Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Севастопольская страда (№1) - Севастопольская страда. Том 1

ModernLib.Net / Историческая проза / Сергеев-Ценский Сергей Николаевич / Севастопольская страда. Том 1 - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Сергеев-Ценский Сергей Николаевич
Жанр: Историческая проза
Серия: Севастопольская страда

 

 


Сергей Николаевич Сергеев-Ценский

Севастопольская страда. Том 1

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Глава первая

БАЛ

<p>I</p>

Необыкновенной мощности, багроволицая, несмотря на щедрый слой пудры, с дюжим носом и круглыми ястребиными глазами, адмиральша Берх, энергично действуя веером в направлении складчатой шеи и низко декольтированных широких жирных плеч, басом говорила полковнику Сколкову:

— Но послушайте, как адъ-ю-тант светлей-шего, должны же вы были от него слышать его мысли вслух!.. А то мы ведь так и не знаем, можно ли нам, слабым существам, оставаться здесь, в Севастополе, или убираться отсюда, пока в нас не начали стрелять!.. Вон адмирал Корнилов свою Лизавету Васильевну еще в июле в Николаев отправил со всеми чадами… Правда, она ходила беременная пятым ребенком, ей всякая там эта стрельба с кораблей английских вредна, конечно… Ну, а для нас чем она может быть полезна?

В сияюще белом кителе, как, впрочем, и все другие офицеры в этом зале, молодой, ловкий и самоуверенный, хорошего роста и еще лучшего на вид здоровья, полковник Сколков, почтительно наклоняясь к адмиральше, но глядя больше на ее племянницу м-ль Катрин, отвечал, улыбаясь:

— Предосторожность, конечно, никогда не мешает, но князь даже и сегодня еще нам говорил, что он десанта союзников не ждет.

— Вот тебе раз: не ждет! Князь может его не ждать, разумеется, на то его воля, — однако известно ведь всем, что десант уже три дня стоит у Змеиного острова, — возмущенно пробасила адмиральша, оглянувшись при этом влево и вправо.

— Что же, что он стоит у Змеиного острова! — снова улыбнулся Сколков.

— Постоит, может быть, и еще неделю, потом вернется опять в Болгарию.

— Что-о? Как вернется? — выкатила глаза адмиральша. — Зачем же он выходил в море, если вернется? Это, может быть, ваше личное мнение, а не князя?

— Да-а, между прочим князь высказывал и такое предположение, — невозмутимо продолжал Сколков. — Есть известие, что армию просто вывезли из Варны, как из места, зараженного холерой.

— И от холеры их набили битком на суда и вывезли в море? Чтобы удобнее было покойников в море швырять?.. Ну, признаюсь, батюшка, такой глупости мы с вами едва ли дождемся от англичан и французов!

— От холеры они ведь вообще не знают, как избавиться, а между тем армия тает и тает без всяких сражений. Маршал Сент-Арно послал против наших войск генерала Канробера в Добруджу, а через месяц в ту же Варну вернулось из тридцати тысяч войск французских только двадцать: десять тысяч легли там, в болотах… Погибли совершенно бесполезно и для Франции и даже для теории войн, потому что не удалось им даже и увидеть ни одного нашего казака. Вообще надо сказать, что союзникам не везет. Вы говорите: зачем было сажать армию на суда? Но ведь Варна почти вся сгорела от ужасного пожара, о каком недавно писали в газетах!

— А-а, это, что подожгли греки?

— Греки или не греки, только Варна сгорела. Осталось только одно имя, а Варны уж никакой нет. И если бы пороховые погреба не отстояли войска, то и некого было бы сажать на суда после взрыва, потому что…

— Это все вы лично так говорите или князь так говорит? — бесцеремонно перебила адмиральша, настолько уже тяжело дыша и выпучив глаза, что Катрин, хорошенькая блондинка, нашла нужным вмешаться:

— Тетю занимает один только вопрос: пора уж нам уезжать из Севастополя или мы можем пока оставаться здесь?

— Ну, конечно же, я ведь сама именно так и сказала, — подтвердила адмиральша, — а все эти рассуждения меня занимают гораздо меньше!.. Это дело князя, это дело Станюковича, Корнилова, Нахимова, моего мужа и прочего начальства… Что князь говорит, это я и без вас знаю от мужа, мне только хотелось бы знать, что он думает!

На это адъютант Меншикова, командующего всеми сухопутными и морскими силами Крыма, улыбнувшись Катрин и несколько понизив голос, проговорил:

— Князь старается думать так и то, что думают по этому вопросу там, в Петербурге.

И при слове «там» наклоном хорошо сработанной головы с безукоризненным английским пробором в темных волосах очень точно указал на север, так как далеко не в первый раз был в этом бальном зале, теперь совершенно переполненном разряженными дамами и офицерами гарнизона и флота.

Было по старому стилю 30 августа 1854 года. В этот день, как всегда, праздновали память «святого благоверного князя Александра Невского». Со времен императора Павла этот день считался днем «царским», так как в этот день непременно бывал именинником или наследник престола, или сам царь.

Теперь именинником был наследник, шеф Бородинского полка, а по давним полковым традициям этот праздник знаменовался балом.

Бородинский полк, отправившись пешим порядком из Нижегородской губернии еще осенью 1853 года, прибыл в Севастополь в мае 54-го, и ему не было отведено казарм.

Солдаты помещались в лагере на Бельбеке, верстах в шести от города.

Они явились на обедню, молебен и парад к Михайловскому собору, прошли церемониальным маршем перед светлейшим и его свитой, получили от него поздравление с праздником, ответили: «Покорнейше благодарим, ваша светлость!» — и ушли в свой лагерь снова.

Офицерство же деятельно готовилось к балу в приспособленном для балов, вечеров и приемов высочайших особ роскошно отделанном доме Дворянского собрания, стоявшем около Графской пристани.

Танцевальный зал в этом собрании был обширный, в два этажа, облицованный белым мрамором, с пилястрами и колоннами из розовых мраморных плит. Свет в этом зале был верхний, двери из красного дерева, отделанные бронзой.

В бильярдной комнате и нескольких кабинетах, окружавших зал, были дорогие обои — розовые, голубые, зеленые, с золотым тиснением.

И по архитектуре это было красивейшее здание Севастополя, в котором в те времена было все-таки немало больших и красивых зданий.

Библиотека морского ведомства, собранная трудами адмиралов Лазарева и Корнилова, помещалась тоже в обширном и красивом доме, а на площадку над нею, на которой установлены были оптический телеграф и телескоп, вела мраморная лестница, украшенная сфинксами прекрасной работы.

Главные улицы Севастополя, единственные замощенные булыжником, — Екатерининская и Большая Морская, — сплошь почти состояли из вместительных двух-и трехэтажных каменных домов, — признак того, что Черноморский флот пользовался особым благоволением правительства, и офицерство в нем было богатое, около него могли наживать капиталы, раскидисто строиться и вполне благодушествовать купцы.

Даже форты, охранявшие Севастополь от нападения чужого флота, издали казались не только колоссальными сооружениями, но со своими круглыми башнями по углам были похожи на средневековые замки несокрушимой мощи.

В то время как адмиральша Берх выпытывала тайные мысли Меншикова у одного из его адъютантов, другие дамы атаковали с тою же целью другого адъютанта светлейшего, двадцатисемилетнего конногвардейца, штаб-ротмистра Грейга.

— Самойло Алексеич! Скажите, как решено князем — выйдет наш флот сражаться с флотом союзников? — искательно спрашивала в кругу гораздо более молодых, чем адмиральша, дам жена капитана 2-го ранга Суслова, мать четверых детей.

— Поверьте, что об этом даже не поднималось вопроса! — прикладывал руку к сердцу, снисходительно улыбаясь, коренастый, плотный Грейг. — Ведь до последнего времени наш флот и не выходил за рейд.

— Да, конечно, раз это было не нужно… А вдруг их эскадра с войсками подойдет к Севастополю?

— Зачем же ей идти к Севастополю?

— Как зачем? Говорят, так именно и пишут во всех заграничных газетах: цель войны, какую союзники себе ставят, — уничтожить наш флот и взять Севастополь!

Женщина с кроткими карими глазами, всецело занятая детьми, домашним хозяйством, визитами, сама Суслова, как и все дамы того времени, никогда не читала газет, считая это исключительно мужским занятием, как флотская или артиллерийская служба, как парады и выговоры, получаемые от начальства.

— А разве о том, что действительно хотят сделать наши враги, они будут кричать за несколько месяцев? — покоряюще мягко и снисходительно спрашивал ее Грейг. — Вот именно потому, что они кричат об этом очень давно, у нас и думают, что они или совсем никуда не пойдут, ограничатся одним шумом, или пойдут куда угодно, только не в Севастополь!

Этот довод показался до того убедительным, что дамы, слушавшие вместе с Сусловой Грейга, переглянулись.

— Конечно, только шпионы доносят противникам, что те один против другого задумали!

— И за это шпионов вешают!

— Хотя газетные писаки — те же шпионы…

— Однако правительства Англии и Франции, наверное, не позволили бы им писать такое, если бы это была правда?

А Грейг продолжал уверенно:

— По нашим сведениям, у них, если исключить больных, наберется не больше пятидесяти тысяч. Это очень много для десантной армии, — как можно высадить столько, у нас не представляют ясно, — но это ведь совершенно ничтожные силы для того, чтобы взять Севастополь!

— Я слышала, говорил муж, что в осажденной крепости один человек может и пятерым сопротивляться, — сказала Суслова.

— Да, это общепринято. Но ведь наш гарнизон может быть даже побольше тридцати тысяч, так что у нас думают, что к нам союзники не сунутся! — очень торжественно заключил Грейг, заслужив этим благодарные огоньки не в одних только кротких глазах Сусловой.

Когда он говорил «у нас думают», то это значило, что думают в среде адъютантов светлейшего. Меншиков не терпел не только штабов, но даже и самого слова «штаб», и его молодые адъютанты, исполняя все штабные работы, вполне естественно считали себя «головкой» гарнизона Севастополя и всех войск Крыма. Впрочем, сын и внук знаменитых адмиралов, основоположников русского флота, штаб-ротмистр гвардии Грейг с детства знал о себе, что он рожден для блестящей карьеры, и привык с уважением относиться к своему уму.

Однако одна из дам, его окружавших, бойкая спорщица, капитанша Бутакова, вспомнила об английском парламенте, в котором обсуждались вопросы ближайших военных действий после того, как сухопутная русская армия князя Горчакова 2-го была в июне отозвана с Дуная, чтобы избежать военных действий еще и с Австрией, молодой император которой Франц-Иосиф, по выражению царя Николая, «удивил мир своим вероломством».

— Я очень, очень хорошо запомнила это, — отчетливо заговорила Бутакова, сверкая белизной безукоризненных зубов, — в парламенте обсуждался только этот вопрос: идти ли им на Севастополь? И вот все, все они, все эти лорды Пальмерстоны, и Россели, и другие решили: непременно идти! Вот…

Она даже не сочла нужным договорить: вывод и без того казался ей ясен, и кроткие карие глаза Сусловой снова обеспокоенно обратились на Грейга, но Грейг возразил веско, как взрослый в толпе детей:

— С нами воюет ведь армия, а не парламент! Мало ли чего хотелось бы парламентам, где сидят всякие рябчики!.. Я сказал «воюет», но ведь союзная армия ни разу пока еще не видела нас, а мы ее. Нам известно даже, что в армии союзников существуют большие несогласия среди командующих… А последний манифест Луи-Наполеона вам известен? Вот этот манифест гораздо ближе к истине. Там прямо так и говорится: «Враги наши от Балтики до Кавказа не знают, куда мы направим решительный свой удар…» Видите ли, какая нам объявлена милость? Не знаем и не будем знать, пока удар не будет нанесен! Вот как сказано! Мы можем только догадываться, что не в Севастополь, а…

Высказать догадку эту Грейгу так и не удалось, потому что как раз в этот момент музыканты полкового оркестра, помещенные вместо хоров на деревянном помосте под потолком, грянули туш: командир Бородинского полка Веревкин-Шелюта 2-й почтительно встречал начальника своей семнадцатой дивизии, генерал-лейтенанта Кирьякова.

Знаменитый своим голосом, темно-малиновый от большого количества ежедневно выпиваемых им крепких напитков, с голубыми бакенбардами и усами и с голым, как ладонь, черепом, низенький, но на высоких каблуках с гремучими огромными шпорами, всячески стремящийся поддержать о себе мнение как о боевом генерале-рубаке, он прежде всего справился у Веревкина, передернув широкими ноздрями:

— Командующий будет?

— Обещался быть, ваше превосходительство… До его прибытия не откроем танцев… — заторопился ответить бравый видный полковник с тою приветливой улыбкой хозяина, которую как будто надел он на себя исключительно ради этого бала.

— Прибытия… хм-хм… прибытия! — прищурил пренебрежительно глаза Кирьяков, проходя в зал.

Что генерал Кирьяков взял себе за правило презрительно относиться к командующему силами Крыма, открыто разнося в кругу своих подчиненных каждую из его мер по обороне Крыма, это знал Веревкин, знал он и то, что за это Меншиков нескрываемо ненавидит Кирьякова и давно бы сместил его, если бы только власть смещать начальников дивизий предоставлена была ему царем.

Стоявший в зале портрет именинника — наследника — был густо обвит гирляндами цветов, между тем как портреты императорской четы хотя тоже были украшены цветами, но заметно скромнее. Кирьяков, остановившись перед портретами, недовольно заметил Веревкину:

— Насколько я вижу, тут кто-то у вас умствовал, полковник, хм… А в таких случаях, доложу вам, требуется как можно меньше ума, но-о как можно больше трепета, — вот что-с!

Веревкин только наклонил скромно голову: этим занималась его жена, а он привык полагаться на нее даже в важных хозяйственных делах управления полком.

Новый встречный туш заставил его обернуться к дверям зала: входил Моллер, тоже генерал-лейтенант, но старше Кирьякова по производству, уже довольно древний старик, весьма отяжелевший, с пушистыми кудерьками снежно-белых волос, получивший от Меншикова прозвище «Ветреная блондинка» за то, что месяца два назад в депеше, полученной с семафорного телеграфа, «SO», то есть «юго-восток», принял, по незнанию морских терминов, за 50.

Депеша была такая: "Неприятельская эскадра показалась на «SO». В ней не было ничего тревожного: небольшие неприятельские эскадры часто проходили в виду Севастополя, блокируя русские порты Черного моря, охотясь за каботажными судами. Но у Моллера при докладе его Меншикову получилось:

«Показалась неприятельская эскадра в пятьдесят судов», — а это уж прозвучало тревожно: это могло даже означать близкую бомбардировку Севастополя с моря.

Окна собрания были открыты туда, в море, в лунную теплую ночь; двери, конечно, тоже были открыты, однако сквозняка не выходило, — даже язычки свечей в люстре почти не колыхались. Проворные солдаты собрания, усатые и с бакенбардами в виде котлеток, но без бород, как это тогда полагалось, высоко подымая над головами подносы со стаканчиками сливочного, кофейного, ягодного мороженого, обносили им дам.

Ничего не надеялись узнать обеспокоенные замыслами союзников дамы ни от генерала Кирьякова, ни тем более от Моллера. Но вот вошли вместе два Аякса[1] флота — вице-адмиралы Корнилов и Нахимов, оба равного роста, высокие, узкоплечие, несколько сутулые, — мозг и сердце флота; Корнилов — в золотых аксельбантах генерал-адъютанта, отстающих при движении от его впалой груди, с Георгием в петлице и с Владимиром на шее. Нахимов — герой Синопа — с двумя Георгиями; оба русоволосые и светлоглазые; старший летами — Нахимов — старший из флагманов флота; Корнилов же — начальник штаба флота; и дамы, со стаканчиками мороженого или с одними только кружевными веерами в руках, сейчас же окружили обоих.

Нахимов был убежденный холостяк, жил одиноко, тревоги дам были ему не совсем понятны, но, строгий на службе, он имел мягкое сердце в быту; обеспокоенных дам надо было успокоить. И, поворачивая то к одним, то к другим голову с низковатым покатым лбом, как на древних изображениях Александра Македонского, он говорил им:

— Ничего-ничего-с. Все идет как нельзя лучше-с, медам! Неприятель, как видно-с, все-таки побаивается нас и очень близко к нам подходить не желает-с!

— А как же, Павел Степаныч, какая большая эскадра союзная в июле стояла перед Севастополем целый день, — напоминали ему дамы. — Ведь она, разумеется, не зря стояла.

— Это — четырнадцатого числа-с? — уточнил Нахимов. — Да-с, да-с, стояла… Что же из этого-с? Постояла и ушла-с. А мы на другой день закладку собора святого Владимира произвели-с. Мы ведь не теряем присутствия духа-с. Они вздумали перед нами покрасоваться, а мы вот, видите ль-с, собор новый заложили-с… Мы их не боимся, нет-с!

Нахимов говорил это, не улыбаясь, однако и дамы переглядывались, не зная, как его понять: может быть, это была просто горькая шутка?

Несколько иначе говорил с дамами Корнилов. Смолоду любимец женщин, он сделался хорошим семьянином; никогда не отличавшийся крепким здоровьем, сам он привык беспокоиться о здоровье своих домашних; но как начальник штаба флота, он слишком много труда вложил в огромное дело устройства флота, поэтому он больше отвечал беспокоившим очень глубоко его самого мыслям, чем окружавшим его дамам, когда говорил им:

— Только вчера около наших берегов крейсировало одно английское судно — пароход «Карадок». Я его долго наблюдал в трубу. Это было не просто крейсерство: это было судно-наблюдатель. Видно, наши берега изучались очень тщательно, им делали осмотр, какой следует. Мы не могли прощупать этот пароход с наших батарей, о чем я очень жалею… Да, и эта эскадра, которая нас посетила четырнадцатого числа, она имела свои цели. Когда стемнело, она, конечно, ушла, но за день она осмотрела все, что можно разглядеть у нас в трубы с приличной дистанции, на какой она держалась.

— Так вы думаете, Владимир Алексеич, что лучше, не теряя времени, уезжать из Севастополя? — по-своему понимали его дамы.

Но Корнилов пожимал узкими плечами, продолжая отвечать своим мыслям:

— Неоспоримых оснований так именно думать я все же не имею. Змеиный остров ведь на одинаковом расстоянии и от Севастополя и от Одессы. Может быть, противник нацелился на Одессу.

— Оттуда их отобьет опять Щеголев! — сказала было одна из дам, но Корнилов поморщился.

— Ну что там Щеголев с его четырьмя пушчонками! Он, конечно, никого не отбил, это пустяки: союзники тогда высмотрели все, что им было надо, и ушли, чтобы теперь, например, высадить там десант. Одесса — город богатый и почти беззащитный. Кроме того, оттуда они могли бы выйти в Новороссию, отрезать армию Горчакова…

— Так что это именно так и будет? Значит, они пойдут на Одессу? — спросили дамы.

— Не знаю, не знаю! Если бы мы вообще что-нибудь знали наверное! — поднял обе руки, как для защиты, Корнилов, и одна из дам заметила на это колко:

— Нет, Владимир Алексеич, что вы там ни говорите, а вы хорошо сделали, что отправили Елизавету Васильевну в Николаев!

Корнилов, не ответив на это, оглядел рассеянно поверх искусных и благоухающих причесок дам обстановку зала, заметил кое-что новое, временно внесенное сюда для украшения стен, и, слегка улыбнувшись, проговорил не в тон сказанному раньше:

— А-а, так, значит, для бала в этом собрании наши новые сослуживцы отважились на некоторый ремонт! Знатно!

Действительно, бравый полковник Веревкин-Шелюта, готовя собрание к своему первому балу, рассчитанному на большое число гостей, затратил много усилий, чтобы обставить, насколько было возможно богаче и без того весьма богато обставленное Дворянское собрание.

Ведавший же всей хозяйственной частью устройства бала полковой казначей поручик Вержиковский заготовил большое количество бутылок шампанского и других вин, но на всякий случай в бакалейном магазине купца Носова, запертом со стороны улицы, дежурил приказчик, который мог бы значительно подкрепить этот запас.

Еще в начале августа стали привозить из окрестностей и благословенных долин небольших речек Бельбека и Качи десертный виноград лучших сортов, и теперь большие корзины чауша и шаслы стояли на стойке буфета собрания рядом с корзиной летних дюшесов и душистых зеленомясых дынь. И, глядя на все это искристое, цветистое, благоухающее великолепие, кто не мог бы мгновенно забыть о какой-то англо-французско-турецкой эскадре с огромным десантом, притаившейся против устья Дуная за плоским островом, на котором будто бы погребено было тело Ахиллеса[2], перенесенное от стен Трои матерью его Фетидой, — островом, в древности называвшимся Левке, а теперь кем-то и когда-то зловеще названным Змеиным.

Так же точно за островом Тенедосом, лежащим против Безикской бухты, таился ахейский флот, готовясь к походу против твердынь Илиона. За Тенедосом, богатым вином; поджидал Агамемнон, вождь ахейцев, остроносые суда греков, полные воинов для десанта.

В Севастополе знали, что флагманский корабль английской эскадры, таившейся теперь вместе с французской за островом Змеиным, корабль, на котором держал свой флаг командующий эскадрой адмирал Дондас, носил звучное имя «Агамемнон».

<p>II</p>

— Вот посмотрите, господа, на эти часы — только по рассеянности в свои карманы не прячьте — и скажите, где здесь ключик, — говорил лейтенант Бирюлев, показывая плоские, обыкновенные на вид золотые часы в группе молодых флотских офицеров в буфете собрания.

Лейтенант Астапов, склонный к полноте блондин, повертел в руках часы, посмотрел пристально на бретерское осанистое долгоносое лицо Бирюлева и сказал:

— Просто и ясно: ключик потерян.

— Все такого мнения, господа, что ключик потерян? — обвел глазами других Бирюлев. — Как будто все! Тогда смотрите. Вот я завожу часы!.. А вот я ставлю часы по часам этого собрания, так как у меня они позади на двенадцать минут.

И он передвинул стрелку так же без ключика, как и завел часы.

И часы, только что дошедшие в Севастополь из-за границы, пошли бы гулять по рукам, если бы Бирюлев не спрятал их в карман.

— Может быть, такие часы без ключика есть у всех офицеров союзного флота, — сказал Астапов.

На это Бирюлев ответил:

— Я думаю, что и у многих армейцев. Но вот еще какая новость техники: за границей начали будто бы делать бумагу из дерева.

— Как из дерева? Из какого дерева? — удивились все.

— А из чего делают бумагу у нас? — спросил Бирюлев.

— Из тряпок, кажется.

— То-то что из тряпок. Но это — дорогая бумага, а там будто бы получается из обыкновенных бревен и очень дешевая.

— Каким же образом?

— Очень просто. Подвергаются бревна химической обработке, в результате получается прекрасная бумага.

— Вот оно что! — качнул головой лейтенант Холин, книжник и немного поэт. — Если с простыми карманными часами и с бумагой так обстоит дело за границей, то сколько же последних слов техники приготовили они для нас, грешных? А мы об этом и понятия не имеем.

— О конических пулях Минье мы уже читали, остается только увидеть их в действии, — сказал Астапов.

— Пули Минье уж не новость, я читал о каких-то ядовитых газах, — выдумал один англичанин, — только не дал я этому веры, — отозвался на это мичман Завалишин, крепкий брюнет с энергичным лицом. — Могут ли быть изготовлены такие газы?

— Отчего же нет? Есть ведь «Собачья пещера» — грот такой где-то в Италии, в котором собаки дохнут. Почему же дохнут? Очень просто — ядовитые газы! — сказал Бирюлев.

— Я не об этом! Ядовитые газы, конечно, есть даже в угольных шахтах в России, — незачем в Италию ездить, — а вот как ими действовать могут?

Начинять ими гранаты, что ли?

— А почему же? Хотя бы и так!

Дамы не позволили молодым флотским развить разговор о последних словах заграничной техники в военном деле. Дамы требовали неусыпного внимания к себе, иначе зачем же они пришли на бал? Наконец, они чувствовали себя встревоженно и настойчиво требовали, чтобы их успокоили по-настоящему, прочно, отвлекли бы их мысли в беззаботное прошлое.

Несмотря на то, что огромный союзный флот заставил молодой и малочисленный русский флот укрыться в бухте под мощную защиту семисот орудий береговых батарей, севастопольская жизнь отнюдь не нарушала своего заведенного задолго до объявления войны течения.

Даже и в августе до этого последнего дня каждый день в шесть часов вечера на стодвадцатипушечном корабле «Великий князь Константин», носившем флаг Корнилова и стоявшем у Екатерининской пристани, начинал играть оркестр, а на самой пристани гремело еще несколько оркестров, как флотских, так и армейских, и даже роговой хор гусарского полка с песенниками.

И тогда на Приморском бульваре, где стоял бронзовый памятник герою Черноморского флота — лейтенанту Казарскому, начиналось гулянье, и Севастополь мог показаться даже любому мизантропу самым счастливым, самым веселым городом в мире.

На гуляньях этих много было женщин, для них в сущности и устраивались гулянья, потому что Севастополь по самому чину военной твердыни, предназначенной охранять весь юг Европейской России, был подчеркнуто мужской город. Из сорока двух тысяч его населения в те времена тридцать пять тысяч приходилось на войско гарнизона и матросов флота, а из семи тысяч остальных жителей сколько могло приходиться на женщин, если исключить чиновников, купцов, ремесленников, рабочих и детей?

Конечно, город с таким огромным количеством постоянно живущих военных привлек не одну сотню жриц свободной любви, которые, чуть только раздавалась музыка на пристани, выходили на свой промысел, отчетливо, по-военному маршируя по главным улицам — Екатерининской и Морской, по Театральной площади и пристаням. На Приморский же бульвар, где у входа дежурила с шести часов полиция, могли из них попасть только те, которые одевались «под приличных дам».

По всей основной шестикилометровой бухте, которая называлась Большим рейдом, и по рукаву ее — Южной бухте — стояли картинно красивые, хотя и со свернутыми парусами, корабли, фрегаты, бриги, бригантины, корветы, яхты, тендера, транспорты, шкуны и многочисленный купеческий флот.

Было и несколько пароходов. Все знали, что за постройкою их следил и принимал их Корнилов.

На всех этих судах, хотя и праздно стоявших, все-таки кипела привычная жизнь. Между ними и от них к пристаням — Екатерининской и Графской — скользили под веслами и на парусах боты, вельботы, шлюпки и катеры с катающимися флотскими дамами. Весело, раскатисто смеялись на тихой воде, разноцветными зонтиками защищаясь от жаркого солнца, звонко пели.

В такие «царские» дни, как этот — 30 августа, все суда бывали разукрашены флагами, и эта пестрота флагов, отражаясь в зеркале бухт, не могла не веселить глаз, Что Севастополь совершенно неприступная крепость и взять ее с моря невозможно, в это поверили к концу дня 14 июля даже и те, кто сомневался в этом. В этот день с утра Севастополь был обложен флотом союзников, который подошел к его батареям почти на пушечный выстрел. Флот был вдвое более сильный, чем скрывшийся в бухте русский. Все видели, что лавирует он не спеша от Камышевой бухты — «Прекрасной гавани» древнего Херсона — до Балаклавы, однако не пытаясь вступать в бой с батареями фортов.

А в это время все начальствующие лица Севастополя были заняты подготовкой к торжеству закладки нового собора. И торжество это действительно состоялось на следующий день, день памяти «святого равноапостольного и великого князя Владимира», когда, по плану профессора архитектуры «действительного статского советника К. А. Тона», собор был заложен, и каждый из присутствующих на торжестве адмиралов и генералов положил свой кирпич в его фундамент, и Златоуст того времени — Иннокентий, архиепископ Херсонский и Таврический, сказал при закладке памятное слово.

— Кто не знает, что у врагов наших одно из задушевнейших желаний состоит в том, — восклицал он, подымая глаза к небу, — чтобы отторгнуть здешнюю страну от состава России? Но скорее не останется во всех здешних горах камня на камне, нежели мусульманская луна заступит тут место креста Христова!.. Итак, не унывай, богоспасаемый град Севастополь, от множества и от злобы врагов, тебя обышедших, памятуя, что ты преемник не Ахтиара мусульманского, а православного Херсонеса Таврического!

Собор был заложен, и о визите союзной эскадры забыли. Откуда же шел источник этого неколебимого спокойствия, которого хватало на несколько десятков тысяч гарнизона и обывателей, несмотря на статьи в газетах иностранных и русских, как «Северная пчела» или «Journal de S. — Petersbourg», несмотря даже на речь Иннокентия, подчеркнувшего «задушевнейшее желание» союзников?

Источником этого спокойствия являлся сам светлейший князь Меншиков, которому было в то время шестьдесят шесть лет.

Юности свойственна пылкость, старости — хладнокровие, однако хладнокровие Меншикова кое-кому из молодых и пылких временами казалось просто преступным, потому что оно было совершенно бездеятельным. Все знали, что Севастополь хорошо укреплен с моря, но все видели также и то, что он почти совершенно открыт с суши: по линии в семь верст расположено было всего полтораста мелких орудий. Все знали, что было время укрепить как следует подступы с суши, и все видели, что Меншиков не только сам не делал никаких распоряжений на этот счет, но даже изумлялся, когда ему говорили об этом другие. Между тем берега Большого рейда укреплялись все сильней и сильней, чтобы не допустить неприятельский флот прорваться в бухту. Меншиков не был моряком смолоду, однако долголетняя за последнее время служба по морскому ведомству и чин адмирала сделали свое дело: если Меншиков иногда и думал о нападении неприятеля на Севастополь, то ожидал его только со стороны моря. Это была привычка давнего адмирала — глядеть в море. И в то время как местное купечество, сложившись, купило у пьяницы шкипера Малахова курган, на котором завел было он маленькое хозяйство, на кургане этом построило оборонительную башню с амбразурами на пять орудий, сам Меншиков на устройство окружной саперной дороги в окрестностях Севастополя, дороги, которая должна была иметь очень важное значение в случае действия неприятеля с суши, ассигновал из казенных средств всего только двести рублей, а дорогу нужно было проложить в каменистом грунте и протяжением на шестьдесят верст. Инженерное ведомство, добивавшееся у Меншикова согласия на устройство саперной дороги, не могло не охладеть к ней, получив такую сумму; дорогу начали было проводить силами солдат, но скоро бросили, и, когда доложили об этом Меншикову, это вызвало с его стороны только очередной каламбур.

Меншиков имел репутацию остроумнейшего человека своего времени. Когда царь Николай после смерти весьма престарелого петербургского митрополита Серафима в 1843 году обратился к Меншикову за советом, кого бы назначить на место умершего, Меншиков ответил: «Что же вам, ваше величество, затрудняться, когда у вас есть Клейнмихель? Извольте назначить его с отчислением по кавалерии. Он у вас только митрополитом и не был, а то всем уже был!» Один важный сановник, о котором прошла молва, что его били в игорном доме за шулерство, получил орден Андрея Первозванного, и когда Меншиков увидел его во дворце на приеме у царя в новенькой синей андреевской ленте, он сказал громогласно: «Однако основательно колотили этого мерзавца: посмотрите, какой огромный синяк у него вскочил!» На одном из придворных балов дама, бывшая с Меншиковым, спросила его, показав веером на подымавшегося по лестнице министра государственных имуществ графа Киселева: «Qui est ce general la?» — «C'est le ministre, qui s'eleve»[3], — тут же ответил Меншиков, намекая на то, что тогда по служебной лестнице Киселев сильно шел в гору. Но бывшие в ведении Киселева государственные крестьяне часто бунтовались, за короткое время насчитывалось сорок два бунта, усмирявшихся войсками, и Меншиков говорил о Киселеве: «Его надо причислить со всем его ведомством к военному министерству: никто, как он, не заботится о том, чтобы солдаты наши упражнялись в военных действиях в мирное время».

Подобных острот и каламбуров Меншикова ходило в обществе множество.

Но, кроме присяжного остроумца, Меншиков считался еще и способнейшим дипломатом. Свою государственную службу он и начинал как дипломат в штатских должностях министерства иностранных дел. На военную службу в гвардию он зачислился во время первой войны с Наполеоном. В конце царствования Александра вздумал вместе с несколькими другими придворными поднять голос против всесильного тогда Аракчеева и в результате вынужден был выйти в отставку и поселиться в одном из своих имений, где почему-то начал изучать морское дело, пользуясь своей библиотекой, одной из лучших частных библиотек тогдашней России.

Когда воцарился Николай, Меншиков снова поступил на службу и снова как дипломат был послан в Персию. Казалось бы, что эта служба не могла сделать из него моряка, но по возвращении из Персии Меншикову было поручено царем преобразовать морское министерство. Однако во главе морского министерства мог стоять только адмирал. Меншиков был переименован в адмиралы. Командовал десантом во время войны с Турцией в 1828 году и взял крепость Анапу, но под другой турецкой крепостью — Варной — был ранен в обе ноги ядром, в третий уже раз, притом ранен тяжело. Но уцелели все-таки ноги, и после войны он был назначен начальником главного морского штаба, потом генерал-губернатором Финляндии. Наконец, снова как дипломат оказался он при истоках восточной войны, посланный царем в Константинополь для переговоров с султаном о ключах вифлеемской церкви.

Эти ключи оказались ключами к первой после наполеоновских войн большой европейской войне.

О ключах вифлеемской церкви писали в то время очень много и в иностранных и в русских газетах, так что даже и севастопольские дамы, сухопутные и морские, отлично знали, что весь сыр-бор разгорелся из-за каких-то ключей и права водрузить серебряную звезду в алтаре вифлеемской церкви, так как ни ключей, ни звезды православные — русские — не хотели уступить католикам, католики же — французы — не хотели уступить православным.

Ключи были только символ, внешний повод. Разговоры о покровительстве грекам, болгарам, сербам и прочим христианам, земли которых входили в состав турецкой монархии, прикрывали другие, более земные — политические и экономические расчеты.

Решались вопросы о господстве или влиянии на Балканах, в Турции, Персии, об обладании рынками сбыта товаров, о контроле над проливами.

Держава — покровительница христиан, всегда имела возможность воздействия на Турцию и даже занять своими войсками Болгарию, Сербию, Грецию, наконец, совсем и навсегда вытеснить турок из Европы.

Турция занимала не малое место в колониальных планах России, Англии и Франции. И в то время как Меншиков вел переговоры с Портой о ключах вифлеемской церкви, лорд Россель в парламенте произнес громовую речь, полную оскорблений по адресу Николая. Он в первый раз сказал во всеуслышание, что дело тут не в ключах, конечно, а в протекторате над Турцией. Между тем, конечно по указке свыше, архиепископ Парижский обнародовал в газетах воззвание, что вся Франция должна стать на защиту своей святой римско-католической веры от посягательств русской державы, и прелаты уже призывали на оружие Франции благословения неба.

Миссия Меншикова не привела ни к чему: султан искал себе покровителя против Николая и нашел его в лице незадолго перед этим взобравшегося на французский трон Луи-Наполеона; ключи от вифлеемской церкви были переданы католическому духовенству.

Тогда Николай решил предложить Англии через посредство английского посла Сеймура ни больше ни меньше как полюбовный раздел Турции, но с тем непременным, однако, условием, чтобы Англия не посягала на Стамбул и проливы, а вознаградила бы себя Египтом и Критом.

Но правительство Англии не хотело усиления могущества России. Длинные руки из Лондона доставали до самых русских границ, крепко зажали торговлю на Востоке. И как всегда, любая попытка изжить это положение вызывала бурю негодования и потоки лицемерных речей в английских правительственных кругах.

И Англия, бывшая до того с Францией в отношениях, близких к войне, протянула ей руку для борьбы с «нарушителем европейского равновесия» — царем Николаем.

Севастопольские дамы не знали причин войны. В театре они все пересмотрели пьесу Нестора Кукольника «Морской праздник в Севастополе, или Синопский бой», в морском собрании они видели картину молодого художника-мариниста Айвазовского, имевшую темой тот же подвиг Черноморского флота. Но ходили слухи, что англичане, раздраженные победой Нахимова, блистательно истребившего турецкую эскадру в Синопском заливе, деятельно готовились к длительной и большой войне, чтобы русский флот перестал существовать и чтобы Севастополь, как древний Карфаген[4], был разрушен.

Между тем все разговоры и с адъютантом Меншикова, и с адмиралами, и с генералами, близкими к светлейшему по делам службы, не успокаивали дам.

Ответы казались им явно уклончивыми, генерал же Кирьяков ответил насмешливо, что лучше его знают сами союзники, куда именно они вздумали вести десант.

Однако дамам казалось бесспорным, что, кроме союзников, должен знать это тот, кому вверена судьба Крыма, — главнокомандующий сухопутными войсками и флотом, светлейший князь, который к тому же, как было известно, состоит в личной переписке с самим царем. Он — дипломат, конечно, он может не сказать из каких-нибудь соображений этого прямо, если его спросить, но успокоительный ответ всегда ведь можно прочитать на его лице.

И когда полиция, оцепившая с площади дом Дворянского собрания, чтобы праздная публика не смела прохаживаться под окнами, дала знать на лестницу, что вышел из дворца светлейший, дамы из разных углов залы и кабинетов собрания поспешно столпились около входных дверей.

Меншикова звали Александр Сергеевич, и он также был именинником в этот день, как и наследник. И если офицерам флота и армии была возможность поздравить именинника перед парадом и после парада, во время обеда в морском собрании, то дамам предоставлялось сделать это теперь.

Внушительных размеров букет чайных роз и алых гвоздик был приготовлен для этого хозяйкой бала, полковницей Веревкиной, молодой крупной женщиной тех расплывшихся, но искусно стянутых форм, которые вежливо зовут роскошными.

Меншиков поднимался по невысокой, но широкой мраморной лестнице, устланной красным ковром и ярко освещенной свечами в бронзовых бра, весьма торжественно. Он был более чем высокого роста, — это было в роду у Меншиковых, начиная с основателя рода «безвестного баловня счастья», петровского денщика.

Несмотря на свои преклонные годы, именинник держался прямо; седые волосы на вытянутой голове были еще довольно густы; коротко подстрижены были белые усы, черные глаза глядели внимательно не под ноги, на ступеньки и ковер, а вверх, где у дверей толпились дамы и слышалась из зала подготовка оркестра к радостному тушу.

Он казался при своем росте сухощавым, если не худым, однако это не была сухощавость стариков его лет, это была его прирожденная стройность, которую передал он и своему сыну Владимиру, генерал-майору, шедшему с ним рядом, справа, а слева, на шаг сзади него, держался старший его адъютант — полковник Вунш.

Хозяйка бала встретила светлейшего именинника в дверях, скрывая нижнюю половину своего дородного, вдруг раскрасневшегося лица за букетом.

Она приготовилась было сказать небольшую речь наподобие речи Иннокентия при закладке собора, конечно гораздо проще, но проговорила только:

— Поздравляем вас, Александр Сергеевич, с торжественным днем вашего ангела…

И неожиданно даже для себя самой остановилась: все остальные слова как-то мгновенно вылетели из ее головы, а букет совершенно непроизвольно потянулся к золотым аксельбантам князя.

Князь благосклонно поблагодарил ее невнятной французской фразой и, молодцевато склонившись, поцеловал ее пухлую руку.

Дамы кругом кричали:

— Поздравляем! Поздравляем, ваша светлость! С ангелом!

Наконец, грянули музыканты и покрыли все голоса. Прижимая к груди букет, Меншиков наклонял голову влево и вправо, и улыбка его при этом была похожа на досадливую гримасу. После обеда в морском собрании он спал часа два-три, но теперь его мучила изжога, и он думал только о содовой воде.

Вечерний свет скрадывал желтизну его лица, очень заметную днем. Ноги его побаливали, но к этой боли он уже приспособился, привык: это была давнишняя его подагра; иногда она разыгрывалась, но теперь была вполне терпима.

Генерального штаба полковник Вунш, плотный белокурый человек лет тридцати двух-трех, спрашивал между тем на ухо у Веревкина, приготовлен ли в собрании кабинет для князя, и Веревкин торопливо выдвинулся вперед, чтобы провести главнокомандующего в кабинет, убранный особенно заботливо.

Но дамы не разомкнули своего тесного круга перед сделавшим было шага два вслед за Веревкиным светлейшим. Ведь только он мог и должен разрешить все их сомнения и снять их страхи. И одна из дам, стоявшая к нему ближе других, жена капитана 1-го ранга Юрковского, застенчивая вообще, но теперь вдруг проникнувшаяся решимостью, сказала неожиданно, когда музыканты умолкли:

— У меня десять человек детей, ваша светлость!

— Да-а?! — непонимающе поднял седые брови Меншиков.

— И самый старший мой всего только кадет третьего класса… — продолжала Юрковская. — И я, как и другие матери, хотела бы знать, оставаться ли нам в Севастополе, если это безопасно, или же… или мы должны куда-нибудь выехать?

Брови князя опустились даже ниже, чем нужно, так как теперь он понял, но, чтобы ответить не сразу, спросил:

— Однако чего же именно вы опасаетесь?

— Неприятельского десанта, разумеется! — ответила за Юрковскую бойкая Бутакова.

— Который направляется в Севастополь! — закончила за Бутакову Суслова с кроткими глазами.

— Ка-ак так направляется в Севастополь? — опять вспорхнули брови князя. — Ведь десант продолжает стоять у Змеиного острова? — посмотрел он на своего сына, на Веревкина, на Корнилова и, остановив встревоженный взгляд на начальнике штаба флота, спросил начальственно:

— Разве были еще депеши?

— Никаких с утра, ваша светлость! — поспешно ответил Корнилов.

— Значит, неприятельская армада как стояла, так и продолжает стоять?

— обвел с высоты своего роста всех столпившихся дам несколько игривым даже взглядом Меншиков.

Однако Юрковская снова спросила за всех:

— Но ведь она когда-нибудь тронется все-таки и пойдет… Куда же именно?

— Ах, вот что! Вам хочется знать, куда именно пойдет! — улыбнулся Меншиков и ответил быстро, но многозначительно:

— На Кавказ!

— На Кавказ? — изумленно повторила Юрковская, а за нею еще несколько дам. — Почему же на Кавказ?

— Таково мнение его величества, — прищурив глаза, ответил князь.

— А вы лично… ваше личное мнение? — не звонко, но настойчиво спросила Бутакова.

— Какого мнения я лично? — на вид чрезвычайно изумился детскому вопросу хорошенькой женщины главнокомандующий и ответил наставительно и потому как будто сурово:

— Если мне известно мнение его величества, я не имею права держаться каких-нибудь других мнений!

Серьезность и даже как будто суровость князя, когда он говорил это, была вполне точно понята дамами, а возможность десанта на Кавказе, о чем они иногда слышали и раньше, тоже стала как-то совсем бесспорной после его слов.

Действительно, где же еще и велась война, как не на Кавказе? У некоторых из дам родственники погибли в этой войне, у других погибали, третьи успели уже состариться, в первый раз еще в детстве услышав о войне на Кавказе. Просто Кавказ это и было такое место, где воюют и куда, для медленной или скорой смерти, как кому повезет, высылает правительство тех, кого вздумает разжаловать.

Как-то сразу стало ясно, что больше и некуда идти этому досадному десанту, как только туда, на Кавказ, где принято воевать бесконечно.

И круг дам около Меншикова почтительно и благодарно разомкнулся, и князь смог, наконец, проследовать в кабинет и спросить себе содовой воды.

Музыканты же ретиво грянули котильон, которым обыкновенно начинались в те годы танцы на всех балах, неизменно заканчиваясь мазуркой.

На противоположной стороне улицы собралась толпа любопытных послушать музыку оркестра Бородинского полка, посмотреть на то, что можно было увидеть вблизи этого приманчивого для иных юных сердец севастопольского дома веселья.

Пристав, дежуривший около собрания, счел это скопление народа недопустимым и послал двух будочников разогнать толпу. Но в толпе оказалось несколько офицеров из огромного числа не попавших на бал, и будочники сконфуженно вернулись ни с чем.

Среди этих фланирующих по Екатерининской улице офицеров было два флотских — мичман Невзоров и лейтенант Стеценко, которые с двенадцати часов должны были становиться на вахту на телеграфной вышке морского собрания.

Вышки оптического телеграфа были раскинуты по всему берегу от Севастополя до Николаева. Они устраивались на таком расстоянии друг от друга, чтобы днем можно было разглядеть сигналы флагами и шарами, ночью — семафорами. Депеши, полученные таким образом, поневоле немногословные, передавались с одной вышки на другую, пока не достигали Севастополя — в одну сторону или Николаева — в другую, — двух портов на Черном море, в административном отношении наиболее важных.

Мичман, только что сам покинувший ради вахты бал, говорил лейтенанту:

— Поглядели бы вы, как Бирюлев прыгает! И с кем это он? С Ниной Бутаковой! Вот кому везет по всем статьям! В Нину ведь и я влюблен, однако я вот должен идти на вахту, а он с нею танцует!.. А третьего дня заложил банк и всех нас обчистил… Я от него вышел, — положительно сел на экватор.

Фраза — «сесть на экватор» — была в те времена в большом ходу у черноморских моряков, когда надо было выразить полное безденежье.

Лейтенант Стеценко был постарше Невзорова и считался одним из серьезнейших среди флотской молодежи. Совершенно невозмутимый, обычно с плотно сжатыми губами, как будто совсем и не приспособленными к улыбке, и с пристальным взглядом небольших серых глаз, точно постоянно занятый измерением и съемкой местности и встречных лиц, лейтенант отозвался, кивнув на окна:

— Очень похоже на так называемый пир Валтасара![5] А между тем как-то неудобно даже: вдруг союзники направятся к нам, а мы, извольте полюбоваться, встречаем их танцами!.. Ка-ка-я, подумаешь, счастливая Аркадия[6]!

— Не сунутся к нам союзники! Одни разговоры!.. — И Невзоров по-прежнему жадно вглядывался в окна, хотя в них, конечно, ничего не могло быть видно, и вдруг толкнул Стеценко, почти простонав тоскливо:

— А-ах, божественная Катрин и противный Сколков! Если б вы только видели эту пару!

— А в Катрин вы тоже влюблены? — осведомился Стеценко.

— Безгранично!.. Эх!.. Если бы не эта проклятая вахта, я и сейчас был бы там! Представить только!

— Это представить не трудно… Гораздо труднее представить следующий бал в Севастополе.

— Семнадцатого сентября будет!

— По-че-му вы убеждены в этом?

— Как же почему? Семнадцатого — Веры, Надежды, Любови и матери их Софьи. Пол-Севастополя будет именинниц! И чтобы не было в этот день где-нибудь бала… Что вы!

— Ну, пойдем уж на вахту, — отвернулся от Невзорова Стеценко и не остался, хотя тот умолял его постоять еще немного.

Мичману пришлось догонять его, зашагавшего неумолимо четко, хотя минут десять, по всем расчетам, они могли бы еще подождать.

А бал между тем к этому времени вполне разгорелся, и разгорелся пышно.

Сам олицетворенное спокойствие на весьма длинных (трижды — под Рущуком, Парижем и Варной — раненных) ногах, князь Меншиков, так успешно успокоив дам и выпив необходимой ему содовой воды, расположился в кабинете собрания со всеми возможными не у себя дома удобствами.

Молодой Меншиков и полковник Вунш остались в зале, а тут около светлейшего сидели, кроме Нахимова и Корнилова, все почтенные старцы:

«Ветреная блондинка», Моллер, которого молодежь называла иногда «Рамоллер», производя это олово от «рамоли»[7], вице-адмирал Станюкович, бывший в Севастополе командиром порта, — пост, равный генерал-губернаторскому, и князь Горчаков 1-й — генерал от инфантерии, командир корпуса, старший брат главнокомандующего Южной армией, которую отодвинули от Дуная австрийцы.

Станюкович был годами старше даже светлейшего: ему было без нескольких месяцев семьдесят лет. Когда-то бравый флотоводец, теперь он стал только хлопотуном и канцеляристом, ретивым хранителем всякого весьма многочисленного казенного добра, скопившегося за долгие годы в порту.

Серые когда-то глаза его выцвели и глядели подслеповато. Он часто нюхал табак, медленно доставая для этого табакерку и большой фуляровый платок.

Потом, прочихавшись, прятал так же медленно то и другое, чтобы через несколько минут снова нашаривать их, совсем не в тех карманах, куда положил, и не совсем уже послушными, костенеющими руками. Слышал он тоже уже плоховато, хотя всячески силился это скрывать.

Горчаков был года на два моложе светлейшего, почти такого же роста, как он, и, пожалуй, не меньшего хладнокровия. Он был боевой генерал, участник многих сражений, и на его опытность возлагал большие надежды Меншиков в случае, если б действительно англо-турко-французы вздумали когда-нибудь впоследствии, ради демонстрации, высадиться в Крыму.

Так в не особенно большой комнате этой собрались почти все, от кого зависела судьба крепости и флота, города и Крыма в случае, если бы союзники пустились выполнять волю английского парламента.

Правда, в городе и в окрестностях его — в казармах, палатках и на судах — спали теперь десятки тысяч солдат и матросов, и от них как будто тоже зависело кое-что, но они обязаны были только делать то, что начальство прикажет, без промедления и рассуждений: наиболее вредными для дела войны считались у солдат и матросов какие бы то ни было свои мысли.

На столе перед светлейшим стояла бутылка шампанского; не без основания, может быть, именно этому коварному вину приписывая свою подагру, Меншиков все-таки не имел достаточного запаса воли, чтобы от него отказаться, тем более теперь, когда, как всегда в день своих именин, он чувствовал себя празднично и не прочь был несколько разойтись.

Не желая напрягать голосовых связок, он говорил негромко, так что Станюкович таращил на него глаза и тянулся к нему открытым ртом и левым ухом:

— Так же точно, господа, как адмирал Непир боится Кронштадта, как черт ладана, и только несчастные финские лайбы топит, так и Дондас с Гамеленом не сунутся к Севастополю, — нет, будьте покойны!

— Да, конечно, Непир бездействует, — живо подхватил Корнилов, — но ведь берега балтийские кое-где все-таки минированы, а у нас что?

— Минированы? — насмешливо качнул головой светлейший. — Пус-тя-ки это все! На всякие мины есть свои контрмины… Мины можно поставить, — мины можно выловить…

Однако Корнилов не сдавался:

— Ну, под выстрелами береговых батарей не так легко выловить мины, ваша светлость!

— Крепостная артиллерия не может рассчитывать на меткость стрельбы по движущимся целям, но вы правы, конечно: под выстрелами батарей не так бывает приятно даже английским кораблям, и они предпочитают уходить, — неуловимо улыбался его словам Меншиков, улыбкой, похожей в то же время и на гримасу от подагрических болей. — Вообще эта привычка Англии сначала объявить войну, а потом начать к ней готовиться — очень смешна. Помнится, месяцев пять назад было сообщение в газете, что начали точить на наши головы одиннадцать тысяч сабель в Портсмуте; кажется, потом месяца через два было, что их продолжают точить в Плимуте, а совсем недавно где-то попалось мне, что их дотачивают в Облимуте. Однако это едва ли конец, мы еще прочитаем через полгода, в каком городе, может быть в Манчестере, их окончательно наточили! Только тогда они и решатся сделать десант на Кавказе. Кстати, через полгода начнется весна, а на зиму глядя кто же делает десант?

Из всего сказанного князем Станюкович вполне ясно расслышал только «десант на Кавказе», поэтому он взмахнул радостно табакеркой, которую забыл спрятать, и подхватил:

— Стало быть, на Кавказе десант? Это значит, Александр Сергеич, вполне решено и подписано, а?

Но Меншиков развел длиннопалыми руками, усмехнувшись:

— В Петербурге — да… А как решили Сент-Арно с Рагланом, мне неизвестно… Между нами, господа, — впрочем, это, может быть, и не секрет уже, — я ведь писал государю еще месяца два назад о своих взглядах на этот предмет… Может ли противник высадить десант в Крыму и где именно удобнее было бы ему высадиться, это я разобрал в своем письме, кажется, довольно подробно.

— И какое же место для высадки нашли вы наиболее возможным? — спросил Горчаков.

— А вы как бы думали?

— Гм… Может быть, Перекоп, чтобы сразу отрезать весь Крым? — не совсем решительно ответил Горчаков.

— Далеко! Туда они не пойдут-с! — оторвался от своей трубочки Нахимов. — Это далеко-с!

— Херсонес! — решительно сказал было Моллер, но тут же, как напроказивший мальчик, тревожно оглядел всех, особенно светлейшего, а Корнилов, разглядывая свой перстень на левой руке и будто думая вслух, проговорил медленно:

— Если уж ждать их, то где-нибудь тут — между Качей и Евпаторией.

— Совершенно верно, Владимир Алексеич! Так именно я и писал, — кивнул Меншиков. — Я пересмотрел все возможные пункты высадки: Перекоп и даже Феодосию, Керчь, — и пришел к выводу, что или в самой Евпатории, или южнее… И просил усилить меня хотя бы вдвое. Но-о… мне предложено было усилить моими войсками генерала Хомутова, и туда, к нему, на Северный Кавказ, все гонят подкрепления и пушки. Значит, есть какие-то основания для этого, нам с вами неизвестные.

— Да-с, наступает сентябрь, месяц равноденствия, — выбил и спрятал свою трубочку Нахимов. — Они еще незнакомы с нашим Черным морем, так вот-с — пусть познакомятся.

— В сорок восьмом году, при покойном Лазареве, помните, какая буря была у берегов кавказских? Вот так и теперь может случиться, — сказал Станюкович. — Вот тогда им и будет десант! У нас тогда три судна погибло, у них может быть гораздо больше потерь!

— Не пойдут они на Кавказ! — вдруг громко и решительно заявил Моллер, и все посмотрели на «Ветреную блондинку» ожидающе и молча, но Моллер был напыщен, красен и только вращал глазами.

— Почему не пойдут? — спросил, наконец, Корнилов.

— Потому что они ведь не круглые же дураки, — вот почему! — «Ветреная блондинка» стал воинственно барабанить мясистыми пальцами по подлокотнику кресла, в котором сидел.

— Они, конечно, люди неглупые, — улыбнулся Меншиков, — но что войну ведут они непостижимо глупо, кто же будет против этого возражать?

Между тем как в кабинете успокаивали самих себя те, кто привычно считался мозгом и волей Севастополя, дамы в зале и других комнатах собрания чувствовали уже себя успокоенными прочно. Опьяненные музыкой и дозволенной в обществе близостью молодых, здоровых, веселых, остроумных, воспитанных, а главное совершенно посторонних мужчин, с которыми можно за эти несколько часов натанцеваться, игриво наговориться и нафлиртоваться вволю, отнюдь не давая определенных надежд на большую близость, но в то же время и не лишая никого этих надежд, молодые и средних лет дамы, а также девицы, весьма немногочисленные, впрочем, в этом городе неисчерпаемого запаса женихов, к половине первого вошли в пределы вполне счастливой беспечности.

Буфет работал вовсю.

Презрительно относившийся к Меншикову генерал-лейтенант Кирьяков в кружке удачно подобранных контр-адмиралов и капитанов 1-го ранга, а также одного из своих бригадных — генерал-майора Гогинова, пил крепкий портер, в изобилии заготовленный хозяйственным поручиком Вержиковским, и то рассказывал сам, то, раскатисто хохоча, выслушивал от собеседников несколько пожилые, но все же казавшиеся после нескольких бутылок портера не лишенными еще пикантности анекдоты.

Десертному винограду и душистым зеленомясым дыням была оказана должная честь. В избытке чувств роскошнотелая хозяйка бала распорядилась умеренно угостить и музыкантов, и когда подкрепившиеся музыканты с новой энергией взялись за свои валторны, фаготы и кларнеты и завихрилась мазурка, в собрание вошел лейтенант, одетый так, как полагалось для вахтенных офицеров, и спросил полковника Веревкина, не здесь ли начальник штаба флота.

— Адмирал Корнилов здесь, — ответил Веревкин, — только… я не знаю, будет ли это удобно…

— Получена на телеграфной станции очень важная депеша, — строго сказал вахтенный.

— Да, если важная депеша, — конечно… Как о вас доложить?

— Лейтенант Стеценко.

Через минуту Веревкин сам ввел лейтенанта в кабинет и вышел, плотно затворив за собою дверь.

Стеценко, мгновенно оглядев находившихся в кабинете и сделав два шага в направлении Меншикова, четко стукнул каблуком о каблук и сказал тоном рапорта:

— Ваша светлость, только что получена на телеграфной станции депеша о движении неприятельского флота.

И удивленному князю протянул форменный, синего цвета бланк, в который вписывалось переданное семафорами.

Лорнет, вынутый Меншиковым из бокового кармана кителя, заметно дрогнул в его крупной руке, когда он приставлял его к глазам, чтобы прочитать депешу. Он прочитал ее два или три раза, — так показалось остальным, сидевшим в кабинете; наконец, он сказал глухо, отнимая лорнет от глаз:

— Это, господа, нужно будет еще проверить завтра… то есть уже сегодня, с восходом солнца. Депеша эта могла быть составлена опрометчиво.

— А содержание ее? — быстро спросили и Корнилов и Горчаков.

— Содержание такое: «Неприятельский флот в несколько сот вымпелов держит курс на ост к западным берегам Крыма», — снова вскинув лорнетку, прочитал Меншиков.

Все переглянулись, а Меншиков обратился к Стеценко:

— Кого вы оставили на станции, лейтенант?

— Мичмана Невзорова, ваша светлость.

— Ага… ночь светлая?

— Почти полная луна, ваша светлость.

— Ветер?

— Был вест, теперь упал и полный штиль, ваша светлость.

— В депеше не сказано, где находится сейчас флот?

— Депеша отправлена из Николаева, ваша светлость.

— Во всяком случае, если штиль, они недалеко уйдут: у них очень много парусных судов и, чтобы их вести на буксире, не хватит пароходов.

Среди очень обеспокоенных лиц лицо Меншикова удивило лейтенанта своим спокойствием. Князь сложил депешу вчетверо и сказал Стеценко тоном приказа:

— Отправляйтесь сейчас же и установите, где именно в данное время находится флот. Депешу доставьте мне лично, но не сюда, а ко мне во дворец.

— Есть, ваша светлость!

Показав прекрасную выправку на повороте, Стеценко вышел.

А Корнилов, глядя на Меншикова, сказал не то чтобы зло и не то чтобы возбужденно, а как человек, с которого свалилась тяжесть ожидания, мучившая его очень долго:

— Ну, вот, наконец, и дождались!

— Чего именно? — живо отозвался Меншиков. — Что армада сдвинулась с места? Она и должна была сдвинуться когда-нибудь, чтобы пойти на Анапу, к Хомутову.

— На Анапу ли?

— А чтобы дойти до Анапы, ей надо обогнуть Крым.

— Но в депеше ясно сказано «на ост», а не на «зюйд-ост»! Ведь для того, чтобы обогнуть Крым, надо идти на зюйд-ост, а не на ост. Змеиный остров и Евпатория на одной высоте…

И Корнилов ногтем большого пальца на белой глаженой скатерти провел две черты: одну совершенно прямую от воображаемого Змеиного острова к Евпатории, другую — изогнутую на конце — к Анапе.

Меншиков же заметил на это досадливо:

— Вы вспомните-ка лучше, где Николаев и каким это образом из Николаева могли увидеть движение флота в открытом море!

— Очевидно, туда дали знать из Одессы верхами-с, — вставил Нахимов.

— Это и показывает, что депеша нуждается в проверке.

Никто уже не сидел, все стояли, потому что встал Меншиков.

Станюкович, как открыл рот еще при чтении князем депеши вслух, так и не закрывал его, и, глядя то в этот открытый рот, то в белые глаза адмирала, говорил возбужденно Моллер:

— Я ведь только что, — вы слышали? — сказал, что они не дураки, чтобы идти на Кавказ! И вот я оказался прав!

— Депешу, конечно, надо проверить, — выразил свое мнение и Горчаков, он вынул часы, медленно открыл крышку, присмотрелся к стрелкам и добавил:

— До утра осталось уж не так много, а утро, говорят, вечера мудренее.

— Ваша светлость! Прикажете готовить флот к бою? — вытянулся по-строевому перед Меншиковым Корнилов.

— Нет, это и преждевременно и… и вообще лишнее, — недовольно ответил Меншиков.

Однако все в этом кабинете, уютно обставленном, поняли вдруг, что бал надобно закончить немедленно.

Но это поняли и в зале.

Полковник Веревкин ждал выхода лейтенанта Стеценко, чтобы узнать от него, что за важная новость получена на телеграфе, и Стеценко не счел нужным скрыть содержание депеши, так как не получил от командующего приказа держать это в тайне, бал же этот был ему противен и раньше, когда он глядел с улицы на освещенные ярко окна.

Он вспомнил три гневные строчки Лермонтова:

О, как мне хочется смутить веселость их

И дерзко бросить им в глаза железный стих,

Облитый горечью и злостью!

И он сказал Веревкину настолько отчетливо и громко, чтобы могли слышать и другие, кто оказался около:

— Неприятельские силы идут к берегам Крыма!

И тут же вышел на лестницу.

Когда из кабинета показались Меншиков и другие, в зале уже все знали страшную новость. Она промчалась по собранию почти мгновенно, как электрический ток.

Фаготы и кларнеты умолкли, но слышен был мощный бас адмиральши Берх:

— Ну, вот и доплясались!.. А теперь уж, пожалуй, отсюда и не уедешь!

Та сложная военная операция, которая могла еще когда-то совершиться, молниеносно совершилась уже в испуганном мозгу.

Кто-то крикнул тоскливо:

— А днем-то едва ли уж и извозчиков найдешь!

И мать десятерых малолетних детей, капитанша Юрковская, с побелевшим и сразу опавшим лицом, не желая уже терять ни минуты времени на разъяснения светлейшего, ринулась вон из зала. За ней другие.

Светлейший, впрочем, ничего не разъяснял. Он видел смятение дам, понял, что оно вызвано не кем иным, как тем же весьма исполнительным по службе, кстати имевшим и боевой опыт на Кавказе, лейтенантом Стеценко, но не счел нужным ни осудить за это лейтенанта, ни успокаивать кого бы то ни было.

Ему и самому казалось очевидным, что союзники, если они действительно высадятся в Крыму, сейчас же выдвинут сильный заслон на большую дорогу из Севастополя в Симферополь.

Подошедшему к нему с обеспокоенным лицом сыну он сказал вполголоса:

— Как я писал в Петербург в июне, так, кажется, и случилось.

Обычно такие кроткие карие глаза Сусловой сделались неузнаваемо негодующими, когда она, стремясь к выходу, взглянула теперь на красноречивого адъютанта светлейшего конногвардейца Грейга.

Глава вторая

ВРАГИ ПРИШЛИ

<p>I</p>

Депеша, полученная на телеграфной станции при морском собрании в ночь на 31 августа, несколько предупредила события.

Из Николаева, с бухты реки Буга, конечно, никто и ни в какую подзорную трубу не мог бы разглядеть движения великой армады, но не только за слишком большою дальностью расстояния, а также и потому, что армада никуда не двигалась в этот день: для парусных судов, из которых в огромном большинстве она состояла, не было достаточной силы ветра.

Однако искать виновного в передаче ложного слуха как военного донесения Меншикову долго не пришлось: армада покинула Змеиный остров и двинулась действительно к берегам Крыма, а не Кавказа, в полдень 31-го числа, когда окреп попутный ветер, и депеши об этом шли уже уверенно и настойчиво одна за другою. В одной указывались даже приблизительные размеры армады — семьсот вымпелов, в другой говорилось, что армада покрыла море на четырнадцать верст в ширину.

В этих депешах была уже некоторая обстоятельность и точность, так необходимые в деле воины. Было видно, что наблюдатели — моряки, сидевшие в мелких каботажных судах в открытом море, стремились подсчитать безошибочно силы врагов, чтобы было что передать на семафорные вышки. Можно было представить, получая подобные депеши в Севастополе, и то, что неприятельские эскадры идут в собранном виде, имея определенную цель впереди и не желая отвлекаться преследованием каких-то жалких лодок, сколько бы наблюдателей в них ни сидело: они шли открыто и с сознанием полного превосходства своих сил.

К Севастополю, гордой русской крепости, стоящей на прочной скалистой суше, плыла по Черному морю на пароходах и огромных двух-и трехдечных парусных линейных кораблях, на фрегатах, корветах, бригах, на транспортах больших, средних и малых новая крепость.

Все эти сотни судов везли не только до семидесяти тысяч полевых войск с расчетом по тысяче артиллеристов на восемь тысяч пехоты, не только огромные осадные орудия — пушки и мортиры, не только бесчисленное количество снарядов к ним, не только сорок тысяч туров, но и сотни тысяч мешков, набитых шерстью и землей — турецкой землей, из окрестностей Константинополя, из-под Скутари и Галлиполи, и ближе — из Варны, из Балчика… Казалось бы, мешки можно было привезти и пустые, но известен был каменистый грунт на подступах к Севастополю, и представлялось проще и легче привезти водою вполне готовые бастионы.

Корреспонденты иностранных газет, посещавшие лагери союзников весною и летом, были нетерпеливы, конечно, как наиболее нервные из городских людей. Они жаждали скорейшего начала военных действий, чтобы красочно живописать их для своих газет, но военных действий не было, и им казалось, что армии, собравшиеся сначала в Константинополе, а потом в Варне, собирались только затем, чтобы постепенно вымирать там от холеры и изнурительной лихорадки.

Но армии отнюдь не бездействовали, — напротив, они готовились к походу с большой поспешностью и чрезвычайно обдуманно. Готовясь к осаде крепости, они только к этому и сводили все учения в поле, в то время как огромный французский флот и несравненно больший английский безостановочно работали, подвозя из Марселя и Дувра дивизию за дивизией.

Один английский океанский пароход «Гималая» брал сразу по два полка пехоты, с артиллерией и обозом, и окрестности Константинополя переполнялись массами европейцев, проявивших такую деятельность, что она приводила в ужас царство табака, кальяна и кейфа.

Находя берега Дарданелл и Босфора очень плохо защищенными, французы и англичане энергично начинали применять к укреплению их последние достижения инженерного искусства Запада. По всем правилам фортификации укрепляя берега, они даже через такие священные места мусульман, как кладбище, проводили траншеи, деловито выбрасывая вон кости покойников.

Турки отлично знали, что очень часто случалось в истории, когда чужеземные войска, приглашенные на помощь другим правительствам, охотно приходили, но весьма неохотно уходили, оказавши помощь, а чаще всего оставались как завоеватели.

Французы, как народ, более сангвинический в противоположность холодным англичанам, и вели себя в Галлиполи и Скутари, где они расположились в турецких казармах и по домам обывателей, как в завоеванной стране.

Они назначали на съестные припасы и на все, им необходимое, свои цены, и на адрианопольского пашу, назначенного султаном, чтобы помочь союзникам устроиться на турецкой земле, французский генерал Канробер совершенно по-хозяйски топал ногами и кричал, требуя в апреле, когда уж никто в Турции не топил печей, дров для топления казарм.

Однако, — и это случилось в первый раз в истории турецкого государства, — шейх — уль-ислам — глава турецкого духовенства, издал приказ по мечетям служить молебны о даровании победы оружию гяуров, к величайшему, конечно, изумлению аллаха и Магомета, пророка его.

Тысячеминаретный Стамбул не один раз видел теперь на своих площадях и парады французских войск, которые, как театральные постановки, проводил в присутствии султана Абдул-Меджида главнокомандующий французских войск маршал Сент-Арно, настоящая фамилия которого была Леруа, актерская же — так как до поступления на военную службу он был мелким провинциальным актером — Флоридаль.

Сент-Арно выдвинулся в Алжире во время жестокого усмирения кабилов, деревни которых он уничтожал до основания. Этот талант его — жестокость — был отмечен в Париже. Когда племянник Наполеона, Луи Бонапарт, добившийся поста президента Французской республики, вздумал возродить империю и взойти на трон, он отыскал Сент-Арно в Африке, сделал его военным министром и своим послушным орудием в деле истребления свободолюбивых парижан 4 декабря 1852 года.

Тогда по непосредственному приказу Сент-Арно подпаиваемые на деньги Луи Бонапарта солдаты не только разметали артиллерийским огнем баррикады на улицах Парижа, но беспощадными и бессмысленными залпами расстреливали и обычные уличные толпы, фланирующие по тротуарам, и даже любопытных, высыпавших из своих квартир на балконы посмотреть на необычайную стрельбу.

Окровавленный Париж, потерявший тогда несколько десятков тысяч человек убитыми и ранеными, был приведен в трепет и молчаливо признал Луи Бонапарта императором, а не признавшие из депутатов парламента частью были расстреляны, частью сосланы в колониальные страны, частью просто высланы или, как Виктор Гюго, бежали из пределов Франции.

Генерал Канробер, тоже выдвинувшийся в Алжире при разгроме кабильских деревень, помогал Сент-Арно и при разгроме Парижа. Эти два «декабрьские» генерала стояли во главе французских войск, как во главе английских — два бывших адъютанта герцога Веллингтона, которому приписывали в Англии победу над Наполеоном, точно так же, впрочем, как в Пруссии чтили за то же самое Блюхера.

Эти два бывшие адъютанта и ученики Веллингтона были: главнокомандующий лорд Раглан и начальник одной из дивизий генерал сэр Джордж Броун.

Лорд Раглан был тех же лет, что и князь Меншиков, но он был однорукий: в битве при Ватерлоо[8], когда состоял он при Веллингтоне для поручений, ему оторвало правую руку ядром.

Сент-Арно был значительно моложе Раглана, — однако в свои пятьдесят три года он был уже полумертвец. Он страдал неизлечимой болезнью желудка, и Луи-Наполеон, отправляя его на Восток, в то же время снабдил Канробера бумажкой, по которой тот должен был принять командование над войсками в случае смерти Сент-Арно.

Как бывший актер Сент-Арно любил говорить речи перед войсками, издавать цветистые приказы по армии и писать реляции в стиле монологов ложноклассических пьес. Но врачи, лечившие его, не говорили ему, что дни его сочтены. Напротив, они уверяли, что труды и заботы боевой жизни будут для него гораздо лучше всяких лекарств.

В Африке ему никогда не приходилось командовать отрядом больше, чем в шесть тысяч; теперь же под его командованием была огромная армия, которая готовилась воевать отнюдь не с кабилами, и он временами впадал в отчаяние от возможной неудачи похода, и это плохо действовало на окружающих. Тогда он требовал от императора Наполеона III, чтобы тот отозвал в Париж дивизионного генерала, принца Жерома Наполеона, своего дядю, которому было уже под семьдесят и который, по мнению Сент-Арно, разлагающе действовал на всю французскую армию своим гомерическим пьянством и обжорством.

Принц Жером, впрочем, не оставался в долгу и слал племяннику жалобы на Сент-Арно. Наполеон III был тогда еще довольно молод, но обладал совершенно невозмутимым спокойствием и терпеливо ждал смерти обоих.

Он знал, что война, затеянная им совместно с Англией, может принести в случае удачи пользу только Англии, а не Франции, интересы которой не сталкивались жизненно с интересами России.

Но некоторые молодые люди склонны переоценивать свои таланты, особенно военные, и он, которому посчастливилось, хотя и при третьей уже попытке, попасть так легко на трон, завоеванный некогда его дядей, не мог не думать, что часть военного гения Наполеона живет и в нем. Союз с Англией был тем более для него ручательством победоносной войны, что Англия держалась золотого правила не проигрывать войн. А начать свое царствование счастливой войной значило приобрести популярность в народе Буржуазию думал он привлечь, предоставив ей возможность нажиться на поставках для армии; офицерство — быстрым производством в чины, так как всякий убитый или тяжело раненный офицер очищает свое место для младшего в чине; солдатам же, которым повезет уцелеть в боях, он заранее заготовил красноречивые всемилостивейшие манифесты.

Один из подобных манифестов был опубликован в «Монитере» — газете Елисейского дворца. Касался он весьма многочисленных потерь «во славу Франции», понесенных французской армией во время июльско-августовской экспедиции в болотистую Добруджу.

Кем-то был пущен слух, что русская армия, отошедшая от Силистрии на Дунае, скопляется в Добрудже, чтобы отсюда угрожать союзникам, и вот Сент-Арно спешно снарядил две дивизии, и по совершенно не освещенной разведкой болотистой местности двинулись под начальством Канробера бравые зуавы.

Сначала они попали под проливные дожди и брели по колено в воде, потом, выйдя из полосы болот, они под палящим солнцем шли по совершенно безводной равнине. От нестерпимой жажды солдаты пили воду из канав, заваленных трупами. Смертность от эпидемических болезней была такова, что целая бригада, видя, что на каждом шагу падает в ней то там, то здесь человек, чтобы никогда не встать больше, — в ужасе бросила ружья и ранцы и рассыпалась, как испуганное стадо.

Наконец, показался какой-то кавалерийский отряд, принятый за русских казаков, началась перестрелка. Но вскоре оказалось, что это не казаки, а турки. Начальник турецкого отряда убедил Канробера вернуться в Варну, так как этот участок совершенно безопасен от русских.

В перестрелке со своими союзниками французы потеряли около тридцати человек, от эпидемии — до десяти тысяч.

Все генералы, подчиненные Сент-Арно, думали, что после этого он будет, наконец, смещен, но он не нужен был в Париже, и дело это закончилось манифестом в «Монитере» и секретной телеграммой Сент-Арно с определенным приказом готовить армию к экспедиции в Крым. Цель войны, наконец, была указана ясно: Севастополь. Приказ (не первый уже) был на этот раз категоричен.

Но эта цель гораздо раньше была известна Раглану, хотя одновременно с Сент-Арно и он получил приказ идти на Севастополь.

Английская армия не истратила ни одного человека на легкомысленный поход в Добруджу. Английская армия была наемная, ее содержание слишком дорого обходилось казне, чтобы швыряться ею. Этим рабочим военного цеха платили по шиллингу в день. Их обязывались хорошо кормить, и обязательство это выполняли. В походе им давали в день по две кружки пива. Солдатские жены, сопровождающие мужей в поход, перевозились на казенный счет.

По сравнению с маленькими французами английские солдаты — англичане ли они были, шотландцы, или рыжие ирландцы — были все очень рослый народ (людей низкого роста не вербовали в войска королевы Виктории), а гвардейские их полки казались полками великанов.

Воевать с русскими войсками им приходилось в первый раз за всю историю Англии и России.

Когда большая союзная эскадра, выйдя из Босфора, подошла 14/26 июля к Севастополю, на ней были и лорд Раглан, и сэр Джордж Броун, и Канробер, и несколько других английских и французских генералов, так что это была не только генеральная, а еще и генеральская рекогносцировка в целях точнейшего изучения Севастополя как крепости и его окрестностей на предмет осады.

Тогда были сосчитаны все орудия береговых батарей, так как маскировать их русские артиллеристы еще не умели, тогда же были обсуждены достоинства и недостатки Балаклавской и Камышевой бухт, и первую наметили себе для стоянки флота англичане, вторую — французы. Тогда же было выбрано и удобнейшее место для высадки десанта километров на двадцать южнее Евпатории, около озер Сакского и Кизилар.

Вечером в тот день эскадра отошла недалеко: заштилело, — парусные линейные корабли никуда не могли уйти. И утром, как раз когда происходила закладка собора, в присутствии всех начальствующих в крепости и городе лиц, эскадра подошла снова.

Она точно хотела показать, как могут работать в полный штиль пароходы, трудолюбиво таща на буксире по два и даже по три парусных корабля.

А на пароходе «Карадок», который крутился около Севастополя почти весь день накануне бала, снова был тот же неутомимый старик Раглан, и Канробер, и Броун, и другой старый английский генерал — Бургоин.

Русский флот мог бы выйти из бухты на охоту за дерзким соглядатаем, но невдалеке стояли на страже три больших судна, — между ними и «Агамемнон»…

Все-таки эскадра эта отнюдь не была страшна для всего Черноморского флота, но осторожному Меншикову казалось, что где-то за горизонтом скрываются еще и еще суда, которые быстро придут, заслышав первый же пушечный залп.

Однако никаких неприятельских кораблей не было вблизи Севастополя в этот день. Все остальные суда стояли у Змеиного острова и ждали сигнала к отплытию.

Благополучно вернувшись, Раглан и дал этот сигнал.

<p>II</p>

На линейном стопушечном парусном трехдечном корабле «Город Париж», шедшем на буксире парохода «Наполеон», в просторной, богато обставленной, отделанной тековым деревом каюте, изогнувшись, стоял перед небольшим, экономным окошком, с толстым цельным стеклом, очень исхудалый и потому казавшийся чересчур длинным маршал Сент-Арно и глядел неотрывно в море.

На кожаном излишне мягком диване, полуутонув в нем, сидела и кормила с блюдечка пышно-пушистую белую ангорскую кошку его жена. У нее была крупная фигура бретонки, зеленовато-серые глаза, светлые волосы, очень свежее тридцатилетнее лицо.

У дверей каюты стоял врач, невысокий толстый лысый человек пожилых лет. Он только что вошел, вызванный из соседней каюты звонком мадам Сент-Арно, и глядел неопределенно-вопросительно на нее, на ангорскую кошку, на блюдечко и на длинного человека без мундира, в одной рубахе, небрежно вправленной в форменные брюки со штрипками, в мягких домашних туфлях.

Этот человек, с такой тонкой морщинистой шеей, с такою узкою спиной, на которой торчали, даже выпирая и из рубашки, как крылья, сухие лопатки, с такими серыми редкими, но тщательно приглаженными щеткой, точно приклеенными к черепу волосами, был его давний пациент, и о состоянии здоровья его у него не было двух мнений.

— Господин Боше, посмотрите, что делает наш маршал! Он совсем выходит у меня из повиновения!

И мадам Сент-Арно почти с ненавистью взглянула на отставленный левый локоть мужа, торчащий в ее сторону, как казачья пика.

— Господин маршал! — сделал два-три шага от двери Боше. — Вам надобно лечь в постель, господин маршал, а не стоять… тем более у окна… Из окна все-таки немного дует, хотя оно и закрыто. Вам необходимо лечь, господин маршал!

— Ах, надоело уж мне лежать! — полуобернулся Сент-Арно.

— Но тогда, может быть, вы сели бы в кресло, господин маршал.

— Ах, надоело это мне тоже — сидеть! — прошипел маршал.

— Но если вы будете стоять так долго, у вас может опять начаться боль в желудке, господин маршал.

— Ах, оставьте вы меня в покое! Идите! — рассерженно обернулся Сент-Арно.

— Я отвечаю перед Францией за ваше здоровье, господин маршал.

— Идите же, идите, идите, когда я вам говорю это!

И Сент-Арно выпрямился и поднял костлявые плечи. Большие от худобы, черные, с болезненным тусклым блеском глаза стали жестки и, пожалуй, страшны, рыхлый седой правый ус дернулся несколько раз от тика, а рука — тонкая безмясая рука полумертвеца, величественно поднявшись, указала на дверь.

Боше, наклонив лысую голову, вышел гораздо проворнее, чем вошел. А Сент-Арно, простояв в величественной позе с четверть минуты, как-то сразу всеми костями скелета рухнул в обширное кожаное кресло, такое же топкое, как и диван, и тоже с подушкой, брошенной на спинку.

— Ну вот, начинается качка! — трагически прошипел он.

— Боже мой! Решительно никакой качки!.. Море совсем тихое, и мы точно едем в хорошей коляске по отличной дороге, — пыталась успокоить его мадам Сент-Арно, не отнимая, впрочем, блюдечка от мордочки уже сытой кошки.

Маршал откинул голову на подушку и закрыл глаза. Не открывая глаз, он проговорил вполне отчетливо:

— Десантная операция не удастся, нет!.. Я это предчувствую.

— Надо надеяться на лучшее, — беззаботно отозвалась она. — Я не сомневаюсь, что лорд Раглан знает, что он делает.

— Лорд Раглан?!

Странное действие производит иногда на людей, даже почти умирающих, одно слово. Сент-Арно открыл глаза, вызывающе подбросил седую голову, взялся двумя пальцами за острый подбородок, украшенный острой эспаньолкой, и сказал совершенно уничтожающим тоном:

— Ваш Раглан просто упрямый дикий осел!.. Да! Осел!.. Столько тысяч людей, столько крепких новых судов он ведет на полное истребление! Зачем?

Зачем это, я вас спрашиваю?

— Он, конечно, знает это лучше, чем я. Разумеется, он исполняет приказ своего правительства.

— Приказ? Подобный приказ получен и мною от императора, но я… я вам говорил это… получил вместе с приказом и право его не исполнять, если нет шансов на выигрыш… И я высказался против экспедиции.

— Вам вредно говорить много и так волноваться! — заметила она, однако он продолжал, возвышая голос:

— Я был против, адмирал Гамелен тоже, и этот старый бурдюк — принц Жером — тоже был против… А у них, у англичан, адмирал Дондас, герцог Кембриджский, генерал Бургоин… Все, кто не потерял еще головы, были против. И только этот упрямый однорукий осел настоял на отправке войск!..

Вот мы увидим скоро, ка-кими залпами своих пушек встретит нас Меншиков на берегу! Ведь все это погибнет, — обвел он кругом себя рукой. — Ведь все они пойдут туда, туда… вон туда, в море!

Он несколько раз подряд наклонил бессильную кисть руки с вытянутым указательным пальцем и сам внимательно всматривался в сложный рисунок ковра на полу, точно как раз под ним пенилось море, хотя каюта была на верхней палубе.

— Туда, в пучину, — с разбитыми черепами пойдут они… тысячи… вы представляете? — страшными глазами глядел он на жену, отрывая их с усилием от рисунка ковра.

— Если вы так убеждены в этом, то как же в таком случае мы с вами, — обеспокоенно спросила женщина, отставив, наконец, блюдечко и прижав кошку к груди.

— Мы? Мы ведь будем… высаживаться последними… Это значит, что мы… совсем не будем подходить к берегу… Я прикажу, чтобы наш корабль отвели дальше в море…

И Сент-Арно снова закрыл глаза, далеко вперед вытянул прямые ноги и свесил голову на глубоко впалую грудь.

В это время лорд Раглан прохаживался рядом с генералом Броуном и адмиралом Лайонсом по палубе девяностопушечного корабля «Агамемнон».

Им, трем старикам, конечно, нужен был моцион, но палуба была завалена ящиками необходимого военного груза, и потому для прогулки оставалось очень мало места. Им, трем старикам, из которых самому младшему — Лайонсу — было уже шестьдесят три года, может быть, надо было и вообще отдохнуть от военной службы, но Англия была страной, упорно державшейся правила, что генералами и адмиралами только и могли быть люди, которым перевалило уже за шестьдесят.

Чины генерал-майора, генерал-лейтенанта и маршала так же, как и адмиральские чины, не продавались правительством и не покупались за большие деньги, как это было с остальными офицерскими чинами, а давались за особые заслуги отечеству, поэтому достигали их только в глубокой старости, и средний возраст английских генералов того времени был от шестидесяти двух до семидесяти пяти лет.

Лорд Раглан, главнокомандующий английской армией, разрешил себе ходить в штатском платье. На его широкой голове хорошо сидела жесткая вытянутая спереди назад шляпа формы котелка; серое осеннее пальто было застегнуто, и за борт его закладывал он пустой рукав, а левой рукой при ходьбе опирался на палку.

Плотное, с крупными чертами лицо его было чисто выбрито, глаза в тяжелых мясистых веках внимательно глядели не столько на собеседников, сколько на море впереди и сбоку, и подзорная труба средней величины висела у него на ремне, перекинутом через плечо.

— Все наше предприятие зависит от того, сколько войска успел собрать Меншиков, — говорил сэр Броун, который был несколько выше, но суше и морщинистей Раглана.

— Вы видели ведь с «Карадока», мой друг, сколько сена в стогах собрано там в степи, от Евпатории к северу и к югу? — отозвался ему Раглан. — Я думаю сейчас об этом сене. Все это сено мы должны захватить, когда окончим высадку, и перевезти на корабли на шлюпках. Оно нам очень пригодится потом.

— Да, объемистый фураж лучше всего достать здесь, на месте, — согласился Броун. — Этот хитрый кроат Омер-паша говорил мне, что татары в Крыму пригонят нам сколько угодно баранов из своих степей.

— Да, конечно, если только этих баранов не угнали уже у них казаки Меншикова.

Адмиралу Лайонсу не нужно было сена для его матросов, и он думал не о татарских баранах; он думал о русском флоте, который может отважиться напасть на армаду, и он сказал:

— Французы так перегрузили свои корабли войсками, что они совершенно неспособны к бою. Адмирал Гамелен переложил всю ответственность за успех боя на нас. Не могли заготовить транспортов за такое большое время!

— Зачем вас беспокоит это? — живо отозвался Раглан. — Русский флот едва ли выйдет в море… Я думаю о речке Каче. Туда надо будет направить эскадру в десять — двенадцать пароходов и транспортов пять-шесть пехоты.

Это будет демонстрация, чтобы отвлечь внимание Меншикова от места высадки всего десанта. Это мы должны будем сделать раньше, и если в это время будет туман…

— Тумана ждать нельзя, — вставил Лайонс.

— Я хотел сказать: туман или небольшой дождь, чтобы закрыть дальний план, чтобы транспортов и судов казалось с берега больше, чем их будет на самом деле, то этот маневр может дать нам некоторый успех. Я в этом уверен.

— Мы это сделаем. Я сейчас же составлю список паровых судов, которые могут пойти в прикрытие, — почтительно ответил Лайонс.

Этот адмирал искренне и до глубины души ненавидел Россию как конкурента Англии на Востоке, и ему казалось непонятным, что адмирал Дондас упорно пророчил полный провал экспедиции. Впрочем, он объяснял это тем, что почти семидесятилетний Дондас стал уже плох здоровьем. Он надеялся на то, что Дондаса во время кампании правительство отзовет в Англию на покой, и его, Лайонса, назначит командующим всеми силами английского флота на Черном море.

— Герцог Веллингтон, наш общий учитель, — улыбаясь, сказал Раглану Броун, — говорил не раз, как вы сами, конечно, помните: «Не начинай боя, не выяснив сначала силы врага».

— Золотое правило! — качнул шляпой Раглан. — Аксиома стратегии. И мы с вами сделали для этого все, что могли сделать с моря. Если же ждет нас катастрофа у берегов Крыма, то должен сказать вам, мой друг, что ответственность за нее уже заранее взяло на себя наше правительство. Так что на этот счет мы с вами можем быть совершенно спокойны. Ответственность за полный неуспех, что нам предсказывает герцог Кембриджский, берет на себя совет министров и сама королева.

Сэр Броун знал, конечно, что королева Виктория была или хотела быть самой воинственной дамой во всей тогдашней Европе. Когда отправлялись эскадры в Черное и Балтийское моря, она сама выезжала их провожать на своей королевской яхте. Матросы, взобравшись на реи, кричали ей «ура», орудия на судах салютовали ей двадцатью одним выстрелом, и в грохоте выстрелов, и в криках, и в пороховом дыму на палубе своей яхты она воинственно махала платком отплывающим офицерам и матросам. И суда величественно проходили мимо яхты и, оставляя за собой клубящиеся белые хвосты на море и дым в воздухе, скрывались одно за другим, а королева все махала им вслед платком, точно твердо была убеждена в том, что этот магический жест, повторенный две тысячи раз, принесет неслыханную удачу британскому флоту.

И когда отправлялась на Восток кавалерия, самая блестящая кавалерия в мире по красоте и чистопородности коней, и когда отправлялась пехота, снабженная самыми лучшими нарезными ружьями, — королева Виктория безотлагательно, во всякую погоду появлялась на их проводах, взволнованная жала руки и сэру Броуну, и сэру Бургоину, и лорду Кардигану, и лорду Кодрингтону, и особенно крепко единственную левую руку лорда Раглана, на которого возлагала прочные надежды, и в прекрасных северных глазах ее, цвета британского неба, когда в очень редкие, правда, дни бывает оно совершенно ясным, стояли слезы. Но это были не слезы вполне простительной женской слабости — это были слезы воинственного экстаза.

Иногда, впрочем, когда она проезжала в открытой коляске по улицам Лондона рядом со своим супругом, принцем Альбертом, в уличной толпе раздавались свистки и громкая ругань и даже крики: «Долой!» Но королева знала, что все это относится не к ней лично, а только к ее супругу. Это проявление народного недовольства ее не тревожило.

<p>III</p>

Турецкий военный флот был мал и плох; египетский тоже; но турецкие сухопутные войска показались английским и французским генералам еще хуже, а египетские — просто какой-то ордой оборванцев, не имеющих понятия о дисциплине.

Однако в армаде, составляя особый отряд, шли и турецкие и египетские суда с войсками: Раглан и Сент-Арно решили, что египтяне там, в Крыму, при осаде Севастополя, годятся как рабочие: будут рыть траншеи, подносить к бастионам мешки и плетенки с землей, переставлять орудия… Плохие солдаты, они имели достаточно сноровки в тяжелом труде. Для земляных работ взяли также и тысячу болгарских крестьян с их лопатами и кирками. Турецких лошадей тоже было много на транспортах, так как перевозка морем каждой лошади из Франции обходилась в восемьсот франков.

Для перевозки лошадей и орудий транспорты делались с двойным дном.

Французы не взяли своей кавалерии, твердо решив, что она не будет нужна в Крыму. Но всадники на чистопородных конях, по мнению Раглана, могли понадобиться для преследования казаков Меншикова, поэтому на английские транспорты была посажена дивизия конницы.

Всех подозрительных по холере, конечно, оставили на Змеином острове, но холера не отстала все-таки, — она погналась за армадой.

На военных и на купеческих судах, зафрахтованных под транспорты на палубах и в трюмах кораблей, везде, куда набили солдат, они сидели или лежали очень плотно, как плывут косяки рыбы. Иные спали, иные пили запасенное на берегу вино, иные играли в домино или карты, но все беспокойно вглядывались один в другого — не начинается ли у кого эта страшная болезнь.

И часто то здесь, то там бок о бок с здоровыми начинали корчиться больные.

А суда шли и шли по намеченному курсу, соблюдая тот порядок, в котором они снялись с места и в котором получили приказ прийти.

Впереди шли линейные английские суда, свободные от войск, и все паровые, на случаи встречи с, русской эскадрой. За ними военные пароходы, буксирующие транспорты с войсками. Справа и слева — в кильватерных колоннах суда соединенного флота. Непосредственно за линейными кораблями шла легкая пехотная дивизия сэра Броуна, которая должна была высадиться первой, и дивизии французской пехоты, под командою боевого генерала Боске.

Вслед за ними, соблюдая определенные интервалы, двигались другие войска.

Ночью на буксирных пароходах приказано было вывесить на бизань-мачтах огни и чтобы число этих огней равнялось номеру дивизии, к какой принадлежали пароходы, так что порядок движения не нарушался и ночью.

Суда, перевозившие артиллерию, были украшены внушительных размеров буквою А на обоих бортах, суда с пехотою — буквою В, суда с кавалерией — буквой С.

Множество баркасов, полубаркасов, шлюпок, флашкоутов и кожуховых ботов было припасено на всех судах для высадки войск. На каждый баркас и шлюпку большой величины назначен был особый лейтенант или мичман для управления ими при высадке. Все до последних мелочей было предусмотрено и включено в длиннейшие инструкции всем родам войск.

Главным же образом предусматривалось то, что на месте, облюбованном для высадки, на плоском песчаном берегу, серьезными, строгими рядами будут установлены по приказу Меншикова батареи, а дальше за ними будет торчать целый лес казачьих пик.

Поэтому, когда вечером 12 сентября показались, наконец, западные плоские берега Крыма, тысячи подзорных труб и биноклей встревоженно поднялись к глазам офицеров-союзников, чтобы разглядеть батареи.

Курс эскадры был взят безупречно правильно. На берегу на узкой полоске суши раскинулись два озера, как это и ожидалось. Вечер был безоблачный, теплый, такой же, как и накануне, когда отплывала от острова армада. Озера при последних лучах солнца розово блестели, как два больших зеркала овальной формы, и это было красиво. Но тщетно шарили глаза, отыскивая батареи на берегу, их не было видно. А вместо целого леса казачьих пик, когда эскадра подошла ближе, разглядели всего только шестерых казаков, причем один из них был, без сомнения, офицер, но почему-то во флотской форме. Лошади были небольшие, сухопарые, разных мастей. Офицер, по-видимому, наблюдал подход эскадры и десанта, но ни подзорной трубы, ни бинокля не было у него в руках. Он сидел на лошади совершенно спокойно и что-то записывал в блокнот.

Паровые линейные суда, шедшие впереди, — между ними и «Агамемнон», описав полукруг, повернулись правым бортом к берегу и сняли чехлы с орудий, приготовясь на залп русских пушек, где-то скрытых так искусно, что их нельзя даже и предположительно разглядеть в подзорные трубы большой силы, ответить сосредоточенным залпом нескольких сот орудий. От судов до берега было не больше восьмисот метров. Но залпа русских батарей не раздавалось, и Раглан, несколько даже недоуменно пожевав по-стариковски губами, сказал Броуну:

— Кажется, это и все, что нашел нужным князь Меншиков выслать нам навстречу: шестеро кавалеристов.

Броун улыбнулся, отвечая:

— Я не назвал бы эту встречу очень торжественной. Мы, конечно, заслуживали большего… Впрочем, судя по этому, отказать Меншикову в джентльменстве нельзя: согласитесь, что всякая другая, более торжественная встреча была бы признаком дурного тона.

— Погодите, мой друг, не ликуйте! — взял его за локоть Раглан. — Солнце уже садится; пока подойдут все транспорты, будет темно. В темноте же высадки мы, конечно, не будем делать, а за ночь эта приятная картина пустого берега очень может измениться к худшему… Эти шестеро, конечно, пикет. Такие же пикеты, должно быть, расставлены по всему берегу. Что стоит за ночь подвезти батареи из Севастополя и прислать несколько казачьих полков?.. Хотя, разумеется, это уж не так страшно.

— Судовые орудия заставят эти батареи убраться, а казаки способны только добивать раненых и обирать убитых, — сказал Броун. — Но офицер этот в морской форме все-таки рассыпал своих людей: он вне ружейного выстрела, значит, боится, что мы пустим в него гранату… Нет, мы не так щедры.

Офицер в морской форме был лейтенант Стеценко, и он действительно послан был непосредственно самим Меншиковым наблюдать подход десанта и высадку на берег и сообщать ему то, что найдет нужным сообщить через казаков, которые были с ним; при этом Стеценко получил несколько пакетов, на которых было напечатано: «По приказанию Главнокомандующего…» Казаки, конечно, рассыпаны были по всему берегу, и донесения должны были передаваться без малейших задержек.

Когда с линейных кораблей загремели якорные цепи, Стеценко написал в донесении: «Боевая эскадра стала на якорь южнее Евпатории против двух озер. Транспорты с войсками подходят на буксире пароходов и готовятся к высадке».

Но стало темнеть, и стемнело очень быстро, — высадка не начиналась, и лейтенант послал новое донесение, что, по-видимому, она отложена на утро.

Стеценко был послан из Севастополя часов в двенадцать, за целый день ничего не ел, но зрелище, которое было перед ним, захватило его настолько, что он забыл об еде, забыл об отдыхе.

Слегка колыхавшийся на слабой волне этот город судов с населением не менее как в сто тысяч человек расположился у берега правильными кварталами. Когда совершенно стемнело, зажглись огни на бизань-мачтах буксирных пароходов, точно фонари на улицах, потом какие-то сигналы передавались ракетами и фалшфейерами. Войска спали, но вахтенные принимали и передавали сигналы, неусыпно работала чья-то враждебная, злая мысль.

Стеценко представил, как к этим скученно стоящим транспортам под покровом ночи пробираются русские брандеры. Донесение о возможности произвести большой переполох во вражеском флоте он послал еще засветло Корнилову, когда для него стало ясно, что высадка отложена на утро. И теперь, отъехав от берега на такое место, где могли бы пастись спутанные лошади, он жадно наблюдал за темными силуэтами судов в море. Но стрельба не открывалась, — брандеры не подошли, значит. Почему? Он не мог понять.

Эта ночь, проведенная на берегу моря в виду несметной силы врагов, была невозможна для сна, хотя трем из пяти казаков, бывших при нем, он разрешил спать, и они улеглись в сухой траве рядом с ним, двое на всякий случай сидели впереди, в секрете.

Он чувствовал всю великую историчность этой ночи.

Несмотря на внешнее спокойствие, он был впечатлителен, впрочем, и не нужно было иметь слишком живого воображения, чтобы представить, как, совершенно беспрепятственно высадившись на берег, покатится к Севастополю эта страшная лавина войск.

Ему было уже за тридцать, но продвижение по службе во флоте шло медленно, командиры судов, начиная с капитан-лейтенантов, плотно держались на своих местах. Стеценко поручено было ведать юнкерами морского ведомства, и он не знал, что будет с его питомцами в случае осады города, хотя Корнилов сказал, что теперь не до детей, что их лучше вывезти вон из Севастополя, чтобы не нести ответственность за их жизнь и здоровье перед их родными.

Отослав засветло донесение, что больших судов, стоявших спереди, он насчитал сто шесть, а остальные, ввиду захода солнца и дальности расстояния, слились в одну общую массу, и что фронт судов по глазомеру не меньше как девять морских миль, Стеценко понимал, конечно, что сведений этих слишком мало, однако он не думал, что и утром их будет больше: как можно было сосчитать войска, по фронту в девять миль, выходящие на берег?

И кто допустит его стоять на берегу и считать?

Воспитанный как моряк Черноморским флотом, он привык относиться к нему с уважением. Он любил морскую службу, как любил и море, какие бы штормы ни подымали на нем норд-ост, норд-вест или бора — северный и самый лютый ветер. Он твердо верил в то, — да это можно было прочитать перед объявлением войны и в статьях «Таймса», — что Черноморский флот представлял из себя лучшую морскую силу в мире и по размерам и по качеству судов и артиллерии на них и, самое главное, по составу команд. Он знал, что на крупнейших из судов вся нижняя батарея состояла из бомбовых 68-фунтовых пушек, чего не имели даже и англичане. Когда не плавал сам, он часами мог любоваться огромными кораблями, которые все маневры в море исполняли с такою же легкостью и быстротою, как мелкие суда. Однако и малейшая погрешность кого-либо из его товарищей резала глаз как ему, так и другим морякам, и не было судей в служебном отношении более строгих, чем та же морская молодежь. Севастополь был слишком отрезан от остальной России того времени, чтобы моряки его не спаялись в очень дружную семью. У них было и еще одно могучее средство спайки: чувство своей явной необходимости для государства.

Не в пример Балтийскому флоту, стоявшему безмятежно в Кронштадте, не тревожимому даже и теперь английским адмиралом Непиром, Черноморский флот, начиная с первой при Николае турецкой войны, все время был в состоянии военных тревог, то перевозя войска к так называемой «Береговой линии», то есть к русским фортам, раскинутым по всему западному побережью Кавказа, то охотясь за турецкой контрабандой, идущей на Кавказ, то блокируя турецкие порты в случае войн, то, наконец, нанося турецкому флоту такие сильные удары, как при Наварине и Синопе.

Это сознание своей необходимости развило в каждом моряке и чувство собственного достоинства и готовность к решению любой ответственной задачи и жертве собою.

Черноморский флот был ясен насквозь и не мог не быть ясен: на него смотрели в тысячу оценивающих глаз товарищи офицеры, на него смотрели в десятки тысяч недоверчивых глаз матросы, на него наведены были, наконец, неусыпные подзорные трубы двух образцовых флагманов флота — Нахимова и Корнилова, и от этих все замечающих труб нигде нельзя было укрыться на рейде.

Историчность этой ночи действовала и подавляюще и возвышающе. Уходило вниз, смятенно сдавливалось, сплющивалось, сморщивалось свое личное, но взмывало кверху, росло, ощутительно и грозно колыхалось уже около то, что вот-вот завтра-послезавтра начнут делать сотни тысяч людей здесь, в Крыму, — миллионы людей в России и в Европе.

Если до этой ночи только готовились, то с этой ночи неудержимо начнут стремиться к тому, чтобы доказать русскому царю, что он не смеет рассчитывать на «ключи от вифлеемской церкви» и для доказательства убивать тысячи, десятки, а может быть, и сотни тысяч его подданных из усовершенствованных орудий.

Лейтенант Стеценко не был в бою при Синопе, но он был офицер, то есть с детства, с кадетского корпуса, готовился воевать.

Во время экспедиции флота на Кавказ, при перевозке десанта, ему даже приходилось командовать на одном мелком судне обстрелом берегов. Но обстрел этот производился по принятому на Кавказе обычаю перед высадкой пугать горцев: хотя их и не было видно, они всегда предполагались около каждого русского укрепления, где-то там, в лесистых горах.

Но несколько месяцев назад все эти укрепления, стоившие много денег и жертв, принесенных не столько «кровожадности» горцев, сколько кавказской лихорадке, взорвали, и гарнизоны их в количестве пяти тысяч человек вывезли в Крым, чтобы они не стали добычей союзников.

В этой довольно смелой операции, так как союзный флот блокировал уже русские порты, участвовал также и Стеценко.

Но в этих мелких делах все было буднично. Огромная же историческая драма, тщательно подготовленная к постановке искусными режиссерами Запада, начиналась только теперь. Пока зал еще пуст, темно, черный занавес опущен и скрывает лицедеев… Он подымется утром, с восходом солнца, и первое действие драмы начнется.

<p>IV</p>

Возможно, что соединенный флот тоже опасался ночью нападения русских брандеров, и все эти фалшфейеры и ракеты зажглись только затем, чтобы расшевелить внимание вахтенных, потому что к утру, когда чуть начали белеть небо и море, — Стеценко отметил это в своей записной книжке, — напряжение ожидания улеглось, и в приплывшей крепости было тихо, как бывает в полях перед грозой.

Но рассветало быстро, и вот по сигналу все там пришло в движение: застучали цепи отдаваемых якорей, слышны стали оттуда и отсюда стуки от приколачивания навесных трапов, наконец стали доноситься и выкрики команд.

Замелькали здесь и там спускаемые на воду шлюпки, палубы покрывались густыми толпами солдат с ружьями и ранцами.

Можно было отлично разглядеть даже и лица на ближайших судах: так стало светло и так близки были суда. Утро было тихое-тихое, море гладкое-гладкое, и даже как-то больно стало Стеценко, что так радушно встречает крымский берег таких гостей.

Между озерами, из которых южное было гораздо меньше, расстояние было в две-три версты. Против южного озера стояли французы, они первые начали высадку по приказу Сент-Арно, который вдруг неузнаваемо ожил, когда узнал, что на берегу нигде не видно никаких русских батарей.

По свойственной ему склонности ко всему театральному, он приказал оркестрам играть, и под музыку, плавно, в большом порядке двинулись к берегу шлюпки, блюдя указанные в инструкции интервалы одна от другой.

Не больше как в двадцать минут на берегу была уже целая бригада французов. Сент-Арно приказал перевезти на берег и себя, но он смертельно боялся трапа, и один дюжий матрос снес его на руках с палубы в шлюпку.

Удостоверясь, что на берегу ей никакой опасности не угрожает, в ту же шлюпку спустилась и мадам Сент-Арно.

Она, конечно, узнала прежде, что «Наполеон» с его очень удобной каютой главнокомандующего будет сопровождать войско, когда оно двинется вдоль берега к Севастополю. Изумительную ангорскую кошку она оставила под присмотром своей компаньонки, бывшей в соседней каюте.

Эта экспедиция, к которой столько готовились и которой многие так опасались, оказалась пока что просто приятной прогулкой. Русские, очевидно, бежали в испуге; впрочем, если бы началась серьезная стрельба, мадам Сент-Арно обещали тут же перевезти на корабль, так как рисковать своею жизнью она не хотела.

Берег крымской земли был здесь, правда, плоский и не очень живописный, но все-таки это была твердая земля, на которую приятно было ступить после долгого плавания по зыбкому морю; кроме того, это был первый кусок русской земли, занятый доблестной армией ее мужа.

В одну шлюпку со своим пациентом сел, конечно, и доктор Боше. Звонко и величественно играли оркестры, и у маршала был такой вид, вдохновенный и напряженный, как будто он дирижировал сам всеми ими.

Когда он вышел на берег, он старался держаться бодро и даже сказал немногословную, правда, но зато очень патетическую речь выстроившимся на берегу частям. Конечно, ее расслышали только передние шеренги ближайших рот, но все с большим подъемом кричали «vivat».

Стеценко со своими казаками, которых осталось при нем только три, так как двух он послал одного за другим с донесениями, что высадка началась, стоял против английских линейных судов и транспортов и отметил, что в противоположность французам англичане отправили свои шлюпки без всякой помпы. Они твердо соблюдали инструкцию для высадки, первое правило которой предписывало подходить к неприятельскому берегу в строжайшем молчании.

Деловито и без лишней суетливости подымались и опускались весла шлюпок, и, к немалому удивлению своему, заметил Стеценко, что из первой шлюпки, мягко врезавшейся в песчаный низкий берег, вышли два генерала.

Это были — генерал-квартирмейстер Эри и сэр Джордж Броун, так как его легкая пехотная дивизия по расписанию должна была высадиться прежде других.

— Ваше благородие, зараз тикать надо, а то не втечем, — встревоженно обратился к нему пожилой казак с серебряной серьгой в левом ухе; и двое других казаков вопросительно перегнулись к нему над луками седел.

Поджарые лошадки переступали ногами и кивали головами едва ли приветственно, скорее беспокойно, но Стеценко ничего не ответил казаку с серьгой, хотя генералы высадились от него не более как в трехстах шагах.

Можно было подумать о нем со стороны, что, как Плиний[9], наблюдавший извержение Везувия, он просто забыл всякую предосторожность, но можно было принять его и за парламентера, пренебрегшего общепринятым обычаем прицепить куда-нибудь белый платок.

Стеценко же надеялся только на то, что от пеших они — четверо конных — всегда могут ускакать, когда придет крайность, пока же не хотелось ему показывать англичанам тыл, не высмотрев всего, что можно.

— Этот русский офицер очень загадочен! — улыбнулся сэр Джордж и сделал несколько шагов по песку в направлении к Стеценко, но встревоженный Эри крикнул фюзилерам, высадившимся вместе с ними:

— Обстрелять казаков!

И тогда на крымской земле раздались первые выстрелы десантной армии союзников, но выстрелы эти были выше цели, так как между стрелками и русскими конниками стоял сэр Джордж.

Стеценко, поворачивая своего серого и давая ему шпоры, слышал, как пропели пули над его головой. Казаки вслед за ним пустили коней в карьер и рассыпались в промежутках между озерами. Проскакав с версту, лейтенант думал было остановиться, чтобы продолжать наблюдения за высадкой, но казаки указали ему, как, огибая южное озеро, наперерез бежали толпой красноголовые зуавы, стреляя беспорядочно и ненужно и что-то крича, а впереди них мчались в охотничьем азарте две вислоухих собаки средней величины, рыжей шерсти.

Пришлось проскакать гораздо дальше, на дорогу, ведущую в Севастополь, откуда ничего уже не было видно.

Этот совершенно незначительный эпизод был всячески приукрашен корреспондентами французских и английских газет. Они писали, что казаки, бывшие под начальством одного морского офицера, едва не захватили в плен генерал-квартирмейстера Эри и увлекающегося военными подвигами, несмотря на свой почтенный возраст, сэра Джорджа.

Когда Стеценко выехал на дорогу, он заметил сзади, далеко от себя, кавалькаду татар, в низеньких, круглых черных шапках и в цветных жилетах, больше малиновых и ярко-желтых, а впереди других заметил седобородого в зеленой чалме муллу или хаджи, побывавшего в Мекке. Они ехали по направлению от Евпатории в тот самый промежуток между озерами, из которого только что выбрался он. На гривах их иноходцев что-то белелось. И он догадался, что это делегация от местных татар к главнокомандующим союзными армиями.

А дальше встретился целый обоз скрипучих татарских арб: на волах и буйволах везли толстые дубовые бревна, прикрученные веревками.

— Так это ж они, ваше благородие, до хранцуза дрова тянут! — очень оживился казак с серьгой.

И двое других подхватили:

— А известно, до хранцуза!.. А то до англичанов.

А посланный с донесением рано утром и теперь возвращавшийся четвертый казак, — малый еще молодой и бойкий, — слышно было, кричал начальственно, показавшись из-за последней подводы:

— Ты что мне заладил одно: «Бельмес — не!» Ты мне по-русскому отвечай: куда дрова везете?

— Волы эти так что в казанки пойдут, а дрова под казанки, ваше благородие, — вот хранцузам и обед будет, — соображал вслух казак с серьгой.

Стеценко остановил переднюю подводу. Татары — их было человек восемь, все бородатые и пожилые — глядели на него не испуганно, напротив, недовольно и, как ему казалось, даже зло. Он пытался втолковать им, что куда бы они ни везли дрова в ту сторону, — там теперь везде неприятель, который отнимет у них и волов, и дрова, и арбы, но татары, только разводили рукамм, вопросительно глядели один на другого, бормотали что-то по-своему, и нельзя было определить, действительно ли не понимают они ничего по-русски, или не желают уж больше ничего понимать, раз пришли в Крым единоверцы их — турки.

Стеценко приказал было двум казакам спешиться и повернуть быков обратно. Подводы повернули, и казаки погнали было быков назад, но это отняло много времени и грозило отнять еще больше, а между тем надо было спешить с донесением к светлейшему. Поэтому татарам только погрозили нагайками, но бросили их и помчались рысью по дороге.

Было уже не рано — свыше десяти часов, когда впереди показался большой конный отряд.

— Наш полк идет! — повернули к Стеценко радостные лица казаки, но Стеценко и сам разглядел, что это, так же деловою рысью, как и они, движется казачий полк, но зачем именно движется, он не понял.

Он вдруг именно теперь почувствовал, что очень устал, проведя почти сутки без привычки в седле, что хочет есть, а главное — пить, так как день выдался жаркий.

Рядом с командиром казачьего полка Тациным Стеценко, к удивлению своему, разглядел Меншикова-сына. Молодой генерал-майор сидел на рослом гнедом белоногом донце, не по-казачьи, то есть с наклоном вперед, а по-гусарски — прямо.

Темноволосый и черноусый, он был похож чем-то неуловимым на своего седого отца, кроме такого же большого роста, и Стеценко, подъезжая к нему, думал: «Вот таким именно был, очевидно, наш главнокомандующий, когда брал Анапу… Но было бы гораздо лучше для Севастополя и России, если бы так же молод был он теперь!»

Стеценко знал о Меншикове-сыне то же, что знали все в Севастополе: что при внешнем сходстве с отцом он все-тани не пошел в отца. Конечно, он был хорошо воспитан и образован, но очень пуст, хлыщеват и неумен, как это бывает, впрочем, со многими детьми гораздо более выдающихся отцов, чем старый Меншиков.

Стеценко подъехал с мыслью о рапорте, однако, заметив это и не дав ему начать рапорта, молодой генерал приветливо протянул ему длинную руку, заговорив сам:

— Ну, что там, как? Вы там близко были, что?

— Нельзя уж было близко держаться, ваша светлость, — пришлось убраться, — обстреляли и думали даже отрезать и забрать.

— Ну, вот видите как!.. Да… Обстреляли? Но с далекой дистанции?

— Никак нет, — пули пролетели над головой.

— Ну, вот, над головой! Значит, вы очень близко стояли и все видели.

Кавалерию выгрузили?

— Я видел только пехоту, ваша светлость, но в большом числе. Высадку они ведут в большом порядке и очень быстро.

— Быстро, да? Ну, вот, а генерал Жомини в академии доказывал, что большой десант невозможен! Были бы транспорты, а? Не так ли?

Так как в это время он вопросительно глядел не на лейтенанта, а на Тацина, тот, страдавший, насколько мог заметить Стеценко, от узкого ворота рубахи, сдавившего ему шею, повел в сторону багровым лицом с красными глазами и росинками пота на широком носу и ответил хрипло, приложив к козырьку руку:

— Ничего нет невозможного для них, ваша светлость, при их известном богатстве.

Стеценко видел, что в его личном рапорте Меншикову-отцу теперь как будто не было уже нужды, если о высадке десанта все на месте и, наверное, гораздо больше, чем он, может разузнать Меншиков-сын, который даже как будто замещал здесь самого отца, поэтому пришлось поневоле остаться, держаться как бы в его свите и забыть на долгое, может быть, время еще об отдыхе и обеде.

Высадка между тем шла дальше не так уже гладко, как началась. Подул ветер: на море забелели барашки, с запада надвигалась сплошная густая и темная туча.

Французский генерал Боске, человек далеко еще не старый, в избытке наделенный галльским остроумием и энергией, почерпнувший большой военный опыт в колониальных странах, приказал ввиду этой тучи для своей дивизии, высаженной первой, перевезти и палатки.

Его примеру последовали и другие французские генералы. В английской же армии правила высадки выполнялись строго. Там не спеша перевозили… дивизию за дивизией, пехоту, но вместе с пехотой переправлялась и причисленная к ней артиллерия, а это отняло много времени. Кавалерия же и палатки по правилам высадки стояли на последних местах.

Между тем в полдень хлынул ливень.

Часть французской пехоты, посланная как раз в это время, когда явился донской полк с Меншиковым-сыном, занять татарскую деревню Контуган, спаслась от ливня в этой деревне; донской полк поспешно передвинулся в другую деревню, километрах в пяти от Контугана; французские войска, оставшиеся на берегу, быстро разбили бивак и натянули палатки, англичане же остались под открытым небом и свирепым ливнем.

Перевезено было уже до двадцати тысяч человек. При сильном западном ветре, под хлещущими косыми потоками дождя, кутаясь в одеяла, насквозь промокшие, около часа стоически выдерживали ливень и старые генералы и молодые лорды на земле, которую явились они приобщить к числу британских владений, может быть, до заключения мира, может быть, навсегда.

Но вместе с ними промокли до последней нитки и «дети королевы Виктории», двадцать тысяч бравых «Томми», оценивших все свои силы и способности в единственный шиллинг в день до того момента, когда убьют и когда даже и этот шиллинг вместе с двумя кружками пива в походе будут уже совершенно ненужны.

Ливень утих к двум часам дня, и высадка продолжалась, но палатки все-таки не были доставлены на берег, а с вечера дождь, доходящий до силы ливня, зарядил на всю ночь, и утром полторы тысячи больных свезено было на пароход «Кенгуру», чтобы отправить их в госпитали в Константинополь.

Впрочем, не все больные были перевезены на «Кенгуру», иначе этот пароход был бы перегружен так, что не смог бы сдвинуться с места. Многие валялись на берегу в грязи без всякой помощи со стороны врачей, так как врачи были тоже люди, и не заболевших среди них осталось мало.

Несколько человек офицеров умерло от холеры.

Только 3/15 сентября перевезли на берег кавалерию.

Дорогие лошади очень пострадали от тесноты и недосмотра за те две недели, какие пришлось им пробыть на кораблях, а при перевозке на берег несколько из них потонуло.

Напуганные первым ливнем, Сент-Арно с женою были перевезены снова на корабль «Наполеон». Однако там, в роскошной и спокойной каюте, несмотря на дождь кругом, приподнятое настроение вернулось к маршалу Франции. Он говорил жене:

— И я, и генерал Канробер, и генерал Мартенпре, и многие другие генералы — мы все стояли за то, чтобы или высадиться в Керчи, на восточном берегу Крыма, или отложить экспедицию до весны будущего года. Но посмотрите-ка, какая удача нас ожидала даже и на этом, западном, берегу!

Кто же знал, что русские, как утверждает Боске, совсем не желают с нами сражаться!

Начальник штаба Сент-Арно полковник Трошю и военный секретарь Раглана Стиль были посланы с переводчиком Кальвертом в Евпаторию с требованием немедленно сдать город. Так как весь гарнизон Евпатории успел уже выйти, их привели к старенькому чиновнику, начальнику карантинной стражи, состоящей из нескольких инвалидов. Письменное требование о сдаче города было передано ему. Никакого языка, кроме русского, он не знал, но бумагу, полученную из рук полковника Трошю, тут же деятельно проколол булавкой не менее чем в двадцати местах и окурил. Когда Кальверт, по-русски говоривший очень плохо, кое-как растолковал ему, что пришла масса кораблей, до отказа набитых войсками, затем, чтобы высадиться в Крыму, старичок подумал и ответил:

— Высадиться, отчего же-с, высаживаться на берег не воспрещается.

Только, господа, в видах эпидемии холерной, не иначе, как приказано от начальства, высаживаться непременно в карантин и выдержать там положенный четырнадцатидневный срок.

В Евпатории высадились два небольших отряда — французский и турецкий — и принялись обшаривать город. На частных складах у хлебных экспортеров-греков найдено было около шестидесяти тысяч четвертей, то есть до полумиллиона пудов пшеницы, что явилось совершенно неожиданным, но очень крупным подарком союзникам, на несколько месяцев обеспечив их хлебом.

Кроме того, под Евпаторией перехвачено было парусное судно, шедшее из Геническа в Севастополь с восемью тысячами ведер спирта для нужд гарнизона. Это был тоже очень ценный приз. На судне этом никто не знал, конечно, о том, что враги пришли, и с недоумением глядели на то, как они хозяйничали в трюме, считали и метили бочки.

Между тем недоумение было уже излишним. Если в Галлиполи и Скутари французские войска, привыкшие в Алжире расправляться с деревнями кабилов, только еще пытались вести себя как завоеватели, то береговая полоса Евпаторийского уезда считалась уже вполне завоеванной ими, хотя и без боя, и в деревне Контуган, как и в других соседних деревнях, занятых ими на другой день, они резали и свежевали для своих котлов буйволов, телят, баранов, кур, а на костры, на которых варили и жарили это, разбирали незатейливые плетневые хлева и сараи, отбирали сплошь муку, крупу, овощи, фрукты, заготовленные на зиму, заставляли запрягать в арбы лошадей и волов и на арбы складывали сено, овес, ячмень, скопом насиловали женщин…

Лишенные всего, татары толпами бежали в Евпаторию, в которой, как они слышали, вводилась уже турецкая власть.

Высадка союзных войск, проведенная так сказочно беспрепятственно, и спокойно, точно на маневрах, закончилась только к вечеру на третий день.

Крылатую фразу, брошенную генералом Боске: «Эти русские совсем не желают с нами сражаться!» — повторяли теперь уже рядовые солдаты.

Погода снова стала прекрасной, как и в день прибытия к русским берегам, но при видимом изобилии воды в озерах оказался острый недостаток воды для питья: озера эти были просто клочки моря, отрезанные песками.

Пресную воду, правда, привезли с собою в анкерках на судах — турецкую воду как турецкую землю в мешках для бастионов, но анкерки быстро опустели. Лошади целые сутки простояли совсем без пойла.

И шестидесятитысячная десантная армия двинулась к югу, к речке Алме, Бельбеку и Каче, гонимая не только воинственным пылом скорее дойти до Севастополя и взять его, но еще и жаждой.

Действительно, такого скопления людей и лошадей нигде в своей степной части не мог напоить Крым.

Когда лейтенант Стеценко, проведя — теперь уже с целым донским полком — еще одну ночь вблизи союзников, вернулся, наконец, в Севастополь, он узнал, что главнокомандующий вывел из города войска для боя с надвигающимся противником на облюбованной уже им позиции на берегу речки Алмы.

Глава третья

ПОТРЕВОЖЕННЫЙ МУРАВЕЙНИК

<p>I</p>

В небольшой гостиной довольно скромного дома на Малой Офицерской улице, которую, точно по приказу начальства, заселяли все больше отставные военные, 5/17 сентября днем сидел с семьей хозяина дома, отставного капитана 2-го ранга Зарубина, унтер-офицер рабочего флотского батальона Ипполит Матвеевич Дебу. В семье Зарубиных, где он жил на квартире, знали, что он выслан сюда, в знак особой монаршей милости, в солдаты до выслуги в первый офицерский чин, что он, человек хорошо образованный, дает уроки детям адмирала Станюковича, что он принят в лучших домах города, но почти совсем не бывает в том батальоне, к которому причислен, что ему снисходительно разрешено даже носить штатское платье, в котором он был и теперь.

Но сам Дебу только сегодня утром узнал, что его положение очень круто изменилось, так как у Станюковича ему сказали, что вся семья, за исключением самого адмирала, уже укладывается, собираясь уезжать в Николаев, а из канцелярии батальона прислали к нему солдата-писаря с приказом явиться в казармы полка и быть отныне в них безотлучно ввиду «скоровозможных боевых действий».

Что боевые действия действительно «скоровозможны», это, конечно, знал и сам Дебу, но боевые действия вообще представлялись ему довольно отдаленно и смутно. Он был разжалован военным судом не из офицеров, а из чиновников одного из петербургских департаментов как петрашевец. Наказан он был сравнительно со многими другими, между прочим и со своим старшим братом, довольно легко: всего только двумя годами арестантских рот, но возможность после арестантских рот выслужиться в офицеры в те времена действительно считалась «особой милостью монарха».

Со времени суда над ним прошло уже почти пять лет; тогда ему было всего двадцать пять лет, но теперь он казался гораздо старшие тридцати: как бы ни были легки наказания, они все-таки сильно меняют человека.

В обществе считался он очень осведомленным в разных вопросах и остроумным собеседником, но улыбался он редко и бегло — на момент. А внешность его была подкупающей по той постоянной серьезности, которая светилась и в его пристально и прямо глядящих на каждого глазах, казавшихся черными в тени, но на свету неожиданно голубевших, и в прекрасно сработанной голове, и в правильных чертах лица, и в той неуловимо свободной манере держаться, которой так трудно научиться, если она не присуща человеку, и которую нельзя было изменить в нем даже таким бесспорно сильным средством, как два года арестантских рот.

Негромким грудным голосом он говорил, по-своему пристально глядя в глаза капитана:

— Для того чтобы на тебя не вздумали напасть, нужно только одно: чтобы тебя боялись. Не так ли?.. Но ведь, кажется, наш император делал все для того, чтобы его боялись, однако же на нас вот напали и, нужно сказать, напали нагло и очень открыто. Это значит, что совершенно перестали бояться.

— И эти напавшие… напавшие… они… они будут истреблены! Да!

Истреблены бе… без остатка! — с большим усилием, но азартно выкрикнул капитан и стукнул раза три палкою в пол. — Им не дадут сделать… эту… эту… обратную амбаркацию… амбаркацию… на ихние корабли! Нет! Не дадут! — и еще раз стукнул, точно приложил казенную печать на горячий сургуч.

Капитан Зарубин был красен тощей жилистой шеей и бледен лицом, выкаченные раскосые глаза глядели свирепо, полуседая щетина на голове стояла дыбом, полуседая щетина на щеках и подбородке придавала ему воинственный вид.

В Синопском бою он был ранен в ногу и контужен в голову и левое плечо, левая рука висела плетью, голова дергалась, язык плохо повиновался мыслям, ходить он мог только медленно, сильно опираясь при этом на толстую палку. В вознаграждение за все это он был представлен к очередному ордену и получил отставку с пенсией и мундиром.

Кроме него, сидели в гостиной две его дочери: старшая, Варя, — уже невеста, с пышными щеками, с русой косой до пояса и с бирюзовым девическим колечком на левом мизинце, и младшая, Оля, — подросток с полуоткрытым алым ртом и жадно вбирающими решительно все на свете глазами.

Иногда заходила и присаживалась их мать, Капитолина Петровна, дородная женщина, всегда очень приветливая и в вечных хлопотах по хозяйству. Придет, посидит, скажет два слова и тут же плавно выйдет, вспомнив, что за чем-то там еще не досмотрела и что-то вот сию минуту перекипит.

— Я не сомневаюсь, Иван Ильич, что никто из сейчас напавших не выйдет от нас живым, но подумайте, сколько это будет нам стоить! — отозвался капитану Дебу. — А между тем как недавно еще, всего лет десять — одиннадцать назад, когда нашему царю донесли, что в Париже ставится пьеса «Екатерина II и ее фавориты» и, конечно, имеет огромный успех — успех скандала, — он собственноручно написал послу нашему при французском дворе, графу Палену: «С получением сего, в какое бы время ни было…» Заметьте, «в какое бы время ни было», то есть хотя бы в четыре часа ночи!.. Я это письмо наизусть знаю! — «…нисколько не медля, явитесь к королю французов и объявите ему мою волю, чтобы все печатные экземпляры пьесы „Екатерина II“ были немедленно же конфискованы и представления запрещены на всех французских театрах. Если же король на это не согласится, то потребуйте выдачу кредитивных грамот и в двадцать четыре часа выезжайте из Парижа в Россию. За последствия я отвечаю. Николай…» Вот какое письмо, а? Королю Франции!

— Следует, да! — пристукнул капитан. — За это… следует!

— Курьера монарх наш отправил лично, — продолжал Дебу. — Курьер помчался. Прибыл в Париж, — граф Пален как раз обедает в королевском дворце. Вызвал его, передал письмо. Посол наш вернулся в обеденный зал и к королю: «Ваше королевское, прошу дать мне немедленно аудиенцию!» Конечно, Людовик-Филипп должен был удивиться, — он и удивился. Он предлагал отложить дело до послеобеда, а граф Пален в свою очередь ссылался на строгий приказ депеши. Король вышел в соседнюю комнату, граф Пален познакомил его с полученной депешей. Конечно, Луи-Филипп вышел несколько из себя: «Воля вашего императора, говорит, может быть законом только для вас, граф, а не для меня, поскольку я — король Франции. Прошу передать вашему императору, что во Франции не деспотизм, а конституция и свобода печатания, поэтому если бы я даже вздумал пойти навстречу желанию вашего императора, то я пошел бы против конституции французской и против свободы печати, а это уж совершенно невозможно!»

— Гм… Та-ак! А граф Пален на это? — негодующе пошевелил палкой капитан.

— Граф Пален, естественно, говорит: «В таком случае прикажите выдать мне доверительные мои грамоты». — «Как выдать грамоты? Но ведь это равносильно объявлению войны!» — «Может быть, и так… Во всяком случае мой император пишет ведь, что сам отвечает за последствия…» — «Тогда дайте, говорит король, время посоветоваться с моими министрами!» Пален, конечно, указал на депешу, где говорилось о двадцати четырех часах: дескать, двадцать четыре часа могу ждать, а там, если ответ будет нежелательный, выеду.

— И что же?.. Что же?

— И совет министров был тотчас же созван, и часа через два вышло постановление: все напечатанные экземпляры пьесы конфисковать, постановку пьесы запретить… Император был удовлетворен, и Пален остался на своем посту… Вот что было еще так недавно!

— Так, да, так… именно так… должен был поступить… поступить наш царь! — очень волнуясь и дергая головой, припечатал капитан.

— Замечательно! — врастяжку сказала Варя и перекинула тяжелую косу с левого плеча на правое.

Влажный рот Оли заалел еще ярче, и глаза стали еще круглее.

— Однако это еще не все, — продолжал Дебу.

— Ах, вы что-то очень занимательное говорили, Ипполит Матвеич, а я опоздала послушать! — вошла, улыбаясь, Капитолина Петровна и села на пуф.

— Сейчас расскажу не менее занимательное, — утешил ее Дебу. — В сорок четвертом году кто-то таким же образом написал во Франции пьесу «Павел I».

Может быть, даже тот же самый автор. Дело касалось, значит, уже не бабушки царя, а его отца. Автор, конечно, не постеснялся наделить его разными отрицательными чертами и сцену убийства его в Михайловском дворце дал, — и, конечно, снова успех скандальный был бы, если бы пьеса была поставлена.

Но теперь Пален уже следил за этим и сам донес царю, что такая вот пьеса готовится к постановке. Царь наш, конечно, написал королю, что если эта пьеса будет поставлена, то он пошлет в Париж миллион зрителей в серых шинелях, которые ее освищут.

— Браво! — сказала восхищенно Капитолина Петровна, хлопнула в мягкие ладони и вышла.

— Вот это… вот это… это… — заволновался капитан, разнообразно двигая головою, наконец поднял палку и положил такую печать, что задребезжали тарелочки на этажерке.

— Конечно, после такого письма пьеса эта так и не увидела света, — продолжал Дебу. — Это ли не мировое могущество? Вмешаться в частные и вполне внутренние дела другой великой державы, и великая держава спасовала, как только наш царь пригрозил войной!.. А Венгерская кампания?

Неизвестно, что было бы с Австрией в революционном сорок девятом году.

Скорее всего, что Австрия распалась бы на несколько республик. Кто подавил движение венгров? Наш царь, как известно. И власть молодого Франца-Иосифа укрепилась, а ведь на волоске висела! Государь же наш получил название европейского жандарма… Но вот прошло несколько лет, и что же? Уж не наш император французскому королю, а французский император нашему пишет знаменитое письмо в январе и предлагает ему немедленно помириться с Турцией, «иначе, пишет он, Франция и Англия будут принуждены предоставить силе оружия и случайностям войны решить то, что могло бы быть решено рассудком». Так писать нашему царю — это значит перестать его бояться! А Франц-Иосиф!

— Негодяй! — решительно выкрикнул капитан. — Это… это — негодяй!

— Он забыл даже о том, что владеет Австрией теперь только благодаря нашему царю, и двинул против Горчакова свои войска. Это значит, что до того уж перестали бояться, что даже и самой черной неблагодарности не стесняются!.. А наш царь, говорят, до того любил этого Франца, что даже статуэтку его везде с собой возил! Однако почему же перестали бояться — вот вопрос?

И Дебу оглядел не только Зарубина, но и Варю и даже чрезвычайно внимательно слушавшую Олю.

— Потому что их несколько держав, — не совсем уверенно ответила Варя, перебрав тонкими пальцами кружевную пелеринку на груди.

— Конечно! Потому что их много, а русские одни! — тут же согласилась со старшей сестрой младшая.

Но отец их выжидающе смотрел на своего квартиранта и молчал.

Квартирант же будто думал вслух:

— Отчасти, разумеется, потому, что коалиция, но это не все. Больше всего потому, что высмотрели у нас не одну ахиллесову пяту.

— Не одну! А сколько… сколько же? Две? — вдруг неожиданно зло подался к нему капитан.

— Нет, не две даже, а, я думаю, побольше, — спокойно возразил Дебу. — Севастополь выбран не зря. Прежде всего он у моря, которое не замерзает, а затем к нему нет дороги.

— Как же так нет дороги? — удивилась Варя.

— Я говорю о железной, конечно. У союзников в руках самый удобный и самый дешевый путь. Пока нашей армии на выручку подойдут пешком, скажем, пятьдесят тысяч, союзники могут подвезти сто. Я думаю, что весь расчет свой они строили только на этом.

— Что вы, Ипполит Матвеич! Неужели же вы думаете, что они возьмут Севастополь? — очень обеспокоилась Капитолина Петровна, вновь появившись.

— Нет, я думаю, что может быть хуже, — быстро вскинул на нее глаза Дебу и тут же опустил их, — до того растерянное было теперь лицо у этой всегда приветливой женщины с добрым сердцем. — Видите ли, Россия и во второй половине девятнадцатого века продолжает оставаться страной крепостного рабства. Нужно сказать, что наш император одно время хотел освободить крестьян, и по этому поводу было собрано, как известно, особое совещание Государственного совета, и на нем сам царь выступал с речью, однако из этого ничего не вышло: высшее дворянство оказалось против этого проекта и в первую голову наш главнокомандующий, князь Меншиков, заядлый крепостник, потому что он владелец чуть ли не десяти тысяч крестьян. Но железные дороги и крепостное рабство, согласитесь сами, это не вяжется одно с другим. И, однако, если Россия и спаслась чем от глубокого вторжения врагов, то только своим бездорожьем. Царь наш в своем манифесте вспомнил 1812 год, но французы его, конечно, тоже помнят, и вглубь нашей страны они не пойдут, я думаю. Какой им смысл уходить от моря, то есть от своего флота, даже вглубь Крыма, не только вглубь России, если у них артиллерия, как известно, гораздо лучше нашей! Мне кажется, союзникам нет даже и смысла особенно спешить брать Севастополь. Зачем им это делать?

— Как зачем, если вся война из-за Севастополя? — как будто даже обиделась на Дебу Варя за то, что он будто дешево очень оценивает ее родной город.

И все четверо Зарубиных непонимающе переглянулись, но Дебу продолжал спокойно:

— Мне кажется, что Севастополь будет просто местом артиллерийской дуэли. Союзники вызвали нас на артиллерийскую дуэль и местом для нее выбрали нашу крепость, где самый большой арсенал на юге России. На Одессу ведь вот же они не пошли, как многие у нас думали. Они пришли туда, где мы вооружены лучше всего, и, я думаю, их единственный план — своими орудийными заводами задавить наши орудийные заводы. Наш ближайший к Севастополю пушечный завод в Луганске, но доставить оттуда пушки и снаряды в Севастополь куда труднее, чем из Англии морем, — и, конечно, по сравнению с английскими и французскими пушечными заводами это очень плохой завод.

— Что такое он… он… говорит, этот? — побледнев еще заметнее и показав набалдашником палки на Дебу, спросил тихо жену Зарубин.

Та тут же подошла к нему вплотную и положила руку на его шею, шепнув:

— Не волнуйся, Ваня, тебе вредно!

А Дебу, обращаясь в это время только к Варе, продолжал, не замечая:

— Допустим на минуту, что союзники пришли к самому Севастополю.

Естественно, что их встретят орудийными залпами. Так начинается эта дуэль.

Допустим еще, что они в результате этой дуэли возьмут Севастополь через месяц. Есть ли им смысл уходить отсюда дальше в Крым? Решительно никакого!

Им выгоднее всего снова укрепиться в нем и ждать, когда его придут отнимать русские дивизии, чтобы снова показать им превосходство своих орудийных заводов и своих инженеров.

— Это — француз! Да! — стукнул яростно палкой и закричал, исказив лицо, Зарубин. — Вы француз, и потому вы… Как вы смеете говорить так?

А?.. Как смеете?

И он поднялся, согнувшись и подавши все тело на палку.

— Успокойтесь, Иван Ильич, — кинулся к нему Дебу. — Ради бога, успокойтесь! Я ведь только рассуждаю с точки зрения союзников… То есть пытаюсь найти их точку зрения, — только! Я француз и католик, но по подданству такой же русский, как и вы.

— Вы не смеете, нет!.. Вы… вы — солдат унтерского звания, вот! И вы-ы… не смеете рассуждать! — кричал Зарубин, краснея и дергая шеей.

— Рассуждать я все-таки должен, хотя я и солдат, — примиряющим тоном обратился Дебу не только к нему, но и к Капитолине Петровне. — А говорю это затем, чтобы убедить вас поскорее отсюда уехать, так как мне будет больно, если из вас кто-нибудь погибнет. Понимаете? Очень больно! Вот почему говорю.

— Но ведь князь пошел же не допустить союзников до Севастополя, и он не допустит! — больше вопросительно, чем убежденно сказала Капитолина Петровна.

— Будем верить, будем надеяться… когда на это никто уже не надеется и Севастополь укрепляют, как умеют и могут. Но что вам мешает уехать хотя бы на время, не понимаю.

— Куда же мы поедем из своего дома? — уже с тоской в голосе сказала капитанша. — У нас ведь нет никакого имения, а дом мне от матери перешел по наследству… Здесь они у меня родились все, — кивнула она на Олю, и вдруг слезы навернулись ей на глаза и покатились одна за другою по полным гладким щекам.

Оля подошла к матери и поцеловала ее в подбородок, Варя отвернулась к окну, плеснув по покатым плечам косою, а сам Зарубин, одетый ввиду прохладной погоды в старый флотский сюртук, продолжал еще смотреть на Дебу яростными глазами, когда вбежал, запыхавшись, пятнадцатилетний сын его Витя, юнкер флота, и, не снимая белой бескозырки с лентами, крикнул ломающимся голосом:

— Сусловы уезжают, мама! Я сейчас видел!

— Куда же они уезжают? — спросила Варя.

— Не знаю. Говорят, пока еще можно проехать… «Громоносец» и «Херсонес» вышли за боны, — теперь на открытом рейде… И «Бессарабия» тоже.

В семье Зарубиных знали, что эти три парохода военного флота и что это утешительно: отважились выйти из бухты! А мальчик продолжал так же возбужденно:

— А что делается на улицах — не-ве-роятно!.. Везде роют траншеи! И на Театральной площади тоже!

— И на Театральной даже? Надо пойти посмотреть… А потом в свой батальон зайти, — сказал Дебу, подвигаясь к двери, и добавил, выходя:

— Вот видите, Сусловы уехали, а им ведь труднее вашего было собраться, Капитолина Петровна. Эх, начинайте-ка скорее укладываться, чтобы не было поздно потом! Раз надо бежать, бегите!

<p>II</p>

Южная бухта делила Севастополь на две очень неравные части: по одну сторону, ближе к скрытым в земле руинам Херсона, расположился довольно правильно разбитыми кварталами собственно город, по другую — морские казармы, порт с его сложным хозяйством, мастерскими и доками, примыкающими к небольшому заливу — Корабельной бухте. По соседству с Корабельной бухтой и доками селились отставные шкиперы и боцманы, построив Корабельную слободу в несколько улиц. Невдали от нее расположены были крепкие, из местного белого камня, двухэтажные постройки морского госпиталя — в одну сторону, а в другую — Малахов курган с башней на пять орудий. Эти две части Севастополя находились между собою в постоянном и очень оживленном сношении: ялики морского ведомства беспрестанно сновали с одного берега на другой.

Но Северная сторона, лежавшая за Большим рейдом, была почти совершенно пустынна. Не привлекавшая поселенцев, она не привлекала внимания и крепостного начальства. Там было только несколько фортов, охранявших вход в Большой рейд с открытого моря, причем один из этих фортов был построен еще при адмирале Лазареве с разрешения Меншикова отставным поручиком артиллерии Волоховым на свой счет. Этот форт, глядевший в море, так и назывался Волоховой башней.

Однако не нашлось других отставных поручиков артиллерии, чтобы построить хотя бы слабые укрепления поясом по Северной стороне от Волоховой башни до конца Большого рейда — на семь верст. Линия фортов там, правда, намечалась, но давно — лет двадцать назад, — и только на карте.

Теперь же первое, что, к удивлению своему, отметил, выйдя от Зарубиных, Дебу, было то, что дюжие вороные артиллерийские кони везли одно за другим несколько орудий в направлении к Царской пристани, откуда их могли переправить не иначе как только на Северную сторону. На улице от грузно цокающих по гладкому булыжнику подков и от подпрыгивающих дебелых зеленых колес с толстыми железными шинами стоял грохот. Из окон, отставляя цветочные горшки и отстраняя занавески, высовывались любопытные женщины.

Рядом с последним орудием ехал верхом знакомый Дебу артиллерист, штабс-капитан Кушталов. Ему крикнул Дебу, поднимая над головой шляпу:

— Куда? На Северную?

— Укрепляемся про всякий случай, — приставив руку ко рту, чтобы Дебу сквозь грохот расслышал слова, ответил Кушталов, проезжая.

А в обратную сторону, явно на Симферопольскую дорогу, двигалась длинная арба, запряженная парой мелких деревенских лошадок. Возчик шел рядом, с вожжами в одной руке и с кнутом в другой, а на тяжело груженной разными домашними вещами арбе важно сидела пожилая женщина в ковровой шали — экономка ли, нянька ли чья, а рядом с нею солдат с неизгладимой печатью денщика на широком сытом рябом лице. Выше других вещей на арбе желтело узенькое плетеное детское креслице, без которого как же было обойтись в Симферополе или Николаеве счастливому семейству, очевидно уехавшему из обреченного города раньше.

Партию рабочих с кирками и лопатами на плечах вел куда-то исполнительного вида унтер-офицер. Рабочие были в фартуках и сапогах бутылками. Фартуки и сапоги их были заляпаны известью. Лица у них были не то чтобы запыленные, а явно недовольные. Унтер же говорил им, проходя и взглядывая искоса на штатского в шляпе:

— Теперь не то что новые дома класть, а впору об старых заботу поиметь, чтобы часом их не развалили неприятели…

И Дебу понял, что этих каменщиков по чьему-то приказу сняли с постройки рыть траншеи.

Кучка смуглых бородатых потных людей, оживленно жестикулируя и громко говоря на неизвестном Дебу языке, вышла из переулка прямо против него, и один из них обратился к нему крикливо:

— Гаспадин! Скажи, гаспадин, старшуй начальник как мы найдом, а?

— А вы… что же за люди такие? — спросил Дебу.

— Люди? — вопросительно, но быстро оглядел говоривший других своих и ответил, ткнув себя в грудь большим пальцем:

— Ми нэ люди, ми — кадыккойские греки!

— А-а, вон вы кто, а я думал — цыгане… Зачем же вы пришли?

— Ми нэ пришли, ми на лошадь прыехель! — с еще большим достоинством ответил грек.

Понемногу разговорились. Можно было понять, что эта кучка кадыккойских греков приехала сюда узнать, что делать всем вообще кадыккойским и балаклавским грекам, если подойдет неприятель: сидеть ли в своей Балаклаве, или, может быть, будет безопаснее перебраться всеми семействами и со всем имуществом сюда, в Севастополь.

Вопрос был, конечно, важный, и Дебу подробно и долго объяснял им, как пройти к Екатерининскому дворцу, где могли бы им указать того, кто теперь распоряжался всем в крепости за отбытием светлейшего на Алму.

А когда он прошел дальше, к Театральной площади, то увидел, что там, в дальнем конце ее, на выходе из города, действительно, как говорил Витя Зарубин, рыли канаву, но рыли какие-то бабы, чего не сказал Витя. Однако бабы эти, не в пример каменщикам, рыли траншею весело, то и дело покатываясь от хохота по новости дела. Руководили их работой два пожилых саперных солдата, старавшихся унять их веселость окриками.

Дебу хотел было подойти поближе к веселым землекопам, но тут, под барабанный бой маршируя, вышла на площадь рота матросов одного из морских батальонов, сверкая на солнце стволами и штыками ружей. Какой-то лейтенант, ротный командир, четко идя под барабан впереди, вдруг обернулся, прошел несколько шагов задом и неистово скомандовал под правую ногу:

— Ррот-та-а… стой!

Рота сделала еще шаг, ударив по земле ногами изо всей силы, и стала вкопанно. Барабан умолк.

Дебу увидел, что матросы, когда они собраны вот так в роту, кажутся благодаря своим высоким и широким грудям и дюжим воловьим шеям какой-то непобедимой крепостью по сравнению с ротой пехоты. Но вот ретивый лейтенант, отойдя от роты в сторону, прокричал в самом высоком тоне:

— По убегающему неприятелю вдогон-ку… Первый взвод с колена, второй стоя, остальные уступами… рро-от-та…

И матросы, кто с колена, кто стоя на месте, кто выбежав вправо и влево, начали старательно целиться в сторону Дебу, он же с давним уже, но очень стойким неистребимым в нем замиранием сердца ждал команды «пли!»

Этой команды он ждал однажды, стоя на эшафоте на Семеновском плацу в Петербурге, и с тех пор неприятное чувство всякий раз овладевало им, чуть только слышал он это вопиющее «рро-о-та», за которым должно было следовать короткое, как выстрел, и страшное «пли!»

Тогда их стояло на-эшафоте двадцать человек, осмелившихся читать утопистов — Фурье, Сен-Симона, Кабе и других — и о прочитанном спорить. Но самым преступным деянием их, по мнению следственной комиссии и членов суда — нескольких генералов, было то, что они осмелились читать вслух знаменитое письмо Белинского Гоголю по поводу «Переписки с друзьями»!

Выяснилось при этом еще более преступное: что письмо кое-кто из них давал даже переписывать своим знакомым!

Они собирались большей частью у молодого, как и все они, чиновника министерства иностранных дел Буташевича-Петрашевского, известного прежде всего тем, что он вызывающе открыто носил строго запрещенную в те годы для чиновников и дворян бороду и шляпу с очень широкими полями — признак явного вольномыслия и даже бунтарства. Они не знали, что снисходительно смотреть на эти причуды чиновника было секретно приказано свыше, ввиду особенных целей.

Среди частых гостей Петрашевского, собиравшихся у него по пятницам, были молодые гвардейские офицеры, неслужащие дворяне, литераторы, как Пальм, Дуров, Плещеев, Салтыков-Щедрин, Достоевский, «Бедные люди» которого приводили тогда в восхищение читателей; наконец, имели вход к Петрашевскому и образованные мещане, как некий Шапошников.

Дебу помнил, как письмо Белинского читал своим изумительным голосом глубоко волнующего тембра этот щуплый, низенький и болезненный с виду, некрасивый, когда молчал, и всегда прекрасный в споре, отставной инженер-поручик Достоевский.

После чтения все говорили о позорной петле, накинутой на народную шею, — о крепостном праве.

Тогда было время тревожное не для одного только вечно боявшегося революции Николая, тогда «красный призрак бродил по Европе», революции вспыхивали одна за другой то в Париже, свергшем короля Луи-Филиппа и установившем власть временного правительства, то в Вене, то в Италии — в Неаполе, Флоренции, Милане, когда впервые известны стали имена Гарибальди, Мадзини. Все известнее становились имена творцов самого революционного учения — Маркса и Энгельса.

Тогда-то, чтобы задавить освободительное движение в Венгрии, Николай послал на помощь Францу-Иосифу свыше ста тысяч своих войск под командой Паскевича.

Тем строже отнеслись к тем, кто на «пятницах» у Петрашевского как будто призывал в Россию «красный призрак».

Почти все участники «пятниц» были арестованы в одну ночь, в апреле, но сидели в крепости восемь месяцев до суда в одиночных казематах, причем не выдержали одиночки и заболели умственным расстройством гвардейский поручик Григорьев, девятнадцатилетний студент Катенев и родной брат Дебу — Константин, тоже чиновник одного с ним департамента.

Этот день, когда их рано вывели из казематов, переодели в их собственное платье и повезли, — день 22 декабря 49 года, — мгновенно воскрес в памяти Дебу при одной этой команде лейтенанта.

Их посадили в кареты, — кареты тронулись, окруженные конными жандармами с саблями наголо. Стоял мороз, и сквозь заиндевевшие маленькие окошечки кареты ничего не было видно. С ними ехал солдат-конвойный. Его спросил он: «Куда нас везут?» Конвойный ответил таинственно: «Этого не приказано сказывать». Он стал тереть и скоблить стекло пальцами, чтобы хоть рассмотреть, по какому направлению везут, но солдат завопил: «Что вы, хотите, чтобы меня из-за вас до полусмерти избили!»

Но вот, наконец, остановились кареты: привезли. Сказали: «Извольте выходить!» Вышли. Огляделись и узнали Семеновский плац.

На скрипучем синем утоптанном снегу — какой-то длинный помост из свежих новых досок, небрежно обитых черным коленкором, с лестничками с двух сторон и столбами по обочинам: эшафот. Глядели друг на друга, не веря глазам своим: почему эшафот? Почему в стороне от него солдаты с ружьями, полк солдат при всех офицерах? Почему рядом с офицерами петербургский обер-полицеймейстер Галахов, в генеральской шинели, верхом на лошади, и какой-то рыжий поп в шубе и меховой шапке с бархатным черным верхом?

Оглядывали друг друга, едва узнавая; за восемь месяцев заключения такие все стали обросшие, худые, желтые, даже богатырски сложенный Спешнев!

Все были уверены, что привезут их снова в здание суда, где и прочитают им приговор, конечно какой-нибудь легкий, но почему же вдруг такая предсмертно-торжественная обстановка?

Кто-то обратил внимание на сани, стоявшие в стороне. На этих санях громоздилось что-то, покрытое рыжим. «Это гроба наши, а сверху рогожи!» — сказал тогда Дуров, и все поверили, хотя, как оказалось, на санях была свалена их арестантская одежда.

Но говорить друг с другом им запретили: собрались тут люди для дела, деловито приказал им генерал Галахов взойти на эшафот. Их расставили около столбов — по одной стороне девять, по другой одиннадцать человек, — лицами внутрь, и на эшафот взошел тот самый аудитор, который записывал их показания на суде, длинный и тощий военный чиновник-немец.

— Шапки долой! — прокричал им Галахов.

Неторопливо, сняв перчатку с одной руки, держа бумагу близко к близоруким глазам, деревянным громким голосом прочитал чиновник приговор, кончающийся словами: «Приговорены к смертной казни расстрелянием».

И еще не успели изумленно переглянуться все они — двадцать человек на эшафоте, как торопливо сошел аудитор и взошел поп, левой рукой вытащив из кармана шубы небольшой серебряный крест. Лысой голове его было, видимо, холодновато сразу после теплой шапки, но тут же снова раздалась команда Галахова им, двадцати осужденным, успевшим уже снова покрыть головы:

— Снять головные уборы!

Не все поняли эту команду, но вслед за офицерами, как гвардейские поручики Пальм, Момбелли, Григорьев, опять сняли кто шляпу, кто шапку.

Поп оглядел кое-кого торопливым взглядом и сказал певуче:

— Братие! Искреннее покаяние перед смертью очищает душу…

Должно быть, он хотел сказать небольшую речь о пользе исповеди, но Дебу заметил, как стоявший прямо против него Петрашевский зло усмехнулся в широкие усы, посмотрев на него исподлобья, и тот пробормотал только:

— Прошу подходить к исповеди по очереди, не толпясь.

Однако никто, кроме Шапошникова, не подошел к нему. Исповедь была недолгая. Шапошников отошел. Поп подождал немного, оглянулся назад, на генерала Галахова, и спросил негромко:

— Может быть, не против убеждений ваших будет приложиться ко кресту?

И к нему продвинулся очень набожный, несмотря на свой фурьеризм, литератор Дуров, чтобы спросить его, почему не приобщает он того осужденного, которого только что отысповедовал, но поп, не отвечая на этот вопрос, сунул к его губам крест.

Когда, надев шапку и спрятав крест, спустился вниз поп, на помост взбежали с той и другой стороны солдаты, несколько человек, — с веревками, мешками, шпагами… Ротный командир, торжественно произнося: «Лишаетесь военного звания!» — переломил над головою каждого из офицеров заранее надпиленные шпаги, солдаты быстро прикрутили Петрашевского, Григорьева, Момбелли к столбам, на головы всех накинули плотные мешки… Потом раздалась эта подлая, звонкая в морозном воздухе команда ротного:

— По государственным преступникам паль-ба… взводом!

Но после этой команды настала вдруг длительная тишина. И Дебу помнил, что он занят был тем, что про себя считал мгновения: раз… два… три… четыре…

Не представлялось никаких лиц, с которыми хотелось бы хоть мысленно проститься перед смертью, ничего не оставалось как будто в памяти — пустота, и в этой черной пустоте сверкали, падая вниз, мгновенья.

Он насчитал так десять, двадцать, тридцать наконец, все ожидая последнего человеческого слова в его жизни — коротенького, но такого огромного по смыслу слова «пли!», после которого раздастся гром залпа и тело в нескольких местах жгуче будет пронизано пулями…

И вдруг вместо этой ужасной команды барабанщик ротный ударил «отбой» и раздалась команда другая, мирная:

— К но-ге-е!

Ружья, взятые сложным приемом с прицела «к ноге», однообразно звякнули, и те же конвойные солдаты, которые натягивали на головы им мешки, кинулись их снимать и развязывать тех, кто был прикручен к столбам.

Дебу помнил, с какой ненавистью поглядел он тогда на этого осанистого генерала, обер-полицеймейстера, распоряжавшегося всей этой гнусной церемонией, когда он объявлял, что государь «всемилостивейше помиловал» их и «даровал им жизнь»… для того, чтобы разогнать их, кого, как Петрашевского, на каторгу без срока, кого, как Достоевского, на каторгу на четыре года, кого, как самого Дебу, в арестантские роты… в Килию, на Дунае, а потом в Севастополь, в военно-рабочий батальон…

Но этот ненавидящий взгляд был обращен не столько к генералу Галахову, который проделал, как умел, что ему было приказано, сколько к тому, кто приказал это проделать.

Переживший предсмертный ужас Григорьев был бледен, весь дрожал и стучал зубами, бормоча что-то бессвязное: он совершенно сошел с ума.

Позже узнал Дебу, что царю было известно о «пятницах» Петрашевского еще в начале 1848 года, но он только посылал к ним шпионов и выжидал, когда они, как новые декабристы, выйдут на улицу. Петрашевцы на улицу не вышли, время же было тревожное, и царь отдал приказ об их аресте. Он сам следил за процессом, сам читал все их показания, сам же лично пересматривал приговор суда генералов, кому уменьшая, кому увеличивая сроки наказания.

Дебу передернул плечами от этих воспоминаний и обошел роту матросов стороною. Когда же, чтобы взять прямое направление на казармы своего батальона, куда он шел, он поровнялся с кучею баб, работающих так ухарски весело, то услышал громкий, несколько хрипловатый окрик:

— Эй, барин! Чего зря бродишь, слоны слоняешь? Иди к нам, девкам, землю под пушки копать!

На задорный окрик другие ответили дружным хохотом, и он догадался, что это — те самые веселые девки, которые во множестве жили именно здесь, около Театральной площади, на выезде из города.

Приглядевшись, он заметил, что порядком здесь ведал квартальный надзиратель, так как всеми подобными девками тогда бесконтрольно ведала полиция.

Только через несколько дней он узнал, что здесь, за насыпанным девками валом, установили батарею мощных орудий и батарею эту нежно назвали «Девичьей».

Тут же за Театральною площадью, по берегу Южной бухты, был разбит бульвар, открытый для гулянья даже солдат и матросов, — в то время как вход на Приморский бульвар строго им воспрещался. Проходя по этому пока еще чахлому бульвару, где дорожки подметались только перед большими праздниками, Дебу увидел направо от себя новую толпу рабочих, только уже не девок. Это были из так называемых рабочих батальонов порта, но оттуда, из порта, где они работали постоянно, их перебросили сюда по чьему-то властному приказу.

Дебу помнил, что еще в апреле этого года на месте теперешних работ был чей-то виноградник, обнесенный невысокой каменной стенкой, и на винограднике торчала небольшая сторожка. Потом солдаты копали здесь траншеи и блиндажи, которые накрывали бревнами в накат и присыпали землей и песком; это место стало называться четвертым бастионом.

Но теперь он видел, что и бульвар уже был размечен кольями и шестами и кое-где валялись только что срубленные молодые деревья, а к их пенькам бороздою проведена была изломанная линия будущих редутов.

В бухте, где за последнее время привычно неподвижно стояли суда: бриг «Тезей», бриг «Аргонавт», корвет «Андромаха» и прочие, теперь кипела работа; на них, как муравьи, кишели матросы, артельно крича: «А ну, ра-аз!.. А ну, два!.. Принима-ай, ра-аз!» Это по сходням из бревен и толстых досок выгружали на берег с мелких, не имевших боевого значения судов орудия, а на берегу уже ожидала их артиллерийская запряжка, чтобы отвезти на позиции.

Но что особенно поразило Дебу дальше, когда он подошел к концу бухты, это кипучая деятельность арестантов морского ведомства, плавучая тюрьма которых, блокшиф «Ифигения», торчала тут же, в бухте.

Засидевшиеся арестанты работали ретиво, с прибаутками и смешками, вроде тех девок на площади, но они разбирали каменную ограду чьей-то земли в стороне и перетаскивали на носилках камень к дороге из Севастополя на Симферополь. Часть их рыла также и землю, но вырытую землю свозили на тачках туда же, где укладывали длинным рядом камень, оставляя на широкой гуртовой дороге в середине только узкий проезд для двух подвод.

Отыскав глазами тюремного надзирателя, Дебу подошел к нему и спросил недоуменно:

— Что такое тут делают, а?

Усатый сумрачный надзиратель оглядел его от шляпы до башмаков весьма недовольно и ответил без малейшей тени уважения:

— Сами видите, что… баррикады.

— Хотя и вижу, любезнейший, но трудно было догадаться, чтобы арестанты вдруг начали строить баррикады! — улыбнулся Дебу.

И он остановился здесь, чтобы уяснить самому себе, какой смысл имели эти баррикады, — могли ли они надолго задержать войска, обильно снабженные артиллерией, но надзиратель, оглянувшись, сказал вдруг ему торопливо:

— Проходите, господин, тут вольным стоять не полагается!.. Адмирал едут, проходите!

Отходя от строящихся баррикад и оглянувшись, Дебу увидел большую группу всадников — не менее как человек пятнадцать — и узнал среди них адмирала Корнилова. Корнилов ехал со стороны Корабельной слободки и Малахова кургана со всеми чинами своего штаба и что-то энергично чертил в воздухе рукою — должно быть, линию новых траншей, которые должны быть устроены безотложно.

И Дебу понял, от кого исходят все приказания по обороне города теперь, когда Меншиков терпеливо поджидает на Алме подхода неприятельских полчищ, кто распорядился в спешном порядке снимать орудия с бездеятельных бригов и корветов и даже проституток выгнал на рытье траншей.

И в первый раз именно теперь ему стало неловко как-то за свое «вольное» пальто и шляпу и захотелось поскорее стать по виду солдатом, — пусть даже и не пустят тогда его будочники на аристократический Приморский бульвар.

В канцелярии рабочего батальона, куда, наконец, добрался Дебу, он нашел только хорошо ему знакомого батальонного адъютанта, поручика Смирницкого.

— Ну, вот и кончились счастливые дни Аранжуэца![10] — весело сказал ему поручик, счастливый обладатель внешности, способной быть очень подобострастной и почтительной в отношении к начальству. очень внушительной в отношении подчиненных ему писарской и музыкантской команд, восторженно-мечтательной в отношении женщин и добродушнейше-небрежной в отношении товарищей по полку.

— Да, надо приниматься всерьез за службу, — отозвался ему Дебу, присаживаясь к адъютантскому столу.

— Извольте-с добавлять теперь: «ваше благородие», — неуловимо иронически заметил поручик. — И вообще подрепертите «Памятку рекрута», а то вы нам голову снимете!

— Ну, так уж и сниму! Унтер-цер ведь я все-таки.

— Как же не снимете? Ведь вот же «ваше благородие» опять не добавили!

А за сколько шагов снимать будете головной убор при встрече на улице с генералом или адмиралом?

— За шестнадцать, ваше благородие, — улыбнулся Дебу.

— Ничего нет смешного! А во фронт будете становиться за сколько шагов?

— За восемь шагов.

— А своим штаб-офицерам?

— Э-э, знаю, знаю все это отлично! Своего полка штаб-офицерам головной убор снимать за восемь шагов, а во фронт становиться за четыре…

Так же и своему ротному командиру.

— А «ваше благородие» где? Нет, вы неисправимый рябчик. Впрочем, будем надеяться скоро увидеть вас офицером: Ганнибал[11] у ворот!

— Вы думаете, у союзников имеется все-таки свой Ганнибал?

— А Сент-Арно на что?

— Посмотрим… А как думают в высших сферах, удержится князь на Алме или…

— Это уж вам лучше знать, чем нам, грешным. Вы ведь вращаетесь в высших сферах, а не мы.

Так несколько минут поговорив шутливо об очень серьезном, поручик Смирницкий весьма откровенно зевнул во весь рот, сильно потер себе уши, так что они зарделись, как пионы, буркнул:

— Спать хочется, как коту! Сегодня ночью и трех часов не спал… — и поднялся, давая этим понять Дебу, что разговор надо уже кончать.

— На так называемое довольствие я где-нибудь буду зачислен? — спросил, подымаясь, Дебу.

— А как же! На довольствие пока зачислю вас в писарскую команду… Но при штабе батальона вы, конечно, можете проболтаться недолго. В строю, под пулями, голубчик, наживаются эполеты, а не перышком скрипя. Потом решите сами, к какому вас ротному командиру для военных подвигов откомандировать, — к тому и командируем. А завтра с утра непременно уж приходите форменным нижним чином, а то я за вас отвечать буду… Обмундировку не пропили?

— Никак нет, ваше благородие, — хмуро улыбнулся Дебу, искоса глядя на адъютанта.

— А кто же вам разрешил косвенные взгляды эти и разные там улыбки, раз вы говорите с начальством? — играя уголками губ, нахмурил притворно свои пухлые брови Смирницкий и дружелюбно подал ему на прощанье тугую широкую лапу.

Когда Дебу возвращался на Малую Офицерскую, он уже вполне чувствовал себя нижним чином, хотя и был еще в шляпе.

И даже Варя Зарубина, которая часто дарила его внимательным, но как бы нечаянным взглядом из-под полуопущенных век и делалась такою благодарно-краснеющей, искренне-радостной, когда он заговаривал с нею наедине, не при родителях, даже она, о которой привык он думать часто и нежно, вдруг почему-то сразу отодвинулась в его мыслях далеко в сторону: все-таки штаб-офицерская дочь!

Арестанты по-прежнему ретиво воздвигали баррикады на Симферопольской дороге, а на четвертом бастионе, остановившись там со всею овитою, что-то начальственно кричал Корнилов.

Нижним чинам того времени свойственно было стремиться по возможности не попадаться на глаза высокому начальству, и Дебу, не вслушиваясь в слова Корнилова, постарался скрыться за кустами бульвара.

<p>III</p>

Весь этот день 5/17 сентября, встав рано утром, Корнилов провел не в штабе флота, а на коне, объезжая ближайшие подступы к Севастополю, с каждым часом все ясней и ясней убеждаясь в том, что город этот, оплот всего юга России, почти совершенно не защищен с суши — раздет.

Фортификация — наука не моряков. Но блокада, как буря, выбросила на берег весь Черноморский флот со всем его экипажем, считая и адмиралов; и когда все сухопутные силы ушли на реку Алму, их место на фортах крепости, естественно, должны были заступить моряки, которых насчитывалось до одиннадцати тысяч, и контр-адмирал Истомин руководил работами по укреплению Малахова кургана, другой контр-адмирал, Панфилов, укреплял форты Южной стороны.

В то же время деятельно готовился к выходу в море и к решительному бою весь флот, за исключением совсем устаревших и мелких судов, с которых свозились орудия на берег.

Как свернувшийся еж, Севастополь расправлял и выставлял во все стороны свою щетину.

Телеграфная станция морского собрания была устроена на площадке над библиотекой, между прочим очень богатой книгами, там же установлен был и довольно сильный телескоп, в который видно было вполне отчетливо, какой силы неприятельская армада стала на якорь между Евпаторией и деревней Контуган и в каком порядке происходила высадка десанта, так что лейтенант Стеценко, явившись с докладом к Корнилову, немного мог сказать ему нового, но доклад его понравился Корнилову тем, что был обстоятелен и спокоен так же, как и сам докладчик.

— Вот что мы сделаем, — оценивающе глядя на лейтенанта, сказал Корнилов. — Я вас зачислю в свой штаб адъютантом. Приходите ко мне сегодня обедать, — познакомимся покороче.

И в свите адмирала, которую увидел Дебу, как новичок в штабе, был и лейтенант Стеценко. Дебу просто не разглядел его в толпе всадников, а между тем они часто виделись, и подолгу говорили друг с другом, и могли бы считаться друзьями, если бы были более сентиментальны оба.

«Ветреная блондинка», генерал Моллер, старший по чинопроизводству, но в то же время непригодный для полевых действий по старости, был оставлен в Севастополе Меншиковым как начальник гарнизона. Но гарнизона этого было всего только четыре резервных батальона, стоявших, как стояли и раньше, на крупных фортах. Кроме того, у Моллера в эти тревожные дни расшалилась поясница, и он ее усиленно парил, сидя дома, и хотя разные важные бумаги по правилам субординации шли на решение к нему, он тут же направлял их к Корнилову.

Корнилов был человек увлекающийся, испытанной личной храбрости в морских боях, очень хорошо знавший морское дело, но в эти дни на него свалилась тысяча мелких забот, с которыми к нему обращались отовсюду, включая сюда и жалобу саперных частей на выданные им из складов адмиралтейства очень мягкие лопаты, которые гнулись, как картонные, при работе на каменистой земле, и слишком перекаленные кирки и мотыги, которые ломались с двух-трех ударов.

В этот день, 5/17 сентября, с библиотеки было видно, как купеческие суда начали отходить от флота союзников, и можно было насчитать свыше семидесяти судов, которые пошли на юго-запад, освободившись от десанта.

Затем замечен был французский винтовой корвет, на котором разглядели генерала со свитой. Корвет этот подходил очень близко к устьям Алмы, Качи, Бельбека и к мысу Лукулл, очевидно разглядывая позиции русских войск.

Обеспокоенный Корнилов очень ярко представил, как неприятельский военный флот этой же ночью может атаковать Севастополь, может быть даже подвезет и часть сухопутных войск, чтобы внезапным нападением занять несколько фортов. Корнилов после объезда работ собрал всех младших адмиралов и командиров судов, чтобы назначили команды матросов на помощь резервным батальонам, если услышат сигналы с флагманского корабля.

Но среди всех этих беспокойств о городе, о флоте, о чести России он (очень хороший семьянин) помнил, что этот день — годовщина его свадьбы с Елизаветой Васильевной, с которой он прожил в согласии семнадцать лет, прижил четверых детей, из которых старший сын, Алексей, уже гардемарин и совершает первое свое кругосветное плаванье.

В обед он пил шампанское за здоровье своей жены, тревожно думая о том, как-то пройдут пятые ее роды, а вечером с особым курьером из Николаева получил от нее письмо, что роды прошли благополучно, что родилась дочь и в честь роженицы названа Лизой.

В этот вечер, проведенный им вместе со всем своим большим штабом и адмиралами Нахимовым, Истоминым, он был очень оживлен и даже весел.

Уединившись в своем кабинете, он написал жене: «С утра взгрустнулось, когда вспомнил, что 5 сентября провожу один. Поздравляю тебя, добрый друг мой, поздравляю и дочку Лизу. Когда-то мне удастся вас всех увидеть! Из лагеря известия были и утром и вечером: неприятель по-прежнему продолжает окапываться, а мы стоим на прежней отличной позиции. У нас в Севастополе все спокойно и даже одушевленно. На укреплениях работают без устали, они идут с большим успехом. Надеемся все-таки, что князь Меншиков обойдется и без них. С каким восторгом увидел я твои строки, написанные довольно твердою рукою!»

Он мог бы в другое время написать жене много о том, что было понятно и дорого только им двоим, но теперь за дверью сидело шумное общество, а за другою дверью ждал курьер, который отправлялся обратно в Николаев.

И хотя вот теперь, в ночной уже час, три парохода: «Херсонес», «Бессарабия» и «Владимир», по его же приказу, дежурили за бонами на внешнем рейде в ожидании нападения союзного флота и на всех судах и бастионах ждали тревожных сигналов с его флагманского судна «Великий князь Константин», сам он был далек уже от мысли о возможной опасности, и когда кое-кто за столом сомневался в военных талантах князя Меншикова и не ждал ничего хорошего от его затеи встречать в открытом поле противника, который вдвое его сильнее числом, Корнилов горячо защищал князя и доказывал, что план его превосходен.

На другой день утром, обрадованный тем, что ночного нападения не было, что для укрепления Севастополя дается врагом еще целый день, а это большая удача, Корнилов, взяв с собою только одного нового адъютанта Стеценко, верхом поехал в лагерь на Алме.

Поехал он не за тем, чтобы получить какие-либо распоряжения князя, — лагерь уже был связан телеграфом с библиотекой морского собрания, и с князем можно было переговариваться из Севастополя, — нет, хотелось посмотреть лагерь своими глазами и убедиться в том, что действительно он крепок.

Утро было чудесное, бодрое, воздух свежий и ясный, очень четко рисовалась даль.

После ливня, бывшего три дня назад, вновь, хотя и робко еще, зазеленели сожженные летним солнцем неглубокие балки и взлобья холмов.

Перепела выпархивали из-под копыт лошадей, когда, желая сократить время, Корнилов и Стеценко сворачивали с извилистой дороги и ехали прямиком.

Перепелов в это время года множество собиралось со всей хлебородной России. Отсюда они передвигались дальше на юг.

От укреплений Северной стороны до лагеря на Алме считалось верст двадцать пять, но жилые места — хутора и деревни — были здесь только по долинам речек Бельбека и Качи, а между этими долинами — унылое безлюдье.

Раньше, месяц назад, здесь можно было встретить только чабанов с отарами овец крупных здешних помещиков, но теперь и отары держались как можно дальше от моря, вдоль берегов которого от Евпатории и от Севастополя двигались войска.

Только никому не нужные суслики то здесь, то там торчали на кочках, свистели презрительно.

Оценка человека человеком — весьма капризная вещь: очень часто меняется она под влиянием иногда совершенно ничтожных причин. Но Стеценко привык с юных лет высоко ценить Корнилова как большого знатока морского дела, теперь же, когда Корнилов взял его к себе адъютантом, он стал ближе к нему и как человек.

То бесстрашие, какое проявил Стеценко при высадке союзников, конечно было ему присуще, но он и самому себе, пожалуй, не признался бы в том, что тогда, как и на рейде, чувствовал где-то сзади себя подзорную трубу не Меншикова, которым был послан, а Корнилова, который предложил Меншикову послать не кого-нибудь другого, а именно его.

Ему, плотному и уверенному в прочности своего ширококостного тела, как-то даже чисто физически приятно было чувствовать рядом, конь о конь, гибкое и стройное тело адмирала. Он даже не только прощал ему несколько нефронтовую посадку, напротив, она казалась ему такою, как надо: корниловской. И рука адмирала, которой он держал поводья, рука без перчатки, энергичная, нервная рука, казалась ему еще молодою, — гораздо моложе сорока восьми лет.

Адмирал спросил его о родных (они жили в Киеве), о невесте (у него пока не было невесты), пошутил насчет Нахимова, который каменно-тверд в своих холостых привычках, наконец заговорил о главнокомандующем (голос его, тенорового тембра, тоже очень нравился Стеценко):

— В такие дни испытаний, как теперь, главнокомандующий — это все! Все военные чудеса только от него зависят. И прежде всего, по-моему, он должен уметь выбрать место для боя… Все, что мы сейчас с таким трудом создали под Севастополем, он должен суметь найти на местности… Князь именно такую позицию и нашел, а это половина успеха, не правда ли?

Стеценко слишком высоко ставил своего начальника, чтобы ответить ему, как подобало испытанному адъютанту: «Это — безусловная истина, ваше превосходительство!..» Он принял это за едва прикрытую иронию, почему и сказал, слегка улыбнувшись:

— Это, конечно, не относится к главнокомандующему противной стороны, который наступает на самые лучшие позиции и берет их, ваше превосходительство?

— Ну да, ну да, это, конечно, относится только к главнокомандующим тех армий, которые защищаются, как мы теперь, — живо поправился Корнилов.

— Но, однако, давно ведь известно, что самое лучшее средство защиты…

— Самому напасть! Конечно! Кто же не будет с этим согласен? Но ведь очень большое неравенство сил не обещает успеха при нападении, нет! У князя едва ли наберется и тридцать тысяч против шестидесяти… а может быть, и семидесяти.

— В истории, однако, бывали примеры, когда…

— Еще бы в истории! Но аббат Сийес[12] очень хорошо сказал насчет этого:

«Ссылаться на историю для объяснения настоящих событий, это все равно, что отыскивать известное при помощи неизвестного». История — это часто просто слухи, а ведь говорится же: не всякому слуху верь. Наконец, кого бы вы там ни называли: Фемистокла[13] ли, напавшего на флот Ксеркса, Александра ли, напавшего на войска Дария, — все равно закон один для всех: войска нападавших были лучше вооружены, — вот почему им и разрешалось историей быть в меньшем числе. У нас же, конечно, наоборот, не будем высокомерны…

Но князь в данной обстановке положительно незаменим. Во-первых, он умен и потому не сделает какой-нибудь вопиющей глупости, а это очень важно: один опрометчивый ход может погубить все дело… Ум — это способность предвидеть, как разовьется событие…

— Что князь умен, этого никто не отрицает, — поспешил согласиться Стеценко.

Он чувствовал, что этот вопрос о главнокомандующем очень волнует адмирала, на которого именно за последние три дня свалилось множество забот князя, множество недоделанных Меншиковым дел. Однако, если он, князь, не успел доделать их здесь, в крепости, когда давалось ему для этого много времени, то каким же образом он справится с ними там, в открытом поле, всего за несколько дней на виду у недремлющего, конечно, и все примечающего врага?

Поняв именно так тревогу своего адмирала, Стеценко поглядел на него вполне сочувствующими глазами.

Над долиной реки Качи стояла старая и густая дубовая роща. Кто-то издревле, века за два, за три, начал заботиться о том, чтобы не вырубались деревья, и в благодарность за это какие они стали мощные, в два охвата, с широкими кронами, с прохладной тенью.

— Вот где можно было бы устроить союзникам второй Тевтобургский лес![14] — сказал Стеценко, а Корнилов подхватил оживленно:

— Украли мою мысль, лейтенант! Я только что это же самое подумал!.. А на Алме — там ведь нет такого леса, там ведь голое плато? В конце концов не так-то легко будет держаться там нашим войскам, если у противника большой перевес в артиллерии!.. Вы хорошо знаете это место?

— Я там был дней пять назад, когда ехал встречать десант, ваше превосходительство. Откровенно говоря, хотя я и не пехотинец, мне она (эта позиция) не показалась удачной.

— Вот как! — внимательно и серьезно глянул на него Корнилов. — Не показалась удачной? Почему именно?

— Она совершенно открыта для противника, мне так кажется. А у противника при наступлении будет огромное преимущество: сады и виноградники вдоль речки… и даже целые деревни… Не знаю, впрочем, как теперь: это я видел пять дней назад, а за пять дней можно, конечно, вырубить сады и виноградники и сжечь деревни, чтобы за ними не прятались враги… из садов можно сделать у нас на позиции завалы, как это принято делать на Кавказе.

— Ну, разумеется, это все так и сделано, как вы говорите! Ведь это же азбучная истина — постараться раздеть противника и одеть себя. Кроме того, между нами и ими там будет речка.

— Речка эта везде проходима вброд, ваше превосходительство, речка эта не может служить препятствием даже для артиллерии, не только для пехоты.

— Да, поскольку теперь не зима, речка эта проходима, конечно… Но там есть болота… Наконец, если проходимы и болота, то князь, должно быть, придумал какой-нибудь тактический прием, чтобы их разбить…

Наконец, были сведения, что неприятель усиленно окапывается — значит, он сам боится нашего нападения.

— Когда я проезжал мимо нашей позиции пять дней назад, я нигде не заметил у нас окопов, ваше превосходительство, — припомнил Стеценко то, что его тогда поразило. — Значит, у них уже роют окопы, а у нас нет.

— Как не было окопов? — даже повернулся к нему в седле Корнилов. — Вы просто промчались тогда мимо в карьер и не заметили их!

— Именно там я не мчался, ваше превосходительство, — там я дал отдых лошадям и ехал шагом… Но, конечно, за пять дней все там сделали неузнаваемым, — добавил Стеценко, заметив, что лицо адмирала из благодушного, каким оно было раньше, становится слишком начальственным.

— Разумеется, при такой массе рабочей силы там уже теперь повернули плато! — отходчиво сказал Корнилов. — Что же там еще им делать, как не рыть окопы?

То и дело попадались по дороге казачьи пикеты, на которых еще издали встречали адмирала раскатистой командой: «Смирна-а!» Но из деревень поспешно выезжали татары, угоняя и скот. Это было особенно заметно в долине Качи, близкой к позициям русских войск. Подводы тянулись цепочкой, обозами на восток, к Бахчисараю.

<p>IV</p>

Меншиков встретил Корнилова в своем шатре, где он только что собирался обедать со всеми своими адъютантами. Шатер этот был основательной величины вместилище, разделен он был большим персидским ковром на две части: столовую и княжескую спальню.

Из столовой в сторону неприятеля был направлен телескоп такой же величины и силы, как и стоящий на библиотеке морского собрания. Около телескопа Корнилов и застал князя.

Конечно, приезд Корнилова был не вполне самочинным: он просил разрешения на это Меншикова накануне депешей и получил ответ: «Если обстоятельства позволят вам отлучиться на день из Севастополя, приезжайте». Князь мог бы добавить к этому: «Буду рад вас видеть», — но даже из вежливости не добавил. В таком ответе можно было прочитать желание князя, чтобы обстоятельства оказались сильнее и не позволили любопытному адмиралу появиться в лагере перед боем. Но Корнилов пренебрег всякими догадками и на этот счет: пересилило любопытство.

Однако не одно только любопытство двигало Корниловым, хотя и более чем законное любопытство: было одно очень важное дело, о котором хотелось поподробнее поговорить с князем.

Желая усилить свою армию, Меншиков требовал безотлагательно прислать ему команды лучших стрелков флота. Между тем батальон матросов был уже откомандирован на пополнение войск князя. Корнилов думал, что такая мера, как отзыв из флота лучших людей, сделает флот совершенно небоеспособным; адмирал, он думал все-таки больше о флоте, о деле всей своей жизни, но другой адмирал, старший его в чине, его начальник, требовал тех, кто должен был обслуживать суда на море, в поле… зачем? Чтобы обессилить флот?

С высокого холма, на котором стоял шатер князя, видно было море верст на тридцать и флот союзников на нем. Несколько минут, не отрываясь, Корнилов рассматривал оценивающим взглядом старого моряка союзную эскадру.

Он знал, что здесь стоят далеко не все силы союзного флота, но и эта часть их была подавляюще громадна по сравнению с количеством крупных судов Черноморского флота, однако…

— Однако, — сказал он князю, отрываясь от стекол трубы, — я отнюдь не теряю куражу, несмотря на то, что их флот сильнее! — и глаза его расширились, потемнели и загорелись.

— Я тоже не теряю куражу, хотя они вдвое сильнее меня! — улыбнулся непроницаемо весело князь, показывая длинной тощей рукой на лагерь противника. — Разве можно проиграть сражение с такими молодцами?

Посмотрите, что они делают?

Долина Алмы не широка, и вся опушка садов и виноградников с той стороны реки была занята цепями русских стрелков. Вся позиция тянулась по высокому берегу реки верст за семь. В середине ее приходилась небольшая татарская деревня Бурлюк, на левом фланге деревня Алматамак, на правом фланге другая такая же деревня, Тарханлар, а от берега моря войска были отодвинуты версты на две, чтобы не пострадать от артиллерии союзного флота. Но цепи противника залегли местами всего в пятистах шагах от русских цепей, и то, на что указывал Меншиков, было, пожалуй, излишнее удальство казаков, которые прорвались ближе к правому флангу — шесть-семь человек, сквозь неприятельскую цепь, зажгли там стог сена и, рассыпавшись, под выстрелами умчались обратно.

— Это что? Завязка сражения? — спросил Корнилов.

— Нет, это милые бранятся — только тешатся, — улыбнулся Меншиков. — Сражения я сегодня не могу начать: жду московского полка из отряда Хомутова. Два батальона должны прийти из Арабатского укрепления, два из-под Керчи. Арабатским ближе — их я жду сегодня к ночи, а вот керченские могут меня задержать. Впрочем, я с Сент-Арно не совещался: может быть, он вздумает меня предупредить и начнет сегодня.

— Сколько у них орудий, Александр Сергеевич?

— Много! Это меня печалит, — серьезно уже сказал князь. — Мы насчитали свыше ста тридцати полевых, у меня же всего восемьдесят. Большая разница! Их осадных орудий я даже не касаюсь, хотя их тоже много, конечно.

— Я могу вам прислать еще несколько судовых орудий, — живо отозвался Корнилов.

— Если не будет поздно, распорядитесь, пожалуйста. Хотя у меня, кажется, для лишних орудий не хватит артиллерийской прислуги, — вяло проговорил Меншиков, а Корнилов вспомнил то, что слышал от Стеценко насчет окопов, и внимательно присмотрелся к рыжим скатам, за которыми стояли главные силы.

— Я что-то не вижу окопов, Александр Сергеич, — сказал он с беспокойством.

— Окопов не видите! Трудно и увидеть то, чего нет, — снова улыбнулся Меншиков.

— Как? Совсем нет окопов? — почти испугался Корнилов.

— Есть кое-где эполементы, но окопы для пехоты мне кажутся совершенно лишними. Видите, как продвинулись к самому морю французы? Ведь под защитой своей эскадры они приготовились меня обойти с моего левого фланга. Какой же смысл будет в том, что мои полки будут вязнуть в окопах. Засади их в окопы, они будут защищать окопы до последней капли крови, а ни мне, ни России этого совсем не нужно. Зачем бесполезно истреблять армию?

И опять по этому желтому морщинистому лицу от седых бровей к щегольски подстриженным белым усам пробежала мгновенная улыбка.

— Но все-таки, ваша светлость, — переходя уже на официальный тон, прямо спросил Корнилов, — ведь вы надеетесь же на победу?

— Надеюсь, что будем драться на совесть, — качнул головой Меншиков, — а там уже что бог даст. Вот если бы я своевременно получил еще корпус, тогда другое дело…

И Корнилов из этого ответа понял, что больше незачем уже спрашивать об этом князя, — что он сказал все, что считал возможным сказать, а вывод из его слов только один: надо еще усерднее, чем до этого дня, укреплять подступы к Севастополю.

Так как все адъютанты князя были довольно юны, то за обедом царило такое веселье, какого ни Корнилов, ни тем более Стеценко совсем не ожидали найти здесь, в шатре главнокомандующего, накануне боя.

Стеценко знал, конечно, что первый остроумец своего времени Меншиков любил видеть около себя остряков, но слишком непринужденные остроты полковника Сколкова, Грейга и некоторых других его коробили.

После обеда варили и пили жженку. Князь был отнюдь не наигранно добродушен и весел: явно отложил он все важные дела на завтра.

Корнилов, с недоумением на него смотревший, обратился вполголоса к сидевшему за столом рядом с ним старшему из адъютантов, полковнику Вуншу:

— Какие наши главные козыри в завтрашнем бою?

— Разве завтра ожидается бой? Завтра едва ли… Может быть, послезавтра, — как бы хотел уклониться от ответа Вунш.

— Хорошо, допустим, что послезавтра. На что можно надеяться? — повторил в иной форме свой вопрос Корнилов.

— Все надежды на наш испытанный штыковой удар, — вполголоса ответил Вунш. — Мы думаем опрокинуть их штыками.

— Гм… штыками? По-суворовски? Какой старинный прием! Теперь ведь не времена покоренья Крыма, послушайте, — теперь мы за-щи-ща-ем Крым! И все-таки ничего, значит, кроме штыков?

Моряк, привыкший иметь дело только с пушками и мортирами, он в силу штыков верил мало.

Еще раз и теперь уже гораздо внимательнее, чем с приезда, оглядел он в трубу лагерь противника. Там как будто бы даже и слишком мирно на вид, но густо, сплошь, как опенки в урожайную осень, сзади резервных колонн уже сидели палатки.

Там, за речной зеленой долиной, было так же голо, как и здесь, и лагерь противника был так же весь на виду, как и русский лагерь, и ему, моряку, даже непостижимым казалось, почему же два этих лагеря врагов соседствуют так мирно, поглядывая друг на друга, вместо того чтобы завязать бой, едва сойдясь, как это принято делать на море.

Странно было видеть, что так же, как и русские гусары, в белых коротких кителях толпились там, на своем левом фланге, спешенные английские кавалеристы дивизии лорда Лукана, а кровные кони привязаны были к длинным пряслам и тянулись тонкими шеями к раскинутому за пряслами сену.

Кавалерийский лагерь англичан был расположен сзади пехотных частей, которым в первую голову нужно было двигаться на линии русских, точно так же сзади французов разбили свои палатки турки, которых, видимо, было не так много. Они знакомо уже для глаз Корнилова алели своими фесками с черными кистями и голубели потертыми кафтанами с крупными медными пуговицами на них.

Линейки пехотного лагеря англичан ярко краснели: «дети королевы Виктории» были одеты в мундиры красного сукна, линейки французского лагеря густо синели. Но среди синемундирного василькового поля французов видны были, как венчики дикого мака, празднично-кумачовые повязки на головах зуавов, алжирских стрелков, получивших свое странное название от африканского племени зуа-зуа, из которого набирались первые туземные полки на французской службе. Зуавы дивизии Боске и Канробера не имели уж никакого отношения к племени зуа-зуа, но, чистейшие французы, они удерживали в своей форме эту дикарскую повязку на голове, нечто среднее между чалмой и феской: это была как бы вывеска их исключительного удальства, и, как пешим казакам французского войска, им сходило с рук многое в мирное время, за что сурово наказывали солдат других частей.

На переднем плане Корнилов увидел и очень знакомое ему по последним дням дело: ретивое рытье окопов. Союзники не были праздными в своем лагере: они передвигались большими частями, они не совсем еще установились, они подтягивали свой тыл, но главное — они деятельно окапывались по всей линии своего фронта.

Может быть, они ждали нападения русских, может быть, готовили себе укрепленную позицию на случай отступления, если их атака будет отбита, но видно было одно: они тщательно старались соблюсти все правила современного ведения сражений, чего совершенно незаметно было в лагере Меншикова.

Корнилов подозвал к себе Стеценко и сказал ему:

— Вот что, лейтенант, хотя его светлость имеет как будто достаточное количество адъютантов, но вы… Я думаю, вы ему пригодитесь тоже. Я сейчас поеду обратно, чтобы приехать мне засветло. Возьму с собой казаков для эскорта, а вас хочу подкинуть князю. Мне кажется, вы здесь принесете больше пользы, чем… чем там, в городе. Вы меня поняли?

— Есть, ваше превосходительство! — ответил Стеценко, но так как Корнилов заметил недоумение в его глазах, то повторил вполголоса:

— Здесь вы можете принести гораздо больше пользы, чем кое-кто из адъютантов князя.

И отошел, чтобы поговорить с Меншиковым с глазу на глаз.

Стеценко же не успел еще разобраться в тех мотивах, которые заставили Корнилова отказаться от него как адъютанта и «подкинуть» его главнокомандующему, но одно то, что он будет участником назревающего, готового вот-вот разразиться, может быть решающего боя для всей кампании, сразу взбодрило его необычайно, и он был рад, когда, поговорив несколько минут с князем, Корнилов сказал ему как будто даже торжественно:

— Итак, остаетесь здесь! Прошу помнить, что от адъютанта зависит многое и до сражения, и во время сражения, и после сражения тоже. Я надеюсь, что головы вы не потеряете, — это самое важное. Я так и рекомендовал вас князю.

И Стеценко понял, что, уезжая отсюда, Корнилов оставлял при Меншикове не столько его, сколько через него ту самую свою недреманную подзорную трубу, которую чувствовал он, лейтенант Черноморского флота, в каждый момент своей службы на рейде.

<p>V</p>

Московский полк, которого ждал Меншиков, получил от конного ординарца князя приказ о выступлении 4 сентября, но собрался только через сутки. От селения Аргин под Керчью, где стояли два первые батальона этого полка вместе со своим командиром, до позиции на Алме считалось двести двадцать верст, пять суток пути форсированным маршем, причем, конечно, много было бы отсталых.

Командир полка, генерал-майор Куртьянов, человек огромного полнокровия и сверхъестественной толщины, весьма зычноголосый, читавший только журнал «Русский инвалид», и то на тех только страницах, где помещались списки произведенных и награжденных орденами, и предпочитавший так называемые «крепкие» слова всем вообще словам русского лексикона, получив приказ «явиться без всяких промедлений», начал с того, что отобрал у населения все подводы, какая бы запряжка в них ни была: быки так быки, буйволы так буйволы, верблюды так верблюды, приказал солдатам усесться в скрипучие арбы и погонять что есть силы.

Батальоны двинулись по степи.

Конечно, пущенные рысью лошади скоро оставили за собою верблюдов, верблюды быков, быки буйволов, самых неторопливых животных. Но по пути попадались хутора болгар, колонии немцев, имения помещиков. Буйволов и быков бросали и заменяли лошадьми. Усталых лошадей тоже бросали, когда попадалось большое селение с запасом свежих коней. Обедов не варили, чтобы не медлить, но во всех встречных хуторах и деревнях врывались в хаты и тащили к себе в арбы все, что попадалось съестного, даже пучки кукурузы, сушившейся вдоль стен под стрехами, даже тыквы, которые долеживались на крышах, и начисто отрясали яблоки и груши в садах.

От недостатка лошадей набивались в арбы так тесно, что ни лежать, ни сидеть в них не могли, стояли — благо арбы эти строились для перевозки соломы и сена и имели высокие боковины.

Стоя пытались и спать, но это не удавалось.

Пели жалостную песню, старательно длинно и высокими фальцетами вытягивая концы:

Вы прощайте, девки-бабы,

На-ам теперьча не до ва-а-ас!

Эх, нам тепереча д не до ва-а-ас:

На сраженье везут на-а-ас!

Но ротным командирам, ехавшим верхами, не нравилась эта заунывная, совершенно неформенная песня, они обрывали ее в самом начале: мало ли хороших настоящих солдатских песен? И вот по степи летела другая, гораздо более подходящая к случаю, хотя и старинная, песня на взятие Хотина:

Ой, пошли наши ребята

На горушку на круту,

Ко цареву кабаку,

Ко Ивану Чумаку.

Ой, Иване, ты чумак,

Отворяй царев кабак,

Увпущай наших ребят!

Не успели вина пить,

Барабаны стали бить,

Они били-выбивали,

Нас, молодцев, вызывали

Сорок пушек заряжать

Хотин-город разорять!

Уже ночью на вторые сутки езды заметили в степи зарево пожаров: это казаки по чьему-то приказанию жгли то здесь, то там татарские аулы и русские деревни, чтобы они не достались врагам.

Утром стали попадаться дымившиеся пепелища, уже брошенные жителями.

Лошади устали, но их негде было менять, много лошадей пало, выбившись из сил. Наконец, ротам пришлось после небольшого привала идти пешком. Было уже утро 8 сентября, до позиций на Алме оставалось, по расспросам у жителей, верст двадцать. Роты одна за другою двинулись форсированным маршем. Вышли на дорогу, ведущую из Бахчисарая в Севастополь, и пошли по ней.

Никто не встречал батальон, шли наугад и вдруг с того плоскогорья, по которому шли, увидели верстах в двух от себя неприятельские разъезды, а несколько далее — огромный враждебный лагерь, в котором все двигалось, все устанавливалось, и уже доносились сигналы трубачей.

Толстый Куртьянов выкрикнул не один десяток слов, предпочтенных им раз и навсегда даже и для менее тревожных случаев, выехал на своем вместительном экипаже вперед и покатил по направлению к аулу Тарханлар, заметив там русские резервы, за ним бегом пустились оба батальона.

Через Алму переправились вброд и в мокрых сапогах вышли на пыльную, узкую и длинную улицу этой татарской деревни, покинутой жителями уже несколько дней назад.

Так близко были от них, бежавших сюда с незаряженными ружьями, английские кавалеристы, что одного эскадрона было бы довольно, чтобы их смять лихим ударом в тыл. Тем больше была радость солдат, когда они проскочили благополучно.

Проходя мимо русских батарей, направленных жерлами в неприятельский стан, солдаты вдруг хватили лихую песню даже без команды «песенники вперед!» Ударили в бубны, заиграла музыка, даже плясуны выскочили перед ротой.

Но идти к своим третьему и четвертому батальону пришлось далеко, с правого фланга на левый, через весь лагерь, растянувшийся на несколько верст. Радость успела улечься за это время, заступила ее место такая усталость, что еле доволокли ноги.

Генерал Кирьяков, объехав их по фронту и выехав на середину, крикнул:

— Вовремя дошли! Спасибо за службу! Молодцы!

— Рады стараться, ваше прево-сходи-тельст-во! — дружно ответили батальоны.

— Садись, отдыхай, ребята! Будете в резерве полка… Садитесь!

Мешками повалились солдаты наземь.

Толстого Куртьянова тоже благодарил Кирьяков. Он был торжественен, точно выиграл сражение, но сидел на коне нетвердо: он много выпил рому в это утро.

— Видали эполементы? — вдруг спросил он Куртьянова зло и с надсадой.

— Приказал светлейший, длинный черт этот, такие люнеты сделать, что можно палить из пушек и туда и сюда! Это для того, чтобы французы, когда займут наши позиции, били бы из наших орудий нам в спину!

— Не займут, Василий Яковлевич, наших позиций французы, — отозвался Куртьянов. — Пусть-ка лучше вспомнят двенадцатый год.

— Не возьмут? — прищурился Кирьяков. — Ну, тогда докладывайте командующему, что привели свои два батальона. А я с ним говорить не хочу.

Но Меншиков был недалеко. Он слышал дружное «рады стараться!» И вот штаб-ротмистр Грейг, подъехав рысью, передал приказ князя новоприбывшим батальонам Московского полка выйти в первую линию левого фланга.

— Они не могут! Они только что пришли! Они без ног! — запальчиво крикнул Кирьяков.

— Не могу знать, ваше превосходительство, таков именно приказ его светлости, — отозвался Грейг, отъезжая.

Кирьяков повернул за ним коня.

Меншиков сидел на рослом гнедом донце — сухой, костяной, желтый.

Глаза Кирьякова с трудом выкарабкивались из набрякших век, когда он, поднимая руку к козырьку, проговорил желчно:

— Я приказал только что пришедшим батальонам Московского полка остаться в резерве, ваша светлость.

— А я… я приказываю, — поднял голос Меншиков, — взять их из резерва сюда, на левый фланг!

— Они устали, ваша светлость!

— Пустяки! «Устали»!.. Извольте передвинуть их сюда сейчас же! Не медля!.. Сюда! Вот!

И Меншиков, отвернувшись от Кирьякова, указал рукой, куда он думал поставить батальон.

— Слушаю, ваша светлость! — вызывающе громко гаркнул Кирьяжов и дернул поводья с такой силой, что едва удержался в седле.

Между тем Куртьянов уже скомандовал:

— Первому и второму батальонам надеть чистые рубахи и сподники!

А ротные подхватили разноголосо:

— Первой роте надеть рубахи и споднее!

— Второй роте надеть рубашки и сподники!

Солдаты, которым только что сам начальник дивизии приказал заслуженно расположиться на отдых, недоуменно вскочили, но проворно начали вытаскивать из ранцев чистое белье.

Меняя белье перед боем, усталые батальоны разделись, как для купанья, когда снова подъехал к ним Кирьяков и, покачиваясь в седле и поблескивая Георгием, полученным за усмирение польского восстания, знаменитым звонким голосом прокричал так, чтобы было слышно и Меншикову:

— Ребя-та! Пойдете сейчас на передовую позицию!.. На голое, открытое ме-сто!.. Но зна-ать, ребята, это — приказ командующего армией, а не мой!

Солдаты же говорили, натягивая на не желающие разгибаться ноги чистые сподники:

— Ну, кажись, так, братцы: паны тут промеж собой дерутся, а у нас, хлопцев, будут чубы трещать!

Все-таки голые потные тела их продуло утренним ветерком, освежило.

Начали даже шутить по рядам:

— Отысповедались у начальства, причепурились, — айда теперь, братцы, к французским попам причащаться!

Они уже узнали от своих однополчан, раньше их пришедших с Арабатской стрелки, что против них и всего левого фланга русской позиции стоят французы.

Кирьяков назначен был Меншиковым командовать левым флангом, князь Горчаков 1-й — центром и правым. Против него строились к наступлению красные полки англичан, а синие колонны лучшего из французских генералов — Боске — под музыку и ожесточенный барабанный бой парадным форсированным маршем двинулись уже к устью Алмы, против которого выстроились левыми бортами к русской позиции восемь линейных паровых судов.

Палатки еще рано утром были сняты как в лагере союзников, так и в русском. Уложен был на подводы в тылу и огромный шатер Меншикова вместе с обеденным столом и телескопом, теперь уже ненужным, так как враги шли открыто и были близко.

Глава четвертая

БОЙ НА АЛМЕ

<p>I</p>

На балу, данном Бородинским полком 30 августа, мало было офицеров Владимирского и Суздальского полков, 1-й бригады 16-й дивизии, корпуса князя Горчакова: эти полки еще за две недели до бала вышли из Севастополя и стали лагерем на той самой позиции при устье Алмы, которая-была выбрана Меншиковым для встречи союзников.

Может быть, служба в министерстве иностранных дел, с которой начал свою государственную деятельность Меншиков, приучила его как дипломата к большой скрытности, но он никогда не был тем, что называется «душа нараспашку». Он как будто твердо помнил ядовитый афоризм Талейрана о языке, который дан человеку, чтобы скрывать свои мысли.

Может быть, эта скрытность, как и высокомерие в отношении окружающих, объяснялась переоценкой своих способностей; может быть, он думал, что таким именно и должен быть всякий вообще «светлейший» князь, так как «светлейших» было в России немного. Но могло быть и так, что, сознательно или нет, Меншиков подражал царю Николаю, который готов был вмешиваться во все даже мельчайшие дела своих министров и выносил очень часто решения, совершенно неожиданные для них по своей непродуманности (вроде беседы с английским посланником Сеймуром о разделе Турции), зато самостоятельные и без задержек.

Меншиков тоже привык самостоятельно решать самые разнообразные дела во всех ведомствах, какие поручались ему царем, и потому не заводил штаба, а многочисленных адъютантов держал при себе, как ординарцев, для посылок.

Между тем среди них были люди, хорошо для своего времени знавшие военное дело, офицеры-генерального штаба, как капитан Жолобов, полковник Исаков, полковник Сколков и другие.

Позицию на Алме он наметил еще в конце июня, когда писал свою докладную записку царю о единственно возможном, по его мнению, месте высадки союзников у Евпатории. Он надеялся, что царь не поскупится на войско, чтобы увеличить крымскую армию вдвое-втрое; тогда он думал решительным сражением на этой именно позиции раздавить союзников, если не удастся помешать их высадке. Однако, любивший только свои личные решения, Николай не хотел допустить и мысли, чтобы союзный десант высадился в Крыму: берега Кавказа — это другое дело, но никак не Крым!

Меншиков остался при тех слабых силах, какие у него были, но с облюбованной им заранее позиции для встречи противника не сошел, хотя позиция эта и была слишком велика для его тридцатидвухтысячной армии.

Однако позицию эту, природно сильную, можно было значительно укрепить для оборонительного боя, чтобы этим несколько возместить недостаток войск.

Для этого было время и было много рабочих рук.

Но владимирцы и суздальцы, поставив тут свои палатки и наскоро устроив кухни и пекарни, повели обычную лагерную жизнь. Утром барабанщики и горнисты на передних линейках выбивали и трубили зорю; затем роты маршировали под барабан, благо места для этого было вполне довольно, делали сложные построения и ружейные приемы, ходили учебным шагом, на прямой поднятой ноге вытягивали носок и, продержав ее так с минуту, топали ею о землю что было силы, для того чтобы тут же поднять и вытянуть другую ногу, и под тягучую команду «два-а-а» с минуту дожидаться благодатной команды «три!» Часами ходили так, как никто и никогда не подумает ходить в жизни, но это называлось «ученьем» солдат, но этого только и требовало начальство на смотрах. Иногда вечером командир бригады устраивал для разнообразия «зорю с церемонией» по всем правилам, существовавшим на этот счет в печатном уставе. А ночью, вылезая из палаток и мимо дневальных проходя как бы «до ветру», солдаты делали набеги на искушающие виноградники и сады этой богатой долины, где у нескольких мурзаков, татарских дворян, были отдельно стоявшие от деревень усадьбы.

Офицеры же облюбовали себе трактир — по-местному кофейню — в ауле Тарханлар, где можно было достать сколько угодно вина и заказать шашлык из барашка и кофе по-турецки.

Этот лагерь русского отряда в несколько тысяч человек пехоты резко бросился в глаза и Раглану, и Канроберу, и другим союзным генералам, выезжавшим на пароходах от Змеиного острова для окончательного выбора места высадки. Очень нетрудно было догадаться, что именно здесь готовится десантной армии встреча.

Когда Раглан предлагал адмиралу Лайонсу отрядить суда для прикрытия демонстрации высадки у устья Качи, он хотел, между прочим, выявить, насколько прочно прирос к месту русский отряд по Алме — не сдвинется ли он поспешно на юг, к устью Качи, отражать десант.

Но бригада не сдвинулась с места, так как не получила на этот возможный случай никаких приказаний от высшего начальства.

На алминской позиции, на высоком берегу, на холме, близко к мысу Лукулл, получившему свое имя от римского полководца, победителя царя Митридата VI[15], была устроена телеграфная вышка. С этой вышки отлично было видно, как эскадра, отряженная Лайонсом для эскорта нескольких транспортов с войсками, подошла к устью Качи, как шлюпки с солдатами отчалили от транспортов, но, будто бы озадаченные выстрелами казачьих пикетов с берега, остановились в море и под вызывающий гром орудий своих судов покачивались на легкой волне, часа два ожидая, когда подойдут к берегу крупные русские силы, те самые, которые стояли на Алме, или другие, расположенные еще ближе, но не видные с рей.

Владимирцы и суздальцы остались на своих местах, военные суда и транспорты союзников вернулись вечером к озерам у развалин старого генуэзского укрепления, где производилась высадка, а Раглан понял, что русский отряд стоит на Алме недаром, что с ним неминуемо придется иметь дело при движении берегом на Севастополь.

Союзники двигались по берегу таким же точно порядком, каким они плыли на судах от Змеиного острова: с левой стороны, дальше от берега, — англичане, с правой, ближе к морю, — французы, а за французами шла турецкая дивизия в семь тысяч человек под командой французского генерала Юсуфа.

Вся осадная артиллерия — семьдесят орудий, с ними сто тысяч штук кирпича, сто восемьдесят тысяч мешков с землею, готовые дощатые щиты для стен и крыши деревянных бараков, которые можно было установить в один день, миллион рационов муки, полтора миллиона рационов рису, кофе, сахара и множество всего, что нужно было войскам для продолжительной осады сильной крепости, осталось на военных транспортах и должно было прийти туда, где установится под Севастополем армия, когда разобьет русский заслон.

Обоз французов был очень мал, англичане совсем не имели обоза, но в ближайших к месту высадки деревнях они отобрали триста — четыреста арб и телег и на них везли немного провианта, амуниции, палатки. Солдаты были нагружены чрезмерно: они несли с собою провианта на три дня и патроны на два сражения.

То, что высадка весьма многочисленной армии прошла так сказочно удачно, окрылило союзные войска. Боевое настроение не покидало даже и полумертвого Сент-Арно. Он ехал в покойной карете, добытой для него зуавами в имении помещика Ревелиоти, владельца имения Контуган. Мадам Сент-Арно ехала с ним вместе. Она во что бы то ни стало хотела быть свидетельницей блестящей победы своего мужа, маршала Франции, над князем Меншиковым с его казаками.

О том, что армия Меншикова мала, главнокомандующие союзных армий узнали на берегу из опроса сведущих жителей, так что золотое правило Веллингтона было соблюдено.

А 6/18 сентября утром большая часть союзных войск стянулась уже к долинам Алмы, и теперь уже все, до последнего турецкого редифа, могли осмотреть позицию русских, которую должны они были взять приступом через день-два.

<p>II</p>

При одном внимательном взгляде на русские позиции издали план предстоящего боя становился ясен каждому, кто хоть сколько-нибудь понимал в военном деле: левый фланг армии Меншикова из опасения обстрела с судов был отодвинут от берега моря километра на два и совершенно открыт, само собой напрашивалось обойти русские силы со стороны моря, чтобы выйти им в тыл и одним этим нехитрым маневром решить участь боя.

Так как в силу создавшихся уже условий марша вдоль берега против левого фланга пришлись французы — дивизии Боске, Канробера, принца Жерома Наполеона и Форе, кроме того, дивизия турок, бывшая также под командою Сент-Арно, то «декабрьский маршал», почувствовав себя совершенно здоровым от одной только возможности легкой и быстрой победы, помчался к Раглану.

Раглан видел, что левый фланг русских численно был как бы намеренно гораздо слабее, чем правый, приходившийся против английских дивизий: наиболее густые колонны русских и наибольшее число батарей виднелись именно тут. Поэтому недовольно сказал он Сент-Арно:

— Вы хотите взять себе легкое, а трудное великодушно предоставить мне!

— О, совершенно напротив, совершенно напротив! — горячо возразил маршал. — Вашим храбрым полкам, может быть, даже нечего будет и делать!

Дивизия генерала Боске обойдет русских, и им ничего не останется больше, как отступить. Вы просто пойдете только по их следам, ваши стрелки будут им стрелять в спины — это будет для ваших бравых солдат не более как военная прогулка!

Раглан слегка улыбнулся и сказал:

— Гораздо лучше было бы, если бы нам удалось обойти русских с их правого крыла: тогда они были бы прижаты к морю и расстреляны судовой артиллерией, а нам с вами открылась бы свободная дорога на Севастополь!

— Это превосходно! Это чрезвычайно умный план! — живо одобрил его Сент-Арно. — Сделайте так!.. Если только это не будет гораздо труднее…

Но зато русская армия совершенно перестанет существовать, и Севастополь достанется нам самой дешевой ценой! Сделайте так!

— Я подожду все-таки, когда генерал Боске сделает свой маневр по охвату русских, — уклончиво ответил Раглан. — Тогда и я попытаюсь охватить их со своей стороны… Если нам приблизительно известна численность противника, то сила его сопротивления для нас пока величина неизвестная.

Сент-Арно ликовал: близкая и несомненная для него победа над Меншиковым отдавалась Рагланом в его руки.

Он отдал приказ, чтобы 8/20 сентября в шесть утра первая бригада дивизии Боске начала наступление, и батальоны зуавов и африканских стрелков двинулись добывать славу Франции, Наполеону и маршалу Сент-Арно.

С этой бригадой, которой командовал генерал д'Отмар, пошел и сам Боске.

Дойти до устья Алмы по долине не представляло труда, но здесь Боске остановил бригаду. Поведение русских полков левого крыла было таинственно и загадочно: отлично видные отсюда, с довольно близкого расстояния, они не стреляли. Молчали их батареи; по берегу Алмы не было заметно цепи их стрелков.

Берег с этой стороны был пологий, с той — высокий, утесистый. Батареи русские стояли на холме вокруг телеграфной вышки. Алма около устья разлилась несколько шире, чем влево, выше по течению, но была очень мелка, вполне проходима вброд. А при впадении в море суживалась до того, что ее можно было перепрыгнуть с разбега: ее запруживали ею же принесенные сюда во время ливней большие камни и гравий, набросанный на эти камни морским прибоем.

Боске долго и внимательно вглядывался в ряды англичан, ожидая, что они пойдут дружно на приступ, но никакого движения там не заметил. Вторая бригада его дивизии, бывшая под командой Буа, тоже почему-то не двигалась.

— Должно быть, они завтракают, — высказал он свою догадку д'Отмару. — Отчего же в таком случае и нашим солдатам не напиться кофе? Говорят, что это не так плохо перед боем. Вода же у нас под рукой, дрова тоже… будем пить кофе!

И вот очень быстро среди зуавов и стрелков, расположившихся на невольный отдых, загорелись и весело задымили небольшие костры, и неслыханно вкусен оказался кофе вблизи русских батарей, загадочно молчаливых.

Сент-Арно в это время выходил из себя от неповоротливости генералов Буа и Юсуфа. Он даже взобрался на верховую лошадь, чтобы быть настоящим, то есть театрально-картинным, полководцем; впрочем, два адъютанта поддерживали его справа и слева, чтобы он не выпал из седла.

Он поехал лично на свой правый фланг узнать, почему мешкают с выступлением бригада Буа и дивизия турок, но при его приближении двинулись с музыкой и та и другая.

Тогда и Боске приказал своим переправляться через речку вброд, и батальон зуавов, рассыпав впереди цепь, перепрыгивая с камня на камень, перебежал речку там, где она разлилась шире, но зато была мельче, и вот уже начал карабкаться на почти отвесные скалы русской позиции.

Это энергичное движение бригады д'Отмара было замечено Меншиковым с того холма, с которого сняли его шатер, и вот посланный им к Кирьякову лейтенант Стеценко подскакал к командующему левым крылом.

— Его светлость просит вас, ваше превосходительство, обратить внимание на эти семь батальонов французов, которые идут на вас в атаку! — почтительно взяв под козырек, раздельно проговорил Стеценко фразу, заранее составленную им так, чтобы не оскорбить вспыльчивого генерала, что могло повредить успеху сражения.

Кирьяков, прищурясь, презрительно оглядел и лейтенанта — этого нового адъютанта князя, и казачьего маштачка, на котором он сидел, и сказал с ударением:

— Передайте его светлости, что восемь батальонов французов хотят меня обойти, а не семь! И что я этих мартышек вижу и сам, но-о… нисколько их не боюсь… Так и передайте!

Стеценко видел, что Кирьяков пьян, и это его испугало. Передавая ответ Меншикову, Стеценко хотел было добавить, каким он нашел этого генерала, но промолчал. Кирьяков имел репутацию боевого генерала, а привычки боевых генералов так или иначе вести себя во время сражения были ему мало известны. Ему самому казалось, что бой и без вина опьяняет, однако он знал и то, что для большей храбрости принято поить перед боем солдат; могло случиться так, что это не мешало и иным генералам.

А Боске, карабкаясь по узенькой козьей тропинке между скалами вверх, говорил д'Отмару:

— Ну, не прав ли я был, скажите мне! Нет, решительно эти господа не имеют никакого желания сражаться с нами!

Тут сверкнули желтые огоньки на бортах двух судов, они окутались дымом, громом выстрелов, и через головы зуавов полетели первые ядра в русский лагерь. Огневой бой начался.

Против мыса Лукулл была небольшая деревня Улюкол. Боске послал к ней разведку узнать, не занята ли она русскими стрелками.

Осторожно, пробегая от выступа к выступу скал, прячась за каждым холмиком, зуавы подобрались к деревне, но оказалось, что она была пуста.

Лишь вдали за нею, ближе к своим войскам, однако оторванно от них, вне выстрела с судов, расположилась фронтом к морю колонна русских, приблизительно в тысячу человек.

Это был батальон Минского полка. Взобравшись наверх, откуда этот батальон отлично было видно, Боске долго вглядывался в него; даже и этому опытному в военных делах генералу, проведшему в Африке — и всегда успешно — несколько сражений, непонятно было, почему фронтом к морю, а не к нему стоял теперь этот батальон.

Но командир батальона получил приказ наблюдать за морем, не покажутся ли на нем спущенные с союзных судов шлюпки с десантом: генерал Кирьяков предполагал, что союзники способны и на такую выходку.

Однако, когда довольно густые уже толпы зуавов показались на гребне, командир батальона решил, что одной роте его можно не только повернуть к ним фронт, но еще встретить их залпом.

Раздался первый русский залп, но гладкоствольные ружья русских солдат, в которые круглые, как орехи, пули забивались при заряжении шомполами с дула, не стреляли далеко.

Зуавы, мгновенно присев, видели, как эти пули, ударившись в землю, подняли пыль и подскочили довольно далеко от них. Они переглянулись в недоумении. Но вот другие взводы роты выдвинулись вперед по команде, дали новый залп, очень старательный, как на ученье, отнюдь не сорванный ни одним из солдат; однако пули подняли полосою пыль опять на том же месте, — на предельной дистанции их полета, — в трехстах шагах от стрелявших.

Тогда зуавы захохотали неудержимо, отнюдь не стесняясь своего начальства. Они готовы были кататься по земле от хохота.

У них у всех, по всей дивизии Боске, были дальнобойные нарезные штуцеры, стрелявшие ровно вчетверо дальше, и когда улегся взрыв их непринужденной веселости, они открыли пальбу из своих штуцеров, очень оживленную, хотя и далеко не образцовую в смысле залпов. Они знали, — им говорили это, — что у русских принято ставить в строю офицеров на фланге колонн, и они прежде всего обстреляли фланги, и там учащенно начали падать раненые и убитые.

Но, заслышав перестрелку вверху, снизу, от речки, французы все быстрей и быстрей карабкались вверх, и вот уже вся бригада д'Отмара появилась влево от русских войск.

Эта часть русской позиции осталась незащищенной не потому только, что Меншиков считал ее неприступной: он, адмирал, опасался огня судовых орудий, а между тем за высоким мысом и за круглым холмом невдалеке от мыса не было видно берега в глубину с союзных судов, и стрелять оттуда могли только наугад, без прицела.

Однако в восьми батальонах у Боске было всего не больше четырех с половиной тысяч солдат легкой пехоты, с прекрасными, правда, штуцерами, но без орудий. Орудия дивизии были при бригаде Буа, которая в это время только еще подошла к Алме и пыталась перебраться с батареями на другой берег по песчаным наносам у самого моря.

Против Боске на левом крыле русских было двенадцать — тринадцать тысяч.

Пылкий Сент-Арно, желая поскорее добиться победы на своем фланге, двинул и дивизии Канробера, и принца Наполеона, чтобы атаковать русских еще и с фронта против деревни Алматамак.

Со своей стороны и Менщиков, взбешенный бездеятельностью Кирьякова, совершенно утратил присущее ему спокойствие дипломата и, окруженный всеми своими адъютантами, поспешно спустился с холма в тылу, откуда он думал руководить боем.

И вот перед двумя в это утро пришедшими батальонами Московского полка, построенными к атаке, то есть к штыковому бою, появилась пестрая толпа всадников в формах кавалерийских, артиллерийских, пехотных, инженерных и флотских, и, полуподнявшись на стременах, длинный, тонкий, с желтым лицом, искаженным негодованием на Кирьякова, как будто задавшегося целью перещеголять его самого в спокойствии, Меншиков закричал дребезжащим, исступленным, но незвонким, старческим голосом:

— Пе-ервый батальон вполоборота налево, а второй — вполоборота направо! Ша-агом… марш!

И батальоны разошлись: один в сторону бригады д'Отмара, другой — к берегу Алмы.

<p>III</p>

Штуцеры были введены в те времена и в русской армии, но их было еще очень мало — всего по двадцать четыре на целый пехотный батальон. А у резервных батальонов Белостоцкого и Брестского полков, которые тоже были переброшены Меншиковым из Севастополя на Алму, были даже совсем древние — кремневые ружья, как у запорожцев времен гетмана Сагайдачного.

Штуцерники полков, стоявших в первой линии, были посланы в застрельщики в сады и виноградники на правый берег Алмы. В трех деревнях долины — Алматамаке, Бурлюке и Тарханларе — почему-то разместили батальоны белостокцев и брестцев, а также два морских батальона тоже со старыми ружьями, причем матросы удивляли даже самых захудалых пехотинцев своим полным неумением стрелять; они стреляли не из-за деревьев, а прислонясь к ним своими широкими спинами.

Между тем на них надвигались дивизии, в которых все солдаты имели штуцеры и, что было не менее важно, опыт недавней войны в Африке, в то время как во всей армии Меншикова не было ни одного обстрелянного солдата.

Правда, полковые священники утром в этот день, после воинственного «генерал-марша», выбитого барабанщиками в одно время во всех полках и отдельных батальонах, служили торжественные молебны о победе и кропили солдат «святой» водою, но настроение солдат падало, когда они видели, что их ружья вызывают только хохот французских егерей, не нанося им никакого вреда, а в русских рядах падали офицеры, фельдфебеля, унтера, сваленные коническими разрывными, с ушками и стерженьком в середине пулями Минье, так что в короткое время они, молодые солдаты, остались совсем без начальства и не знали, стоять ли им на месте, идти ли вперед, или повернуть назад. Но что делали они прежде всего, оставаясь без начальства, это — снимали тяжелые, плотно набитые ранцы, сильно резавшие им плечи ремнями. Снимали и клали возле себя: без ранцев было гораздо свободнее и дышать легче.

Из двух батальонов Московского полка, получивших команду от самого Меншикова, второй батальон, при подполковнике Грале, двинулся к берегу Алмы навстречу дивизии Канробера, а первый, при котором был и сам командир полка, генералКуртьянов, ехавшийверхом, сомкнутым двадцатичетырехшеренговым строем, похожим на знаменитую фалангу Филиппа Македонского[16], под барабанный бой, способный из любого простоватого сельского парня сделать лихого драчуна и записного вояку, пошел больше чем за версту в атаку на бригаду д'Отмара.

Батальон этот, правда, шел не один, он шел только в голове колонны, собранной Меншиковым наскоро из ближайших к нему разрозненных частей. Тут были и батальоны Минского полка, и два эскадрона гусар, и сотня казаков, и две батареи легких орудий, стрелявших картечью.

Однако уже с тысячи четырехсот шагов в фалангу Куртьянова стали залетать певучие пули Минье, и, пройдя еще шагов двести, батальон остановился: пули начали летать к нему очень густо, и отбивавшим ногу рядам то и дело приходилось обходить упавших в первых шеренгах.

— Ба-таль-он, ложи-ись! — скомандовал Куртьянов; однако и лег батальон так, что ровными линиями по земле очертились красные воротники солдатских мундиров, — линия за линией, — двадцать четыре сплошных линии красных воротников. И ноги в пыльных сапогах были откинуты однообразно — у всех влево. Разомкнутого строя не знали в те времена русские войска. Их учили не отрываться от локтя своего товарища и не делать ни одного шага без приказа на то начальства.

Но главнокомандующий приказал батальону идти в атаку, а не лежать под певучими пулями. И вот лейтенант Стеценко на своем маштачке подскакал к тучному генералу Куртьянову, стоявшему сзади своего батальона и платком старательно вытиравшему пот с обширного лица, не менее обширной плеши и красной шеи.

Стеценко был противен вид этой непомерно жирной и насквозь потной туши, но он передал приказ Меншикова почтительно, насколько мог.

— Что я должен идти в атаку, это я знаю сам, — продолжая вытирать шею, отозвался ему Куртьянов. — Но идти одному батальону на целую бригаду с такими ружьями, как у них, — это без-рас-суд-ство!.. Вон, видите, сколько выбито у меня людей? — показал он на убитых и тяжело раненных, валявшихся сзади.

— Я это вижу. Однако приказ его светлости идти, невзирая на потери от огня, ваше превосходительство, — старался передать точнее слова князя Стеценко.

— Приказ его светлости, повторяю вам, лейтенант, мне известен, — но вот если бы вы передали его командиру Минского полка! В одной линии с Минским полком я мог бы пойти дальше, невзирая на большие потери…

Стеценко понял эти слова не только как адъютант главнокомандующего, а как участник сражения своей армии с армией противника. Он сказал Куртьянову:

— Есть, ваше превосходительство! — и повернул танцевавшего на месте буланого маштачка в сторону Минского полка.

Однако случилось непредвиденное им: командир Минского полка Приходкин, нестарый еще, высокий полковник, сделал вид, что очень удивлен словами Стеценко; он даже спросил, кто он такой и почему тут разъезжает.

Наконец, узнав, что он — новый адъютант светлейшего, сказал с достоинством:

— Я получил приказание от самого главнокомандующего подпереть Московский полк… Подпереть, понимаете? А вы передаете мне вдруг какое-то там приказание командира Московского полка идти в атаку!

— Это не приказание, конечно… — начал было Стеценко, но полковник перебил его, подняв голос:

— Во-первых, лейтенант, передо мною нет неприятеля, а есть только Московский полк… Значит, на Московский полк мне прикажете идти в атаку?

А во-вторых, лей-те-нант, я — такой же командир полка, как и Куртьянов, и ему я нисколько не подчинен, чтобы от него получать приказания!

Стеценко вспомнил, что был послан он только к генералу Куртьянову, и понял, что командир Минского полка со своей точки зрения вполне прав: он не получал приказа князя идти в атаку, — он должен только был подпирать Куртьянова. Остановился Куртьянов — остановился и он.

А зуавы Боске палили зато безостановочно. И выдвигалась уже на гребень снизу бригада генерала Буа, втаскивая орудия на холм.

Перед тем как они появились, пробовали палить по зуавам д'Отмара русские легкие батареи картечью, но картечи не положен далекий полет, а пули Минье стали перебивать орудийную прислугу и лошадей.

Когда же бригада Буа установила свои батареи на гребне, то после первых же залпов все части отряда, брошенного на этот участок боя Меншиковым, как атакующие, так и подпирающие, подались назад.

При этом пулей в левую руку ранен был генерал Куртьянов, тут же уехавший на перевязочный пункт в тыл. Вслед за ним ранен был и полковник Приходкин, командир минцев.

А за бригадой Буа переходила Алму турецкая дивизия, — правда, переходила не спеша, так как тропинка на крутом левом берегу была очень узка. Многие нежились, развалясь на пляжике при устье речки, иные даже снимали свои туфли, закатывали выше колен широкие шаровары и толпою стояли в море у берега.

Стрелки бригады Буа между тем занимали места стрелков д'Отмара, продвигавшихся дальше, к аулу Орта-Кесэк, в тыл русских войск.

Так, шаг за шагом, после полудня против обессиленного потерями от орудийного и штуцерного огня крыла Кирьякова скопилось уже шестнадцать тысяч французов и турок, левый фланг позиции Меншикова был обойден, сопротивление его сломлено, и Меншиков понял, что сражение он проиграл, как бы ни держались стойко части Горчакова в центре и на правом фланге.

Он потерял последние запасы спокойствия, когда увидел, что второй батальон Московского полка стремительно и налегке, без ранцев, тем форсированным маршем, который похож на бег, направлялся в тыл, бросая берег Алмы под натиском стрелков Эспинаса, бригадного генерала дивизии Канробера. В то же время несколько дальше и тоже от берега Алмы уходил также без ранцев четвертый батальон Московского полка, а Кирьяков, по-прежнему нетвердо сидевший в седле, даже и не пытался остановить его.

— Генерал Кирьяков, — закричал ему Меншиков, — ваша дивизия бежит!

Почему она бежит? Что это значит?

— Это значит только то, что она не имеет оружия такого, как у противника, — вот что это значит! — запальчиво крикнул в ответ Кирьяков. — Но она не бежит, а отступает!

— Она бежит, говорю я вам! Остановите ее сейчас же!

— Она не бежит, ваша светлость! Вы плохо видите! Остановить ее?

Слушаю, ваша светлость!

И, повернув коня в сторону второго батальона, успевшего уже далеко продвинуться в тыл своим маршем, похожим на бег, он скомандовал во весь голос:

— Второй батальо-о-он, стой! Налево кру-у-гом!.. Слушай-а-ай на кра-уул!

И батальон, остановившись и повернувшись кругом, под ядрами, бороздившими совершенно чистое синее небо, под зловеще певшими пулями бригады Буа слева и взобравшейся уже на крутобережье со стороны Алматамака бригады Эспинаса с фронта, отчетливо, как на параде, взял на караул.

Для ружейных приемов гладкоствольные ружья годились, они пасовали только перед дальнобойными штуцерами.

— Спасибо, братцы! — зычно крикнул Кирьяков, и второй батальон Московского полка, продолжая держать «на краул», не менее зычно ответил:

— Рады стараться, ваше прево-сходи-тельство!

Кирьяков победоносно поглядел на Меншикова и махнул батальону рукой: это означало, что батальон может взять «к ноге», повернуться кругом снова и идти тем же форсированным шагом, похожим на бег, каким он и шел.

Французы смотрели на это зрелище с немалым изумлением. Люди весьма живой фантазии, они могли бы даже подумать, что этот русский батальон отдает им вполне заслуженную ими честь. Они даже перестали стрелять и отнюдь не преследовали уходившие колонны русских.

Продолжали орудийную пальбу только четыре паровых судна союзников, совсем близко от устья Алмы ставшие на якорь. И, должно быть, разглядели оттуда пеструю, яркую группу всадников — Меншикова в окружении нескольких адъютантов. Два ядра одновременно ударили в эту группу, и лошади испуганно шарахнулись в разные стороны от кровавой, барахтающейся на земле и вопившей массы.

Когда же Стеценко с трудом повернул буланого и подъехал к сраженным, он увидел прежде всего страшно поразившую его чью-то отдельно валявшуюся небольшую ногу в ботфорте, в оборванной и залитой свежей кровью штанине, а возле этой ноги, будто желая добраться до нее во что бы то ни стало, двигались по земле с большой силой белые передние ноги серой в яблоках лошади с развороченным брюхом, в котором крупно клубились кишки.

Стеценко мгновенно вспомнил, что это лошадь капитана Жолобова, и тут же отыскал его глазами: он, человек небольшого роста, запрокинулся за спину лошади, придавившей ему другую ногу. Он был без сознания от большой и внезапной потери крови и от боли. Обычно нервное, иронически умное лицо его и высокий с зализами лоб были окроплены кровью. Другой сраженный был веселый полковник Сколков. Ему оторвало левую руку выше локтя, но так как тем же самым ядром разбило голову и его лошади, то он упал с нее вперед, а не на бок, однако запутался в стременах ногами. Это он и вопил, как ребенок, забыв, что он — полковник, что он не только адъютант главнокомандующего, но еще и флигель-адъютант, что ему вообще не полагается вопить от боли. При падении он ранил себе и подбородок о пень спиленного дерева: здесь были деревья и кусты, которые могли бы очень пригодиться при защите этой позиции, но владимирцы и суздальцы спилили и вырубили их еще в августе на дрова для своих кухонь.

Быстро спрыгнув с буланого, Стеценко освободил из стремян ноги Сколкова и помог ему подняться, но он не устоял на ногах.

На скрещенных штыках отступавшие белостокцы отнесли в полевой госпиталь и его и Жолобова, пришедшего было в себя, когда его вытащили из-под лошади, но скоро снова потерявшего сознание.

Меншиков ценил серьезного Жолобова и привык видеть около себя всегда живого и остроумного Сколкова, и Стеценко отметил про себя, как, хриповато крикнув им, остальным адъютантам: «Никогда не держитесь кучей!», он понуро, не глядя по сторонам, направил своего донца в тыл.

Когда, почувствовав запах гари, Стеценко обернулся в сторону Алмы, он увидел сплошное облако дыма, гораздо более темное, чем дым от орудийной пальбы, затуманивший дальние планы. Догадаться было нетрудно, что это горит лежащая как раз против левого фланга позиции деревня Алматамак, подожженная отступавшими русскими частями, чтобы затруднить преследование их французами.

Алматамак горела, горели фруктовые деревья около построек, отчего дым был особенно густ и черен, но это не остановило французов. Напротив, пользуясь дымом, как защитой от выстрелов русских стрелков-штуцерников, засевших за стенками садов, одна из бригад дивизии принца Наполеона подвезла прямо к горевшей деревне свои орудия и задавила немногочисленных уже стрелков сосредоточенным огнем картечи.

И когда остатки этих упорно сопротивлявшихся стрелков были выбиты, бригады принца Наполеона безудержно покатились дальше.

Весь левый фланг позиции на Алме был во власти французов к двум часам дня.

<p>IV</p>

Генерал Канробер, низенький, но сутулый, слабого на вид сложения человек лет сорока пяти, когда-то блестяще выдержал экзамен на первый офицерский чин и не менее блестяще уцелел во время войны в Африке, когда он, будучи командиром роты, неосторожно с небольшою кучкой своих солдат сунулся в каменоломни, где засели вооруженные кабилы.

Все солдаты около него, числом шестнадцать, были тогда или убиты, или ранены, спасся только он один, и за то, что так чудесно мог уцелеть, получил орден Почетного легиона. Подавлял движение кабилов он не менее жестоко, чем Сент-Арно, почему и выслужился, конечно. Но резкий скачок в его карьере создало ему участие в декабрьской бойне[17] на улицах Парижа, где, впрочем, он вел себя не особенно решительно. Другой французский генерал, Пелисье, говорил о нем: «Хотя зовут его Сертэн (то есть верный), но на него буквально ни в чем нельзя положиться!»

Канробер любил славу и любил женщин, как истый француз любил даже, сидя за картой, строить планы больших сражений, но дивизией в бою он командовал впервые.

Другому же начальнику дивизии армии Сент-Арно, престарелому принцу Жерому Наполеону, никогда не приходилось командовать в бою даже и взводом, не только целой дивизией; поэтому Сент-Арно сам безотлучно находился при нем, как Меншиков при отряде Кирьякова.

И в то время как принц поглядывал кругом с понятным в старике его возраста и физических возможностей любопытством, но совершенно без необходимого в таком серьезном бою воодушевления, полумертвый Сент-Арно волновался ужасно, чувствуя на себе взгляды целой Франции с ее монархом и всего остального мира.

Когда Боске с бригадой д'Отмара оторвался от армии и исчез там, за этими скалами, на левом фланге позиции русских, Сент-Арно очень живо представил, что он погибает, окруженный со всех сторон, — вот-вот погибнет! И он растерялся до того, что даже к лорду Раглану посылал адъютанта, не найдет ли способы он, Раглан, выручить зарвавшегося Боске.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8