Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Лютая зима (Преображение России - 9)

ModernLib.Net / История / Сергеев-Ценский Сергей Николаевич / Лютая зима (Преображение России - 9) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Сергеев-Ценский Сергей Николаевич
Жанр: История

 

 


      - Что же тут смешного? - удивился Аксютин. - Вы думаете, что на этой иконе не было ни золота, ни бриллиантов? Наконец, в Германии тоже ведь сколько угодно католиков. Не беспокойтесь, икона эта будет и там приносить кое-кому солидный доход. Как же было ее не вывезти к себе... вместе с зубрами из Беловежской пущи? Ведь Германия должна быть превыше всего?
      - Скажите, а о зубрах наших вы не жалеете? - вдруг тяжело глянул на него Хрящев.
      - Признаться, на что мне они? Мне было ни тепло, ни холодно оттого, что они где-то там бродят по Беловежской пуще... Буду я жалеть о каких-то там зубрах, - усмехнулся Аксютин. - Для чего они там береглись? Для царской охоты?
      - Нет у нас патриотизма! Ни у кого из нас нет ни малейшего патриотизма, а воюем мы с величайшими патриотами, - горестно сказал Хрящев. - Я от кого-то слышал такой факт: три солдата немецких, простые рядовые, отрезаны были от своих и залегли в воронке. Залегли и стреляют по нашим, и все трое оказались меткие стрелки, целый день стреляли, пока патроны были, и человек двадцать наших убили, пока их, наконец, не окружили и не кинулись на них в штыки. Так воевать могут только те, которые...
      - Страдают манией величия, - подсказал Яблочкин.
      - А почему мания величия? Откуда она взялась у немцев? И почему ее нет у нас? Вот в этом-то и весь вопрос! Нет у нас почвы для патриотизма, а для народной гордости тем более! Как может победить такое государство? Как может победить государство, в котором полтораста народностей? Ассирия когда-то представляла такой потоп народностей, отчего и погибла; погибнет и Россия.
      - Ни в коем случае не погибнет! - весело отозвался Аксютин.
      - Пространство спасет? - полувопросительно сказал Кавтарадзе.
      - Нет, вот эта самая разноплеменность! Россию есть за что уважать, гораздо больше, чем немцы уважают Германию... Уважать вот именно за "смесь племен, наречий, состояний"... У России после этой войны прекраснейшее может быть будущее. Превосходнейшее. Завиднейшее для всех!
      Это было сказано с таким увлечением, что Анна Ивановна тут же предложила всем выпить за прекрасное будущее России, но после этого Ливенцев сказал, улыбаясь:
      - Говорят, что история повторяется. Кое-какие основания так говорить имеются. Десять лет назад из этого же самого Херсона я уезжал, и тоже в Одессу, в запасной батальон, чтобы оттуда с маршевою ротою двинуться на Дальний Восток. Я не попал на Дальний Восток, но речь не о том. Десять лет назад мне устроили проводы мои однополчане, я был тогда в Очаковском полку. Проводы - в одном здешнем ресторане, в отдельной комнате. Пили и говорили речи. В этом смысле история повторилась: что-то такое же, как сегодня, говорилось и тогда. Но пили тогда водку, а не вино, поэтому у всех и выходило гораздо слезливее, и часто били себя кулаками в грудь и обнимались. Нужно было сказать что-нибудь и мне. Насколько помню, я сказал вот что: "Поведу я свою маршевую роту, вольюсь я с нею в какой-нибудь боевой полк, и меня благополучно ухлопают япоши. Но я осмеливаюсь думать, что это будет не бесполезно для дорогого отечества. Была страшная севастопольская война и принесла России эпоху великих реформ. Что может быть страшнее этой войны? Но я уверен, что она принесет не реформы уже, то есть заплаты на государственном нашем обломовском халате, а настоящие и подлинные сво-бо-ды!" Конечно, отчасти под влиянием выпитого, но главное - от уверенности, что меня непременно убьют в Маньчжурии, - говорил я тогда с большим чувством, и никто из нас не заметил, как столпились в дверях официанты и слушали, и вдруг увидел я, как там один старичок такой бритый, он ближе всех к дверям стоял, - утирает мокрые глаза своей салфеткой. Меня как электрическим током ударило. И начал я говорить о свободном человеке на свободной и прекрасной земле. И когда батальонный мой, очень меня не жаловавший, который собственно и сплавил меня в запасной батальон в видах собственного спокойствия, - когда и подполковник этот, с седыми усами, начал кивать головою и усиленно сморкаться от избытка сочувствия, только тогда я умолк. И меня качали. И официанты здешние, херсонские, аплодировали мне бешено... Но вот кончилась война, и были вырваны у правительства кое-какие свободы. И был введен парламент, о котором один министр метко сказал: "У нас, слава богу, нет парламента..." А сейчас - мировая война!.. Война, которая ведется якобы во имя будущего счастья человечества! В интересах прогресса колошматят люди друг друга миллионами и миллионами уводят в рабство!
      - Непременно, - подхватил кавказец. - В целях прогресса, да! Ничто в природе не пропадает! Ффа! Я пришел к какой мысли? Пароход изобретен когда, а? Во время наполеоновских войн? И паровоз в те же времена или несколько позже. Вот зачем Наполеон воевал, господа: чтобы появилась паровая тяга... Автомобиль появился когда? После русско-турецкой войны? Значит, вот из-за чего воевали русские с турками: из-за автомобиля... Аэропланы когда начали строиться на заводах? После японской войны? Значит, выходит, ухлопали миллион людей белых и желтых за что? За аэропланы! Факт. Анна Ивановна! Мне такие гениальные мысли приходят не каждый день! Какой такой будет новый двигатель после этой войны, - не знаю, конечно, только он будет очень за-ме-ча-тельный! Поэтому я хочу выпить еще вина за новый, еще неизвестный нам двигатель!
      - А может быть, это будет совсем не двигатель, а бактериологи откроют, наконец, бактерию войны, - сказал Яблочкин.
      - А вы не сомневаетесь в том, что подобная бактерия существует? улыбнулся ему Ливенцев.
      - Должна существовать. Иначе человек не был бы настолько драчлив. Что война заразительна, как зевота, в этом, я думаю, все убедились. Вот уже и Италия в нее втянулась; теперь очередь за Румынией. А там, может быть, и Швеция не утерпит. Нет, бактерия войны существует, только ее пока не нашли. А когда отыщут, вот это будет торжество прогресса! Тогда всем министрам в первую голову скажут: портфель получили? Пожалуйте на противовоенную прививочку! И чтобы без свидетельства о прививке никого в министры не сажать.
      - Бактерии эти гнездятся, конечно, в мозгу? - осведомился Дороднов.
      - Несомненно. Там же, где и микробы бешенства. Бешеные тоже бывают воинственны и на всех кидаются. Эх, бактериология после этой войны расцветет пышным цветом.
      - Бактерия войны давно уже найдена, - сказал, вздернув брови, Аксютин. - И прививки, говоря вашим языком, уже делаются.
      - Инте-ресно! Кем?.. И где?
      - Читали, что Либкнехт внес в рейхстаг запрос: намерено ли германское правительство немедленно приступить к переговорам о мире, отказавшись заранее от всяких аннексий? То есть и от Бельгии и от Сербии!
      - Я читал, что Либкнехт при этом разошелся со своей фракцией, - заметил Ливенцев. - Что фракция его решила поддержать авантюру Вильгельма.
      - Ну, это еще требует подтверждения, - нахмурился Аксютин.
      - И что же ответило правительство на этот запрос? - спросил его Дороднов.
      - Что может ответить правительство, опираясь на свои победы? Но ответить ему придется рано или поздно. И оно ответит. И оно очень серьезно ответит!
      - А пока что бактерия войны питается мозгами немецких социал-демократов? - весело спросил лесник. - Это-то и удивительно!.. Но если после такой войны не перестроится совершенно жизнь, - поставьте тогда крест над человечеством.
      - Хотя бы над нами кресты поставили, когда нас убьют, - хозяйственно сказала Анна Ивановна. - Все-таки привычка уж у нас, у русских, такая, чтоб на могилке нашей крестик торчал.
      - Вам-то что же будет делаться в Одессе? И кто вас там убивать станет? - кивнул ей, улыбаясь, Кавтарадзе.
      - Вот тебе раз! Чтоб я сидела в Одессе! Нет, мы уж решили ехать вместе! Но вот наш транспорт может потопить немецкая лодка, - и как же тогда кресты над нашими могилками? Этот случай нами не предусмотрен, Ваня!
      Хрящев глянул на нее не совсем смело и пробубнил:
      - Конечно, тебе лучше остаться. Я тебе все время говорю это.
      - Нет, в самом деле вы хотите с нами? В качестве кого? И кто разрешит вам ехать? - отовсюду спрашивали Анну Ивановну.
      Она улыбалась не без лукавства, но отвечала вполне спокойно:
      - Высшему начальству не докладывать! Но что еду, - это решено. В каком виде? В обыкновенной шинели и шапке... в качестве, конечно, денщика ротного командира. Возьму с собою две колоды карт, будем играть от скуки в этих блиндажах и землянках.
      - Кончено. Еще одна держава заразилась микробом войны, - с виду весьма горестно покачал головою Дороднов.
      - Училась же я зачем-нибудь стрелять из пулемета? Мечтаю применить свои знания в этой области науки...
      - Надеюсь, что ты сама убежишь после первого обстрела полка, - сказал Иван Иваныч.
      - Ни в коем случае не надейся на это, - сказала Анна Ивановна и добавила совсем уже деловым тоном: - Ведь не все полковое имущество мы будем забирать с собою? Наверное, чучела для колки штыками и мишени оставим здесь на развод? Вообще вопрос - сколько и каких вещей мы можем взять с собою, самый важный вопрос, а из вас, конечно, никто об этом и не подумает. Признавайтесь, у всех у вас есть походные кровати? А то завтра же пошлите купить! Не то придется вам спать на голой земле, и если вы не схватите пули, то насморк получите непременно. А благодаря насморку Наполеон проиграл битву при Ватерлоо!
      - Ну, уж если вы едете, Анна Ивановна, то у нас будет самый геройский полк в дивизии, - решил Кавтарадзе.
      - И будем мы вас звать Жанной в память многострадальной Жанны д'Арк, добавил Яблочкин.
      - Не противьтесь злу, Иван Иваныч, - сказал Ливенцев. - А то мы будем себя чувствовать в Болгарии очень уж сирыми. Вы читали, что в Рущуке семитысячный гарнизон немцев, что на улицах полицейские - австрийцы; вот что такое современная Болгария. А Сербии уж нет, а Черногория доживает последние денечки, а дарданелльская экспедиция дышит на ладан, и турки уж сами готовят экспедицию на Суэц... Кроме того, переезд наш морем на транспортах затянется, говорят, месяца на два: всю седьмую армию, то есть тысяч под двести человек, переправить на наших малочисленных транспортах - это тоже задача не из Малинина и Буренина. Допустим даже, что переправили, - какие сюрпризы могут нас ожидать за эти два месяца, - когда Макензену было достаточно трех недель, чтобы вывести Сербию из строя!.. Говорят, что у нас теперь имеются снаряды. Слава тебе, господи! А у немцев их сколько? И странное дело! Ведь когда-то не кто-нибудь, не какой-нибудь штафирка-пацифист, а сам Бисмарк - "железный канцлер" - говорил и повторял не раз: "Все Балканы с Константинополем вместе не стоят костей и одного померанского гренадера!" А у нас из-за Балкан с Константинополем хотят уложить без малого двести тысяч! Неумно, как хотите, - нерасчетливо! Нужно, чтоб были какие-нибудь шансы на выигрыш, если уж на то пошло, чтобы непременно передвинуть нашу армию на фронт, а так бросать ее, как хотят бросить, буквально на ветер, в трубу выпустить, что же это за жест отчаяния? И какое же терпеливое животное оказался в эту войну человек?.. Я читал как-то материалы о Разине. Его пытали по всем правилам этого жуткого ремесла, но он не сказал ни слова о своих так называемых "воровских" делах. А раз не признался, то по законам того времени судьи не могли приговорить его к смертной казни. Вот в какое затруднение судей поставил. Пришлось самому "тишайшему" царю приговор ему подписать. Легендарно терпелив оказался Разин. Однако современные войска побили этот рекорд терпения. Прогресс, что и говорить... Есть много определений человека. Я бы определил его так: человек - животное воинственное. Известно, что организованно воюет он с каменного века, но, несомненно, он воевал и раньше.
      - И социал-демократы в Германии вотируют на войну кредиты, - живо вставил Аксютин.
      - Я не читал. Я, впрочем, сегодня совсем не читал газет. Любопытно, что французские социалисты Альбер Тома, Гед, Самба и русские социал-демократы меньшевистской фракции тоже, конечно, за кредиты на продолжение войны!
      - Так что в какое же положение ставится теперь социал-демократическая партия в целом? - улыбнулся Хрящев.
      - То есть Второй Интернационал?
      - Да, кажется... как же теперь "Пролетарии всех стран, соединяйтесь", когда они должны воевать секция с секцией?
      - Второй Интернационал взорван войной, - это ясно каждому. Но...
      И Аксютин раза два высоко на морщинистый лоб вздернул и опустил на запавшие карие глаза свои летучие брови, готовясь сказать что-то, может быть неясное еще ему самому, когда вошел в комнату денщик Хрящева, уже достаточно заспанный, и обратился к Анне Ивановне вполголоса:
      - Дозвольте доложить... просят их благородие, прапорщика Аксютина, до своей роты.
      - Кто просит? - встревожился сразу Аксютин.
      - Мабуть, ротный писарь, вашебродь.
      Аксютин вышел в переднюю, но через минуту снова вошел, встревоженный еще больше и побледневший, и начал прощаться.
      - Что такое? Что случилось? - вслед за Анной Ивановной спрашивали его все.
      - Так, пустяки какие-то... Не может быть... - бормотал Аксютин.
      - Однако уж двенадцатый час, - поздно... Я пойду с вами, - начал прощаться также и Ливенцев, рота которого была соседняя с ротой Аксютина.
      И они вышли вдвоем. Писарь одиннадцатой роты, Эскин, говорил Аксютину:
      - Я заходил к вам на квартиру, там мне не сказали, куда вы пошли. А к прапорщику Хрящеву я уж на всякий случай зашел: вижу с улицы сквозь ставни свет и голоса слышны.
      - А голоса были все-таки слышны на улице? - спросил Ливенцев.
      - Отдельных слов чтобы, этого нельзя было разобрать, а только так, голоса, одним словом, - ответил было осторожный Эскин, но добавил: - А что же вы хотите, ваше благородие, когда же здесь везде стены камышовые? Тута даже и сквозь одни стены на улице вполне может быть слышно, особенно у кого слух хороший.
      Дома в этой части Херсона действительно строились из камыша, обмазанного глиной, и крыши кое-где были камышовые, и печи топили все тем же камышом, привозимым из щедрых днепровских плавней.
      Аксютину хотелось узнать скорее, полнее и точнее, что именно случилось в его роте.
      - Вся рота так и заявила, что никуда не пойдет? - спросил он вполголоса и с большою тревогой, и также вполголоса и оглядываясь в темноте, тихо отвечал Эскин:
      - Чтобы вся решительно рота так заявила, то этого сказать, конечно, нельзя, ваше благородие... Отдельные голоса были "за". Тем более что это ведь все наделали двое пьяных. Они двое явились себе после поверки, как так и надо, и в доску пьяные и начали ругать фельдфебеля "продажной шкурой" и вообще себе буянить: "Никуда из Херсона мы не пойдем, как у нас здесь жены беременные и на этой неделе рожать должны"... Ну, одним словом, к этим двум умным другие дураки пристали, какие совсем даже ничего и не пили, кроме как воду из бака... И они тоже кричать стали: "Не пойдем! Все не пойдем!"
      - Гм... Вот так история!
      - А в десятой роте? - спросил Ливенцев.
      - Оттуда ничего не было слышно.
      - А что же пьяные? Куда пьяных дели? Кто же именно? Как их фамилии? быстро спрашивал Аксютин, делая при этом тощими ногами такие загребистые шаги, что Ливенцев, хотя и был выше его ростом, должен был идти форсированным маршем, а низенький Эскин почти бежал вприпрыжку.
      - Фамилии - Погребняк и Бондаренко, вашебродь... Оба - золотце... В порту мариупольском грузчики были...
      - Кто их пустил из роты?
      - Пропусков я им не писал... Самовольные отлучники. Их пока в ротный карцер заперли до вашего распоряжения.
      Казармы, к которым они подходили, были как раз те же самые казармы, в которых когда-то, лет десять назад, прапорщик Ливенцев кричал командиру роты, капитану Абрамову: "Ка-пи-та-ан! Солдат не би-ить!" Теперь он сам был командиром роты, и в его роте было втрое больше солдат, чем у Абрамова. Точно так же, как сохранилось это в памяти прошлых лет, по-старому выступили из темноты белые стены длинных, параллельно расположенных одноэтажных домов, крытых черепицей, больше похожих на конюшни или сараи. В одном из таких сараев помещались две роты - Ливенцева и Аксютина. Между ротами была только тонкая и бугристо смазанная глиной, побеленная известкой, но облупившаяся стена из камыша.
      Входить в чужую роту вместе с Аксютиным Ливенцев счел неудобным. Когда же он обходил с надворья помещение одиннадцатой, то слышал сильные стуки подкованных сапог в дверь ротного карцера и пьяные хриплые крики Погребняка или Бондаренко:
      - Чи я кого убив?.. Чи я кого зарiзав?.. Чи я кого ограбив?.. За що вы мене запэрли, гадючьи души?
      В десятой роте было тихо. Ливенцев поглядел в одно из окон, - солдаты спали. Поставив лампу на один табурет и расположив на нем четвертушку бумаги, на другом табурете сидел дежурный по роте унтер-офицер Жовмир и, сильно изогнувшись, писал, должно быть, письмо родным, что полк уходит на фронт. Дневальный стоял около двери.
      Ливенцев видел, что заходить в свою роту ему незачем. Идти же домой было ему по дороге с Аксютиным, и он дождался, пока тот вышел, и спросил участливо:
      - Ну что? Кажется, не так страшно, только пьяный орал.
      - Не знаю - спят... А пьяный Погребняк орал, как сумасшедший... Ему я сказал, чтоб замолчал и спал. Теперь в карцере тихо... Как вы думаете, завтра это не повторится? - спросил Аксютин с явной надеждой в голосе, что Ливенцев его успокоит. И Ливенцев сказал уверенно:
      - Пустяки! Пьяные всегда будут. Я думаю, на фронте их будет гораздо больше, - это неважно.
      - Я полагаю, что рапорта командиру полка писать не стоит?
      - О чем именно? Завтра же ведь все равно посадка в вагоны. Я думаю даже, что эти пьяные и не сбегут никуда. Если бы хотели сбежать, они бы и не пришли.
      - Это верно.
      - Я бы на вашем месте этих самых двух назначил бы в виде наказания дневальными у вагонов. Я уверен, они бы отлично несли этот наряд.
      - Может быть, я так и сделаю... - Аксютин помолчал и добавил почти шепотом: - Вот видите, какая чепуха выходит, когда одна только рота загалдит... А вот если бы вся седьмая армия сразу так бы сказала?
      ГЛАВА ТРЕТЬЯ
      На другой день среди всеобщей полковой суматохи и сборов к отправке, в полдень, когда в последний раз в херсонских казармах обедали роты, Ливенцев улучил минутку съездить в публичную библиотеку проститься с Натальей Сергеевной Веригиной.
      И библиотеку эту он знал десять лет назад - история повторилась: только тогда не работала в ней Наталья Сергеевна... впрочем, если бы и работала, он мог бы не приметить ее, не отличить от других, - это часто бывает в жизни.
      Херсонская библиотека того времени связывалась в его памяти с "лекцией о творчестве знаменитого писателя Станислава Пшибышевского в присутствии самого писателя", как об этом сообщали афиши.
      Вместе с двумя-тремя прапорщиками своего полка Ливенцев пошел посмотреть на знаменитость. В большом библиотечном зале, уставленном стульями, они долго ждали, когда начнется лекция. Ни в одной из трех таинственно закрытых дверей зала не показывался никто, а публики было много, - все места были заняты, - и публика теряла терпение и начала стучать в пол каблуками и кричать:
      - Пши-бы-ше-евский!.. Вре-мя-я!.. Пши-бы-шевский!
      Отворилась одна из дверей, в ней появился величественной внешности человек в черном сюртуке и с рыжей длинной бородою. Для всех было ясно, что это и есть Пшибышевский. Южная публика темпераментна. Все закричали:
      - Браво, Пшибышевский! - и захлопали оглушительно.
      Рыжий бородач раскланялся конфузливо и неожиданно тонким голосом заявил:
      - Я помощник заведующего библиотекой, господа... А Пшибышевский сейчас, сейчас выйдет! - И скрылся, снова притворив дверь.
      Ждали еще минут десять, - наконец, опять застучали каблуками в пол и начали кричать:
      - Вре-мя!.. Пшибыше-евский!.. Время!.. Времеч-ко!..
      Отворилась другая дверь, и еще более величественный чернобородый человек в рыжем пиджаке протянул вперед руку.
      - Вот Пшибышевский! - крикнул кто-то на весь зал.
      И опять закричали еще яростнее:
      - Браво!.. Браво, Пшибышевский!
      Раздосадованный новый этот бородач мощным басом сообщил, что он заведующий библиотекой, а Пшибышевский сейчас появится. И еще ждали немало. Наконец, стали кричать:
      - Деньги обратно!.. Вре-мя-я!.. Деньги обратно! - И каблуки застучали с удвоенной силой.
      И тогда только отворилась совсем неожиданно третья, боковая дверь, и из нее выскочил небольшой, юркий, чернявый, бритый человек, белогрудый и в галстуке бабочкой. Теперь уже все усомнились, что это - Пшибышевский, и напряженно молчали, а юркий человек вежливо раскланялся, стал за приготовленный столик, вынул из бокового кармана несколько листочков, вытер носик платком и начал звонко:
      - Станислава Пшибышевского критики всех культурных стран вполне справедливо называют гениальным писателем.
      Он прочитал так, звонко и очень отчетливо выговаривая каждое слово, не меньше двух мелко исписанных листков, когда медленно и нерешительно отворилась та же боковая дверь, и какая-то костлявая мегера, зло сверкая выпуклыми серыми глазами, буквально втащила приземистого, растрепанного, в кургузом измятом сером пиджачишке, в ночной рубашке, в совершенно обвисших, видимо, без подтяжек, клетчатых брюках, полубезжизненного, рыжеватого, лет за сорок, с небольшой курчавой, свалявшейся бороденкой, явно пьяного и явно бесплатного слушателя лекции о Пшибышевском.
      Лектор перестал читать, суетливо подхватил вошедшего под руку и провел его к креслу, в которое тот буквально упал и тут же сонно закрыл глаза. Лектор переглянулся с мегерой, усевшейся рядом с креслом на желтом венском стуле, и совсем уже не звонко, а даже как будто не доверяя сам себе, бросил в публику:
      - Вот... Станислав Пшибышевский, господа!
      Может быть, многие не расслышали даже, что он сказал, а те, кто расслышал, приняли за насмешку над собою и не поверили, - конечно, и не могли поверить, что это и есть знаменитый писатель Пшибышевский. Из обширного зала не раздалось ни одного хлопка. И во все время лекции Пшибышевский поминутно засыпал, открывая при этом рот и свешивая лысую на темени голову, а мегера взглядывала на него очень злыми серыми выпуклыми глазами и дергала его за рукав. Наконец, она подхватила его под локоть, сорвала с кресла и стремительно вытащила в ту же боковую дверь.
      В этот новый свой приезд в Херсон Ливенцев в той же публичной библиотеке нашел уже не Пшибышевского в невменяемом виде, а Наталью Сергеевну.
      Он вспомнил о Марке-Аврелии-Антонине, философе-стоике, который ненавидел войну, но воевал то с парфянами, то с маркоманами и квадами, то с сарматами большую часть своего двадцатилетнего правления Римской империей и умер от чумы на Дунае, в походе. Явилось желание узнать поближе, как чувствовал себя этот ненавистник войны и в то же время неутомимый воин. По каталогу нашлась книжка "Размышлений о том, что важно для себя самого", и когда Ливенцев брал эту старую на вид, отпечатанную в тульской губернской типографии книжку в сером переплете, он удивился, какая красивая, крупная, белая рука ему подавала. Когда же библиотекарша сказала при этом бесстрастным тоном как бы современницы Марка-Аврелия, - не императора, нет, писателя: "Других книг этого автора у нас нет", - он хотел было, улыбаясь, сказать ей, что других книг "этого автора" вообще не существует, поднял на нее глаза и был поражен мгновенно схваченным им сходством ее со своей умершей, от позднего дифтерита, лет восемь назад, сестрою. Сестре его было перед смертью восемнадцать лет, но показалось вдруг Ливенцеву, что проживи она еще восемь лет, она стала бы такою: высокой, с тяжелой темной косой, два раза обвитой вокруг головы, спокойным, точеным, красивым лицом и строгими глазами, которые только от длинных ресниц обманчиво кажутся черными, а на самом деле голубые. (У сестры его были карие, как у него, глаза.)
      На улицах было жарко, пыльно, людно, - в библиотечном зале прохладно и просторно, поэтому Ливенцев не взял книжку с собою, а остался здесь и, не вставая с места, прочитал ее всю. Отметил про себя изречение, показавшееся ему более удачным, чем остальные: "Смерть сравняла Александра Великого с погонщиком его мулов: оба они разложились на одни и те же составные частицы", и другое, навеянное греческими софистами: "Не все ли равно, если твоя жизнь будет продолжаться триста или даже три тысячи лет? Ведь ты живешь только в настоящем мгновении и, кто бы ты ни был, умирая, утрачиваешь только настоящий миг. Нельзя отнять нашего прошлого, потому что его уже нет, ни нашего будущего, потому что мы его еще не имеем и даже не можем знать, каково оно будет".
      Но, отрываясь от старой стоической мудрости, он часто искал глазами ту, для которой Марк-Аврелий оказался просто "этот автор" и которую он будто бы знал давно, с самого младенчества.
      Возвращая ей книжку, он сказал, улыбаясь:
      - Я буду приходить к вам сюда часто, пока не отправят на фронт.
      - Приходите, - бесстрастно отозвалась она, что-то вписывая в толстую книгу дополнений к каталогу.
      Она не сидела при этом, а стояла, опершись левой рукою о стол. Руки ее были голые до локтей, и ему со странной для него самого навязчивостью представилось вдруг, что эти руки вот сейчас, с такою же легкостью и ловкостью и лаской, как у покойной сестры Кати, вспорхнут и обовьются около его шеи, что она его "узнает", так же, как "узнал" ее он.
      - Философский отдел у вас, кажется, беден, - сказал он, чтобы послушать опять ее голос.
      - Один шкап, - ответила она, не поднимая глаз и сделав твердый нажим на конечное "п". - Есть еще журнал "Вопросы философии и психологии" - в другом шкапу.
      - Ваше имя-отчество? - спросил он намеренно без улыбки.
      Она вскинула на него глаза недоумевающие, поэтому внимательные (только при этом он и разглядел, что они голубые), и ответила, не опуская их, но с недовольным как будто изломом губ:
      - Наталья Сергеевна... А что?
      - До свиданья, Наталья Сергеевна! - тут же очень почтительно поклонился он, и на этот раз намеренно не улыбнувшись.
      По привычке, приобретенной уже за последний год, он повернулся по-строевому, точно выходил из кабинета высокого начальства, и, выходя, остро чувствовал на себе провожающий его, недоумевающий и внимательный взгляд.
      Так они познакомились.
      После этого Ливенцев заходил в библиотеку, лишь только выдавалось свободное время, однако далеко не так часто, как думалось ему вначале: боевая подготовка роты обыкновенно отнимала почти каждый день сплошь, с утра до вечера.
      Неожиданно для самого себя Ливенцев начал пересматривать и даже продолжать свою диссертацию по теории функций, заброшенную им в августе прошлого года, сразу же по призыве его из отставки в дружину, стоявшую в Севастополе. Ощущение того, что мир кругом раскачивался, трещал, рассыпался по всем своим скрепам и рушился, осталось, но в то же время образовался около него небольшой, правда, - только сесть, - островок успокоенности и появилось равновесие в себе самом. Так во время кораблекрушения, когда огромнейшее судно, получив пробоину в подводной части, наполняется водою, накренивается, стряхивая с себя людей, как муравьев, и величественно поворачивается килем кверху, - необходим бывает кусок дерева, - пусть обломок мачты, - чтобы за него ухватиться и поддерживаться на чуждой и страшной, холодной и бездонной воде, пока подоспеет человеческая помощь.
      Для того чтобы появился этот спасительный обломок мачты, понадобилось Ливенцев отчетливо отмечал это - несколько давностей: давно знакомый, просторный, прохладный зал публичной библиотеки, мудрость одного из древних стоиков и женщина около книг - Наталья Сергеевна, которую как будто он тоже знал очень давно.
      Там, в казарме, крикливо лезло в глаза то новое, что требовалось данным моментом: пулеметы кольта, противогазы, тяжелые ножницы для резки колючей проволоки, ручные гранаты, адъютант полка - чемпион мира, прапорщики командиры рот, солдаты с сильной проседью в бородах, полевые телефонисты... Здесь притаились как будто те самые "домашние мысли", которые "не годятся в дорогу", зато дают жизни устойчивость, цельность и осязаемый смысл.
      И с Натальей Сергеевной, даже гуляя с нею иногда по вечерам по скромным херсонским улицам и в худосочном сквере, Ливенцев говорил, по крайней мере старался говорить, о том, что отжило, отошло, легло в фундамент жизни, было бесспорным, было признанным, не волновало уж никого до слез, не раздражало до ярости.
      Оказалось, что Наталья Сергеевна раньше, чем получить место в здешней библиотеке, служила в одном из южных музеев, поэтому она с особым знанием музейного дела однажды рассказывала Ливенцеву о фибулах и серьгах древневизантийской работы, найденных в могильниках степных курганов, о лунницах и гривнах, о корсунских складных крестах-тельниках и церковных рукомойниках из бронзы в виде грифонов, львов, химер, кентавров... Ливенцев слушал ее внимательно, не улыбаясь: с одной стороны, все это очень шло к ее высокой, античных линий фигуре, к ее неторопливым жестам и точеному лицу, с другой - все эти химеры и кентавры были ведь куда древнее, чем его увлечение - теория функций. Иногда она казалась ему прекрасной античной статуей, какою-нибудь Галатеей - нимфой тихого голубого моря, одетой в современное платье, изменившей прическу, сошедшей с пьедестала, замешавшейся в жизнь пятнадцатого года двадцатого века. Всего только каких-нибудь пяти сотых настоящей подлинной жизни не хватало ей, чтобы тряхнуть вдруг победно головою в тюрбане пышной косы, обжечь голубым огнем глаз и залиться будоражащим смехом.
      Она же если невнятно и улыбалась иногда, бывая с ним вместе, то глядела при этом не на него, а в сторону, или кверху, или на свои туфли. Это была ее странность, леденившая в Ливенцеве то ощущение домашности, какое у него появилось было в первую их встречу. И чем больше он знакомился с нею, тем меньше и меньше она казалась ему похожей на сестру Катю, из которой ключом била молодая жизнь, которую нельзя было и представить без проказ и звонкого хохота.
      Но странно было Ливенцеву наблюдать и себя самого, когда он говорил с нею: он как будто начинал играть, и довольно удачно, какую-то роль не по годам степенного, не по временам рассудительного, не к лицу и костюму чопорного человека, но еще страннее было то, что эта роль ему нравилась. И когда Наталья Сергеевна шла рядом с ним, испытанным женским жестом подобрав платье правой рукой, он не менее испытанным офицерским жестом придерживал левой рукой свою шашку и всем телом следил за тем, чтобы идти с нею в ногу, что, впрочем, было не так и трудно, потому что шаги она делала большие и точные.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4