И Шамов бойко принялся вычерчивать разрез аппарата, четко и точно, взвешенными словами давая свои объяснения к чертежу. Когда же Леня сказал, что все он отлично понял и что это действительно просто, Шамов добавил:
- Копперс как строитель заводов коксохимических интересовался собственно чем? Не превышает ли уголь пределов нагрузки на стены печей, то есть не вспучивается ли так, что может деформировать стены, во-первых, и, еще больше, не может ли забурить печь, во-вторых?
- А мы чем интересуемся? Не тем же ли самым? - не понял Леня.
- Нет, не тем... Главное, не так. Он заинтересован в том только, чтобы завод сдать как годный к эксплуатации, а мы - в том, чтобы этот завод работал у нас без перебоев, - это большая разница, конечно. Вот завод выдал серию печей - отлично. Вот завод выдал все печи без забурения - еще лучше. Мы завод приняли. Фирма денежки получила - и до свиданья. А у нас потом забуряются печи сплошь. Почему? Потому что уголь не однороден, это тебе известно, конечно. И вот, насколько я присмотрелся к этому аппарату, он дает только три показателя: черта пошла вверх, потом упала низко - первый показатель. Что он значит? Значит он, что уголь при коксовании будет пучиться и может попортить стенки, но коксуется хорошо. Затем - черта идет вот так, как волна, а хвост низко не опускается - второй показатель. Значит он, что уголь плохой: будет очень пучиться и забурять печь. И, наконец, третий показатель: черта самая скромная, в гору не лезет, а норовит скорее опуститься вниз; это - самый хороший уголь, и кокс будет выдаваться как малина. Однако найди поди такой уголь. Подобрать шихту по этим данным можно? Ни в коем случае.
- А идея все-таки хорошая, - пробормотал Леня.
- Куцая.
- То есть не охватывает всех углей, но вот видишь - отмечает же, насколько вспучивается уголь при коксовании.
- То есть приблизительно указывает, сравнительно с другим сортом угля указывает, сколько в нем битума, больше ли, меньше ли, а сколько именно?
- Да это совсем и не нужно, сколько именно.
- Ну, этого уж ты мне не толкуй.
- А идея все-таки здоровая. Все ведь постигается путем сравнения... А тут сравниваются целых три типа углей.
- Да, если бы их только и было, что три типа, а не триста двадцать три, например.
- Однако аппарат этот может здорово помочь в их классификации.
- В том-то и дело, что ничуть, ни вот на столько не помогает, - и Шамов показал ноготь мизинца.
Когда Леня увидел аппарат Копперса, то быстро прикинул его размеры снаружи и размер металлического стакана внутри, куда насыпался истолченный в порошок уголь; острым и цепким глазом человека, привыкшего все делать своими руками, схватил - что, куда и как прикреплено и из чего сделано, и, наконец, сказал Шамову тихо, но убедительно:
- Знаешь, что?.. Через неделю я все объеду, где тут, в Донбассе, мне нужно еще взять пробы, а через две недели у меня на столе, на нашей коксовой станции, будет стоять точь-в-точь такая штука.
III
К Гаврику обратился Леня:
- Послушай-ка, кузен и все прочее, ты ведь, кажется, говорил, что готовишься стать токарем по металлу?
Гаврик сдвинул брови и ответил важно:
- Чего же мне готовиться, когда я уж и плиты шлифую и все делаю сам... Мне готовиться уж нечего, я и так готов.
- Так что, если я тебе дам чертеж и материал, можешь ты мне довести этот материал до дела?
- А почему же нет?
- И высверлить можешь цилиндр, например, небольшого диаметра?
- А что же тут такого страшного?
- Ну, раз для тебя ничего страшного нет, тогда молодчина. Тогда я тебе дам заказ.
- Специальный?
- Непременно. Для нашей коксовой станции. Идет?
- Идет.
Леня достал подходящего железа и с помощью Гаврика, с одной стороны, и Студнева, с другой, смонтировал аппарат системы Копперса. Все пробы, вывезенные Леней из его поездки по Донбассу, одна за другой прошли через этот аппарат, и кривую вспучивания при коксовании каждой пробы Леня занес, очень тщательно перечертив ее, в особую ведомость донецких углей.
Как-то к нему в подвал, где он готовился к дипломной работе, которую думал назвать "Методика определения коксуемости углей", зашел неожиданно Гаврик.
- Ты что? Чего-нибудь тебе нужно? - забеспокоился Леня.
- Нет, ничего особенного... Хочу просто на дело рук своих поглядеть... Работает?
- Работает, брат... У нас будет работать; вот, смотри.
Гаврик посмотрел, помолчал, потом сказал, чуть-чуть улыбнувшись:
- Однако я ведь тоже работал... и сверхурочно работал... А у нас, в Советской республике, так заведено: кто работал, тот что-нибудь должен получить за работу.
- А я тебе ничего не дал, верно... Ну что же я тебе могу? Денег у меня нет.
- Зачем у тебя? У вашего учреждения - какое оно там, - мои заработанные деньги, я так думаю, а совсем не у тебя.
- Э, с нашими папашами возиться - сто бумажек надо написать, и вообще это целое дело... Вон велосипед мой стоит, хочешь взять за эту работу?
- Ну вот еще. Велосипед же твой личный?
- Конечно, личный... Да он мне по дешевке достался... Ничего, бери.
- Да я на нем и ездить не умею...
- Тем лучше, значит - учись.
- Я взять могу, конечно, на время, попрактиковаться, если у меня его ребята не поломают... - сумрачно сказал Гаврик. - А денег ты все-таки расстарайся.
- Попытаюсь. Только надо тебе знать, что пыл Коксостроя к нам значительно охладел и с новыми затратами на станцию - дела тугие... Даже стараются подсократить штат. Была тут у нас, например, как лаборантка Лиза Ключарева - ушла; ее никем и не думают замещать. Правду сказать, толку от всей нашей работы очень мало. А если это просто лаборатория для практики студентов, то почему ее должен финансировать Коксострой? У него и своих расходов довольно... Так что ты велосипед бери и не стесняйся... А если мне когда понадобится, я у тебя его возьму на время, ничего. Пусть так и будет: велосипед теперь твой.
Гаврик пожал плечами, потом взвалил на них велосипед и вынес его из подвала.
А не больше как через неделю, - сошел уже весь снег, было тепло и сухо, - Леня обратил внимание на лихого велосипедиста, который мчал по улице, не прикасаясь к рулю, даже заложив руки за спину для пущей картинности. Во рту у него блестел на солнце свисток, а теплая вязанка придавала ему вид заправского боевого спортсмена.
Присмотревшись к нему пристальней, Леня узнал в нем Гаврика и подумал не без удовольствия: "Способная все-таки мы порода".
А Лиза Ключарева действительно вскоре после прогулки с Леней в парк бросила подвал, ссылаясь на то, что нужно готовить дипломную работу.
Однако дипломные работы в том году были отменены.
Выпуск новых инженеров, в том числе Слесарева, Шамова, Карабашева и Зелендуба, прошел торжественно и остался в памяти всех еще и потому, что ректор Рожанский, желая подать стакан воды одному из ораторов, переусердствовал, заторопился и вместо стакана налил воды из графина в чью-то лежавшую поблизости от него шляпу. А когда, несмотря на торжественность минуты, прыснул около него кто-то смешливый, а за этим другие, торопливо стал выливать бедный Рожанский воду из шляпы обратно в графин.
Может быть, такая рассеянность подействовала, как действует зевота, заразительно и на Леню, только он в этот день, обращаясь к Геннадию Михайловичу, назвал его почему-то "Геннадий Лапиныч", и тот не на шутку рассердился и раскричался, а бывшая при этом Конобеева подскочила к Лене и очень отчетливо, как всегда, залпом обругала его "длинным балдой, недоноском, зазнайкой, сумасшедшим, печенегом", на что Леня, тоже как всегда, сказал ей миролюбиво:
- Заткни фонтан своего красноречия.
Вечером в этот же день все подвальщики, ставшие инженерами, катались на бермудском шлюпе под парусами и пели: "Реве тай стогне Днiпр широкий".
Леня был оставлен при институте, как и Шамов, стараниями которого в подвале стало одним трайб-аппаратом больше; но оба они видели, что от решения коксовой задачи они далеки, хотя и завалили коксовыми корольками, полученными от разных опытов, все свободное место под лестницей подвала.
Количество углей Донбасса, способных спекаться, было невелико, промышленность требовала их вдвое больше, и это только теперь, а между тем предстоял ведь в металлургии огромнейший взлет в связи с принятой и неуклонно проводившейся пятилеткой.
Нужно было овладеть таинственной сущностью угля настолько, чтобы он безотказно, в тех или иных устойчивых смесях, давал в коксовых печах необходимый для домен кокс, отнюдь не забуряя и не портя ни печей, ни домен.
- Не-ет, как ты хочешь, а эту задачу может решить только химия, теперь уже совершенно уверенно говорил Шамов. - Только тогда, когда мы химически ясно представим себе процесс коксования...
Но Леня перебивал нетерпеливо:
- Через сто лет... А если даже и химия, то не в том объеме, в каком мы ее знаем. Если химия, то нам с тобой еще много надо учиться химии. Пусть будет по-твоему, химия, ладно, но тогда, значит, чтобы стать хозяевами кокса, мы должны стать хозяевами каких-то новых химических процессов, а не толочься на одном месте, как сейчас... Что-нибудь одно из двух: или химия застывшая наука и все свои возможности исчерпала, или она может и должна, конечно, бешено двинуться вперед. А если может двигаться, то надо ее двигать - вот и все.
Мирон Кострицкий с Тамарой уже два года как работали в крупнейшем научно-исследовательском институте в Ленинграде, и от них Леня получил письмо: каталитики приглашали бывшего соратника по катализу работать снова с ними вместе. Леня немедленно ответил, что приедет.
Когда он сказал об этом Голубинскому, у того, всегда такого уравновешенно спокойного, дрогнули губы и очень уширились, как от испуга, глаза. Он бормотал ошеломленно:
- Что вы, послушайте, - если вы не шутите. А как же наша коксостанция без вас? Нет, это совершенно невозможная вещь. Вы, такой инициативный человек, и вдруг... Нет, мы постараемся вас удержать, иначе как же?
И все-таки Леня решил уехать.
Перед отъездом он понял, что значил старый Петербург для его отца. Он видел, что отец сразу как-то помолодел и налился прежней энергией, какую замечал у него Леня только лет пятнадцать назад. Ему казалось даже, что отец сейчас же собрался бы и поехал вместе с ним, если бы появилась для этого какая-нибудь возможность. С какою нежной любовью и как обстоятельно говорил отец об Академии художеств, о Васильевском острове, на котором прожил во времена своего студенчества несколько лет, об Эрмитаже и других картинохранилищах, о сфинксах, лежащих у входа в Академию, и бронзовых конях Клодта на Аничковом мосту, об адмиралтейском шпиле и ростральных колоннах, о Неве с ее подъемным мостом, о Фонтанке, о Невском проспекте, который был чудеснейшей из всех улиц всех городов старой России, о выставках художников, о Чистякове, Репине, Шишкине, Куинджи... Это был совершенно неиссякаемый поток воспоминаний, притом таких улыбчиво тонких и трогательно нежных.
- Ну-у? Михай-ло, ты кончил? - несколько раз спрашивала его очень строго жена, теребя себя за мочки ушей.
Но он только отмахивался от нее:
- Обождите, мадам, - и продолжал говорить, вдохновенно сверкая очками.
Множество поручений надавал он Лене потом, все прося их записать, чтобы не забыть. Ему хотелось узнать, кто из знакомых художников остался в живых и живет теперь в Ленинграде, что они пишут теперь и где выставляются, и покупает ли кто-нибудь их картины, а если покупает, то сколько платят и за холсты каких именно размеров; продаются ли в Ленинграде масляные краски нашего изготовления, и хороши ли они, и сколько стоит, например, двойной тюбик белил, только цинковых, а не свинцовых; и не выходит ли там какой-нибудь журнал по вопросам живописи, неизвестный пока здесь, в провинции... Поручений было очень много.
- Михайло, замолчи! - кричала на отца мать, но он выставлял в ее сторону руку, говоря:
- Обождите, мадам, - и продолжал.
В конце февраля бледно-голубым, прозрачным, слегка морозный днем Леня умчался в Ленинград.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
I
Лапин и Голубинский сидели в своем кабинете и рылись в бумагах, подготовляя отчетного характера книгу о "трудах научно-исследовательской кафедры металлургии и горючих материалов", когда вошла в кабинет Таня Толмачева и остановилась у порога, оглядывая обоих исподлобья.
Откинув голову, несколько моментов разглядывал недоуменно Лапин эту невысокую, яркочерноглазую девочку лет четырнадцати на вид и спросил, наконец, по-своему высокомерно и с расстановкой:
- Ва-а-ам что угодно, да?
Таня сразу узнала по описаниям той, кто ее направил сюда, что это и есть профессор Лапин, и ответила тихо:
- Мне сказали... что у вас тут есть работа для химички... на коксовой...
Она забыла, что именно коксовое, но ей подсказал Голубинский, весьма внимательно на нее глядевший:
- На коксовой станции? Да, есть работа.
- А-а-а, - лаборантку, да? Лаборантку мы могли бы взять, да-а. Но вы-ы-ы... вы нам зачем же, помилуйте? - удивленно посмотрел на нее Лапин.
А Голубинский спросил, прищурясь:
- Ведь вы сказали: для химички?.. Для химички действительно есть работа... А вы разве учились где-нибудь химии?
- Я?.. Я окончила после семилетки техникум... Потом работала на газовом заводе, - так же тихо и так же глядя исподлобья, проговорила Таня.
- Вы-ы?.. Что это такое? Фан-та-сма-гория?.. Посмотрите на нее, Аркадий Павлович... Ра-бо-тала будто бы еще и на за-во-о-де, да... Когда же вы все это успели, да? Вам сколько лет, да?
- Мне девятнадцать... почти...
- Ва-ам? Де-вят-над-цать?.. Нет-с. Вам четырнадцать! Вы нас не надуете, нет, - почему-то повеселел Лапин. - Правда, Аркадий Павлович, а? Ей четырнадцать, а она... да. Она что-то такое вы-ду-мы-вает тут, когда нам некогда, да.
Он даже улыбнулся, этот шумоватый старик, с бородою отнюдь не короткой и не то чтобы седой, густою и подстриженной прямоугольником.
- Нет, мне девятнадцать, - уже громче, но не обиженно отозвалась Таня.
Тогда Лапин, кашлянув коротко, крикнул ей:
- Садитесь.
Таня поглядела на Голубинского, ища у него объяснения этому неожиданному командному крику, но Лапин вторично крикнул еще громче:
- Садитесь же! - и добавил тише: - Если вам девятнадцать лет, да, - то садитесь.
Таня тут же села на стул, а Лапин сказал Голубинскому:
- Займитесь ею, Аркадий Павлович. Займитесь, да... а я тут вот... подберу пока, что нам будет нужно.
И он начал так усердно шелестеть бумагами и перешвыривать их на широком столе, как будто и в самом деле был немилосердно занят.
Голубинский же склонил голову набок, склонил ее еще ниже, наконец уронил ее совсем, потом бодро подбросил и заговорил (так он всегда начинал говорить с кафедры, и это стало его привычкой):
- Вы сказали, что окончили химический техникум. Я вас не спрашиваю, где, какой именно; я вам верю, конечно... Вы сказали, что работали на газовом заводе, - хорошо, я вам верю и в этом... Но вы имеете ли понятие о том, что у нас за работа на коксовой станции?
- Нет... Представляю, но не совсем ясно.
- Вот видите. А у нас ведь работа трудная.
- Да, да-а. Да-аа... Трудная, да, - живо вмешался Лапин, не отрывая глаз от своих бумаг. - У нас трудная... Очень, да... И даже, да-аже нужна там большая физическая сила, фи-зи-чес-кая, да... А то до вас вот являлись к нам сюда, да... молодые люди, двое... Они, видите ли, и там работали, и там работали, и здесь работали, - во-об-ще-е про-яв-ляли большую резвость ног... Ног, да... Гм... Да, у вас есть какие-нибудь вообще-е физические силы, да? сам себя перебил Лапин.
- Есть, - слегка улыбнулась Таня, но, ссутулившись, незаметно как-то для себя самой, поднялась со стула.
- А то ведь та-ам, там, на коксовой станции, надо... переставлять аппараты иногда, да, аппараты... А они ведь тяжелые, да... Вы что, - сели вы или еще стоите все?
- Села, - поспешила и ответить и сесть снова Таня.
- Займитесь ею, Аркадий Павлович, да, - кротко сказал Лапин.
Голубинский, разглядывавший Таню внимательным взглядом ученого, привыкшего делать точные выводы из своих наблюдений, заговорил снова, трижды роняя голову, прежде чем ее подбросить:
- Если поступите к нам лаборанткой, то, предупреждаю вас, там будут под вашим началом двое молодых людей, - так лет по тридцати, - и вам надо быть с ними построже. Это некто Черныш, - он то-оже как бы лаборант, но больше в его обязанности входит уборка помещения, и Студнев - механик... Так что вот вам с ними сразу надо взять начальственный тон, а то они вас и слушаться не будут, - и что же тогда будет твориться на станции?
Таня не понимала, говорит ли он серьезно, или шутит: лицо его хотя и было серьезно, но говорил он о каких-то, так ей казалось, пустяках... И, стараясь показаться вообще строгой, она нахмурилась и сказала громче, чем раньше:
- Я, конечно, посмотрю сначала, как там...
- Что-о?.. "Посмотрю"? Что это вы такое там посмотрите, да? - вдруг закричал снова Лапин. - Или, может быть, вы хотите посмотреть, ка-ак там можно будет работать? Да? Так я вас понял? Тогда-а-а... это ваше законное право, за-кон-нейшее, да... Самое законное. Да... Поговорите с ней, Аркадий Павлович.
И Голубинский мягко продолжал:
- Так вот, вы, разумеется, хотите посмотреть, что у нас за условия работы... Вот зайдите в лабораторию, посмотрите. Там у нас внизу коксоустановки, а вверху лаборатория, где под свою ответственность вы и должны будете принять все приборы. Зайдите и посмотрите свое будущее хозяйство.
Тане показалось, что теперь она непременно должна встать и заторопиться, и она встала и торопливо сказала:
- Так я пойду туда, посмотрю.
- Да, спросите на дворе, где коксостанция, вам ее покажут, - сказал Голубинский, подвигая к себе пачку бумаг, а Лапин, напротив, отодвинул какие-то подшитые тетради очень размашисто, закричав ей:
- Да, да, да-а. Вот, посмотрите пойдите... По-деловому, по-деловому, да, а не как-нибудь. Идите и смотрите, да... А потом договоримся о зарплате... А потом покажете нам ваши документы, да. Аттестаты и все знаки отличия... Вы не комсомолка, нет?
- Комсомолка.
Таня увидела, сказав это, как Лапин, точно удивясь очень, обратился к Голубинскому, даже протянув к нему руку:
- Ну, вот видите, Аркадий Павлович, о-на-а, она оказалась еще и комсомолка впридачу, да.
И Тане показалось, что теперь ей лучше всего выскочить в дверь. И она выскочила с гораздо большей ловкостью, чем вошла сюда.
Что она уже принята лаборанткой, в этом Таня не сомневалась и, дойдя до подвала, даже подумала, стоит ли ей заходить сюда. Но из любопытства все-таки зашла.
В лаборатории, как всегда и бесконечно в последнее время, Черныш и Студнев играли в шашки. Они обернулись к вошедшей, но приняли ее за студентку, которая ищет кого-нибудь из аспирантов и тут же уйдет, конечно, увидя, что лаборатория пуста. Они так понадеялись на это, что снова уткнулись в свою доску, потому что момент игры был очень решительный и острый и от одного только опрометчивого, поспешного хода Студнева зависела полная победа Черныша, и Черныш всячески, хотя и молчаливо, внушал ему именно этот опрометчивый ход. Но маленькая вошедшая подошла к ним вплотную и спросила, показав пальцем на шахматную доску:
- Это у вас, товарищи, какой же именно прибор?
Даже и не подумав в это время о Голубинском, она, незаметно для себя самой, взяла именно его интонацию голоса и подкинула голову, как он после третьей степени опускания, и оба шашечных игрока встали. Черныш спросил вежливо:
- Вам кого-нибудь нужно из научных работников или?..
- Мне нужно лаборанта Черныша, - очень уверенным тоном сказала Таня, и даже несколько небрежно это у нее вышло, так что Черныш ответил смущенно:
- Я хотя и не то чтобы лаборант, а...
- Но все-таки это вы - товарищ Черныш? Ну вот, хорошо... А товарищ Стульев здесь?
- Студнев, - поправил Черныш, - механик наш... Вот он.
Тогда Таня сказала важно:
- А я ваша новая лаборантка, - и протянула руку сначала Студневу, потом Чернышу.
Лаборатория понравилась Тане больше всего тем, что в ней никого, кроме этих двух, не было. Она, в середине между Студневым и Чернышом, обошла ее всю, разглядывая приборы, которые Черныш называл привычно правильно. Показывая ей в нижнем этаже подвала коксовую печь на пятьдесят килограммов угля, Черныш сказал почтительно:
- А эта вот печь... Леонид Михайлович наш поехал в Ленинград, так печь эта и осталась вроде сироты. А без него уж, конечно, никто ее у нас довести до дела не может, потому что он сам ее и клал по своим чертежам... Это все его личное устройство.
И еще несколько раз, показывая то и другое из приборов, упомянул Черныш Леонида Михайловича, почему и запомнилось Тане это сочетание имен.
Но она не спросила, кто именно был этот Леонид Михайлович, к тому же ей вдруг подумалось, что может случиться и так: переговорят без нее между собой эти двое профессоров и найдут ее неподходящей... И перед Чернышом, очень говорливым, и перед Студневым, совершенно молчаливым, ей стало стыдно, и она сказала невнятно:
- Ну, мне надо еще переговорить с профессором Лапиным! Пока! - и выбежала из подвала.
В кабинете Лапина, когда она вошла снова, сидел один только Голубинский. Он встретил ее двумя короткими словами:
- Ну как?
И Таня совсем не знала, что на эти два слова ответить, но он продолжал:
- Ставка у нас для лаборантов сто в месяц... Согласны?
Только тут Таня увидела, что она действительно взята на работу, и торопливо положила на заваленный бумагами стол еще и свои бумаги.
II
В небольшом стареньком чемодане Тани, в который вмещалась вся ее собственность, почетное место отводилось плоской жестяной коробочке с весьма дорогими для нее предметами: сухим крабом средней величины, причудливо изогнувшим шею морским коньком и стремительной морской иглою, из которой когда-то все внутренности дочиста были выедены вездесущими муравьями, почему она была теперь хрупкая и почти прозрачная, как сработанная из звонкого желтого стекла. Кроме этого, в том же чемодане хранилась пригоршня разноцветных камешков с пляжа, окатанных морскими прибоями, и бутылочка с морской водой.
Это было все, что оставалось теперь у Тани от огромнейшего, чудеснейшего, голубейшего моря, около которого прошли ее детство и отрочество в небольшом городке, не насчитывавшем и пяти тысяч населения. К этому городку приковали ее мать, служившую в эфирно-масличном совхозе, слабые легкие; она же, Таня, пустилась в широкий свет одна. Тот химический техникум, который она окончила после семилетки, превратился в техникум из профшколы с двухлетним курсом: спешили готовить кадры для новых заводов; на аммиачном же заводе потом она работала всего три месяца. Это было в Донбассе на новом производстве, еще не успевшем обзавестись помещениями для лаборантов. Жить там приходилось в одном бараке с рабочими, которые ночью выходили со своей половины сменять товарищей, неимоверно топая при этом тяжелыми сапогами, а сменившиеся, придя, непременно должны были перед сном заводить радио и слушать его не меньше часу, куря махорку и гогоча. Эти ночные смены, махорка и радио не давали лаборанткам ни дышать, ни высыпаться, и две из них - Фрида Гольденберг и Таня Толмачева - не выдержали и приехали искать работы сюда, потому что из этого города родом была Фрида и тут жили ее родные. Она и нашла для себя работу на второй день после приезда в лаборатории коксохимического завода, где и услышала про возможность для Тани поступить на коксовую станцию.
А коксовая станция в это время явно хирела. Из коренных подвальщиков изредка заходили сюда Зелендуб и Близнюк, несколько чаще Шамов, но у всех набралось много посторонней работы, причем Шамов приглашен уже был читать химию в новый институт, отпочковавшийся от старого горного. Карабашев уехал на работу в Сталино; Конобеева устроилась на одном из подгородных заводов; Лиза Ключарева вышла замуж за пожилого инженера из Луганска, приезжавшего сюда по делам своего завода, и уехала вместе с мужем.
Все это рассказал Тане в первый же день ее знакомства с подвалом словоохотливый Черныш, а когда явился Шамов и, наскоро познакомясь с Таней, начал таинственно обрабатывать уголь бензолом в целях извлечения из него битума, Черныш, вытянувшись перед ним во весь свой длинный рост и сделав самую почтительную, самую внимательную и даже заботливую мину, успел все-таки улучить момент, чтобы шепнуть Тане:
- Ну, пошел опять свои закваски ставить.
Однако Таня поглядела на него нахмурясь: она уже думала поступить именно в этот самый, только что открывающийся институт и в Шамове видела своего будущего преподавателя химии.
Она ждала от него каких-нибудь веских указаний, чем должна она здесь особенно усердно заняться, на что налечь в первую голову, но у него был вид очень спешащего куда-то человека, и он даже забыл с нею проститься, когда уходил. Он показался ей излишне полным; и действительно, перестав заниматься привычными упражнениями с гирями, он в короткое время сильно располнел, как это свойственно атлетам.
На дворе института жильцы устроили для себя волейбольную площадку, и Таня быстро пристрастилась к этой игре, так как в подвале ей теперь, в каникулярное время, почти нечего было делать. Играя, она входила в большой азарт и в крике и задоре ничуть не уступала мальчуганам лет двенадцати тринадцати, своим частым партнерам. Она и сама была похожа на мальчишку, так как совсем коротко, по-мальчишечьи, стриглась, носила на затылке тюбетейку, черную, восточного стиля, с вышитыми серебряной ниткой полумесяцами, и ходила в каком-то бесполом синем комбинезоне.
Еще что она любила - это купаться в Днепре. Правда, ни Днепр, ни какая другая река в мире не могли бы и в сотой доле заменить ей голубого моря, в котором привыкла она купаться летом по нескольку раз в день; но Днепр все-таки был ей тоже известен с детства по "Страшной мести", и Фрида, которая ходила с нею купаться, удивляясь тому, как далеко она плавала, пророчила ей, что когда-нибудь она непременно утонет, и тогда вставал вопрос - как же она, Фрида, будет смотреть в глаза ее, Таниной, матери, которой должна же она будет написать о ее смерти и которая, конечно, приедет на похороны.
Фрида вообще была очень рассудительна, скромна, и резкие мальчишечьи движения и крики Тани приводили ее в непритворное отчаяние. Она так и говорила ей:
- Ну что ты позволяешь себе делать такое, Таня? Мне приходится за тебя страшно краснеть.
Между тем Таня и поселилась здесь вместе с Фридой у ее родных, на улице Розы Люксембург.
Очень тяжелые годы гражданской войны, голода и разрухи, которые пришлось пережить Тане в самом раннем детстве, сделали ее вообще подозрительно внимательной к незнакомым людям, и этого ничем и никак победить в себе она не могла. Очень оживленная с теми, к кому она привыкла и чувствовала полное доверие, она была дика со всеми новыми людьми, смотрела исподлобья или совсем в сторону, отвечала на вопросы односложно: "да", "нет".
Ей очень не нравилось, когда ее новые товарищи клали ей на плечи руки и заглядывали в глаза, а это бывало часто.
Когда Близнюк в первый раз увидел ее здесь, в подвале, он тут же пустил в дело один из своих ребусов. Когда же она ни одним словом не отозвалась на это и отодвинула его альбом, он, отойдя и прицелившись к ней сильно выпуклыми глазами, быстро нарисовал на нее карикатуру, обратив наибольшее внимание на ее волосы, по-мальчишечьи торчащие в разные стороны. Карикатуру эту с комической ужимкой он поднес ей, но она на обратной стороне листка очень похоже изобразила его самого в виде лупоглазой лягушки, поднявшей голову из-за смятых камышей. Однако, когда Близнюк пришел от этой ее способности в такой восторг, что обнял ее плечи и прижал свою толстую щеку к ее вихрам, она мгновенно вскочила и крикнула: "Это что такое?" - и блеснула глазами на него так ярко, что Близнюк тут же от нее отошел, выпятив губы.
Мать Тани, Серафима Петровна, часто писала ей письма. Она служила в конторе большого, раскинувшегося на несколько окрестных деревень совхоза, занятого не только выращиванием лаванды, розмарина, казанлыкских роз, для которых климат и почвы южного берега Крыма оказались вполне пригодными, но и выгонкой из них масел. В письмах к Тане она не раз жалела о том, что хотя у них работает десятка два агрономов, но химичек почему-то совсем нет в штате работников совхоза, а то они снова могли бы зажить вдвоем. Впрочем, как ни любила Таня голубое море и мать и как ни нравился ей запах казанлыкских роз, оставаться всю жизнь только лаборанткой Тане все-таки не хотелось.
Ей хотелось большого размаха, больших движений; ее любимыми книгами и сейчас, как и семь-восемь лет назад, были записки путешественников.
И когда Фрида говорила ей:
- Если есть летуны, то должны быть, конечно, и летуньи. Вот ты, Таня, прирожденная, должно быть, летунья.
Таня отвечала:
- Может быть, я еще и буду когда-нибудь летать, но мне больше нравится плавать по морю на пароходе. И я даже согласна не один раз "терпеть бедствие". Разумеется, только с тем условием, чтобы меня каждый раз все-таки спасали.
У Фриды была сестра Роза, такая же маленькая, как Фрида, белокуренькая, сероглазая и очень склонная краснеть. Сестры были близнецы, и Роза тоже химичка, но работала она на одном из заводов Заднепровья, где и жила, и только по выходным дням приезжала повидаться с сестрой, матерью и отцом.
У отца их была раньше книжная лавка, теперь же он устроился продавцом книг в одном из здешних магазинов на Проспекте. Как всякий человек, любящий книги, он был мечтателен и добродушен. Такими же вышли и обе его дочери, которые до того были похожи друг на друга, что даже мать различала их с трудом и часто путала: правда, она была несколько близорука. Но всегда озабоченная хозяйством и чистотой в квартире, она была неутомима и говорлива, и от нее Таня часто слышала весьма энергичное: