Однажды, - это было уж в сентябре, - провожая Наталью Сергеевну до ее квартиры, он зашел к ней собственно больше по инерции, без ее приглашения и без особенного любопытства к тому, как она живет. Она снимала комнату в семье зажиточного зубного врача; в этой комнате на втором этаже, довольно большой и светлой, стояло пианино.
- А-а! - обрадованно направился было он к своему любимому инструменту и взял несколько аккордов, но поморщился: пианино было совсем расстроено.
- Вы играете? - спросила она и об этом так же бесстрастно, как и обо всем другом. От одного тона этого вопроса он тут же снова вошел в свою роль и ответил степенно:
- Ну что вы, что вы! Откуда такая благодать? Бренчу "чижика" одним пальцем, - и только.
Она же деловито, как действовала в библиотеке и, должно быть, в музее, села, достала из толстой папки нот сюиту Грига и до того деревянно передала эту темпераментную вещь, что Ливенцев не сказал даже "Замечательно!", как приготовился было сказать из вежливости, но только вздохнул, повел вправо и влево шеей и спросил:
- А не расстроен ли инструмент? Хотя слух у меня плохой и я полнейший профан в музыке, но кажется, что есть немного, а?
- Да, я думаю, что несколько расстроен, - серьезно согласилась она, прикачнула античной головою и опустила крышку.
Безукоризненной чистоты была накрахмаленная наволочка подушки на ее девственной постели за вычурными ширмами с японскими серебряными ибисами, стоявшими на берегу безукоризненного синего моря под сенью приятно цветущих вишен.
На стене над пианино пришпилены были кнопками открытки с портретами нескольких композиторов и певцов, а на другой стене теми же кнопками прикреплены натюрморт - абрикосы и персики на блюде, чья-то акварель, такая же ученическая, как ее игра. Такой же отрывочный и неналаженный разговор, как всегда между ними, был и в этой ее комнате, хотя Ливенцев думал, входя сюда, что именно тут она разговорится, блеснет голубым взглядом, весело засмеется, закинув голову.
Этого не было, но было как будто неясное желание и совершенное неумение сделать именно так. Она спросила вдруг Ливенцева, по обыкновению не улыбнувшись:
- Вы, может быть, думаете, что у меня привязная коса?
И он не успел еще успокоить ее подозрение, как она уж отшпилила что-то в своем пышном, как спелый подсолнечник, тюрбане, и коса ее, толстая и пушистая, мягко упала ей на спину и повисла упруго ниже пояса из светлой лаковой кожи, которым было перехвачено ее платье.
Ливенцев непроизвольно ахнул, но не оттого, что так длинна и пышна была коса, - это он предполагал и раньше, - а оттого, что обидно маленькой для ее высокого роста, змеино маленькой оказалась ее головка.
Чтобы скрыть неловкость, он дотронулся губами до ее косы, пахнущей сильными духами, и спросил:
- Что это за духи такие?
- Не знаете? - снисходительно чуть-чуть улыбнулась она. - Это л'ориган. Самые модные.
Но смотреть на нее, такую новую с этой маленькой головкой, Ливенцеву почему-то жутко было, и он сказал почти просительно:
- А привести косу опять в прежнее положение вы можете так же скоро?
- Еще бы, конечно, - ничего не подозревая, отозвалась она и перед зеркалом действительно очень быстро восстановила свой восточный тюрбан. За это он благодарно поцеловал ее красивую руку выше запястья.
Она же, должно быть, придав этому его жесту совершенно другой смысл и желая особенно подчеркнуть торжественность минуты, сказала, не глядя на него и по-своему без ударения:
- Два прапорщика целовали мне руки в этом году, и оба ушли туда, на фронт.
История повторялась и тут, но это повторение было неприятно Ливенцеву. Он спросил ее:
- Что же они, - пишут вам оттуда?
- Нет, ничего не пишут.
- Может быть, убиты или в плену?
- Может быть, то или другое.
Спокойствие, с каким было сказано это, его поразило именно потому, что он был третьим и тоже может пойти на фронт, и вот здесь, в этой комнате с ибисами на ширмах, она будет бесстрастно говорить четвертому прапорщику: "Три прапорщика целовали мои руки в этом году и ушли на фронт..."
Таким третьим прапорщиком быть ему все-таки не хотелось. Он сказал поэтому:
- Меня-то, может быть, и не пошлют на фронт.
- Как не пошлют? Совсем не пошлют? Почему? - несколько оживилась она.
- Не меня лично, а весь наш полк могут никуда не послать, - поправился он. - Потому что мы ведь принадлежим к армии особого назначения.
- Что же это за "особое назначение"?
- Так зовется обыкновенно наша армия, а что это значит, неизвестно и нам, - уклончиво ответил Ливенцев и тут же начал прощаться, ссылаясь на то, что надо идти заниматься с ротой.
Вскоре после того она уехала в отпуск в Феодосию к своим родным, а когда приехала, ему не случалось уж больше бывать у нее, и всего раза два только они виделись на улице.
Теперь же, когда безотлагательно и бесповоротно все круто менялось в его судьбе, ему показалось необходимым сказать об этом Наталье Сергеевне: больше некому было. Она сидела за картотеками, разбросав их по столу, как игральные карты для гаданья, и когда он вошел и увидел ее такою, то самому ему стало странно: больше, чем когда-либо раньше, она показалась ему именно теперь похожей на сестру Катю. И, подойдя, он сказал ей первое, что подумалось:
- От третьего прапорщика, уходящего на фронт, вы все-таки будете получать письма, Наталья Сергеевна.
- Как? Едете на фронт? - очень изумилась она. - Вот видите!.. А вы говорили...
- Все едем, не я один.
- Вот видите!
И - странно было еще раз Ливенцеву - голубые глаза ее, так антично на все глядевшие, вдруг наполнились крупными слезами.
Когда он выходил из библиотечного зала, простившись с нею, он шел несколько связанно, по-штатски и даже больше того: ему отчетливо вспомнилось, как какая-то крючконосая мегера с острыми локтями вытаскивала из этого же зала десять с лишком лет назад несчастного Станислава Пшибышевского, весьма приверженного к спиртному.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Остаток этого дня в роте, а потом на вокзале уже начисто оторвал прапорщика Ливенцева от "домашних мыслей" и с головой погрузил его в "дорогу", как и всех около него.
Ревнуя о помощи божьей уходящим на "брань", о.Иона приготовился было отслужить перед полком на плацу молебен и окропить всех святой водою, но Ковалевский сказал ему, что это пока преждевременно, что для этого будут более подходящие случаи, что, наконец, полк ведь только еще продвигается несколько ближе к фронту, но не идет на фронт, так что божья помощь пока излишня.
Он был уверен в себе, совершенно неутомим и поспевал везде и всюду, этот голосистый и пышущий здоровьем командир полка с академическим значком. Полк к вокзалу пошел рота за ротой, батальон за батальоном, в стройном порядке и строгом равнении, как на парад, хотя одетые в шинели солдаты тащили на себе все, что полагалось им тащить в походах, вплоть до положенного запаса сухарей.
На вокзале, - внутри его и на перроне, - выставлены были деревянные щиты с плакатами:
ОСТЕРЕГАЙТЕСЬ! МОЛЧИТЕ!
ПОЛЬЗА РОДИНЫ ЭТОГО ТРЕБУЕТ!
ПОМНИТЕ, ЧТО ПРОТИВНИК
ПОВСЮДУ ПОДСЛУШИВАЕТ ВАС...
Плакаты эти были за подписью генерал-адъютанта Иванова, главнокомандующего Юго-западного фронта.
Когда взводный первого взвода десятой роты старший унтер-офицер Старосила, бородатый и степенный степняк, застенчиво улыбаясь, вполголоса спросил Ливенцева: "Ваше благородие, а куды ж это погонят нас, неизвестно?" - Ливенцев улыбнулся ему в ответ и сказал так же вполголоса:
- Столько же я знаю, сколько и ты, - и кивнул головой на один из плакатов.
О том, куда погонят, спрашивали его в роте и до Старосилы, и он сначала говорил, как Ковалевский, что в Одессу, но потом начал добавлять: "Впрочем, может быть, и подальше Одессы". Здесь же, на вокзале, он совсем был запутан этим приказом "остерегаться и молчать" и добросовестно отвечал своим подначальным, что не знает.
День стоял тихий, сухой и нехолодный. Полк хотя и трехбатальонный, но собранный здесь вместе и совершенно затопивший вокзал, представлялся внушительной военной силой. Под однообразными папахами из серой фабричной смушки очень отчетливо в прозрачном, как всегда в подобные осенние дни, воздухе очень отъединенно круглилось каждое лицо в роте Ливенцева. Эти лица - они были не только знакомы ему, как бывали знакомы лица учеников в классах, когда служил он учителем, - нет: здесь каждый в шеренгах был точно пришлифован к нему, своему ротному командиру, - так же, как и он к ним всем. Он несколько месяцев готовил их не решать какие-нибудь отвлеченные алгебраические задачи, а убивать людей. Эта задача была очень проста и ясна по своей сути. Вырастить корову из однодневного теленка - долгое и трудное дело, а зарезать ее - один момент. Но те, кого они готовились убивать, так же точно, а может быть, и гораздо успешнее готовились убивать их...
Эту мысль здесь, на вокзале, ловил на каждом из так знакомых лиц своих солдат прапорщик Ливенцев.
Та же мысль была, конечно, неотбойна и у его полуротного, прапорщика Малинки, - совсем еще зеленого - лет двадцати, - когда он, собрав в улыбку кругленькое, красненькое безусое личико, спросил его:
- Николай Иваныч, вы непробиваемый панцирь себе выписали?
- Какой панцирь? - очень удивился Ливенцев.
- Да о нем ведь часто публикуют в газетах: панцирь Савина... сто двадцать пять рублей, если только спереди, на грудь. А если с защитой спины, - то сто шестьдесят пять от шрапнельных пуль, а также от разрывных... А револьверная пуля ни за что не пробивает.
- Почем вы знаете, что не пробивает?
- Так в объявлениях пишут.
- А вы верите?
- Отчего же не верить? Вот же у немцев у всех каски, а у нас... Может быть, у них у всех и панцири такие есть, - они, конечно, заботятся о своих войсках, а о наших никакой заботы.
- Допустим, панцирь этот вполне чудесен. У вас он имеется? полюбопытствовал Ливенцев, глядя на него с отеческой улыбкой.
- Я бы непременно выписал, да не мог все собрать денег. А теперь уже поздно, - эх, жалость! А может быть, его в Одессе, в магазине офицерских вещей, купить можно, как вы думаете?
- Я думаю, что все эти панцири - чепуха и жульничество... А каски тоже защита слабая, - и больше от сабель, чем от пуль.
Подошел и командир второй полуроты, зауряд-прапорщик Значков, бывший еще в дружине; послушал, о чем говорит Малинка, и солидно, как старший годами, махнул рукой:
- Кто о чем, а он все о панцире! Револьверная пуля, из браунинга, на двадцать шагов вершковую доску пробивает, а чтобы ружейная на четыреста какого-то там панциря не пробила, то что же это за панцирь такой? Чугунный, что ли? Тогда в нем пять пудов весу, изволь-ка его таскать! И как будто на фронте одни только пули, а гранат нет!
Значков был человек хозяйственный, это знал за ним Ливенцев. В дружине в Севастополе он был незаметным, здесь в Херсоне возмужал, развернулся, разговорился. Однако теперь, перед отправкой, и он мог говорить только о неприятельских гранатах и пулях.
А в стороне от них грудастый и тугоусый, черный и лоснящийся, как хорошо начищенный сапог, фельдфебель десятой роты Титаренко, с двумя георгиевскими медалями еще за японскую войну, говорил солдатам:
- Как заходит у нас всеместная зима скрозь по фронту, то никаких особенных действий быть не должно, а будем мы сидеть у своих теплых окопах, - от... Также и противник до нас рипаться не станет, через то, что раненые, которые летом или, скажем, весной, осенью - они свободно пролежать могут час-другой, пока их санитары свои заберут, то зимой если, - враз они в снегу померзнут, как цуцики, - от! А весной замиренье может выйти.
Ливенцев послушал, что он говорит, и подумал, что говорит он неплохо; мог бы даже добавить, что о мире вносился запрос и в берлинскую "Государственную думу".
Прапорщика Аксютина Ливенцев спросил:
- Ну что ваши вчерашние буяны? Не сбежали?
Аксютин высоко взбросил брови, но тут же довольно опустил их:
- Отоспались. Идут в общем строю. Наказание им отложил до прибытия на место.
- Где мы все можем быть наказаны за все грехи наши и до полной потери сознания?
- Вот именно.
Жена подпоручика Кароли, жившая в последние месяцы с ним в Херсоне мечтами о скором мире, имела уже вид наказанной и прятала в ридикюль второй, сплошь измоченный щедрыми слезами платок и доставала третий.
Зато, когда мимо Ливенцева прошел мелкими шажками мелковатый невысокий и толстый рядовой без всякого снаряжения и неумело ему откозырял, лукаво при этом улыбаясь, он не сразу узнал в нем Анну Ивановну Хрящеву; узнав же, догнал ее и спросил вполголоса:
- Неужели в самом деле вы едете с нами?
- Я теперь совсем не "вы", что вы. Я теперь "ты" - вестовой своего ротного командира, - зачастила она. - Только, смотрите, не проболтайтесь Ковалевскому!
- А не напрасно ли вы это? Впрочем, вам виднее.
- Две колоды карт захватила, имейте это в виду, - шепнула она ему, отходя.
И он так и не понял, что это такое с ее стороны: завидная ли это любовь к мужу, страсть ли к риску и приключениям или просто крайняя степень женского легкомыслия. Но когда он оглянулся кругом, то увидел, как с непостижимой быстротою просочились женщины всюду между рядами солдат. Они не считались ни с какой дисциплиной, они искали своих знакомых и близких, чтобы проститься с ними, может быть навсегда. Это было их законное право, - их никто и не думал останавливать. Даже и Ковалевского и стоявшего рядом с ним старого подполковника Добычина, заведующего хозяйством полка, тоже окружали дамы, между которыми Ливенцев узнал дочь Добычина, Наталью Львовну. Остальные были из местного дамского комитета и привезли два тюка теплого белья для раздачи солдатам.
И когда прапорщик Ливенцев увидел издали Наталью Львовну, ему показалось так естественным, почти необходимым, что вот сейчас же он увидит и Наталью Сергеевну Веригину.
Это был как раз тот час, когда кончалась ее работа в библиотеке; наконец, ради того, чтобы еще раз проститься с ним здесь, на вокзале, она могла бы, казалось ему, уйти со службы несколько раньше. И он часто оглядывался кругом, ища ее глазами, раза два отходил от роты к подъезду вокзала и вглядывался в толпу: было много женщин кругом, но ее не было.
Ваня Сыромолотов, столкнувшись с ним на вокзале, передал, что сейчас приезжает медлительный по обыкновению Командир бригады, генерал Баснин, производивший смотр второму полку бригады; потом начнется посадка их полка в вагоны. Ливенцев качнул головой, окончательно стряхивая домашние мысли, и пошел готовить роту ко встрече командира бригады.
Чрезвычайно грузный, с трясучими желтыми бабьими подгрудками и парализованным, как у старой моськи, одним глазом, Баснин, для которого у всех прапорщиков полка не было другого имени, как "кувшинное рыло", по привычке бывшего кавалериста все внимание свое отдал команде конных разведчиков и ординарцев, а мимо рот прошел только сопровождаемый Ковалевским, Добычиным и Ваней Сыромолотовым. Думали, что он скажет солдатам какое-нибудь напутственное слово, на что иногда в подобных случаях отваживался даже и сам царь, но Баснин не захотел себя утруждать.
Подали, наконец, длиннейший воинский состав, и началась погрузка первого эшелона. Когда же поезд двинулся и все в нем и около него почему-то кричали "ура", Ливенцев увидел в окне офицерского вагона веселое лицо Анны Ивановны рядом с унылым лицом Ивана Ивановича и помахал им прощально рукою.
Эшелон, в который попала десятая рота, погрузился, когда начало уже смеркаться. Ливенцев жадно смотрел на перрон, но везде были незнакомые лица. Крикливо бросился в глаза висевший совсем на отлете все тот же плакат: "Молчите! Польза родины этого требует!.." И Ливенцев, мрачно поглядев в лицо бывшего рядом Аксютина, сказал:
- Домолчались до гнуснейшей и глупейшей бойни, а пользы родине от нее что-то не видим!
Аксютин сочувственно улыбнулся, переметнув брови; Малинка же, тоже глядевший в окно, поднял простонародным жестом, обеими руками, шапку, покивал немудрой головой и пробормотал жалостно:
- Прощай, город Херсон! Может, уж никогда не увижу тебя больше...
А с густо набитого людьми перрона, так же как из соседних солдатских вагонов, доносилось замирающее "ура", и трудно было понять, зачем оно, что именно хотели выразить люди, зажатые в вагонах, и люди, стоящие на воле, этим воинственным криком.
Потом замелькали по сторонам вечерние лиловые, тягучие, втягивающие в жуткую даль, в притаившуюся темень судеб еще бесснежные поля, густые, безлюдные, совершенно безмолвные. Это удручающее безмолвие полей особенно чувствовалось, когда солдаты переставали орать спасительные по своей бессмысленности песни.
Еще не зажигали свечей, когда подполковник Добычин, который командовал вторым эшелоном, - потому что Ковалевский уехал с первым, - пригласил к себе всех офицеров эшелона.
Старик имел таинственный вид. Он чмыхнул раза три сильно нахлобученным на усы носом, синими жесткими пальцами покрутил усы, кашлянул, потом обратился к зауряд-прапорщику Татаринову, бывшему в дружине адъютантом и ставшему в полку казначеем:
- Ну-ка, вскройте пакет.
Круглоликий Татаринов, подчиняясь серьезности минуты, несколько дрогнувшими даже руками надорвал довольно объемистый широкий пакет, снабженный все тою же весьма интригующей надписью "совершенно секретно", с какою поступали в полк в последнее время все пакеты от высшего начальства, и осторожно вынул пачку карт предстоявшего полку театра военных действий.
- Что, еще турецкие, или болгарские? - нетерпелива спросил Кароли. Вот, никогда не думал, что у нас в штабах такие ретивые топографы, накажи меня бог!
Но Татаринов уже успел определить, что это за карты, и, глядя остановившимися круглыми глазами в красноватые глаза Добычина, сказал негромко:
- Буковина!
- Вот тебе на! Почему Буковина? Зачем Буковина? - удивился Ливенцев.
- Буковина и Галиция, - перебирая между тем карты, дополнил Татаринов.
- Та-ак!
Сидевший несколько согбенно, Добычин счел нужным выпрямиться, даже приосаниться и еще раз вполне воинственным жестом оттянуть вправо и влево лезшие в рот усы. Наконец, внушительно поглядел кое на кого и, остановившись на Ливенцеве, заговорил важно:
- "Почему" и "зачем", - это не вопросы офицера, господа! Этими вопросами, господа, ведают там, наверху, в ставке верховного главнокомандующего... А верховный главнокомандующий наш государь-император, - вот что я вам должен напомнить. Я же лично получил приказание нашего командира полка. Какое? Сегодня же раздать вам то, что имеется в этом пакете. А что именно там имелось, этого я и сам не знал, как вы сами видите, - пакет был запечатан, вскрыт он при вас. Я ведь не спросил его: "А что тут, в этом пакете?" Я не мальчик... а также и не девочка. Я только сказал ему, как требует долг службы: "Слушаю!" И все.
- Хорошо, а как же все-таки мы должны понимать этот ребус с картами? спросил уже не Ливенцев, а капитан Струков, как бы несколько обиженный за Ливенцева на Добычина.
Добычин встопорщил плечи и развел руками:
- Вот тебе на! Ребус... Почему же, спрашивается, ребус? Никакого тут ребуса нет.
- Как так нет? А что же означают эти карты?
- Означают они, что полк наш идет на галицийский фронт, - вот и весь ребус!
- Гм... Третьего дня он шел в Болгарию, вчера в Турцию... Сегодня он, по вашим словам, идет в Галицию... Но завтра таким же образом мы можем получить карты окрестностей Риги! - отчетливо сказал Ливенцев, который с давних пор не переваривал Добычина.
- Тогда поедем в Ригу! - быстро подхватил Кароли.
- Совершенно верно! Тогда - в Ригу. Наше дело ехать, куда прикажут, а не рассуждать, - начальственно воззрился на Ливенцева Добычин, сильно повысив вдруг голос.
- Значит, Турция и Болгария отпадают окончательно? - спросил Струков и, не дожидаясь, что ответит Добычин, перекрестился мелкими крестиками около подбородка. - Признаться, вот где это сидело у меня, - указал он на шею. Шутили, что ли, с десантной операцией? Да немцы все наши транспорты перетопили бы подводными лодками! А уж берега там небось укрепили не хуже Дарданелл, так что по-ка-тились бы мы але-марше - скумбрию кормить! Не-ет, это куда лучше - в Галицию! По крайней мере обжитые окопы - раз, австрийцы, а не германцы - два! И до нас австрийцы никому страшны не были, авось и мы от страху на стенку не полезем... Нет, это сюрприз неплохой нам приготовили, а? - И Струков весело ширнул большим пальцем в ребро сидевшему рядом с ним командиру девятой роты, старому поручику турецкого обличья Урфалову, с тугими усами из серебра с чернью.
Урфалов подумал и ответил обстоятельно, как говорил всегда:
- Изволите видеть, Галиция, конечно, нашими войсками измерена вдоль и поперек, и так уж много они там народу положили, что дальше некуда. Поэтому наши стали теперь умнее и на Карпаты не лезут, а сколько уж времени стоят на месте. А это, изволите видеть, самое важное на войне: чтобы противник знал, что ты стоишь на месте, и баста. Французы как делают? Так же само и делают: на месте стоят и с места ни шагу. Вот у них и армия цела. На худой конец выскочат из окопов пять человек, займут южную часть воронки от снаряда и окопаются, а немцы выскочат из своих окопов, займут северную часть воронки и окопаются тоже... А потом об этом донесение Жоффру... Потом это в газетах везде напечатают: "Заняли южную часть воронки и окопались"... Вот как, изволите видеть, умные нации, союзники воюют! Вот так и мы теперь воевать будем. А что касается землянок на позициях, то их даже чистенько досками изнутри можно обить и даже обоями оклеить.
- Электричество можно провести, - дополнил Аксютин.
- Отчего же нет?
- Пианино поставить, - сказал Ливенцев. - Коровку завести; жену выписать.
- Зачем жену? Там Марусек сколько угодно своих, изволите видеть, и они уж, конечно, вполне к снарядам привыкли... Так и простоим зиму. А весною...
- Мир будет? - вспомнил своего фельдфебеля Ливенцев.
- Одним словом, до весны еще далеко, - уклонился от ответа Урфалов. Мы-то пока что белый хлеб как ели, так и едим, а немцы что едят, - читали? Мякину!
- Накажи меня бог, если Галиция не самый лучший выход из положения! - с подъемом сказал Кароли. - Конечно, надо быть олухом царя небесного, чтобы лезть в Болгарию десантом! Ей-богу, в штабах у нас оч-чень неглупые люди сидят.
- Если это так радостно, то, пожалуй, не мешает обрадовать нам и нижних чинов, а? - обратился к Струкову Ливенцев, но сидевший насупясь Добычин сразу вздернул плечи:
- Я получил приказание какое? Сообщить господам офицерам содержание этого вот пакета, только, - строго глядя на Ливенцева, ответил ему за Струкова он. - А вы тут вдруг с нижними чинами! Нижних чинов везут? Везут! И куда их привезут, туда их и привезут. И куда им прикажут идти, туда они и должны идти... Нет, уж вы, пожалуйста, господа, нижним чинам ни слова!
- Да они ведь географии все равно не знают, - примирительно заметил Струков. - Для них что Болгария, что Галиция - одна собачка. Ну, расскажете вы им, что вот, мол, в Галицию едем, а они вам могут сказать: "В Болгарии наших пока еще не били, а в Галиции колотили достаточно!" Вот вам получится совсем не тот результат, какого вы бы хотели. Лучше действительно ничего не говорить, пока не приедем на место. Какой смысл?
Добычин, начавший было сутулиться по-стариковски, снова выпрямил спину, оглядел всех поочередно и приказал веско:
- Карты просмотреть, а что касается нижних чинов, то на следующей станции сделать им поверку, и чтобы пропели "Спаси, господи" и спать ложились. В каждом вагоне проверить обязанности дневальных, - чтобы двери на ходу поезда были на засовах, чтобы нижние чины один у другого денег или часов не сперли... Дежурным вменить в обязанность указывать, куда нижним чинам на остановках до ветру ходить... Вот что надо нижним чинам, а не то, куда их везут. Куда их везут, туда их и привезут в свое время... Вот и все, господа, что я должен был вам сказать.
Офицеры разошлись, разобрав карты, и Ливенцев, выбравший, себе место в одном купе с Аксютиным и Кароли, сказал им:
- Все-таки хорошо, что у нас командиром Ковалевский, а не Добычин. Вполне мог бы этот папаша остаться в Херсоне, обучать новых ополченцев. Нет, - потащился зарабатывать себе чин полковника, чтобы в отставку выйти генерал-майором... Мечта жизни.
Аксютин отозвался на это, подумав:
- Черт их знает, кто из них был бы лучше для нас с вами там, на фронте! Во всяком случае этот будет исполнять в точности только предписания начальства, а тот, кроме того, и свои какие-нибудь комбинации придумает, потому что он - генштабист... И из-за этих своих комбинаций может уложить нас всех, как телят, за милую душу... А что везут нас в Галицию, а не в Болгарию, это, конечно, большая наша удача.
Кароли же добавил:
- Вполне могли бы мы до Одессы доехать лиманом на транспортах, - пустяк езды, - и лиман не замерз, и подводных лодок, конечно, никаких там не могло быть, все это явная чушь. Но уж раз вся седьмая армия двинулась по одному пути, то ведь там теперь непротолченая труба, и круговой маршрут наш вполне понятен! Однако вот что, почтеннейшие: зачем же Ковалевский нам соврал, что едем в Одессу, а оттуда в Болгарию? Нехорошо все-таки нам-то врать, накажи меня бог! Ведь мы не мальчишки и в войну не играем. Добычин - хомутник, это верно, господа, но у него тот плюс, что он ничего не в состоянии выдумать ни пороху, ни "Одессы", и вообще никакими мыслями не блещет.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Когда иные, иронического склада, люди видят разбитую на все ноги клячу, то говорят о ней задушевно: "Хорошо бы на такой лошадке за своею смертью ехать!" Кляча подобным людям представляется совершенно безнадежной в смысле езды на ней, а смерть где-то за тридевять земель.
Когда утром на следующий день проспавший ночь довольно спокойно Ливенцев посмотрел в окно, чтобы узнать, на какой именно станции остановился поезд, он вспомнил и разбитую клячу и иронического склада людей: поезд стоял еще очень далеко от позиций Юго-западного фронта. Около вагонов бегали, сильно топая и крича, солдаты, те самые нижние чины, которые, по Добычину, совсем не должны были знать, куда их везут. Бабы с корзинками продавали какую-то снедь и молоко в бутылках.
Зима здесь была более заметна, чем в Херсоне. Станционные осокори красовались инеем; вороны на них сидели нахохлясь и вполне философски созерцали людскую суету. Эти утренние вороны на утренних декабрьских осокорях были индигово-лиловыми на нежно-розовом.
Ливенцев спросил проснувшегося Урфалова:
- Вы знаете, где мы сейчас с вами стоим?
- Ну? - снова закрыл глаза Урфалов. - Оглушайте?
- Черт знает что! Полтавская губерния. Станция Бобринская.
- По-вашему, значит, не на фронт мы едем? - открыл глаза Урфалов.
- Можем, конечно, и такой круг проделать, только когда же мы доберемся.
- Вона о чем тоскует!.. Хотя бы нас в Иркутск завезли... А если бы во Владивосток, то еще лучше. - И снова закрыл глаза и по-стариковски зажевал губами этот медлительный, турецкого обличья, человек.
Когда Ливенцев вышел из вагона, то первое, что ему попалось на глаза, был все тот же, знакомый по Херсону плакат, прибитый к стене вокзала:
ОСТЕРЕГАЙТЕСЬ! МОЛЧИТЕ!
ПОЛЬЗА РОДИНЫ ЭТОГО ТРЕБУЕТ!
Он был сочинен в штабе генерал-адъютанта Иванова недавно, этот назойливый плакат, - его нельзя было встретить раньше и на херсонском вокзале, - это знал Ливенцев. Он появился только теперь, когда массы седьмой армии, собранной в Одессе и под Одессой, в Николаеве, в Херсоне и около большой станции Раздельной, были приведены в движение и, как ни очевидно было для всех, кто жил при южных железнодорожных путях, это движение, но войскам, которые двигались, предписывалось об этом молчать.
Ливенцев прошел вдоль вагонов своей роты, здороваясь с людьми. Дежурный по роте унтер-офицер Лекаренко бойко подскочил к нему с рапортом. Никаких особенных "происшествий" Ливенцев не ожидал, они и не "случились", но на станции Знаменка почему-то отстали двое рядовых - Кравчук и Биндюжный.
- Как так отстали?
- Так точно, ваше благородие, - поезд пошел, а их в вагоне на перекличке не оказалось. А винтовки, амуниция - это все ихнее осталось на месте.
- На Знаменке поезд стоял очень долго, как же они могли отстать? Они откуда родом, не знаешь?
Лекаренко был не из молодых, но легок на ноги, и на его очень неправильном, скуластом, смуглом лице часто появлялись молодые, плутоватые улыбки, хотя был он надежный службист. Он улыбнулся по-своему и теперь, когда ответил своему ротному:
- Кто говорит, что они будто так - из этой самой Знаменки оба... Тогда должны они с другим поездом нас догнать, ваше благородие.
- Тогда чтобы мне доложить. Передашь это другому дежурному, когда сменяться будешь. А в других ротах есть отставшие, не знаешь?
Лекаренко снова улыбнулся:
- Я так слыхал, ваше благородие, что по нескольку человек есть в каждой: у нас против других самая малость.
Двое, конечно, меньше, чем "несколько", - это был успех десятой роты, и Лекаренко мог приписать его своему ревностному дежурству, почему и добавил пытливо:
- Завезли нас, ваше благородие, уж порядочно от города Херсона, а все-таки никто не знает, куда же нас дальше отправят?
И он крепко впился глазами в глаза своего ротного, но Ливенцев ответил:
- Мне это тоже неизвестно, - и пошел дальше.
А дальше стояла кучка людей его роты, и среди них чей-то напряженный, хриплый голос кричал: