Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Обреченные на гибель (Преображение России - 1)

ModernLib.Net / История / Сергеев-Ценский Сергей Николаевич / Обреченные на гибель (Преображение России - 1) - Чтение (стр. 6)
Автор: Сергеев-Ценский Сергей Николаевич
Жанр: История

 

 


      - Да-а-с!..
      И бросил в рот крошку.
      Подойдя к студенту и молча, но решительно снимая с него венок, обратился Иван Васильич к Эмме:
      - Вы не играете?.. Нет у нас музыкантов, - так жаль!
      - Я-я? - удивилась Эмма, покраснев. - Я знаю воздушный полет, - ну, я знаю смертельный петля... Я знаю много очень нумер, - ну, - музыкант нет.
      - Жаль, жаль!.. Но завтра мы уберем ваш сад, - расчистим дорожки, подрежем деревья, какие можно будет, - акации, например... и мы попробуем сделать там беседку... Вы нам позволите, надеюсь, Иван Алексеич?
      Худолей говорил это, стараясь быть уверенным в каждом слове, как прилично было его военному костюму, но не вышло уверенно, вышло просительно, пожалуй даже робко... Между тем студент, несколько раз проведя по голове ладонями обеих рук, сказал почти испуганно:
      - Где же он?.. Где?.. У вас, доктор?.. Дайте!..
      И протянул к нему руку требовательно и капризно, как избалованный ребенок.
      - В комнате это вредно... жарко... э-э... стеснительно голове, ласково, но уверенно говорил Иван Васильич. - Я вам дам его завтра, когда будем работать в саду... Я внимательно слушал вашу поэму...
      - Вам она нравится?.. Нравится?.. Говорите!..
      - Я хотел бы прослушать ее в переводе на обыкновенный человеческий язык...
      - Поэму мою на обыкновенный человеческий язык?.. Доктор, доктор!.. Что же тогда останется от поэмы?.. Вот художник! (Он показал на Ваню.) Попросите его оголосить картину на обывательском языке... Может он это?.. Если может, он не художник!
      - Ничего нельзя передать на обыкновенном языке! - неожиданно буркнул Дейнека глухо, но тут же повторил яснее: - Ничего нельзя передать словами!.. Не покрывают!.. Ужаса не покрывают!.. Ужас, он огромный... Слова - малы... Слов мало... Слова - не то...
      - Ритм! - подсказал ему студент.
      - Ритм? Не то... Музыка?.. Тоже не то... Застряла в квершлаге лошадь издохшая... И от нее вонь... Можно словами выразить?.. Невыразимая!.. И мы не могли перебраться: отшвыривало нас!.. Назад!.. В темноту лезли... Падали!.. Искали выхода... Штреки были рядом, - засыпало... взрывом... Опять сюда, а здесь она... окаянная лошадь эта... И всех тошнит... Не могут... Бегут назад... И я не мог... И так три дня... Потому что пронес серную спичку в волосах Сидорюк Иван... Однако всякое "потому что" хорошо выходит только на словах... ничего не покрывающих... А как же лошадь?.. А?
      - Вам нужно было остричь наголо ваших рабочих, чтобы не могли проносить спички в волосах, - сказала Прасковья Павловна и тряхнула белыми буклями.
      Это простое средство от катастроф больше всего рассмешило почему-то не Эмму, а Карасека. Он смеялся совсем по-детски, до слез повторяя:
      - Остричь!.. О да, да!.. Остричь!.. О да, да, да!.. Остричь!..
      - У вас, - обращаясь к Дейнеке, заговорил Иртышов, - прекрасная тема: как гибнут в шахтах десятки белых рабов, но вы почему-то обходите эту тему... Вы вспоминаете почему-то одну только лошадь!.. Лошадь, конечно, тоже народное хозяйство, но у вас там погибла порядочная горсть людей (а кто не погиб, погибает), но вы - декадент, и вот ерунда какая-то вас интересует, а главное - нет... Свою же тему вы губите!
      - Так!.. Так!.. - одобрительно кивал головою Иван Васильич.
      Дарья в это время внесла самовар и шумно поставила его на стол, преднамеренно шумно, особенной не было в этом нужды; самовар был средней величины, белый, в виде вазы. Ивану Васильичу казалось, когда он покупал его, что такая форма при белом цвете металла успокоительно будет действовать на его больных.
      Когда уходила Дарья, жиденький хвостик ее косы, выскользнув с затылка, заскочил за ворот ее синей кофточки, и, может быть, от этого она, косолапо ступающая, сильнее, чем надо было, хлопнула дверью.
      - Кому чаю - давайте, господа, стаканы! - почти пропела Прасковья Павловна, а Иван Васильич, желая дать другое направление разговору, ласково обратился к Ване:
      - Вы так хорошо говорили со мной об искусстве, Иван Алексеич!.. Но я профан в искусстве, я не сумею повторить ваших мыслей... Если бы вы сами нам теперь, а?.. Мы бы вас с очень большим вниманием слушали!.. С очень большим вниманием!..
      - Гм... Не знаю... - улыбнулся неловко Ваня. - Я ведь вообще не речист... И не знаю, кому это будет интересно... Вам интересно? обратился он вдруг к Иртышову.
      - Живопись? - несколько свысока спросил Иртышов...
      - Живопись, конечно.
      - Чтобы она пускала всякие эти там эстетические слюни, не-ет уж!..
      - Слыхали? - весело кивнул Ване Синеоков.
      - Господа! - болезненно жалуясь, выкрикнул Карасек. - Я говорил... говорил, говорю, на-ме-рен говорить об очень важном, об очень всем необходимом даже: о немецком философе Гегеле!.. Я вижу, в России забыли его!.. Россия есть огромная страна, и в ней оч-чень много есть немцев, и немцы помнят своего Гегеля, а Россия забыла. Die Menschen und die Russen... - вот это говорил Гегель. Люди и... русские!.. Об этом забыли в России, но немцы... помнят!.. Я удивляюсь, какая память у русских!.. Это они забыли!.. Я удивляюсь, ка-кая мягкосердечность у русских: это они простили!.. Их не считают людьми... даже людьми!.. Я извиняюсь!.. Мне стыдно!.. Такой великий славянский народ!.. Гегель еще сказал... (я буду говорить по-русски)... Он сказал: "Славяне, мы выпускаем в изложении нашем... Славяне, они стоят между... Тут европейский дух, тут азиатский дух, а между - славяне... Влияния на человеческий дух не имели славяне... Они... вплетывались... (так можно сказать?), врывались в историю, и только тянули назад"!.. Так говорил Гегель... А Моммзен... Теодор Моммзен, историк, он говорил: "Колотите славян!.. Бейте славян по тупым их башкам они ничего лучшего не стоят!.."
      - Ска-жите!.. Так и говорил?.. Моммзен?.. Нет, этого я не допускаю! Вы увлекаетесь, Ладислав Францевич!.. Нет, это вам вредно!.. Я против этого!.. Слышите!.. Я запрещаю!
      И было почему так резко вмешаться Худолею: Эмма поняла что-то у Карасека, поняла, что он не хвалит за что-то немцев, что он обвиняет даже в чем-то немцев, и она крикнула Ване:
      - Ваня! Ваня! Что этот там теперь сказал, ну?
      - В сороковых годах еще забыли вашего Гегеля, а вы!.. Эх, отсталый народ! - сокрушенно бросил в Карасека Иртышов.
      - Но вы вспомните!.. Но вы вспомните его! - постучал пальцем по столу Карасек, заметно разгорячаясь. - Вы еще вспомните и Гегеля, и Моммзена, и Фридриха Великого!.. Всех! Всех!..
      - Почему Фридрих Великий? Ну?.. Ваня! - не унималась Эмма.
      - Вот вы сказали, - обратился к Синеокову Худолей, - что были в Риге, а Эмма Ивановна как раз из Риги... Такой большой, богатый, старинный город... культурный город, а вы... вы обратили внимание только на узкие улицы!.. Для небольших домиков, которые там были когда-то, - скажем, лет четыреста, пятьсот, - эти улицы были как раз, - не так ли?.. Но вот появляются дома-громадины - в три-четыре этажа, и улицы кажутся уже узкими... Не сами по себе узкие они, а только ка-жут-ся узкими... Многое в жизни только кажется узким... особенно вам, Иртышов!
      Он хотел сказать что-то еще, но Эмма перебила его, возмущенно глядя на Синеокова:
      - Старый Рига - узки улицы!.. Нну!.. Вы не был там Берман-сад? Стрелкови бульвар?.. Театральни бульвар?.. Узки улиц!.. Рядом вок-заль узки улиц, рядом ратуша узки улиц, - все!.. Больше нет узки улиц!
      - Ну разве же я их считал, или шагами мерил ваши узкие улицы! усмехнулся Синеоков. - И охота вам волноваться из-за пустяков!
      - Рига есть - моя Рига!.. Vaterland!.. Как сказать, Ваня, ну?
      - Родина, - подсказал Ваня.
      - Родина, да!.. Рига!.. О-о!.. Вот мы скоро едем нах Рига, я ему покажу все, все!
      - Поезжайте, - да, поезжайте в свой родной город, вами любимый, вдруг как-то проникновенно обратился к Эмме о. Леонид. - Оба здоровые, крепкие, молодые, - только жить да жить!.. Приятно, когда родину свою любят!.. Даже со стороны приятно глядеть... Отчего же у нас нет этого?.. Со многими говорил, - разлад, скука у всех, насмешка... Почему же это?
      - Ага!.. Вот!.. - подскочил на месте Карасек.
      - По-че-му?.. То-то, отец!.. Подумайте на досуге! - метнул в его сторону рыжую бороду Иртышов.
      - Отец Леонид меня зовут, - поправил священник с явной досадой.
      - Да уж как бы ни назвал, - поняли же!.. А теперь слушайте, я вам отвечу...
      И Иртышов сузил глаза и проговорил почти шепотом:
      - Когда меня вешать поведут, - предположим так, не пугайтесь, - вы ко мне с крестом своим не подходите тогда: сильно обругать вас могу!
      - Что вы?.. Что вы?.. - отшатнулся и - тоже шепотом о. Леонид.
      А студент поднялся и бодро выкрикнул:
      - Господа!.. Начинаю читать еще одну свою поэму: "Поземша"!..
      - К черту с поэмами! - громко отозвался вдруг Дейнека, неожиданно покраснев, при этом поставил рассерженно полный стакан боком на блюдечко, пролил немного чаю и от этого осерчал еще больше. - Поэмы! Поэмы!.. Вы... Вы... такой же поэт, как дохлая лошадь!
      - То есть как же вы это, Андрей Сергеич?.. Нет, вы не пейте больше чаю, вам вредно! - заволновался Худолей, и тут же студенту: - Мы, конечно, прослушаем сейчас вашу поэму... Но вас, Андрей Сергеич, я прошу быть сдержаннее!.. Прошу!..
      Дейнека в упор глядел на студента и чмыкал носом краснея, студент оскорбленно глядел на Дейнеку и побледнел, когда поднялся о. Леонид.
      В черной рясе своей, как в хитоне древнем, в черной рясе, чуть голубоватой от верхнего света крупной груши, с белесыми, как будто еще более вдруг побелевшими, волосами, и совсем бессильно упавшей, запавшей редкой бородою он смотрел куда-то поверх Иртышова и Ивана Васильича глазами, от расширенных зрачков ставшими черными почти и глубины несколько пугающей, и голос понизил до звука сдавленного глухого рыдания:
      - Сказали, что болен я... И вот, Иван Васильич нашел... "Лечиться, говорит, надо"... Вот, лечусь... Лечусь... Но почему же так страшно... Почему же тоска смертная?.. Пить?.. Пробовал, каюсь (он наклонил голову)... Не принимает натура... Не помогло, - нет... И даже хуже... Бросил... Слабым умом своим постичь не могу, - путаюсь... но сердцем чую... чую! Двое деток у меня... Они здоровенькие пока, слава богу, отчего же это, когда глажу их по головкам беленьким, рука у меня дрожит?.. Глажу их, ласкаю, а на душе все одно почему-то. Откуда это? Не знаю... Не могу постигнуть! Отвернусь - слезы у меня!..
      - Отец Леонид! - с кроткой твердостью в голосе обратился было к нему Иван Васильич, но он не остановился, не отвел даже глаз от того, что привиделось ему над головами других:
      - За что, господи, посетил видением страшным?.. Молюсь, чтобы не видеть, нет помощи! Стою в церкви своей приходской, и кажется мне: качается!.. Явственно кажется: ка-ча-ет-ся!.. Вот упадет сейчас!.. Не раз крикнуть хотел: "Православные, спасайтесь!.." Но куда же бежать-то, ку-да же?.. Где спасенье?..
      - Ну, пошел свой елей разливать! - громко буркнул Иртышов. - Нашел время!
      Его о. Леонид расслышал.
      - Елей? - переспросил, отступая и серея.
      - Елей, именно, а то что же?
      И прижался Иртышов к столу пружинистой рыжей бородой, точно готовясь сделать прыжок тигра.
      Но о. Леонид, подавшись еще больше назад, уронил свой стул, и только успел было Иван Васильич вмешаться: "Иртышов!.. Я вам делаю замечание!" как высоким сиплым голосом о. Леонид крикнул в полнейшем испуге:
      - Спасите меня!.. Спа-си-те!.. Спаси-те!..
      И поднялось большое смятение в нижнем этаже дома Вани.
      Обняв дрожащего, с нависшими прядями волос, о. Леонида, Иван Васильич бормотал смущенно:
      - Успокойтесь, батюшка, успокойтесь!.. Придите в себя!..
      Растерянная Прасковья Павловна, с распустившейся белой буклей вдоль лба, подносила ему стакан, в который проворно накапала каких-то капель.
      Синеоков кричал в сторону Иртышова:
      - Это бестактно!.. Вы такой же больной, как и все тут!.. Извольте подчиняться режиму!
      Студент Хаджи тем временем вплотную почти подобрался к Дейнеке и кричал тоже:
      - Вы - гнуснейшая личность! Знайте - гнус-нейшая!
      - Что-о-о?.. Как вы смеете?!. - сжал вровень с его лицом оба кулака Дейнека.
      - Вы... говорите... мне: "Поэт, как... дохлая лошадь!"...
      - Да, поэт, как дохлая лошадь!.. Да, говорю: "Поэт из вас, как дохлая лошадь"!.. Дальше?
      Отец Леонид отталкивал стакан Прасковьи Павловны, слабо бормоча:
      - Это - секира при корени... Секира при корени...
      - Он - такой же больной, как вы! - убеждал его Иван Васильич, оборачивая изумленную христоподобную голову в сторону Дейнеки. - Уверяю вас, такой же самый!.. Я ему скажу, и он больше не будет вас беспокоить... Андрей Сергеич!.. (Он покачал укоризненно головой.) Поверьте, такой же самый больной!..
      - Это есть не совсем тактично с вашей стороны, господин Иртышов! доказывал в это время взволнованно Карасек. - Вы обязаны извиниться!
      У Хаджи же очень заметны стали не бросавшиеся прежде в глаза крупные скулы. Он стоял перед Дейнекой, наклонив голову, только глаза подняв кверху на высокие глаза Дейнеки.
      И, заметив это, Ваня подошел к нему и рокотнул отвлекающе:
      - Ваши поэмы, как супрематизм в живописи... Но их, конечно, поймет не всякий... Вообще оригинальность приемов, она... должна быть выстрадана... правда?
      Эмма же в это время горячо говорила Синеокову, кивая на Иртышова:
      - Этот человек, он, ну, нах фабрик, нах конюшня, ну, а не здесь!.. Он имеет - ну, плохой запах!
      - Ах, как же иначе, когда такая мода нынче: мода на грубость и скверные запахи!.. - отзывался ей Синеоков.
      Только сам Иртышов не был, казалось, смущен. Отмахнувшись от наседавшего на него Карасека, он дотянулся длинной рукой до желтого шафранного с красными жилками яблока, понюхал его и по-детски беспечно вонзил в него крепкие под рыжими усами зубы.
      ГЛАВА ПЯТАЯ
      ВЕРХНИЙ ЭТАЖ
      Это было странное утро, когда Марья Гавриловна, придя с базара, принесла старому Сыромолотову радостную, как она думала, весть: уехала Эмма, а Ваня не поехал с нею, остался, даже не проводил ее на вокзал.
      - Ого!.. Остался?.. А зачем, собственно, остался?.. Дом свой стеречь? - поднял крылья бровей старик, и взгляд у него стал злой и угрюмый.
      Стараясь не забыть ничего, а передать точно все, как говорила ей Настасья, Марья Гавриловна сыпала готовыми уже, спелыми словами, которые не держатся уже, как все спелое, а падают сами:
      - До того тиранила, до того тиранила, - а Иван Алексеич молчит себе или коротко так скажет: "Можешь ехать, а я не поеду. Никуда не поеду, мне и здесь хорошо..." Она кричит, ногами топает: "Ты - ракушь!.. Ты камень!.. Мохом расти!" - "И буду, говорит, ракушка!.. Не задразнишь!.." Такое сражение подняла, - батюшки!.. А вчера уехала одна, - тем и кончилось... Дом-то на его деньги, на Ивана Алексеича (не все выклянчила), и купчая на его имя...
      Старик слушал сбычась и неподвижно, а когда кончила Марья Гавриловна, опустил брови и сказал:
      - Сейчас не уехал, потом уедет...
      - Кри-ча-ла! - подхватила Марья Гавриловна. - Как уезжала на извозчике, а он у окна открытого стоял (у них ведь окна - зима не зима все время настежь), - так и кричала: "Чтоб ты через два ден ехаль!.. Буду ждать на Орел!.." А он-то ей ни словечка, Иван Алексеич!.. Даже "прощай" не сказал!
      Действительно, Эмма уехала одна, уехала в Ригу, в цирк, куда приглашали также и Ваню; но как ни хотелось Эмме приехать в свой родной город с мужем - чемпионом мира, он отказался: он сослался на то, что болен.
      - Ты - больной?.. Ты такой больной, как... печка!..
      - Что же ты понимаешь в болезнях? - кротко возражал Ваня.
      Сцены были бурные, и даже обижался нижний этаж на содрогание потолка, и когда уехала, наконец, Эмма, - нижний этаж был рад, пожалуй, не меньше, чем Марья Гавриловна.
      И однажды увидели во дворе дома Вани широкого господина с проседью в бороде, в прекрасном новом пальто, в бобровой шапке, в щегольских перчатках, с дорогою тростью в руках. У Прасковьи Павловны, вышедшей в переднюю ему навстречу, он сановито и вежливо спросил, как пройти к хозяину, художнику Сыромолотову, и очень учтиво благодарил, когда она указала ему лестницу.
      Поднявшись во второй этаж, он постучал в дверь, не найдя звонка сбоку. Открыл ему сам Ваня и отступил, увидев отца.
      Но тот был весел. Еще не снимая шапки, в пыльном солнечном луче весь золотящийся, он улыбался прищурясь и певучим, - как в детстве только слышал Ваня, - молодым голосом говорил:
      - Не ждал - не гадал?.. Вот видишь, как иногда бывает!.. А я к тебе... с визитом!.. Потому что... (он снял шапку и в угол вешалки поставил трость) я сегодня почти именинник, как тебе... было когда-то известно... Гебурстаг мой сегодня, - день рождения... Стукнуло мне сегодня (он расстегнул пальто) - ровно шестьдесят лет...
      - Как шестьдесят?.. - удивился Ваня, помогая снять пальто. Пятьдесят семь только... или пятьдесят восемь...
      - Уте-шил!.. "Пятьдесят восемь"!.. Оч-чень далеко от шестидесяти... Но я говорю себе: шестьдесят!.. Это чтобы привыкнуть к седьмому десятку заранее...
      Когда, так балагуря в прихожей, разделся он и вошел в комнаты, Ваня увидел, что одет отец в совершенно новую дорогую пару и что бриллиантовая булавка - царский подарок, о котором он знал, у него в мастерски по-старому завязанном галстуке... Волосы на голове, обычно кудлатые, теперь были тщательно расчесаны и были еще пышны для его лет и придавали его широкому черепу вид совершенной несокрушимости, а борода была кованая...
      Правда, был очень яркий солнечный день, и реки света лились в окна верхнего этажа, - все-таки Ваня проговорил удивленно:
      - Ты нынче какой-то трисиянный!.. С тебя хоть портрет пиши для монографии!
      - Что ж, и пиши, - отозвался отец. - Пиши - пиши... Полчаса тебе попозирую... Только мазок свой покажи сначала, - мазок и рисунок... А то, пожалуй, не сяду!.. Мазок и рисунок...
      Старик имел такой парадный и такой снисходительный вид, что не видавшая его никогда раньше и принявшая его за какое-то очень важное лицо, посетившее ее молодого хозяина, большеносая Настасья, вошедшая было с тряпкой и щеткой половой, почтительно застыла у порога.
      Но старик тут же обратился к ней:
      - Послушай, милая Личарда, дай мне там стаканчик воды холодной!..
      И Настасья, едва бормотнув: "Сичас!" - и бросив щетку и тряпку, опрометью бросилась на кухню за водой, тряся тяжкими грудями.
      - А может быть, чаю? - догадался предложить отцу сын.
      - Нет, только воды... А где же твоя мастерская?
      Уезжая, Эмма забрала с собой свои трапеции, но крючки в балках потолка остались, и когда в мастерскую Вани вошел старик, он прежде всего в эти прочные крючья упер глаза, перевел их на Ваню, но тут же вспомнил, как "качалась" немка однажды вечером, когда он кричал мартовским котом, догадался, зачем крючья, однако сказал сыну по-прежнему серьезно и строго:
      - Этто... этто... сними!.. Гадость какая!.. Сними, говорю.
      И даже ноздрями передернул.
      - Боишься, что повешусь? - улыбнулся Ваня: - Не собираюсь, не бойся...
      И пока пил отец воду, принесенную Настасьей, смотрел на него Ваня, любуясь и улыбаясь и стараясь догадаться, почему именно он у него в мастерской и такой новый?.. Не потому же, конечно, что сегодня стукнуло ему пятьдесят восемь лет!
      Отворяя дверь отцу, Ваня был со шпателем и палитрой в руке: он подмалевывал картину, стоявшую на мольберте, и теперь она, по-новому яркая, раньше других притянула старого Сыромолотова.
      - Ого!.. Калабрия? - спросил он преувеличенно весело.
      - Вроде, - ответил Ваня.
      На картине спереди справа были развалины, а на среднем плане вел усталого, понурого осла усталый прожженный солнцем человек в широкой соломенной шляпе; на осле сидела, видимо, очень усталая женщина в белом, с грудным ребенком.
      - Или бегство святого семейства во Египет?
      - Похоже и на это, - улыбнулся Ваня.
      - Этто... удалось, - да... Кое-где кактусы, кажется?.. Усталость хотел?.. Если хотел, - удалась...
      - И вечер... солнце уж зашло... Так ты находишь, что усталость заметна?..
      - А это? - присмотрелся отец к переднему плану. - Ого, какие глазища страшные!.. И лапы?.. Это что?.. Лапы?.. Это - зверь?..
      - Вроде... Как раз только что я его хотел показать лучше...
      - Помешал я, значит?.. Эх!.. - и старик слегка дотронулся до плеча сына.
      - Ну вот, помешал!.. Я хотел немного еще его показать... А много нельзя: ведь оно в сильной тени от этих развалин... Оно - в своем логовище... Значит, усталость все-таки заметна?.. Я так и хотел... А пейзаж у меня произвольный... В Калабрии я не был... Кактусы разве есть в Калабрии?.. Я их срисовал с какой-то фотографии, потом, может быть, смажу... "Сейчас они отдохнут", - так думаю назвать...
      - Ага!.. Отдохнут?.. Потому что...
      - Потому что  о н о  ждет их и сейчас бросится...
      - Кто же это  о н о?.. Зверь?.. Тигр?.. Лев, что ли?..
      - Да... Вообще... Страшный какой-то конец их жизни... Все устало очень: люди, осел, небо... и вся эта вообще пустыня с кактусами... Но о н о - нет! Оно, напротив, полно силы... Оно ждет их... и дождется... Вот что, собственно, я хочу... Полно силы и голодно... Очень голодно... Показывать его ясно я не хочу... Вот только это (он показал шпателем) концы лап и глаза на морде... Но очертаний морды не должно быть... А прыжок оно сделает через две-три минуты, когда они подвинутся.
      - Ага!.. Но лапы все-таки охра?
      - Нет, они должны быть темнее... Это я хотел замазать сейчас.
      - Ага... Ну да... Половина пока еще работы... А половину работы дуракам не показывают... А это что?
      - Это - "Жердочка"... Сначала я называл "Узкая тропа", теперь зову "Жердочка"... Что еще уже жердочки?.. Канат?
      Картина была на подрамнике и просто прислонена к стене. Какая-то погоня загнала двоих - мужчину спереди и женщину сзади - на бревно, перекинутое через горный поток... Но хлещет дождь, бревно скользкое, и вот падает мужчина, - поскользнулся и падает навзничь, и не удержится, упадет сейчас, и будет унесена потоком и разбита о камни женщина: это видно по лицу ее, что сейчас упадет и она... Сзади же горы, и две лошадиные головы в дожде - черная и белая: погоня.
      - Гм... "Жердочка"... Да... Экспрессия есть!.. Вот как - а?.. И воздух... и скалы даны... Это - Абруццо?
      - Вроде этого, - пророкотал Ваня.
      - Коротка рука тут, - показал на падающего отец.
      - Ракурс!.. Так, - показал на своей руке сын.
      - На полвершка короче, чем надо... А дождь хорош... И холодно... Осень?.. Ноябрь?.. Который час?
      - Двенадцать, кажется. - Ваня достал часы из кармана: - Первого двадцать минут.
      - Нет, я о картине твоей... На скалах этих, хоть они и в дожде, часа три дня, а на шали женщины - часа четыре... пять даже... Но-о... Экспрессия есть... экспрессия есть! И сюжет трудный... А это?
      - Это "Фазанник".
      - Ска-жи-те! - протянул старик искренне перед новой картиной, повешенной на стене наклонно. - Занятно!.. И понятно, да... За-нят-ный мотив!.. Это - электрический фонарик у него в руке?
      Картина была больше других, - аршина полтора на два, высота меньше длины. Кок в белом, вошедший ночью в фазаний садок, был дан безголовым: верхний край картины оставлял ему только нижнюю часть шеи. Очень дюжая спина смотрела на зрителя, и отчетлив был длинный кухонный нож в черной кожаной ножне, прицепленной к фартуку сбоку.
      Освещенные снопом света, испуганно глядели фазаны, золотистые и серебристые, сидящие рядком на нашесте... Разбуженные от сна, одни подняли головы, другие протянули шеи вперед, и к одной из этих птиц, самой красивой и важной, тянется широкая рука повара.
      - Ага!.. Вот как!.. Значит, смерть в белом!.. С ножом вместо косы... Сюжет - да!.. И хорошо, что ночь... Так большей частью и бывает: сначала наступает ночь, а потом, ночью, приходит смерть... Я, конечно, от удара помру и непременно ночью.
      И несколько нараспев, несколько неожиданно для Вани прочитал вдруг старое чье-то шершавое четверостишие:
      Что наша жизнь? - свеча:
      Живешь пока живется,
      Приходит смерть, махнет косой с плеча,
      Огонь потух, - одно лишь сало остается!
      - Фазанчики, конечно, жирные, да... Корм-леные фазанчики... Но тема у тебя везде одна и та же... А это? - заметил он еще панно на другой стене. - Бурно!.. Очень бурно!.. Ог-го!.. Очень эффектный прибой!.. И даже... Это что, - дома летят в море?
      - Это под впечатлением... ты помнишь, - землетрясение в Мессине? Когда Мессина провалилась в море... читал?
      - Ага?.. Так это - Мессина?
      - Вроде...
      - А не зелена вода?.. Тра-гич-но!.. Нет, это - трагично!.. Не зря, значит, я к тебе пришел!.. Дома сейчас скроются!.. Трагично!.. Нет, вода почти хороша, - но только... выше надо! Еще выше!.. На аршин выше!.. Давать так давать!.. А здесь внизу - асфальт!.. Грудами!.. Теперь не любят асфальта... Отставная краска!.. Однако к этой гамме тонов только он идет асфальт!
      Волнообразно пробуравил перед собою рукою с большой энергией, взмахнул ею над картиной и добавил:
      - На аршин выше!
      И тут же:
      - А-а!.. Раз-бой-ница!.. Бук-вально, головорез!.. Боевая!.. Да... Скучаешь по ней?
      Это он быстро повернул подрамник с холстом в углу за корзиной и увидел на нем портрет Эммы в трико на трапеции.
      - Пока не скучаю, - рокотнул Ваня.
      - Головорез!.. Да... Ну так что же? Посидеть с полчаса?.. Полчаса времени есть... Холст найдется?.. Углем успеешь?.. Где сесть?.. Разве сюда вот, к окну?.. Сяду к окну!
      Был в прошлом Вани один очень памятный день в начале августа восемь лет назад.
      Тогда в Черниговской губернии на Сейме жили они с отцом лето в одном стародворянском имении; там был конский завод, известный на всю Россию, а отец как раз увлекался тогда картиной "Скачки" и с породистых холеных тренированных красавцев-орловцев писал этюд за этюдом.
      Он помнил: в этот день он купался в Сейме, который именно здесь, на излучине, имел очень быстрое течение, и весело было на спор с двумя однолетками - сыновьями хозяина, правоведами, переплывать реку напрямки, чтобы не уступить быстрой воде.
      Но вот один из конюхов, заика и косой - Аким Сорока, прибежал за ними: мужики начали громить соседнюю усадьбу генерала Сухозанета и вот-вот должны были перекинуться к ним, и уже послано за помощью в город, и уж приготовился бежать хозяин.
      - Кы-кы-к-к-кабрильет зап-рягли, бы-бы-б-бегунки зап-ряглы... Ды-ды-д-две пары в д-д-дышлах... линейками!..
      Потный, красный, заранее испуганный Сорока, сорокалетний, черный, в плисовой жилетке, в желтой рубахе, все хлопал себя жалостно по бедрам руками и советовал им табуном гнать лошадей к городу, иначе пропадет вся конюшня.
      - Пы-пы-п-панычи, н-накажи меня бог, - по-попорiжут коней!
      В усадьбе думали все-таки, что винокуренный завод Сухозанета задержит грабеж на целый день - перепьются мужики, и подоспеет отряд ингушей из города, но едва добежали мальчики, как толпа с телегами - и немалая толпа - оцепила как раз тот флигель в старом саду, где жили они, Сыромолотовы...
      И, набрасывая теперь углем голову отца, очень живо представлял Ваня эту голову тогда, восемь лет назад, в августе.
      Так же без шляпы, но с растрепанной шапкой волос, крутолобая, со страшными глазами, - и над нею дубовый кол в тугих руках...
      Уже сидели на линейке мать его и экономка из усадьбы Луиза Карловна, а Аким Сорока, бывший за кучера, еле сдерживал стоялых лошадей, непривычных к дышлу, - однако отцу хотелось спасти свои этюды, и он пытался втолковать толпе, что он не помещик, а художник, просил, чтобы выкинули ему трубки холстов, но первый же, кто был к нему ближе, завопил:
      - А з чиих трудов шляпу себе нажил, га, сукин сын? - и сбил с него шляпу колом.
      Этот самый кол и был теперь в руках отца, и на отца наседало тогда человек двенадцать, но боялись подойти близко, и он пятился и ворочал глазами страшными влево-вправо, чтобы не зашли сзади.
      Ваня кричал ему тогда из-за скирды соломы, за которой стояла линейка:
      - Сюда! Папа!.. Сюда!..
      Ему казалось тогда, что наседавшие мужики оттиснут его в сторону, он искал кругом, с чем бы кинуться на них сбоку... Мать и Луиза Карловна стонуще звали его:
      - Ваня!.. Ва-аня!..
      Лошади грызлись, взвизгивая жутко.
      - П-па-нич!.. Сидайте!.. Си-дай-те! - кричал и Сорока Аким, думая, что через момент убьют отца.
      И вдруг отец закрутил над головой кол, гикнул и кинулся на толпу сам, и толпа человек в двенадцать побежала перед ним одним...
      А через минуту он уже сидел на линейке с ним рядом, и руки всех четверых в линейке крепко впились в поручни, потому что лошади, хоть и тренированные для скачек, сразу взяли бешеный галоп.
      Разъяренный еще боем, отец был страшен тогда, пожалуй, но великолепен, и он, Ваня, помнил, как не пугало его тогда, что из разбитой над виском головы отца капля за каплей падала на бороду и скатывалась на чесучовую рубаху кровь... И помнил Ваня, что весь день тогда в городе, куда они прискакали к обеду, он смотрел на отца влюбленно.
      Шрам на выпуклой голове виден был и теперь, и он наметил его у себя на холсте углем.
      - Чтобы не портить рисунка, я тебе без мимики и без интонации даже, говорил старик усевшись, - расскажу, почему я в параде... Был я вчера предупрежден, что один князь великий - имярек - "следующий из своего дворца с Южного берега"... (Так пристав и сказал: "следующий"... я же его спросил: "А предыдущий?" - но он не понял)... Так вот... "следующий" этот захотел посмотреть мою мастерскую: он, дескать, много наслышан... От кого именно, о чем именно, - неизвестно... По первому слову я отказался. Пристав в ужасе - "Как же можно?.. Что вы?.." И чиновник какой-то: "Еще не было такого прецедента!" А тут я вспомнил, что день рождения моего и даже, что к этому именно дню подгонял я картину мою и ее закончил... то есть сказал себе: "Будет!.. Ставлю точку!.." Думаю: "Эге, - даже и кстати, пожалуй, это!

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25