен, торчал у него спереди, а черкеска его решительно вышла уже из всех допустимых сроков давности и едва не сползала с плеч.
— Постой-ка, постой, братец! Ты, значит, не хохол, а кацап, так, что ли? — оживленно и улыбаясь спросил Хрулев.
— Звiстно, из кацапiв, — поняв, что допустил большую оплошность, забывчиво на вопрос, заданный по-русски, по-русски же и ответив, совершенно потерялся было пластун, но тут же оправился, когда этот черноусый генерал в бурке воскликнул обрадованно:
— Да ты для меня, братец, чистый клад в таком случае!.. А как же тебя из плена выручили?
— Сам бежал, ваше превосходительство, — снова и невольно переходя на русский язык, бойко ответил пластун.
— Ну, ты мне будешь нужен, братец!.. Как фамилия?
— Чумаков Василий, ваше превосходительство!.. Або Чумаченко, — добавил пластун.
— Ну, в какой бы он там батальон ни попал при распределении, пришлите его ко мне, к генералу Хрулеву, на Корабельную, — обратился Хрулев к хорунжему. — А еще лучше сами придете с ним вместе.
— Слухаю, ваше прэвосходительство, — откозырял хорунжий. — Когда прикажете?
— Хотя бы даже и сегодня вечером: чем скорее, тем лучше.
Хрулев послал своего белого коня вперед, а Терентий Чернобровкин, ставший Василием Чумаковым — «або Чумаченко», на Кубани, оглядываясь ему вслед, раздумывал, к добру для себя или к худу встретил он этого генерала Хрулева, чуть только удалось ему добраться до Севастополя, и зачем именно понадобилось этому генералу, чтобы он, пластун-волонтер, пришел к нему в этот день вечером. Мелькнула было даже и такая мысль: не родич ли какой он помещику Хлапонину?.. Впрочем, эта мысль так же быстро и пропала, как возникла: не приходилось никогда ему видеть такого в Хлапонинке… На всякий случай все-таки спросил он у хорунжего, для каких надобностей звал его к себе генерал. Хорунжий ответил:
— А мабудь ув дэнщики чи що…
— Як же так в дэнщики? — опешил Терентий. — Хиба ж я ув Севастополь за тiм и просився, щоб в дэнщики?
— Э-э, так на то ж вона и служба! — недовольно буркнул хорунжий.
Это был тот самый хорунжий, который дал Терентию трехрублевую ассигнацию, когда он, переправившись через Кубань, сидел голый около незнакомого ему поста. Фамилия его была — Тремко, и Терентий из понятного чувства благодарности к нему за то, что не приказал он тогда задержать его и отправить в Екатеринодар «для выяснения личности», а даже помог ему одеться и взял в свою команду, часто и охотно услуживал ему во время пути, но ведь это не называлось быть денщиком, это он делал по доброй воле.
Распределять небольшое пополнение пластунов по батальонам предоставлено было старшему из батальонных командиров, войсковому старшине Головинскому, неоднократному руководителю вылазок, ходившему теперь, опираясь на палку по случаю раны в ногу.
Василий Чумаченко, хотя и не состоящий даже в списках новоприбывших пластунов, ему понравился, и он, только спросив о нем хорунжего, хороший ли он стрелок, зачислил его в свой батальон.
Но, отправившись вечером на Корабельную вместе с Тремко, Чумаченко не застал там генерала в папахе: Хрулев получил от Горчакова назначение на Городскую сторону, так как там замечена была секретами усиленная деятельность противника перед Кладбищенской высотой, то есть рядом с теми самыми контрапрошами, которые были взяты французами в ночь на 20 апреля.
II
Убыль в полках была велика, пополнения же если и были, то ничтожные, так что и самые названия эти — полк, батальон, рота — потеряли свое привычное значение.
В таком, например, боевом полку, как Волынский, вместо четырех тысяч человек оставалось уже не больше тысячи; во всех полках 11-й дивизии:
Камчатском, Охотском, Селенгинском, Якутском, так, как и в полках 16-й — Владимирском, Суздальском, Углицком и Казанском, — не насчитывалось уже больше, как по полторы тысячи в каждом; знаменитый Минский полк был почти так же малочислен, как и Волынский; с полками 11-й равнялись по числу людей и полки 10-й дивизии, бывшей Соймоновской, — Колыванский, Екатеринбургский…
Когда один из полков был переведен для отдыха с Южной стороны на Северную и Горчаков вздумал сделать ему смотр, он увидел перед собою только три батальона и то далеко не полного состава.
— А где же ваш четвертый батальон? — недовольно спросил он у командира полка.
— Пал смертью храбрых во славу русского оружия, ваше сиятельство! — ответил полковник.
Это побудило Горчакова приказать Остен-Сакену переформировать особенно пострадавшие полки севастопольского гарнизона. Так появились к маю полки двухбатальонного состава, а из Волынского вышел всего только один батальон. Лишние знамена отосланы были на хранение в тыл.
Хотя подкрепления, отправленные из армии Лидерса, и начали уже подходить в Крым в апреле, Горчаков знал, конечно, что они недостаточны, и остро чувствовал свое бессилие, чтобы от обороны перейти в наступление против вдвое сильнейшего и прекрасно вооруженного противника.
Преимущество интервентов было прежде всего в том, что их силы оставались по-прежнему собранными, его же — распыленными по всему Крыму, так как отовсюду мог он ожидать нападения на свои тылы.
Два Врангеля, оба бароны, оба генерал-лейтенанты, были поставлены на страже доступов в центр Крыма: один — со стороны Евпатории, другой — со стороны Керчи; пятнадцать тысяч пехоты и кавалерии было у первого, десять — у второго. Генерал-адъютант Реад командовал резервом для действующих армий, расположенным частью в Бахчисарае, частью в Симферополе; у него было всего до двадцати тысяч: в Симферополе одна только кавалерия, в Бахчисарае — пехота. Кроме этого, был еще особый Бельбекский отряд, рассыпанный по побережью от Алмы до Северной стороны на случай десанта интервентов; наконец, брат главнокомандующего князь Петр Горчаков занимал со своим отрядом Мекензиевы горы — к востоку от Инкерманских высот — из опасения непосредственного обхода неприятелем левого фланга основных сил.
В Крыму в меньшем виде, но зато с большей наглядностью повторялось как раз то же самое, что наблюдалось тогда в остальной Европейской России, и на ее северо-западных, западных и южных границах, и на Кавказе: все эти границы числились под ударом, везде нужны были войска.
Между тем дерзкие замыслы только и подлинные возможности западных держав, а в особенности Австрии, разграничивались русской дипломатией того времени очень слабо, и призрак нашествия с запада, гораздо более могущественного, чем даже нашествие Наполеона I, пугал не одних только присяжных дипломатов школы Нессельроде и угасающего от старческих немощей в своей Варшаве Паскевича; он пугал прежде всего и военного министра князя Долгорукова и самого императора Александра.
Александр знал, что его родной дядя, брат прусского короля, принц Вильгельм, который ввиду болезни короля все больше и больше овладевал государственными делами Пруссии, отнюдь не являлся другом России, о чем говорил вполне откровенно, и очень легко мог поставить вдруг благодаря своей сильной военной партии Пруссию не только рядом с Австрией в ее домогательствах, но и с Францией, Англией и другими прямыми противниками России.
Горчаков, чем дальше, тем усиленнее просил Долгорукова и царя о подкреплениях, которые ближе всего было взять в оставленной им Южной армии, у генерала Лидерса. Но Южная армия охраняла Бессарабию от посягательств Австрии, занявшей уже смежные с ней Молдавию и Валахию. Если горизонты Крыма были в непроницаемом пороховом дыму, то зато из Петербурга ясно было видно, что чуть только армия Лидерса будет ослаблена еще хотя бы на одну дивизию, австрийцы двинут свои войска в Бессарабию и займут ее… временно конечно, но все-таки…
Об этом писал Горчакову Долгоруков, и Горчаков в ответ предлагал пойти на все уступки Австрии на венских конференциях, чтобы только удержать ее от агрессивных шагов и тем развязать руки армии Лидерса и спасти Крым.
Только Крым; спасти Севастополь Горчаков не обещал ни Долгорукову, ни самому царю. Даже больше того: он писал, что находит наиболее умным не защищать Севастополь, очистить его, чтобы сберечь свои живые силы для защиты остального Крыма.
Это, правда, был шаг вперед по сравнению с Меншиковым, который не надеялся отстоять и Крыма, но все-таки даже и Меншиков полагал, что Севастополь будет взят штурмом, а не очищен добровольно.
Письмо Горчакова царю о необходимости бросить Севастополь подкреплялось обычными для него ссылками на то, что все дело в корне испортил Меншиков, он же, Горчаков, является не больше как «козлом отпущения» и просит снять с него ответственность перед Россией за недалекое уже падение Севастополя.
Это письмо вызвало такой ответ Александра, отправленный в начале мая:
"К сожалению, я должен с вами согласиться, что положение Севастополя и его геройского гарнизона с каждым днем делается более и более опасным и что помочь этому нет никакой возможности. Уповаю на одну милость божию.
Насчет ответственности вашей перед Россиею, если суждено Севастополю пасть, — совесть ваша может быть спокойна: вы наследовали дела не в блестящем положении, сделали с вашей стороны для поправления ошибок все, что было в человеческой возможности; войска под вашим начальством покрыли себя новою славою, беспримерною в военной истории, — чего же больше?
Прочее в воле божией.
Бросить теперь же Севастополь, не дождавшись штурма, хотя, может быть, с одной стороны, и представляет некоторые выгоды, но, с другой, оно столь затруднительно в физическом исполнении и в моральном отношении может иметь столь пагубные последствия, что я радуюсь, что вы мысли этой не дали ходу.
То, что вы пишете военному министру насчет уступок с нашей стороны при венских переговорах для скорейшего достижения мира, нами уже сделано, поколико оно совместно с достоинством России. На дальнейшие уступки я ни под каким видом не соглашусь, ибо вот уже второй год, что благодаря этой системе, вместо того чтобы удержать Австрию в прежнем направлении, она делалась все невоздержаннее всвоих требованиях и, наконец, почти совершенно передалась на сторону наших врагов. При всем том, видя, что мы не боимся войны с нею, я не полагаю, чтобы она решилась открыто действовать против нас.
Посему разрешаю вам, если вы признаете нужным, передвинуть часть Южной армии к Перекопу или даже в самый Крым. Решаюсь на это в том уважении, что лучше жертвовать Бессарабиею, чем потерять Крымский полуостров, которого обратное овладение будет слишком затруднительно или даже невозможно".
Основываясь на этом письме, Горчаков немедленно же приказал двинуть форсированным маршем из армии Лидерса в Крым 7-ю дивизию и несколько резервных бригад.
III
Вечером 5 мая Хрулев побывал в ложементах перед пятым бастионом, люнетом Белкина и дальше, по направлению к Карантинной бухте.
Кладбищенский холм, очень похожий по форме на Зеленый Холм (Кривую Пятку) Камчатского люнета, сразу привлек его внимание опытного артиллериста: отсюда, если бы здесь установить батарею, можно было бы открыть убийственный фланговый огонь против траншей, захваченных французами в апреле, и заставить их бросить эти траншеи. В то же время и французы, по мнению Хрулева, не могли не видеть, что кладбище, если бы они его захватили, дало бы им огромные преимущества. Работы, которые они вели, конечно, к этому именно и клонились. Получалось как раз то же самое, что было на подступах к Малахову в конце февраля, когда французы подбирались к Кривой Пятке: видно было, что руководит ими одно и то же лицо — именно генерал Ниэль.
Но тогда Тотлебен предупредил Ниэля, заложив Камчатку. Тот же Тотлебен, который сопутствовал Хрулеву, высказал мысль, что кладбище должно быть захвачено русскими полками как можно скорее, иначе через несколько дней на нем будет французская батарея, и такие улицы города, как Екатерининская, Морская, окажутся под губительным огнем.
Задача эта оказалась слишком серьезной, чтобы за решение ее взялся Сакен, поэтому на другой же день Хрулев снова отправился к Горчакову вместе с Тотлебеном.
Меншиков всячески избегал совещаний. Представляя в Крыму «лицо императора» Николая, он стремился быть самовластным в Крыму, как Николай во всей России. Принятое им решение он старался проводить в жизнь, не считаясь с чужим мнением о том, хорошо оно было или не очень. Он знал заранее, что ему не удастся отстоять Севастополь, и он все равно будет осужден и царем, и Россией, и историей, как бы обдуманно ни вел он оборону города; как пишется история, он знал тоже.
Полной противоположностью ему был друг его юности Горчаков. Чужие мнения он впитывал жадно, как губка воду, и без них обойтись не мог. Но даже и утвердившись в какой-нибудь одной мысли, он при всей феноменальной рассеянности своей не забывал все-таки правила, что любая мысль нуждается в неоднократной проверке: иногда он вскакивал среди ночи и будил своего начальника штаба генерала Коцебу, чтобы услышать от него еще и еще раз, правильно ли он, Горчаков, думает о том-то и о том-то. Перед важными же решениями он, кроме того, долго молился богу, горячо и коленопреклоненно.
В религиозности он весьма немногим уступал начальнику севастопольского гарнизона Сакену, и многочисленным попам около него жилось недурно.
Мысль Хрулева и Тотлебена выдвинуться перед пятым бастионом на Кладбищенскую высоту тут же с приезда их была передана Горчаковым на совещание нескольких генералов, так как в нем самом после потери траншей 20 апреля не осталось уже и следа былого увлечения контрапрошной системой обороны.
Генералы в большинстве высказались за то, что выдвинуться следует, что не нужно упускать удобного момента, что это значительно усилит оборону… Однако не в манере Горчакова было решать затруднительные вопросы с одного лишь совещания. На следующий день у него в штаб-квартире были собраны генералы в гораздо большем числе. Мнения поделились, правда, но большинство высказалось за то, что кладбищем надобно овладеть и непременно его оставить за собою в случае штурма со стороны противника.
Вспоминали на совещании и русского солдата: говорили, что он гораздо больше любит наступать, чем защищаться, а выдвижение вперед хотя бы и на сто сажен — не то же ли наступление?
Когда отобраны были все мнения, Горчаков заговорил сам, уныло покачивая сильно вытянутой кверху, но узкой головой:
— Зря все это, зря!.. Бесполезно, совершенно бесполезно… Лишняя трата людей… Тут говорилось о русском солдате, что он больше любит, идти или сидеть… Я должен заметить, меня наш солдат не перестает удивлять тем, как он приобык к бомбардировкам! Он достоин высшей похвалы, господа, он совершенно закалился для теперешнего вида войны… И я вполне надеюсь, что он также хорош будет в поле, — вот где, — при защите внутреннего Крыма… Беречь нам надо солдата, беречь, а не то чтобы самим его сознательно тратить на эти там разные эфемерные выдвижения!.. Бесполезно все это. Зря.
Казалось, что сказано было решительно и что он, Горчаков, главнокомандующий, совершенно не согласен с мнением большинства собранных им генералов и не допустит никаких работ впереди пятого бастиона. Генералы переглянулись.
Недоумевающе поглядев сперва на Хрулева, а потом уж переведя выпуклые серые глаза на Горчакова, Тотлебен привстал над столом, слегка изогнувшись:
— Разрешите мне, ваше сиятельство, сделать маленькое возражение на ваше замечание — совершенно и исключительно по сути дела… Разумеется, можно и не тратить людей на проектируемое выдвижение, но однако… что же может воспоследовать в результате этого шага? Только то, что кладбище будет занято французами, и тогда-то именно и начнется подлинная трата людей с нашей стороны решительно безо всякой пользы для дела, ваше сиятельство!.. Ведь вся цель выдвижения нашего в том именно и заключается, чтобы меньшими потерями были предотвращены гораздо большие… Это не говоря даже вовсе об ущербе, который причинен будет неминуемо городу, — об очень большом ущербе! Городу и даже судам нашего флота…
Горчаков, слушая его, так нетерпеливо жевал губами и блистал стеклами очков, что Тотлебен умолк вдруг.
— Для французов, опять для французов будем строить траншею! — почти выкрикнул Горчаков, пристукнув о стол длинным указательным пальцем. — И они возьмут, — будьте покойны на этот счет! — и могут даже нам потом благодарственный адрес прислать! Ведь для них это будет клад, находка, — траншея готовая, устроенная руками не ихними, а безропотных русских солдат!
— Эта находка, однако, обойтись им может в дорогую цену, ваше сиятельство, — сказал Хрулев.
— А нам? А нам в какую? — так и вскинулся, обернувшись к нему, Горчаков. — Если даже и в равную, все равно мы в проигрыше большом будем!
Мы вдвое слабее противника и равных с ним потерь иметь не смеем, — вот что мы должны помнить! Это, это, это — не смеем! — И Горчаков снова, теперь уже явно предостерегающе, постучал пальцем и посверкал очками. — Выдвинуться посредством эполементов вдоль по Кладбищенской высоте, поставить там орудия и защищать высоту, которая очень важна, разумеется, для нас, в чем я не спорю, — это одно, но совсем другое дело траншея в целую версту длиною! Подумать только, сколько надо людей, чтобы отстоять такую траншею!
— Тысяч восемь, не больше, — сказал Хрулев.
— Вот видите, вот видите — восемь тысяч! — трагически вздернул узкие плечи Горчаков. — Ведь это вы в большое сражение хотите ввязаться! Нет, этого я не могу допустить, как хотите! Не могу, не могу и не могу!
Казалось, что затея Хрулева и Тотлебена совершенно осуждена главнокомандующим и провалилась, однако совещание кончилось тем, что решено было все-таки устроить траншею. Контрапрошная система восторжествовала вновь, впрочем, только затем, чтобы совершенно потом померкнуть. Горчаков разрешил строить контрапроши в ночь с 9 на 10 мая, но не дозволил их защищать, если французы вздумают немедленно их отбивать и выведут в дело большие силы.
Вместо восьми тысяч, просимых Хрулевым и Тотлебеном, Горчаков отрядил для работ и прикрытия только пять с половиной: два полка — Подольский и Эриванский — и два батальона Житомирского полка.
Хрулев был назначен командовать этим отрядом.
IV
Была ночь — безветренная, теплая, туманная и рабочая: работали русские солдаты, огибая траншеей склон Кладбищенской высоты, обращенный к неприятелю, работали и французы, в нескольких десятках шагов от них роя окопы. И как для русских не было тайной, что делают французы, так и тем более для французов не были тайной работы русских. Напротив, они были до того желанны высшему командованию французской армии, что даже на артиллерийскую пальбу, открытую в поддержку русским рабочим с пятого бастиона и с люнета Белкина, французские батареи почти не отвечали: нельзя было мешать тому, что делалось как бы по заказу самого Пелисье, уже давшего приказ командиру первого корпуса, генералу де Саллю, зорко следить здесь за действиями русских и выжидать удобнейшего момента для своих действий.
Между тем как кирки и мотыги долбили неподатливую каменистую землю, а лопаты выбрасывали ее, образуя вал, с ровным шумом хотя и сдержанной, но все-таки большой работы, в которой занята не одна тысяча человек, приказания здесь, на кладбище, отдавались шепотом, так как за работами следило несколько генералов: кроме самого Хрулева, тут был и начальник штаба гарнизона Васильчиков, и глухой Семякин, и бригадный командир Адлерберг, и, наконец, Тотлебен, как бы подчеркивая этим, что работам придается большая важность.
Наступило утро, и траншея в версту длиной была готова. Несколько облегчало работу то, что здесь уже тянулись ложементы, заложенные еще зимою. Когда Хрулев обходил новую линию контрапрошей утром, чрезвычайно поразило его, что в рапортах начальников различных участков работ ничего не говорилось о потерях от неприятельского огня: потерь совсем не было.
Тактика противника стала ему понятна. Встревоженно присвистнув и сдвинув папаху на затылок, что было у него признаком беспокойства, он взобрался на высшую точку кладбища и долго наблюдал отсюда французские траншеи. Он разглядел там рабочих, но на его глазах эти рабочие уходили по тем зигзагообразным ходам сообщения, которыми изрезана была поверхность земли. Они уходили, выполняя чей-то предусмотрительный приказ, и из отбитых в апреле у русских траншей. Так очищать траншеи могли французские солдаты только затем, чтобы вполне свободно было их батареям открыть сильнейший огонь по новым русским контрапрошам.
— Ну, Константин Романыч, жаркое дело будет сегодня ночью! — прокричал на ухо Семякину возбужденный Хрулев, вернувшись с обхода линии.
— Как так? Неужели уже сегодняшней ночью? — оторопел Семякин. — Неужели вы думаете, что не дадут укрепиться?
— Нет, не дадут, это уж верно… Надо готовить им приличную встречу.
И пошел распорядиться лично кое-чем, что считал необходимым для крупного рукопашного боя, главное же он был озабочен вопросом о резервах, так как считал свои силы слабоватыми для защиты довольно длинной и пока еще далеко не законченной линии траншей.
Приступая к работам, он все-таки не думал, что французы будут так спешить штурмовать их: это заставало его врасплох. Неприятно было также и то, что в какой-то мере оказывался прав Горчаков, к которому не питал он уважения, и была жгучая досада на него, отмерившего ему отряд такой скупою мерой.
Хрулев не знал еще того, что французская армия имела уже нового главнокомандующего и что утром же 10/22 мая этот новый главнокомандующий сам приезжал на позиции перед Кладбищенской и Карантинной высотами, внимательно осмотрел линию только что появившихся русских контрапрошей и приказал де Саллю в эту же ночь овладеть ими и повернуть против русских, — Хрулев не знал этого, но большой военный опыт и без того верно подсказал ему, шахматисту, ближайший ход противника.
Рабочих убрали из новых траншей и вовремя это сделали: французы открыли ураганный огонь не только по траншеям, но и по пятому бастиону; а когда начал поддерживать батареи бастиона люнет Белкина, то и он был засыпан снарядами.
Канонада гремела целый день и была жестокой, а под ее прикрытием части французской дивизии генерала Патэ уже засветло заняли параллели против кладбища: этой дивизии было приказано произвести штурм чуть только совершенно стемнеет, и колонна генерала де Ламотт-Ружа сосредоточилась здесь, а другая колонна — бригадного генерала Бере — у Карантинной бухты.
Кроме того, в эту бухту с вечера зашли французские пароходы, чтобы содействовать своей пехоте огнем во фланг русским. А между тем для защиты траншей против Карантинной высоты Хрулев не нашел возможным выделить из своего отряда больше чем три батальона: два житомирцев и один эриванцев, — остальные же семь должны были отстаивать кладбище.
V
Как и накануне, в первую линию секретов были высланы пластуны, чуть только стемнело и канонада стала гораздо слабее; за ними залегли в ложементах охотники Подольского полка. Наконец, в траншеях против кладбища оставалось на день семьдесят человек стрелков; о них тоже вспомнил Хрулев и послал на смену тем, кто из них мог уцелеть, новую команду штуцерных.
Среди пластунов в передовом секрете лежал и Терентий Чернобровкин, он же Василий Чумаченко. Это в третий уже раз он назначался в секреты, точно был старый многоопытный пластун.
К генералу Хрулеву, исполняя его же приказ, хорунжий Тремко приводил Терентия на другой день после того, как они его не застали, однако Хрулев был занят по горло и только сказал на ходу хорунжему, чтобы непременно привел он к нему этого кубанского пластуна-кацапа через несколько дней, что именно такой самый ему и будет нужен со временем, так как он думает завести у себя в полках команды пластунов из пехотных солдат, а среди солдат молодцы, годные для этого, есть не из одних же только украинцев; однако же если приставить к русским в дядьки пластуна из щирых казаков, то едва ли много поймут они из его речи, а этот пластун-кацап к тому же видно, что речист.
Но тот, кого наметил в дядьки к солдатам Хрулев, сам в первую ночь сплошал: он вздумал ни больше ни меньше как закурить трубку, лежа в секрете, и только старший над ним, Савелий Ракша, вовремя предотвратил преступление, а потом выговаривал ему строго:
— Чи ты здурiв, люльку курить у секрэтi, га?.. Як в цiпу лежимо, ну, тодi… Так и то ж черкеску на голова натягнуты треба, а ты у секрэтi!..
И хотя Терентий пытался оправдаться, что лежал-то ведь он в яме, так что не видно было ни на волчий глаз огня, а искру выбивал под пушечный выстрел, затянуться же думал всего один раз только, но Ракша перебил его, негодуя:
— Э-э, ось слухайте, люди, шо дурной балакае!.. А дым вiд тютюна?
Хиба же вiн его не почуе?
«Вiн» — это был неприятель, которому Терентий, одержимый мучительной жаждой курева, вздумал отказать в чутье…
Во вторую ночь было уже не до трубки: это была строгая ночь, — шли работы с обеих сторон. Лежа очень близко к неприятельским окопам, Терентий отчетливо слышал, как трудились французы, не уступая в этом русским солдатам; он понимал всем нутром своим, что готовится с обеих сторон немаловажное дело, и очень часто по-старому, по-деревенски, покручивал головою.
Слишком резок переход был для него от Хлапонинки к плавням Кубани, однако несравненно резче и круче оказался этот последний переход от плавней к севастопольским бастионам. И он очень хорошо понимал своего друга Трохима Цапа, когда тот говорил ему на другой день во время ожесточенной канонады, оторопело глядя на чугунную тучу снарядов, закрывшую небо:
— Хиба ж це сражение?.. Це якесь велыке душегубство!
Канонада этого дня совершенно оглушила и потрясла Терентия, как и всякого новичка, попадавшего в Севастополь во время усиленной бомбардировки.
У пластунов на пятом бастионе был свой блиндаж, в котором полагалось спать им днем, чтобы могли они чутко слушать и зорко впиваться глазами в темноту ночью: они были ночные птицы. Но Терентий пока еще даже и представить не мог, как можно было спать в блиндаже, когда в нем дрожали земляные стены от рвавшихся кругом, а иногда и на его крыше снарядов и от гулких огромных ядер из осадных орудий.
На обстрелянных старых пластунов, способных спать даже и не в блиндаже, а около него на свежем воздухе, несмотря на бешеную пальбу с обеих сторон, глядел он с детским недоумением. Он и думать не смел, что недели через две так же, как и они, будет он засыпать под канонаду, а просыпаться, когда наступит вдруг тишина, и уже совершенно спокойно будет глядеть на размозженные ядрами или разорванные на части снарядами тела солдат. Теперь же это его пугало: он горестно морщился, приседал от внезапной дрожи в коленях, закрывал глаза или отворачивался и по-деревенски безнадежно махал рукой, когда это видел.
Случалось, попадались ему на глаза носилки с убитым или раненым офицером, — тогда он почему-то ярче вспоминал своего «дружка» Хлапонина Митрия Митрича. Он не сомневался в том, что гораздо раньше его прибыл в Севастополь Хлапонин со своей заботливой женой, и ему очень хотелось поглядеть на него хотя бы издали, однако не только не нашлось времени поискать его здесь, но даже не у кого было спросить о нем.
Хорунжий Тремко, когда он обратился к нему за советом, как бы разыскать офицера Хлапонина, спросил его, какого рода оружия этот офицер, и Терентий, к стыду своему, должен был ответить, что не знает.
Действительно, зачем и нужно было ему знать это там, у себя в деревне? Да и сам Хлапонин счел, должно быть, лишним рассказывать ему, был ли он в пехоте, или в кавалерии и в каком именно полку.
Что на пятом бастионе его не было, в этом Терентий убедился, расспрашивая солдат и вглядываясь в лица их офицеров; но ведь бастионов и редутов было много, кавалерия же совсем не стояла в Севастополе.
«Домашние мысли в дорогу не годятся» — это Терентий как следует почувствовал не на Кубани, а только здесь, в Севастополе, среди беспрерывного грохота пальбы, среди разрушений, увечий и смерти кругом.
Здесь о жене и детях, брошенных им в Хлапонинке, думал он гораздо меньше, чем на Кубани и по дороге сюда: как бы то ни было, там было им куда спокойнее, чем было бы здесь, там они были сохраннее.
Здесь же был враг, многочисленный и хорошо оснащенный, и следить за тем, что намерен предпринять враг в эту ночь, отправился чуть только стемнело вместе с другими пластун Василий Чумаченко.