Была ли в последних словах его ирония, он, конечно, не дал понять.
Однако и Горчаков со своей стороны как раз в это время писал царю, что Меншиков совершенно неспособен стоять во главе армии, защищающей Крым, что, отчаявшись в возможности отбиться от врагов, он только теряет время и дает усиливаться им, что сменить его надо поэтому как можно скорее.
В том же письме он, со всею деликатностью, ему свойственной, намекал царю, что охотно взял бы на себя бремя, согнувшее Меншикова, и что бремя это было бы ему как раз по силам, так как план успешных военных операций против союзной армии у него созрел, и, конечно, он во всех деталях совпадает с теми «драгоценными мыслями» об обороне Севастополя, которыми «угодно было» царю с ним делиться в письмах.
Великие князья, уезжая в Петербург, конечно, уверяли Меншикова, что он вполне на своем месте и что царь может дать ему, пожалуй, временный отпуск для восстановления здоровья, расшатанного понесенными им трудами, но ни за что не согласится совсем отозвать его из Крыма; между собою же говорили они, что старику действительно пора на покой, что он не больше как историческая руина, столько же живописная, сколько и бесполезная.
Однако возможность замены одной руины другою развалиной — Горчаковым — вызывала у них только непринужденный молодой смех и остроты.
В русских газетах и журналах того времени можно было писать только то, что разрешалось начальством и одобрялось цензурой; поэтому в печать не попадало ни одного отрицательного мнения о Меншикове, хотя достаточно ходило их в обществе.
Совсем в другом положении оказались его противники — Канробер и Раглан. Орган Сити «Таймс» — газета очень близкая к военному министерству, которым управлял герцог Ньюкестль, поместила в декабре громовую статью против Раглана.
"Нельзя более отрицать, — говорилось в этой статье, — что крымская экспедиция находится в совершенном расстройстве. Кроме мужества офицеров и солдат, нет ни одной из потребностей армии, которая не была запущена безвозвратно. Армия получает только половинные рационы, а некоторые полки бывали без провианта по несколько дней. Солдаты и большая часть офицеров дурно одеты и обуты, не имеют защиты против дождя и грязи… Из гавани нет никакой дороги в Балаклаву. Три или четыре тысячи лошадей околели от голода и от чрезмерной работы; многие полки вынуждены были заменять вьючный скот, то есть переносить провиант и припасы из гавани в лагерь.
Даже зимняя одежда не была роздана по недостатку средств к ее перевозке.
Смертность доходит до шестидесяти человек в день. Во всем недостаток: в пушках, мортирах, ядрах, бомбах, топливе, материалах для постройки бараков, — во всем, что необходимо для существования армии. Врачи предсказывают, что еще до марта месяца погибнут две трети армии. Все энергические люди впадают не в апатию, а в отчаянье. Между тем лорда Раглана едва видели со времени Инкерманского сражения. Он или не знает положения дел, или считает себя неспособным оказать в этом случае помощь и потому держится в стороне… Есть люди, для которых не было бы несчастием, если бы главнокомандующий и его главный штаб пережили всех на высотах под Севастополем, получили ордена и готовы были бы вернуться в отечество, чтобы пользоваться там пенсиями и почестями среди костей пятидесяти тысяч англичан, лишь бы только спокойствие управления не было нарушено хоть одним увольнением, одним новым назначением. Как будто армия как в мирное, так и в военное время служит только правительственным орудием для того, чтобы продвигать вперед аристократию и защищать министерство! Мы торжественно протестуем против этого мнения; мы думаем, что армия есть орудие защиты страны против неприятеля и поддержания ее интересов… Если армия терпит крушение, если честь страны и положение английского государства должны быть спасены, то необходимо бросить за борт, не теряя ни часа времени, все уважения личной дружбы, официальной щекотливости, аристократических чувств и придворного прислужничества и поставить во главе управления опытность, энергию, дарование и достоинство, хотя бы в самой суровой и грубой их форме. Нет интересов выше общего интереса, потому что с падением последнего рушится все. Итак, нет никаких доводов против немедленной смены начальников, оказавшихся недостойными исполнять обязанности, к которым призвали их протекция, старшинство и ошибочность в их оценке. Не стыдно для человека не обладать гением Веллингтона. Но со стороны военного министра преступно позволять офицеру хотя на один день браться за исполнение обязанностей, забвение которых довело великую армию до гибели".
Цицероновский[14] стиль этой статьи не мог, конечно, не потрясти старого Раглана, и он сделал прежде всего то, что сделать было легче всего: выслал вон из армии корреспондента газеты «Таймс».
Конечно, ответ на такую крутую меру не заставил себя долго ждать. В это время действовал уже телеграфный кабель, проложенный от Балаклавы до Варны, и таким образом армия интервентов была связана с Лондоном через Константинополь гораздо более современным средством связи, чем русская армия с Петербургом.
«Таймс» разразилась несколькими жестокими выпадами против Раглана, так что друзьям старого маршала приходилось уже утешать его тем, что на Веллингтона нападали не меньше во время испанской войны, впоследствии же все пред ним преклонились, как перед победителем самого Наполеона.
Утешения эти, впрочем, действовали плохо, так как Раглан видел, конечно, все недостатки в снабжении английской армии, только винил в этом не себя, а нераспорядительность военного министерства, потому что расположенная по соседству союзная армия французов, вдвое большая по численности, чем английская, имела, на посторонний взгляд, все, что можно было потребовать для нужд солдат и офицеров в этой пустынной стране, и ни в чем не нуждалась.
Солдаты имели там внешне здоровый вид и были хорошо одеты. В запасных магазинах французов находилась обувь даже для турецких подкреплений, приходивших из Константинополя обыкновенно в туфлях и попадавших прямо с парохода в невылазную грязь, английские же солдаты, исхудалые до невозможности и бессильные, завертывали ноги в сено и солому. У французов всюду стояли бараки, в то время как Раглан только еще отправлял в Синоп транспорты за досками для бараков. В английской армии оставалось всего несколько сот лошадей, похожих на ходячие скелеты, наспех и кое-как обтянутые шкурой; у французов же были в большом числе мулы, сытые и крепкие, почти как в первый день высадки в Крым, и годные для всякой тяжелой работы. У французов приходилось то и дело занимать для перевозки тяжести этих мулов и фургоны, бывшие всегда в исправном виде, и даже людей для прокладывания дорог, в то время как и в лагере французов и во всем районе расположения французских войск были проложены отличные дороги.
Сказывалось, конечно, то, что Англия сорок лет после свержения Наполеона наслаждалась миром и очень мало думала о сухопутных войсках и их устройстве, все свое внимание отдавая флоту; Франция же, не забывая о флоте, всегда стремилась поддерживать былую славу своей армии, когда-то самой сильной в мире.
Но кое-что все-таки зависело и от разницы в характере англичан и французов. И если первые под давлением холода, голода и всяких лишений становились с каждым днем все мрачнее и молчаливее, вторые не теряли своей природной веселости; и если в английском лагере иногда палые лошади валялись около самых палаток и только в виде наказания за ту или иную провинность можно было добиться от солдат, чтобы их оттащили и закопали, то в лагере французов в этом отношении было несравненно чище, а энергии зуавов, известных своими мародерскими привычками, хватало даже и на то, чтобы по ночам грабить англичан, особенно их фуры с ромом, виски и другими «горячими» напитками.
Если же зуавы не считали за грех слегка пограбить своих союзников, то французские солдаты вообще относились к английским пренебрежительно, французские офицеры к английским снисходительно, как старые служаки в полку относятся к зеленой полковой молодежи, плохо знающей службу.
Даже и попадая в русский плен ранеными, англичане и французы очень отличались друг от друга на лазаретных койках. Первые были угрюмы, сдержанны, почти не говорили ни с врачами, ни между собою, и если что читали, то только «божественное»: евангелие, библию, псалмы Давида; вторые же были очень общительны, сыпали шутками, прилежно старались усвоить хотя бы два-три десятка русских слов, и даже ампутированные из них, жизнь которых при состоянии тогдашней хирургии и санитарии зависела от стечения многих особо счастливых условий, все-таки не прикасались ни к какой божественности, а читали запоем Бальзака.
Вполне сознавая слабость своей армии по сравнению с французской и в то же время невозможность ни увеличить ее в несколько раз, ни сделать ее, наемную, гораздо более боеспособной, английские политические деятели взывали к Франции, прося Людовика-Наполеона посылать безотлагательно как можно больше и больше подкреплений в Крым.
«Таймс» по заказу своих хозяев, банкиров Сити, писала:
«Если мы даже сделаем все то, что в состоянии исполнить, все-таки наши усилия будут ничтожны в сравнении с тем, что в полной боевой готовности находится у нашего великого союзника. Для Англии послать тридцать тысяч человек на помощь нашим измученным и осажденным в Крыму войскам кажется усилием, превышающим ее средства, между тем как императору французов стоит только захотеть, и в три раза большее количество войска будет в одну неделю готово к вторжению в Россию… Людовик-Наполеон должен быть даже более заинтересован в окончательном результате экспедиции, чем Англия, потому что его армия в Крыму гораздо многочисленнее нашей. Он должен чувствовать, как и мы, что завязал борьбу с могучим соперником, и борьбу решительную, в которой ему уже нет отступления. Одно из двух: или славные французские войска, стоящие перед Севастополем, должны остаться до последнего на поле брани, или надобно усилить французскую армию до того, чтобы ей открылась возможность начать наступательные действия. С настоящими же нашими средствами как победа, так и удачное отступление равно невозможны…»
Так, на четвертом месяце со дня вступления войск интервентов на русскую территорию, с одной стороны, князь Меншиков признал свое полное бессилие отстоять Севастополь и запросился в отставку, с другой — лорд Раглан, а за ним все руководители английской политики пришли тоже к бесспорной мысли, что они своими силами не в состоянии не только взять Севастополь, но даже благополучно убраться из него восвояси.
Оставались генерал Канробер и Франция в лице ее банкиров и «маленького» Наполеона — как надежда и опора воинствующих и сконфуженных английских министров, герцогов и самой королевы Виктории.
II
В начале декабря в силу непредвиденных обстоятельств был созван парламент, который открыла королева Виктория тронною речью.
— Милорды и господа! — провозгласила она. — Я собрала вас в необыкновенное время года для принятия при вашем содействии мер, которые позволили бы мне продолжать с большею силою и самым деятельным образом начатую нами великую войну.
Виктория все-таки хотела остаться самою воинственною женщиною в мире, несмотря на неудачно ведущуюся войну на Востоке, несмотря на то, что многие скамьи депутатов были пусты, так как депутаты эти успели уже погибнуть в Крыму, и много знатных леди и мисс видела она теперь одетыми в глубокий траур.
Конечно, тронная речь была встречена необходимым в подобных случаях громом аплодисментов и сочувственных восклицаний.
Англия уже привыкла к своей королеве и во многом отдавала ей должное.
Она была примерная жена своего мужа и не менее примерная мать своих семерых детей, ожидавшая в будущем еще нескольких маленьких принцев и принцесс, благо государство было богато и могло вполне прилично содержать их всех, сколько бы их ни появилось на свет.
Это плодородие их королевы непритворно умиляло англичан, но они отмечали в ней также и то, что она оказалась расчетливой домашней хозяйкой, а в качестве королевы старательно выполняла все, что полагалось ей выполнять.
Теперь, например, во время серьезной войны с Россией, когда очень многое поставлено было Англией на карту, ей полагалось быть преувеличенно воинственной, и она вполне добросовестно изображала воинственность.
Ума она была умеренного, никаких невыполнимых желаний не проявляла, конституцию соблюдала свято, сочиненные для нее тронные речи читала всегда ясно, отчетливо, с соблюдением всех знаков препинания и всех ударений; в парламент входила величественно, как подобает входить королеве, уходила под несмолкаемые овации тоже неторопливо и с поднятой головой.
Что же касалось ее супруга принца Альберта, то ей лично никто не решался ставить в вину то, что он, вопреки английской конституции, все пытается вмешиваться в дела правления и вообще быть несколько большим, чем только мужем своей жены, которая является королевой.
Притом же его посягательствам на кое-какую власть прекрасно умели сопротивляться, и между членами парламента, а также в обществе ходило по его поводу изречение какого-то давнего философа: «Отличие человека от других животных заключается в том, что он единственный из всех их имеет способность вечно вмешиваться в то, что до него совсем не касается».
Заседания парламента открылись после тронной речи. Однако вопрос о наборе новых войск оказался, как и предполагалось, труднейшим из всех вопросов. Он заставил даже маленького, старенького, седенького Джона Росселя[15] выступить с гневной иеремиадой[16], произнесенной хотя и тихим голосом, но с большим чувством.
— Когда дело идет о деньгах, — пламенно, точно юноша, говорил он, поднимая палец к небу, — дух английского народа является во всем своем блеске! Откройте подписку, потребуйте от него фланели, пудингов, сластей и портвейну для армии, он отзовется на это единодушно, отказа в этом не будет… Только, пожалуйста, не трогайте его самого, не требуйте, чтобы он оставил свои уютные комнатки и подвергся опасностям и трудам военным! Он, видите ли, очень любит свой домашний очаг, он весь без остатка погружен в трехпроцентные биржевые спекуляции, но он ненавидит лагерную жизнь и очень холодно относится к звуку боевых рожков и барабанов. О, еще бы, — он, конечно, охотно уступит наемным немецким братцам защиту и успех этого великого предприятия — завоевание Крыма!
Да, в парламенте говорились речи в пользу того, чтобы вербовать в английскую армию немцев, австрийцев, итальянцев, шведов, хотя в тогдашней Англии, считая и Ирландию, было до двадцати пяти миллионов жителей, а в крупнейшей из ее колоний — Индии — круглым числом сто миллионов. Очень мало кого прельщала даже повышенная по случаю тягостей войны в отдаленном Крыму плата наемникам капитала. Как ни бедствовали ирландцы, но и у них вербовщики не имели успеха: слишком велики, а главное, совершенно неожиданно велики оказались потери английских войск как в армии, так и во флоте.
Между тем войну начинали с надеждой на очень скорый и полный успех; золотое правило Веллингтона: «До борьбы с врагом узнай его силы» — было забыто почему-то всеми, кто начинал борьбу с Россией; с этим должны были согласиться многие, выступавшие на необычных декабрьских заседаниях парламента.
Признано было необходимым поддержать и принять предложение члена палаты общин Робука: создать «следственный комитет о причинах гибели английской армии в Крыму», и сам же Робук назначен был председателем этого комитета.
Но от чего бы ни погибала армия, она прежде всего требовала замены ее другою, более боеспособной, — в этом вопросе и таилась та крепкая стена, которую не смогли прошибить опытные парламентские болтуны своими речами.
Лондонские банкиры соглашались дать Франции большой заем на очень льготных условиях, лишь бы Франция выставила в Крыму столько войск, сколько, потребуется для окончательной там победы.
Для того же, чтобы склонить к этой сделке Наполеона, в Париж к нему командирован был Пальмерстон, давний друг и, как говорили, даже «сочинитель» его как императора Франции.
Знаменитый английский государственный деятель лорд Пальмерстон, которому было в то время уже семьдесят лет, но который не дожил еще тогда до зенита своей славы, являлся не только «сочинителем» Наполеона III, но и одним из главных соавторов франко-английской интервенции в Крыму.
Великие основоположники коммунизма Маркс и Энгельс всего за год до начала Крымской войны дали в «People's Paper» великолепный портрет его, начиная ряд статей о нем таким убийственным сравнением:
"Руджьеро все снова и снова пленяется ложными прелестями Альчины[17], за которыми, как он это знает, скрывается старая ведьма — «беззубая, безглазая, отвратительная, лишенная всякой прелести». Странствующий рыцарь все снова влюбляется в нее, хотя знает, что она превращала всех своих прежних поклонников в ослов и других животных. Английская публика — новый Руджьеро, и Пальмерстон — новая Альчина. Он умеет всегда придавать себе прелесть новизны, хотя ему уже под семьдесят и он с 1807 года почти непрерывно подвизается на политической арене; он умеет все снова возбуждать надежды, которые обычно связываются лишь с неиспытанным, многообещающим юношей. И хотя он уже стоит одной ногой в могиле, от него все еще ожидают, что он только начнет свою настоящую карьеру. Если бы он завтра умер, вся Англия удивилась бы тому, что он целых полвека был министром".
Но этот счастливый ирландец оставался министром и еще десять лет после Крымской войны, пока, наконец, не умер, и в смысле «памяти народной» ему повезло даже в России: не одно поколение русских грамотных людей знало его благодаря известным стишкам какого-то неизвестного автора:
Вот в воинственном азарте
Воевода Пальмерстон
Поражает Русь на карте
Указательным перстом!
Имя Пальмерстона в этих стишках очень тесно сплеталось с именем французского императора:
Вдохновлен его отвагой,
И француз за ним туда ж:
Машет дядюшкиной шпагой
И кричит: «Allons, courage!»[18]
Полно, братцы! На смех свету
Не останьтесь в дураках, —
Мы видали шпагу эту
И не в этаких руках!
Если дядюшка бесславно
Из Руси вернулся вспять,
Так племяннику подавно
И вдали несдобровать…
Стишки эти появились тогда, когда Николай и Нессельроде думали избежать войны с Европой и не хотели раздражать ни Англии, ни Франции в лице их представителей в Петербурге: Гамильтона Сеймура и Кастельбажака.
Несмотря на патриотичность стишков, не уступающую в этом отношении солдатской песенке Горчакова, они все-таки были запрещены из видов чисто дипломатических, и автора их искали жандармы, поэтому он благоразумно скрыл свое авторство, а молва приписывала их то поэту-актеру Григорьеву, то Алферову, то Опочинину, то другим, а так как они были под запретом, то читались и распевались в светских гостиных… Музыку к ним написал Вильбоа.
Запрещая куплеты о Пальмерстоне, Николай, между прочим, считался и с ним самим. Он почему-то был убежден, что Пальмерстон, политика которого в двадцатилетнюю бытность его министром иностранных дел сводилась в сущности к покровительству либеральным партиям за границей, благоговеет перед ним лично и поэтому ничего во вред ему и России замышлять не будет.
Это проявление симпатий к Николаю со стороны Пальмерстона и действительно было так заметно для других, что ему однажды задан был в парламенте резкий вопрос, не состоит ли почтенный и благородный лорд на жалованье у русского императора.
Однако почтенный лорд, как бы благоговея перед Николаем, в то же время первый признал Наполеона III императором Франции, отлично зная, как относился к принцу Луи Николай.
Но как казалось всем англичанам до декабря 1854 года, Пальмерстон на посту секретаря (то есть министра) иностранных дел был настоящим человеком на настоящем месте. С того времени устно и печатно все начали признавать, что организованное главным образом им нашествие в Крым кончается или грозит окончиться явным крахом и посланная туда английская армия, собранная с такими великими усилиями, почти уже не существует.
Конечно, он, один из главных инициаторов войны, и должен был употребить в дело весь свой талант убеждения, чтобы повлиять на Наполеона в желательном для правящих кругов Англии смысле.
III
Прекрасный остроумный собеседник, всегда превосходно чувствовавший себя за любым столом, человек очень еще крепкого здоровья, несмотря на преклонные годы, и весьма располагающей к нему внешности, Пальмерстон был встречен очень радушно Наполеоном и императрицей Евгенией, хотя цели его визита были им заранее известны, и нельзя сказать, чтобы они были приятны Наполеону.
Наполеон знал, конечно, Пальмерстона гораздо лучше, чем те, которые признавали его либералом, вигом по партии, к которой он принадлежал и которую возглавлял даже; для него он был истый тори, консерватор.
Он помнил фразу из одной его недавней речи: «Век, в который мы живем, есть век прогресса, а не реформ», и этой фразы было для него довольно.
Он считал Пальмерстона в числе своих друзей, потому что тот в декабре 1851 года должен был выйти из кабинета Росселя и прервать тем на время свою политическую карьеру из-за восторженного отношения своего к государственному перевороту во Франции, послужившему прологом к восстановлению империи. Друзьями же своими Наполеон дорожил, так как был подозрителен и видел их около себя очень мало.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.