Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Горячее лето (Преображение России - 11)

ModernLib.Net / История / Сергеев-Ценский Сергей Николаевич / Горячее лето (Преображение России - 11) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Сергеев-Ценский Сергей Николаевич
Жанр: История

 

 


Сергеев-Ценский Сергей
Горячее лето (Преображение России - 11)

      Сергей Николаевич Сергеев-Ценский
      Преображение России
      Эпопея
      Горячее лето
      Роман
      Содержание
      Глава первая - Речка Пляшевка
      Глава вторая - Заделать брешь!
      Глава третья - После боя
      Глава четвертая - В тылу
      Глава пятая - Дивизия на отдыхе
      Глава шестая - Брусилов в городе Ровно
      Глава седьмая - В ставке
      Глава восьмая - Река Стырь
      Глава девятая - Трудные задачи
      Глава десятая - Через Стырь
      Примечания
      ГЛАВА ПЕРВАЯ
      РЕЧКА ПЛЯШЕВКА
      I
      Художники-пейзажисты любят изображать такие речки, мирно синеющие летом в зеленых долинах.
      В древности, когда кругом дыбились неисхоженные леса, это были, конечно, величавые реки. Теперь они становятся такими только в весеннее половодье, когда, желтые, мутные, озорные, разгульные, ломают они мосты, тащат на себе бурелом, заносят камнями, песком и илом луга и огороды.
      Летом они задумчивы, летом они бывают мелки, узки, то тут, то там оставляя свою воду в озерах и болотах.
      Болота топки; озера невелики и поблескивают таинственно только в середине, густо зарастая белыми кувшинками, желтыми купавами, камышом и рогозой. Над ними пронзительно плачут, косо взлетая, хохлатые чибисы; сюда прилетают кормиться аисты, которым на крыши хат кладут старые колеса, удобные, как основа их незатейливых гнезд. Здесь, в гущине осоки, плодятся втихомолку водяные курочки с желтыми лапками и чирки; здесь вопит, как молодой бык, серая выпь - птица, так умеющая прятаться от людей, что ее редко кто видел за всю свою жизнь.
      Летом в долине таких речек звенят веселые косы, а потом гордо стоят крутобокие стога сена. Кое-где утлая лодчонка с дырявым дном валяется на берегу. Возле нее бегают бойкие кулики; на нее, то и дело срываясь, упрямо взбираются лягушки и заводят по вечерам свои концерты.
      Такая речка, именуемая Пляшевкой, разделяла в 1916 году, в конце мая в начале июня, несколько корпусов войск двух армий; русской одиннадцатой, которой командовал генерал-от-инфантерии Сахаров, и разбитой уже до того первой австро-германской, бывшей под командой генерала Пухалло.
      Долина реки была широка. Одна за другой тянулись по ней украинские деревни. По обеим сторонам ее подымались холмы, покрытые лесом. Холмы эти местами были прорезаны глубокими балками с крутыми спусками.
      Линия железной дороги шла от Ровно через Дубно на Радзивиллов и Броды. Дамба тянулась через долину, и железные фермы моста висели над речкой бессильным кружевом, так как мост был наполовину взорван поспешно отступавшим противником. Взорваны были также и деревянные мосты; этому не успели помешать части 17-го корпуса, хотя и выбившие австро-германцев из их позиций, объявленных неприступными, но и сами при этом в большой степени обессиленные боями.
      На помощь этому корпусу, чтобы развить наступление, Брусилов приказал перекинуть из соседней восьмой армии 32-й корпус, состоящий из двух ополченских дивизий - 101-й и 105-й, - и обе дивизии пришли и заняли отведенные им места. Южнее, вплотную к 17-му корпусу, стала 101-я, севернее - 105-я. Кроме них, подошла и расположилась у них в тылу Заамурская конная дивизия, назначенная преследовать отступающего противника, когда фронт его будет прорван пехотой.
      Тучи над австро-германцами сгустились 31 мая; гроза должна была разразиться 2 июня, и накануне боя - 1 июня - в русском лагере все были возбуждены предстоящим, все были в горячке усиленной и срочной подготовки к бою, все пристально вглядывались и в капризные изгибы речки, и в яркую зелень долины на той стороне, и в притаившиеся за долиной холмы, в глубине которых тянулись позиции врага, пока совершенно тихие, как будто их там и нет и никогда не было.
      Никто ни о чем не знал, и со штабом 3-й дивизии из 17-го корпуса то сносились по телефону, то посылали туда адъютантов и ординарцев с запросами, так как дивизия эта стояла тут, на берегу Пляшевки, уже с неделю и, понятно, должна была знать многое о противнике и о всех подступах к нему.
      - Конечно, наше дело маленькое, - говорил начальник 101-й дивизии генерал-лейтенант Гильчевский, - мы, по предписанию свыше, должны только со-дей-ствовать семнадцатому корпусу, - со-дей-ствовать, да-с, а действовать предназначено ему, - ему, стало быть, и карты в руки, но раз нам отведен участок для атаки в шесть верст длиною, значит, от нас то-оже потребуют действий!
      Он подмигивал светлыми, с легким прищуром, пятидесятисемилетними глазами, много начальства видевшими на своем веку, обращаясь так к своему начальнику штаба, полковнику Протазанову. И тот, хотя и мало спавший в ночь перед этим, но, как обычно, свежий, крепкий, подтянутый, отозвался на слова генерала:
      - Не пришлось бы только нам раньше наступать, чем третья дивизия соберется: там что-то тяжелы на подъем, насколько успел я заметить.
      - Полки у них слабые, говорят, - подхватил Гильчевский. - А у нас какие? Разве мы получили пополнение после двух наших побед? А мы ведь тоже не в лапту с мадьярами играли.
      Крупное, но не успевшее еще отяжелеть тело Гильчевского заметно для привыкшего к нему Протазанова все напрягалось, когда он вглядывался в отведенный ему участок, точно вбирая его в себя, и густые, серые, казачьего склада, концами вниз, усы его шевелились при этом так, точно он, закрыв рот, жевал что-то.
      - От деревни Пасеки до деревни Гранавки, - поводя своим цейсом перед глазами, раза три повторил Гильчевский, продолжая вглядываться в отведенный ему участок, - порядочный кусок, должен я сказать... Не случилось бы вроде того, что прошлой ночью...
      Предыдущую ночь дивизия провела в походе и, когда попала в довольно большой лес и была там остановлена на отдых, поддалась панике, совершенно необъяснимой для самого Гильчевского, так как после двух удачно проведенных боев она завоевала репутацию ударной. Сюда, в чужую армию, она была переведена, в составе всего корпуса, только затем, чтобы выправить положение, выпрямить запавшую здесь линию фронта.
      Гильчевский был еще под свежим впечатлением того, что случилось ночью.
      Очень беспокойной оказалась эта ночь. Даже сквозь довольно густой лес было заметно сплошное широкое багровое зарево пожаров, а с высоких деревьев, на которые взобрались разведчики, различалось несколько дружно горевших деревень, очевидно подожженных противником.
      Дивизия передвигалась в спешном порядке, выслав вперед только небольшие разъезды, так как в распоряжении Гильчевского была всего лишь одна ополченская конная сотня. Эти разъезды, как узнал он только потом, столкнулись с разъездами австрийцев, наблюдавших за движением дивизии, но от корпуса, к которому на помощь она шла, никого для встречи выслано не было.
      На отдых после двадцативерстного марша дивизия расположилась на обширной поляне в том порядке, в каком двигалась, - вся артиллерия и обоз первого разряда находились между полками, и во все стороны высланы дозоры. Однако один из бригадных, сам по себе исправный службист и вполне здравомыслящий генерал-майор, - правда, человек уже почтенный, за шестьдесят, и призванный из отставки, - распорядился почему-то подтянуть к самому биваку эти дозоры, так что дивизия осталась ночью в лесу без глаз и ушей.
      Желая сам посмотреть на пожары, чтобы разгадать замысел противника, Гильчевский со штабом, верхом, как он привык, выбрался на место, откуда они были хорошо видны. По светящимся ракетам, которые имели обыкновение пускать по ночам австрийцы перед своими окопами, можно было определить, что горели деревни впереди их позиций. Безошибочно можно было сказать, что этими пожарами противник расчищает пространство перед собою. Однако ночью в незнакомой местности трудно было решить, на каком именно участке готовятся к предстоящему бою враги: для 32-го корпуса предназначается этот участок или против него стоит 17-й корпус?
      Гильчевский еще только высказывал вслух свои догадки по этому поводу и выслушивал мнения штабных, когда неожиданно возникла яркая в темноте ружейная пальба, а затем стрекотанье пулемета и свист пуль послышались рядом.
      - Эге-ге-ге! Вот так черт! - крикнул Гильчевский и поскакал к биваку.
      Но гораздо раньше его на бивак примчались испуганные выстрелами ординарческие лошади, которых легкомысленно пустили пастись вблизи, а следом за ними - несколько верховых из двух смежных разъездов. На биваке их приняли за неприятельскую конницу и открыли по ним пальбу. Артиллеристы, чтобы спасти орудия, стремились вывести их в тыл, причем несколько из них опрокинули в тесноте на крутых поворотах. Кто-то кричал, что это пленные дали сигнал своим, - поэтому принялись избивать пленных... Не видя начальника дивизии, кричали, что он попал в плен вместе со всем своим штабом... Как раз в разгар этой суматохи в темноте появился наконец Гильчевский. До хрипоты кричал он, восстанавливая порядок. Несколько лошадей, в которых и без того чувствовался недостаток, было убито, несколько подстрелено, и до двух десятков человек выбыло из строя. Но о том, чьи выстрелы раздались вначале, можно было только предположительно сказать, что это вздумалось разрядить карабины и ручной пулемет какому-нибудь близко подобравшемуся в темноте разъезду противника.
      Главное же было в том, что дивизия, справедливо признанная ударной, поддалась панике и могла совершенно рассыпаться по причине более чем ничтожной.
      Это удручало Гильчевского. Что его дивизия была ополченской, не извиняло ее: ведь у нее за плечами были две только что одержанных крупных победы. Речка Пляшевка, которую видел перед собою Гильчевский, его не беспокоила в той мере, как незадолго перед тем форсированная река Иква. О той он знал со времен академических, что она почти непроходима, о Пляшевке же ничего подобного не говорилось, да и на вид она была совершенно пустячной преградой по сравнению с Иквой, которая была шире местами в три, местами в два раза.
      Разведчики все-таки разосланы были с утра по всему ее течению на участке будущей атаки искать броды не только в ней, но и в озерах около нее, и в болотах, и этому занятию их завидовали другие солдаты, так как день выдался довольно жаркий. Перекидывались шутками на их счет, что вот где наловят раков, а, может, кому и налим попадется.
      Однако разведчики, вдоволь, правда, накупавшись, доложили, что речка, хотя и неширокая, оказалась довольно глубокой: "где по шейку, где с головкой, а есть места, что и с ручками"; что болота засасывают и идти по ним можно только около берега; а что касается озер, то их лучше всего обходить, потому что "войти-то в них - немудрое дело, а выбраться на тот берег - это уж мудрено".
      Броды все-таки были найдены ими в нескольких местах, и возле них на берегу оставлены заметы.
      Деревни на левом, австрийском, берегу Пляшевки уже дотлели, но дым еще висел в той стороне над холмами, и в воздухе остро пахло гарью.
      - Вон на какую фокусную затею пошли, - кивая на пожарища, говорил Протазанову начальник дивизии: - чтобы перед нами было место пусто, чтобы негде нам было удержаться, когда перейдем через речку!.. Поэтому думают драться с нами на совесть... Выходит, что тут народ посерьезнее, чем там, нам попался. Напрасно все-таки столько людей нищими сделали!
      - Я тоже думаю, что напрасно, - поддержал Протазанов. - И это, по-моему, явный признак, что удержаться на своих позициях они не думают, деревень своими уже не считали, а чужого добра им, разумеется, не жаль.
      Дивизии была обещана батарея тяжелых орудий, и Гильчевский поджидал ее, часто оглядываясь туда, откуда должна она была показаться, но время шло, а батареи не было. Наконец, вернулись ординарцы, посланные ей навстречу, и привезли донесение командира батареи. В донесении говорилось, что мосты по дороге к участку дивизии настолько оказались жидки, что доставить батарею 2 июня, ко дню атаки, совершенно невозможно.
      Только что перед этим размечтался было Гильчевский, глядя в сторону холмов, затянутых дымом:
      - Подождите, голубчики, вот установим тяжелую, - завтра мы вас прощупаем.
      Теперь, передавая донесение своему начальнику штаба "для подшития к делу", он только горестно покачал головой и едко спросил:
      - Видали, куда мы попали? А?
      Часам к десяти утра подул ветер и раскрыл не только холмы на австрийском берегу Пляшевки, но и линию железной дороги; можно было наблюдать, как один за другим шли поезда к позициям противника.
      Поезда эти, конечно, подвозили резервы, а это уж возмутило Гильчевского гораздо больше, чем история с тяжелой батареей.
      - Вот так штука, скажите, пожалуйста! - несколько даже оторопело и потому тише, чем обыкновенно, говорил он. - Спрашивается, что же тут целую неделю бесполезно торчал этот комкор семнадцатого, генерал Яковлев? Занимался непротивлением злу насилием, - так, что ли? А мы к нему в помощь, зачем именно? Наткнуться на то, что там австрийцы приготовили благодаря его попустительству? Мерси покорно за такое одолжение.
      Однако возмущаться долго не позволяло время; нужно было думать о своем участке и распределять свои шестнадцать батальонов и артиллерию: 36 старых легких японских пушек и 8 гаубиц; нужно было, чтобы каждый полк, из назначенных для атаки, заготовил материал для мостов и знал свои броды; нужно было, чтобы батареи знали, какому из полков должны были они подготовить атаку, - словом, нужно было составить боевой приказ по дивизии, короткий, но ясный и точный.
      Дамба и взорванный железнодорожный мост приходились против чужой дивизии - 3-й, но Гильчевский решил, что участок австро-германских позиций, ближайший к железной дороге, неминуемо должен быть сильнее укреплен и снабжен живою силой, а так как он приходился против левого фланга его дивизии, то для атаки его назначил он два полка, поместив за ними в резерве третий; четвертый же полк должен был атаковать остальной участок, более слабый, по мнению Гильчевского, хотя никаких сведений о позиции противника он не имел, - как не имели их, впрочем, и в штабе 3-й дивизии. Он знал только, что подступы к правому флангу врага на его участке гораздо удобнее, чем к левому, который был лучше защищен природой, и это легло в основу его приказа.
      II
      Четыреста второй полк, которым временно командовал подполковник Печерский, был назначен в резерв, к чему Гильчевский имел основания. Отставленный за трусость командир его Кюн бросил тень на весь этот полк, хотя в последнем бою на реке Икве он действовал ничем не хуже других полков. В Печерском же, как командире, не совсем был уверен начальник дивизии. К тому же он ожидал, что ему пришлют вместо Кюна молодого генштабиста вроде недавно бывшего под его командой полковника Ольхина, теперь вместе со всей 2-й Финляндской дивизией оставшегося в восьмой армии. Печерский был, по его мнению, староват для вождения полка, хотя исполнителен: ему было пятьдесят семь лет, как и самому Гильчевскому.
      Печерский был обыкновенный подполковник, каких довольно много встречалось до войны в пехотных полках, имевших стоянки по захолустьям. Не мудрствуя лукаво, проходил он службу. Перед парадами и смотрами подтягивал свою роту по части ружейных приемов и шага, в остальное время больше сидел в канцелярии, занятый ротным хозяйством; по вечерам неизменно играл в преферанс. Росту был крупного, дородности, приличной чину, характера спокойного, голос имел густой и трубный, однако с хрипотой, которую называл "акцизной", что в переводе на общепонятный язык значило "спиртной". Умел прикидываться строгим и глядеть вытаращенными глазами, хотя по существу был весьма добродушен и, не отрицая своих кое-каких слабостей, снисходил к чужим. Была между прочим у него слабость вспоминать, каким метким стрелком вышел он из юнкерской школы, когда впервые надел вожделенные подпоручичьи погоны, однако вспоминалось им это исключительно с нравоучительной целью, когда говорил он с молодежью.
      - Едва ли удастся вам, - рокотал он, - такую удачную партию сделать, какую я сделал, но-о, чем черт не шутит, - может быть, и удастся!.. Я ведь, батенька, десять тысяч приданого за женою взял, - для того времени, скажу вам, большие деньги! А чем же я этого добиться мог? Исключительно, скажу вам, стрельбой!.. У них сад был, - яблони, груши, - и вот она мне: "Можете, - говорит, - попасть из учебной винтовки в яблоко, - вон в то самое, с розовой щечкой?" - "Пожалуйста, - говорю, - сколько угодно!" Так я не только, скажу вам, в эту розовую щечку, а в это самое, на чем яблоко висит, попал, перешиб ножку дробинкой, - яблоко и хлоп вниз... Она, конечно, руками по женскому обиходу всплеснула и ахнула. "Это же вы, - говорит, - не в яблоко, а прямо мне в сердце попали! И уж если я за кого пойду замуж, так только за вас!" Я, не будь глуп, - к папаше ее с мамашей, - а у них магазинчик бакалейный на углу был, - ничего, хорошо торговали... Так и так, говорю... Ну, в тот же день, скажу вам, и сговор сыграли, - вот как дело вышло. Поэтому дам я вам такой совет: вы все-таки в стрельбе практикуйтесь. Война - войной, конечно, ну, не век же война. Бог даст, будет ей конец, а вы целы-живы останетесь, - вот вам и пригодится. Девицы геройство любят!
      Трудно было решить молодежи, шутит он или говорит серьезно: карие глаза его, прятавшиеся в узких щелях, были с хитринкой. Чин подполковника и два ордена с мечами он получил по представлению Гильчевского и теперь, командуя полком, не вознесся, а, напротив, насторожился, кабы не оплошать. Поэтому назначение полка в резерв при атаке позиций на Пляшевке принял не только без тайного огорчения, но даже с явным удовольствием.
      - Что там соваться вперед! - говорил он своим батальонным и ротным, среди которых был командир тринадцатой роты прапорщик Ливенцев. - На войне веди себя так: на смерть зря не набивайся и от смерти тоже не отказывайся, скажу вам. Начальство знает, что оно делает.
      Расправил короткую серую бороду вправо и влево и умолк.
      - Все-таки, господин полковник, хотя мы и в резерве, какая же задача нам ставится? - попытался спросить за всех прапорщик Ливенцев.
      - Задача? - переспросил Печерский. - Быть в резерве, - вот и вся задача. А получим приказ двигаться и куда именно, - тогда туда и двинемся, куда прикажут.
      Ливенцев должен был признать, что сказано это было вполне определенно, но от командующего полком он все-таки ожидал большего; поэтому, пытливо глядя на темные холмы за извилистой речкой, обратился он к своему батальонному, подполковнику Шангину:
      - Если два корпуса, наш и семнадцатый, должны грызть этот орех, значит, он крепкий!
      - А разумеется, - чем дальше в лес - больше дров, - подхватил волновавшийся торопыга Шангин. - Должны же, конечно, и они со своей стороны, раз мы им на пятки наступаем...
      Совсем было налаживалась беседа по существу предстоящей тактической задачи, но беспутный прапорщик Тригуляев, командир пятнадцатой роты, подошедший некстати, сорвал ее; расслышав только слово "пятки", он понял его по-своему и заговорил весело, перебивая Шангина:
      - Что, о сапогах доклад? У меня в роте тоже на сапоги жалуются. Ни к черту дело: у кого пятки светятся, у кого носки каши просят... Вся Россия в солдатских сапогах ходит, - только у солдат сапог нет!.. Я уж им говорю: "Было бы своих сапог не пропивать, а теперь уж с мадьяр сапоги тащите, - у них крепкие".
      Тригуляев о сапогах, а толстый и куцый командир шестнадцатой, корнет Закопырин бубнил об обеде, с которым действительно вышла заминка, вполне объяснимая, впрочем, так как дивизия не успела еще как следует даже и осмотреться на новом месте. Но если солдаты терпеливо все-таки ждали, когда наконец подъедут полевые кухни, то у самого Закопырина терпения было гораздо меньше.
      После убитого в бою за Икву Коншина четырнадцатую роту принял другой прапорщик - Локотков, - худощекий, веснушчатый, долгоносый, с птичьими глазами. У него была перевязана левая рука, но он не покинул роты и на участливый голос Ливенцева: "Что, царапнуло?" - ответил залихватски: "Есть отчасти!"
      - Теперь, однако, дело будет, кажется, посерьезнее: наступать приготовились четыре дивизии, - сказал Ливенцев.
      Но столь же залихватски отозвался на это Локотков:
      - Тем лучше, - подопрут и справа и слева!.. Может быть, и еще двадцать дивизий наших наступать будут по линии фронта завтрашний день, - тем веселее, конечно.
      - А рука-то все-таки болит? - любуясь его молодым задором, спросил Ливенцев.
      - Не то, чтобы очень болела, - поморщившись, ответил Локотков, - а, как бы сказать, задумалась над своим будущим.
      - Вы кем же были до призыва в армию?
      - Я? Помощником податного инспектора в городе Задонске.
      - Это почти то же самое, что быть математиком, как я, - улыбнулся Ливенцев. - А как вы своих готовите к завтрашней атаке?
      Ливенцев спросил так потому, что этот вопрос неотступно стоял перед ним самим, однако Локотков как будто даже обиделся вмешательством в его дело такого же ротного командира, как и он сам.
      - Что же мне их еще готовить? - вздернул он и тон, и голову. - Как ходили в атаку, так и завтра пойдут... если только придется. А вернее всего, что без нас обойдутся, а мы только прогуляемся.
      Ливенцев качнул головой, сказал: "Едва ли" - и отошел.
      Это не было у него предчувствием, что его лично ждет там, за Пляшевкой, что-то непоправимо скверное, может быть даже смерть. О себе он не думал. Он просто хотел представить себе теперь, в этот ясный и тихий летний день, грохочущее и жуткое завтра, хотел невозможного, конечно, однако допустимого - в той или иной степени, как допустима для решения любая тактическая задача, хотя теория с практикой при этом во многих случаях не совпадает.
      Для него задача эта была на уравнения со многими неизвестными; он не знал того, что удалось узнать о противнике штабу 101-й дивизии в штабе 3-й, стоявшей здесь с неделю; он не знал и того, что донесли посланные в сторону противника разведчики. Он только внимательно всматривался во все, что его окружало, стремясь угадать чутьем: успех или неудача ждет всю эту массу людей, с которой он связан неразрывно.
      За неделю, когда не было здесь боев, австрийцы могли не только укрепиться, но и подвезти много пополнений: железная дорога в их стороне работала безостановочно. Только авиация могла бы помешать ей в этом, но Ливенцев не видел, чтобы с русской стороны в сторону австрийцев летела хоть одна воздушная машина, в то время как над русскими войсками на фронте и в тылу часто кружились самолеты противника: спустился даже аэростат с прокламациями для русских солдат.
      Физическая бодрость не покидала Ливенцева, чему он даже удивлялся, ведь спать приходилось мало, урывками. Больных солдат в его роте тоже почти не было: он объяснял это общим подъемом после двух побед сряду.
      Хозяйственный рядовой его роты Кузьма Дьяконов, разувшись, чинил свои сапоги медной проволокой провода, действуя при этом шилом искусно и споро. Когда к нему подошел Ливенцев, махнув ему рукой, чтобы не вставал, а продолжал делать, что делает, Дьяконов сообщительно и как бы в свое оправдание заговорил:
      - Десь тута валялся дрота кусок, - взял я его в руки, а он до чего же мягкий, прямо, как дратва! Надо, думаю, подметки загодя прикрутить, а то уж отпадать зачали... Как через этую речку если вброд иттить, - а мостов же нету, - то кабы не отвалились совсем, ваше благородие.
      - Я тебя к медали представил, Дьяконов, - вспомнил Ливенцев.
      Дьяконов в замешательстве поднялся, не выпуская сапога и проволоки из рук, и проговорил одним выдохом, как учил его когда-то давно дядька-ефрейтор:
      - Покорнейше благодарим, ваше благородь!
      Подождал, не скажет ли еще чего ротный, и добавил:
      - Вот бы бабе домой отписать, чтобы знала!
      - Что ж, - завтра, после боя, возьми да напиши, - сказал Ливенцев.
      Но Дьяконов крутнул головой:
      - Завтра - это как бог даст, ваше благородие: чи живой буду или-ча нету.
      - Ну, раз так мрачно думаешь, успеешь еще написать и сегодня - времени хватит, - наблюдая его и улыбаясь, рассудил Ливенцев.
      Чуть дернув ответной улыбкой левый край толстых губ, Кузьма сказал на это:
      - Нехай так и быть, уж заодно завтра напишу.
      - Вот это другое дело, - и Ливенцев отошел от него, будто унося с собой какую-то нечаянную находку.
      В боях в конце мая все полки дивизии понесли довольно большие потери, почему Гильчевский приказал влить снова в свои роты людей из учебных команд; несколько человек, новых для Ливенцева, появилось теперь и в тринадцатой роте. Не произведенные еще в унтер-офицеры, эти "вицы", как их называли, стали отделенными командирами. Все они были ловкие ребята, стремившиеся щеголять выправкой, и одного из них, Бударина, особенно отметил Ливенцев за его деловитость.
      Это был, что называется, разбитной малый, способный сразу прилипать к любому делу в роте вплотную, как муха к липкой бумаге. Притом его не нужно было заставлять повторять приказания, как приходилось это делать с иными сплошь и рядом: он как будто все возможные приказания заранее знал наизусть, - с двух-трех первых слов понимающе кивал круглым, как яблоко, подбородком и выполнять приказание бросался со всех ног.
      Кстати, ноги его оказались самые крепкие во всей роте: Ливенцев знал от подпрапорщика Некипелова, что свалить его с ног никто в роте не был в состоянии, несмотря на то, что ростом он был невелик и лицо у него было, как у подростка, а серые глаза совсем ребячьи.
      В этот день, перед таинственной речкой Пляшевкой, с ее озерами и болотами, Ливенцев услышал от Бударина, что люди на походе выбрасывали патроны.
      Это поразило его чрезвычайно.
      - Как так патроны выбрасывали? Зачем? Может быть, стреляные гильзы? зачастил он вопросами.
      - Патроны, ваше благородие, а ничуть не гильзы, - сам заражаясь его изумлением, повторил Бударин.
      - Патроны? Неужели патроны? - почти испугался Ливенцев того, что сам он не предусмотрел такой скверной возможности.
      - Так точно, ваше благородие, патроны, - и даже подкачнул подбородком Бударин. - Говорят: "Это же только верблюду двести пятьдесят штук патронов таскать! Пятьдесят обоймов, они, посчитай, - говорят, - какой вес имеют!"
      Рота Ливенцева была уж теперь, после двух боев, далеко не полного состава, однако в ней оказалось четырнадцать человек, выбросивших во время перехода сюда больше половины своих патронов, как излишнюю тяжесть.
      С этим Ливенцеву не приходилось сталкиваться раньше, - ни в прошлом году, ни в начале шестнадцатого года, когда он был на Галицийском фронте.
      Он знал, что расход патронов с первого же дня наступления оказался огромным, что фронт потребовал от своего главнокомандующего уже на четвертый день несколько миллионов патронов для винтовок обеих систем, бывших на вооружении армии: и своих русских трехлинеек, и австрийских трофейных. И вот из этих миллионов, спешно присланных ради успеха хорошо начатого дела, около двух тысяч выкинуто совершенно зря, как сор, бойцами его роты.
      Он не только не скрыл этого от своего батальонного Шангина, но даже просил его доложить Печерскому, потому что солдаты, подобные его четырнадцати, могли, конечно, оказаться и во всех других ротах полка.
      И вот, начавшись с его роты, сперва только в 402-м полку, а потом и во всех полках дивизии пошла проверка носимого запаса патронов, и солдат, не захотевших стать "верблюдами", нашлось много.
      III
      Когда Ливенцев смотрел в штабе полка на карту участка, отведенного для атаки дивизии, он нашел на ней две деревни с одинаковым названием: Большие Жабо-Крики и Малые Жабо-Крики, - первая была на русском берегу, вторая на австрийском, и против нее на карте было написано карандашом: "сгорела".
      Внимание Ливенцева привлекло это название "Жабо-Крики", и он оценил его по достоинству вечером, после захода солнца, когда миллионы лягушек по-местному жаб - завели свои серенады.
      Никогда не приходилось ему слышать такого оглушительного кваканья, покрывавшего все человеческие голоса.
      - Вот это так артиллерийский обстрел! - прокричал Ливенцев стоявшему около него Локоткову.
      Но настоящий артиллерийский обстрел австро-германских позиций за Пляшевкой начался, по приказанию Гильчевского, на другой день в четыре часа утра.
      В сущности, это была только пристрелка, так как расположение батарей противника не было известно, не было и самолета, чтобы корректировать стрельбу.
      Огонь открыли редкий; к шести часам он усилился, стал действительным, и до девяти грохотало сплошь и рвалось, как в грозу, небо над долиной Пляшевки. Ровно в девять первые батальоны трех полков двинулись к реке, началась атака, которую ожидали австрийцы, заранее сжигая деревни, чтобы не мешали они обстрелу их орудий.
      Роты шли каждая к своим бродам, где стояли сторожевым порядком их люди, - это видел, устроившись на своем наблюдательном пункте, на окраине деревни Савчуки, Гильчевский; он видел и то, как саперы в стороне от бродов спешно пытались с раннего утра где поправлять взорванные мосты, где наводить новые; но он не видел никакого движения вперед, к реке, со стороны соседней с ним 3-й дивизии, которой он пришел на помощь.
      Однако некогда было думать над этим. На другом берегу Пляшевки стояли близко одна от другой две деревни графа Тарнавского - Тарнавка и Старики; они были сожжены обе, но сгорели только крестьянские хаты, а господский дом, - большой, двухэтажный, с красным крестом на фронтоне, так как в нем раньше был лазарет, - остался целехонек, и как только двинулись передние роты 403-го полка, из всех окон верхнего этажа затрещали пулеметы, заставив их остановиться и залечь.
      Это было первое коварство врага. Возмущенный Гильчевский, чуть только получил донесение от командира полка, приказал одной из своих гаубичных батарей зажечь дом.
      - Каковы, а! Под вывеской Красного Креста целая пулеметная команда! кричал он, направляя сюда свой цейс.
      Не прошло и пяти минут, как снаряды пробили крышу дома, и он запылал, однако одной батареи оказалось мало, чтобы очистить дорогу 403-му полку. Отделенное небольшим парком от дома, приземистое, но длинное здание винокуренного завода оказалось тоже хорошо защищенным, - там были и минометы, а позади его тянулись искусно замаскированные окопы. Две легких батареи и две гаубичных принялись долбить этот выдвинутый участок неприятельских позиций.
      Тут было жарко: пышно горел графский дом, раскидисто винокуренный завод, загорелась, наконец, и роща, и под прикрытием густого дыма, стелившегося понизу, по пояс в брод, высоко держа винтовки, пошли через болото и речку роты, каждое движение которых мог отчетливо видеть Гильчевский, так как его наблюдательный пункт находился всего в двухстах шагах сзади полка.
      Правда, мог видеть только вначале, - потом, перейдя на тот берег, роты уже заволоклись дымом, и на поддержку им, теряя людей в перестрелке, но браво, шли следующие роты.
      Тут проходила дорога и был довольно хорошо, судя по остаткам его, устроенный мост; можно было думать, что австро-германцы дешево не отдадут этого участка своих позиций, однако гораздо более важным для них участком Гильчевский считал тот, который прилегал к железнодорожному полотну и должен был быть взят 3-й дивизией, а не его 101-й.
      Он и не сомневался в том, что вот-вот двинется - должен двинуться ближайший к станции Рудня правофланговый полк 3-й, чтобы обрушиться на противника сплошным фронтом.
      Но пока шли только его части, 401-й полк без задержек двумя батальонами форсировал Пляшевку, - это он не только разглядел сам, - об этом ему донесли с запасного наблюдательного пункта, и он удовлетворенно сказал: "Ну вот...", опасаясь, впрочем, добавлять к этому что-нибудь еще. Притом внимание его отвлек командир 404-го полка, молодцеватый полковник Татаров, который по грудь в воде шел впереди своей первой роты через озеро, раздвигая руками кувшинки и лилии, точно огребаясь вправо и влево. Озеро это было неширокое, но довольно длинное, и узенькая лента Пляшевки светлела посредине.
      Однако не только через это озеро, но и через другое, соседнее, перебрались роты того же полка, и вдруг Протазанов заметил там, на другом озере, что-то странное.
      Австрийцы стреляли, но огонь их не был настолько частым, чтобы сразу десять, двадцать, тридцать, сорок человек одной роты, нелепо барахтаясь, отчаянно взмахивая руками, бросая винтовки, погружались в воду, даже не пытаясь плыть, точно снизу хватало их что-то за ноги и топило.
      - Что это значит? Тонут, что ли? Как же так? - ошеломленно обратился он к своему начальнику.
      Вертелись в стороны, вытягивались, погружались, наконец исчезали в мутной на вид, густой воде головы в фуражках и больше уж не показывались... Пятьдесят, шестьдесят... вся рота, храбро бросившаяся с берега, чтобы не отстать от других, и, конечно, в пылу порыва взявшая несколькими шагами правее или левее найденного разведчиками брода.
      Пляшевка! О ней ничего худого не говорилось в Академии, - о ней просто не упоминалось даже, как о совершенно ничтожной преграде, и вот - тонет утонула целая рота - около двухсот человек, - и так началась эта операция ударной дивизии!.. Была рота и нет ее, и даже не австрийцы уничтожили всех этих бравых людей, и пострадал так нелепо полк самого лучшего из командиров дивизии.
      Гильчевский был подавлен.
      - И офицеры, офицеры тоже? - ненужно спрашивал он Протазанова: ведь он видел и сам, что никто из злополучной роты не выбрался на тот берег.
      Однако не было времени даже и сожалеть о зря потерянной роте: на левом фланге подходил к речке 401-й полк со своим, тоже образцовым командиром, полковником Николаевым.
      По диспозиции два батальона этого полка направлялись на сгоревшую Тарнавку, другие два - на деревню Пустые Ивани, расположенную вблизи станции Рудня, и при этих батальонах должен был находиться сам Николаев, получивший наиболее ответственную задачу, так как там, возле станции, Гильчевский ожидал упорнейшего сопротивления: ведь целый день 1 июня, видел он, со стороны города Броды шли и шли поезда с войсками.
      Между тем и 403-й полк, который был непосредственно перед глазами, наткнулся на сильные позиции. На огонь четырех батарей австрийцы отвечали ожесточенно. Когда их тяжелые снаряды рвались в болотах, огромные грязевые фонтаны вздымались и падали, кудряво загибаясь.
      Но полк этот, раньше других перешедший Пляшевку, добрался уже до окопов, начинавшихся тут же за горевшим зеленоватым пламенем винокуренным заводом. Там ничего нельзя было разглядеть в бинокль из-за дыма, но однажды донеслось оттуда "ура", прорвавшись сквозь канонаду.
      - Ага! Вот!.. Пошло дело, - про себя бормотнул Гильчевский, неуверенный, однако, что это - начало успеха.
      За винокуренным заводом была деревня Середне. Она была сожжена австрийцами, однако не вся, - отдельно стоявшие дома господской усадьбы остались целы, и представлялось возможным, что их дешево не отдаст противник.
      Полковник Татаров со своим полком, хотя и убавившимся на целую роту, был уже тоже на пепелище деревни Старики. Видно было, как последние ряды подтягивались, в то время как голова полка исчезла уже за деревней.
      - Ну, что-то будет, что-то будет, - волнуясь, сказал Гильчевский, искоса взглядывая на своего начальника штаба.
      - Возьмут! - уверенно отозвался Протазанов.
      - А что же сто пятая? Сто пятая что же? - вдруг выкрикнул Гильчевский, присмотревшись к небольшой роще за деревней Пасеки, где кончался его участок фронта.
      - Думает-гадает, - ответил Протазанов.
      - Черт знает что!.. Немцы за это расстреляли бы, как собаку, как... сукина сына!.. Расстреляли бы за бездействие, - и стоит, следует! - кричал Гильчевский. - Какого же черта они стоят, хотел бы я знать?
      - А третья дивизия? - напомнил Протазанов.
      - Вызовите Суханова! - прокричал Гильчевский. - Скажите ему, что это подлость!
      Суханов был начальник штаба 3-й дивизии. Когда Протазанов отошел говорить с ним по телефону, Гильчевский, не отрываясь, начал смотреть на свой левый фланг.
      Как и ожидал он, там за предмостные укрепления бились жестоко два крайние батальона полковника Николаева, но два других батальона перебрались через Пляшевку. Взяв окопы на том берегу, они, по мысли Гильчевского, должны были обойти австрийцев и заставить их поспешно очистить и Пустые Ивани, и станцию Рудню.
      В его расчеты при этом входило и то, что 3-я дивизия будет действовать против той же станции слева, и главный узел сопротивления будет взят дружным сосредоточенным ударом с трех сторон.
      Вот и на участке 404-го полка обозначился успех: полковник Татаров всех своих людей стянул за рощу. Гильчевский не расслышал "ура" этого полка, но он увидел первую, хотя и небольшую, партию пленных, взятых, конечно, в окопах.
      Между тем возвратился Протазанов и сказал тоном доклада, приложив к козырьку руку:
      - Роты третьей дивизии будто бы лежат уже у проволочных заграждений, ваше превосходительство.
      - Как так - лежат у заграждений? - вскинулся Гильчевский. - У каких заграждений? Почему лежат?.. И кто видел, чтобы они шли в атаку?
      - Так мне ответил полковник Суханов.
      - Что же это такое, я вас спрашиваю, а? Издевательство, а? Стоят, как негодяи, да еще и издеваются над нами, а?..
      Гильчевский побагровел от возмущения.
      - Я тоже усомнился было, однако Суханов подтвердил... Может быть, где-нибудь дальше и ведут наступление, только нам отсюда не видно, - пытался успокоить его Протазанов, но Гильчевский кричал:
      - Если даже и лежат они там где-то под проволокой, то какая кому от этого польза, хотел бы я знать? Но я уверен, что даже и этого нет, что просто нахально врет этот Суханов! Пускай, дескать, гастролеры лоб себе разобьют, а мы посмотрим! И стоят и смотрят, как наш полк вот уже час, не меньше, бьет лбом об стену, а продвинуться не может!
      - Даже как будто осаживать начал, - пригляделся и встревожился Протазанов.
      Действительно, два фланговые батальона 401-го полка пятились, что заметил и Гильчевский и, чувствуя всю дивизию, как свое тело, скомандовал неожиданно для Протазанова спокойно и твердо:
      - Подполковнику Печерскому выдвинуть два батальона на помощь полковнику Николаеву, - передайте!
      IV
      Как дивизионный резерв, 402-й полк расположился частью в деревне Софиевке, верстах в трех от Пляшевки, частью впереди нее, в старых австрийских окопах.
      Эти окопы приказано было привести в порядок, над чем и трудились роты накануне боя, хотя трудились с прохладцей: нельзя было вызвать даже и в офицерах особого внимания к окопам, которые они думали оставить далеко позади себя уже в первые часы атаки.
      Как и вся дивизия, 402-й полк, получив размах, стремился двигаться, а не стоять на месте, и прапорщик Ливенцев, наблюдая за работой своих людей, тоже считал ее почти ненужной. Окопы - это было прошлое, опротивевшее так же, как бинты раненому, который пошел на поправку.
      Теперь Ливенцев остро чувствовал пространство; для него было ясно, что так же остро ощущают пространство солдаты его роты и все в полку. Все пространство вокруг, которое мог охватить его глаз, резко делилось для него, а в нем для других тоже: впереди оно было враждебным, сзади - своим. Будто и не австрийцы даже, а просто вон те холмы за речкой приготовились стрелять сюда, а эти холмы, наши, - туда.
      Так остро чувствует пространство и вне военной обстановки тот, например, кто стремится к врачу, крепко надеясь, что именно этот врач спасет от смерти близкого ему тяжело больного. Больной ждет помощи, почти уже теряя сознание, из последних сил борясь с болезнью, но до врача далеко, - квартал, еще квартал, и еще шесть домов третьего квартала, и каждый из домов этих кварталов враждебен, и чем больше места занимает он по фасаду, тем враждебнее, и особенно враждебны дома в третьем квартале, где живет врач, способный совершить чудо исцеления.
      В то же время Ливенцев замечал за собою странность: несмотря на то, что вся местность за речкой Пляшевкой была ощутимо враждебна, она казалась ему неповторимо красивой. Он старался как-нибудь объяснить себе это и не мог; однако отчетливо представлял, что в любое время раньше, до войны, проехал бы в вагоне вон по той линии, - из Ровно, через Дубно, в Броды, - без особого любопытства глядя по сторонам в окна; может быть, даже и не всматривался бы ни во что, а только скользнул бы взглядом и отвернулся.
      Теперь все кругом было для него полно глубочайшего смысла; теперь он думал, что ни один художник не передал еще и в сотой доле того, что таится в самых обычных с виду линиях и красках, но некому было сказать об этом. Около него был неунывающего вида и сангвинического темперамента прапорщик Тригуляев, и, вместо того, о чем он думал, Ливенцев сказал ему, кивая на Пляшевку:
      - Такая вот речка была и у меня в детстве, в Орловской губернии, - я, бывало, мальчишкой любил у берегов в тине гольцов ловить и кусак.
      - Каких таких гольцов и кусак? - готовый рассмеяться, как шутке, спросил Тригуляев.
      - А это рыбешки такие, совсем маленькие и очень узенькие и верткие очень, как вьюны, только вьюны гораздо больше... Кусаки - полосатенькие и с усиками.
      - И что же вы с ними делали? Ели, что ли? - улыбаясь по-своему, больше глазами, чем губами, снова спросил Тригуляев.
      - Нет, не ел... Их, кажется, вообще не едят, только на крючки надевают, - на крупного окуня, на щуку, на сомят...
      - А-а, вот как!.. Скажите, пожалуйста...
      Думая все о том же - о необычайной глубине и неповторимости тонов и линий, открывшихся ему вот теперь только, на Волыни, Ливенцев продолжал:
      - А в одном болоте, таком же, как здесь вот, я как-то в детстве искупался и, представьте, весь почему-то опух.
      - Почему именно опухли? - очень весело спросил Тригуляев.
      - И сейчас даже не знаю, что за причина была, только стал я сам на себя не похож. Я был совсем не из упитанных тельцов, а тут вдруг начал пухнуть, пухнуть, так что все дома перепугались... И дня три я таким солидным ходил, - потом, конечно, вошел в норму...
      И перебил себя вдруг:
      - Представьте себе гигантских размеров бетонный бассейн, - такой, чтобы в нем могли разместиться двадцать-тридцать дивизий с одной стороны и столько же с другой... Как вы полагаете, воевали бы в таком бассейне люди, и если бы воевали, то долго ли?
      - Гм... В бетонном бассейне? - несколько удивился Тригуляев, но тут же добавил: - Непременно бы воевали по всем правилам, а так как отступать в таком вместилище некуда, то переколотили бы одни других без остатка.
      - Нет, позвольте, вы не представляете ясно, в чем суть! Гигантский сухой бассейн, - подчеркнул Ливенцев и даже провел вокруг себя рукою, насколько захватила рука, - и в нем ничего совершенно, кроме электрических матовых шаров вверху, чтобы было светло, как бывает перед самым восходом солнца или после захода, и гремят несколько часов подряд пушки, и трещат пулеметы, и плюются огнем огнеметы, и вообще весь антураж... Народу все-таки много, истребить его в короткий срок нельзя, - канитель эта должна тянуться несколько дней, а люди ведь остаются людьми, - и попить, и поесть, и поспать надо, хотя ночей в этом бассейне нет...
      - А во имя чего же они должны воевать? - перебил Тригуляев.
      - То-то и дело, что во имя чего! - оживленно отозвался Ливенцев. - Ни красоты в этом бассейне, ни смысла, и никаких решительно надежд на что-нибудь ни в близком будущем, ни в отдаленном, - никогда!
      Ему казалось, что он нащупал что-то такое, что может ему самому хоть чуть-чуть объяснить работу своих солдат над недавно еще чужими окопами, но Тригуляев разбил его мысли трезвой фразой:
      - Раз этого вообще не может быть, то на черта мне над этим думать!
      Ливенцев не умел так счастливо не думать над несбыточным, как его товарищ, и, когда от безнадежного серого мертвого бассейна гигантских размеров переходил он глазами к совершенно невыраженной во всю ее глубину красоте кругом, ему казалось, что он уже близок к пониманию того, что тут происходит вот теперь и неминуемо произойдет завтра.
      Рассвет был сырой и серый, как жидкая бетонная масса, утопившая все надежды, но пушки уже трезво гремели. Разбуженный ими Ливенцев чувствовал во всем теле холод, как будто он только что выкупался и оделся, хотя наступило 2-е, а по новому стилю 15 июня - лето! Гимнастерка его была влажная на ощупь. Люди его роты копошились около него, неясные, как тени, в белесом тумане, сморкались, откашливались, чесались, скатывали шинели, связывали их ремешками, просовывали в них головы, как в хомуты...
      "Костюм солдата должен быть таков: встал и готов!" Кто это говорил так, Суворов или Потемкин?" - припоминал, оглядывая их, Ливенцев. Он даже и то должен был припомнить, что он - командир роты, их начальник, - это не появилось в сознании сразу. Ночь состояла из тяжелых нагромождений бессвязного, из кошмаров, не дававших никакого отдыха телу. Ощущалась боль в икрах ног, впрочем, уже знакомая, покалывало в спине.
      Хозяйственный Кузьма Дьяконов, приладивший на себе и скатку с котелком внизу, и вещевой мешок, и патронные сумки, сидел и усердно жевал хлеб.
      - Что же ты ни свет ни заря жуешь, Дьяконов? - сказал ему Ливенцев, проходя мимо.
      - А как же можно, ваше благородие, без пищии? - удивился Кузьма. Сейчас не поешь, - а там, может, за цельный день не придется, - такое дело.
      И эти рассудительные слова, и весь вид Дьяконова были такого свойства, что самому Ливенцеву немедленно захотелось есть, хотя он определенно знал, что пройдет еще несколько часов, пока дойдет очередь действовать резерву.
      Рассвет ширился и рос. Туман поднимался и таял. Артиллерия своя и чужая грохотала все оглушительней. Шли часы за часами. Пошли наконец в атаку полки.
      Можно было стоять на бруствере и отсюда смотреть, - и Ливенцев стоял и видел, как спешили роты ближайшего 401-го полка к своим бродам. Кое-где, видно было, - саперы, несмотря на сильный обстрел, заканчивали наводку мостов, но мосты эти предназначались для артиллерии и обоза, и их необходимо было закончить вовремя, чтобы не оставить пехоту без поддержки, когда она уйдет далеко вперед. Там может встретить она свежие силы, подвезенные по железной дороге, - как ей обойтись тогда без своих батарей? А пехота на то и пехота, чтобы уметь и мочь проходить везде, где может пройти один человек.
      Охватившее Ливенцева накануне ощущение всепоглощающего могущества земли, какова она есть, с ее высотами и равнинами, таинственностью леса и текучей воды, не только не покидало его теперь, но оно выросло даже. И теперь над ним, где-то гораздо выше обычных представлений о жизни и смерти, билась мысль, чтобы выявить какую-то извечную связь человека с землей и в смятение внести ясность.
      И вместе с тем возникали в памяти фигуры и лица его четырнадцати солдат, бросивших патроны, как совершенно излишнюю тяжесть. Во всяком случае, он сам теперь, перед новым боем, чувствовал себя слабее, чем прежде, при том же числе рядов в роте. За этими четырнадцатью он приказал следить взводным и отделенным, - значит, в самый решительный момент он не мог быть вполне уверен, что вся рота, как один человек, пойдет за ним.
      Особенно досаден был из этих четырнадцати какой-то Тептерев, которого раньше он не то чтобы не замечал, но не стремился как следует заметить. Бывают такие, мимо которых всякому хочется пройти, только раз и бегло на них взглянув. Они и уродливы, и глаза у них какие-то волчьи, и говорят они с большой натугой, и неизвестно, что у них на уме, но никто от них не ждет ничего хорошего.
      На вид этот Тептерев был совсем не слаб, а патронов он выбросил больше, чем другие, но к нему подошел Ливенцев после других тринадцати, присмотрелся попристальней, покачал головой и сказал только:
      - Эх, чадушко!.. - Ничего больше не добавил, - истратил слова на других, а повторяться не хотелось.
      Тептерев старался держать голову прямо, стоя перед своим ротным командиром, но запавшие глаза его при этом все-таки мерцали по-волчьи.
      Австрийцы не зря сожгли деревню Тарнавку, в направлении которой шли один за другим два батальона первого полка дивизии: по наступавшим били прямой наводкой их легкие орудия, вели строчку их станковые пулеметы, - вся местность за речкой была открыта, вся пристреляна, и генерал Гильчевский отнюдь не переоценил этого участка австрийского фронта, поставив против него два своих полка, - главный узел обороны был именно тут.
      Взмахнув в яркую высь, еще трепетало в ней то невыразимо-прекрасное, что отделилось, отсочилось от утренней летней земли, и Ливенцев еще чувствовал это, но с каждым новым моментом бой впереди подавлял, заглушал, заволакивал дымом красоту и земли, и неба. Трудно было разглядеть, что творилось там, на другом берегу Пляшевки, куда переправился 401-й полк, но пальба там была непрерывной, ожесточенной.
      - Кажись, напоролись наши, - сказал, подойдя, полуротный, подпрапорщик Некипелов; сказал серьезным тоном, но иным тоном этот высокий сибиряк с прихотливо вздернутым носом и рыжеватыми усами говорил редко. Свои четыре Георгия - два серебряных и два золотых - он прикрыл приметанным на живую нитку куском материи под цвет своей слинялой гимнастерки: сам хороший стрелок, бывший таежный охотник, он знал, что Георгии - это цель для стрелков противника.
      - Напоролись? - повторил Ливенцев не столько с явной тревогой в голосе, сколько с недоумением: просто не верилось, что дивизию может постичь неуспех в такое утро.
      - А что же вы думаете, Николай Иваныч, - ведь подготовка жидкая была, на ура люди пошли, а только "ура" что-то не кричат.
      - Может быть, за артиллерией не слышно было, - попробовал возразить Ливенцев, но сибиряк покрутил головою:
      - Не-ет, солдатские глотки, - они луженые, какую хотите артиллерию перекричат!
      - В таком случае что же мы-то стоим? - удивился вдруг Ливенцев. - Ведь мы резерв, - должны вызвать.
      - Когда вызовут, - придется и нам тоже...
      Слова обоих были скупы, но слух напряжен, и глаза неотрывно прикованы к тому берегу, где чернело пепелище бывшей Тарнавки.
      Ливенцев не хотел верить себе, когда ему показалось, что ружейная перестрелка стала как будто ближе, а на черных крупных пятнах пожарищ замелькали белесоватые мелкие пятна, но Некипелов сказал вдруг решительно:
      - Ну да, - напоролись наши!
      А вслед за этим раздалась вблизи звонкая солдатская передача:
      - Третьему, четвертому батальонам перейти в наступление!..
      В сторону Тарнавки не было моста. Несколько ниже по течению, против деревни Старики, самоотверженно трудились саперы, стараясь восстановить взорванный австрийцами длинный мост, но он так и не был еще доведен до конца, - мешал обстрел.
      Туда батальоны не шли, - шли к бродам, чем дальше, тем больше ускоряя шаг: видно было, что помощь 401-му полку нужна неотложно, - ряды отступавших густели, пусть даже большая часть из них были раненые с провожатыми.
      Ближе к речке долина стала кочковатой; из-под придавленных солдатскими сапогами кочек проступала, брызгая, грязь.
      Шли развернутым фронтом, чтобы меньше нести потерь, держа направление на броды. Вперед выслан был Печерским четвертый батальон, а головной в батальоне шла тринадцатая рота.
      И обе гаубичные и легкие батареи усилили огонь, прикрывая наступление резерва, но у австрийцев были шестидюймовки, недосягаемые для русских орудий. Три тяжелых снаряда упало впереди тринадцатой роты, однако разорвался только один, и то в болоте, в стороне от брода, до которого было не близко. Черный, жирный, как нефть, прянул вверх широкий столб жидкой грязи, перемешанной с водорослями, и грузно упал.
      Ливенцев шагал самозабвенно.
      Ничего уже не осталось в нем от той напряженной мысли, во власти которой находился он накануне и в этот день утром.
      Теперь была только напряженность тела. Сильно работало сердце, точно барабан, отбивающий шаг ему, как и всей его роте.
      Как всякий предмет, погруженный в воду, теряет часть своего веса, так легковеснее сделался он, потеряв немалую часть себя в стихии боя. Точнее, большей частью своего "я" он как бы растворился в людях, - и не только в своей роте, но и в своем батальоне, и в тех людях, из 401-го полка за речкой Пляшевкой. И в том именно, что, может быть, наполовину перестал быть самим собою, и таилась эта подмывающая легкость.
      Сильнее захлюпали под ногами кочки. Попадались и воронки, полные черной воды, - их обходил Ливенцев четкими, спешащими, легкими шагами, их обходили и другие вместе с ним и за ним, шедшие молча, споро и яростно.
      И вот, наконец, брод, - перейти через болото и речку, - и к своим, а там уже что будет... Там, во всяком случае, видят, что идет подмога, там будут держаться крепко, там, может быть, даже подаются уже вперед...
      Переход от чавкающей под сапогами жидкой грязи к грязной и неглубокой воде болота был незаметен для Ливенцева. Брод был предуказан, к нему заранее было создано доверие, о нем не думалось. Если брод, - значит, тот же мост, только подводный, а по пояс будет воды или несколько выше, не все ли равно?
      Нужно было только перестроиться, сделать захождение правым плечом, брод был неширок, об этом предупредили дежурившие здесь двое, из которых один оказался раненным в мякоть ноги осколком снаряда, хотя оба прятались в камыше. Они же указали и направление, какого надо держаться, чтобы выбраться на тот берег.
      Стараясь переправить роту как можно скорее, Ливенцев пропустил вперед первый взвод и пошел сам со вторым, когда уже было налажено дело.
      Вода болота оказалась нестерпимо зловонной. Все, что таилось тут на дне долгое время, теперь было поднято кверху. Этого Ливенцев не предвидел; он шагал, плотно прижав верхнюю губу к носу, боясь, что его стошнит. Водоросли цеплялись за ноги, - из них трудно было вытаскивать ноги, - они были густы... вот нога стала на что-то более твердое, чем грунт дна, и Ливенцев догадался, что это - тело убитого из 401-го полка. Тела убитых попадались и в долине, между кочками, но там их обходили, здесь же по ним шли.
      Низко над головой, шипяще свистя, пролетел снаряд, и Ливенцев повернул голову, обеспокоенный, не упал бы он как раз в четвертом взводе его роты, но в это время незаметно для себя он сделал шаг или два в сторону и почувствовал, что сначала за правую, потом и за левую ногу как будто кто-то схватил его и потянул вглубь.
      Он сделал большое усилие и вытянул правую ногу, но пока держал ее, не решаясь поставить, левая ушла еще глубже.
      - Тону!.. Тону, братцы! - крикнул он в ужасе.
      Ужас перед тем, что через два-три мгновения он скроется с головой в этой зловонной жиже, был так велик, что он еще раз и уже каким-то чужим, фальцетным голосом закричал:
      - Тону-у-у!
      И вдруг увидал вровень со своими глазами волчьи глаза Тептерева и тут же почувствовал, что чужая рука, обхватив в поясе, сильно тянет его к себе, так что он подбородком коснулся чего-то мокрого и колючего, и ноге его стало остро больно, как будто разрывали ее по суставам двое крепкоруких, - этот, Тептерев, и кто-то там внизу другой.
      Но нога все-таки вырвалась, хотя и с болью, как вырывается из челюсти зуб щипцами дантиста, а Тептерев около бормотал:
      - Вот сюда становись, ваше благородие, здесь потверже!
      Ливенцев стал на то, что было потверже, - коряга ли, опутанная толстыми скользкими стеблями кувшинок. Или тело незадолго перед тем убитого, еще не успевшее целиком всосаться тиной.
      - Спасибо тебе, братец! - сказал он, чувствуя холодный пот на лбу, и дальше они уже пошли рядом.
      Ноге было больно, как при вывихе, однако с каждым шагом боль затихала, и когда выбрался он наконец на другой берег Пляшевки, мокрый по пояс, грязный, он только прихрамывал слегка, но чувствовал себя бодро, как это требовалось минутой.
      - Вот свиньи-то стали! - с чувством выкрикнул подошедший сзади Некипелов. - И воняет от всех, как от свиней!
      Подполковник Шангин предпочел и на этот раз, как это бывало с ним и раньше, идти не впереди, а в хвосте своего батальона, с шестнадцатой ротой; ему же, Ливенцеву, сказал только:
      - Там вообще вам самим будет видно, как надобно поступить.
      Действительно, за три версты от фронта трудно было и представить, что может ожидать передовую роту, - вперед ей придется идти или окапываться на берегу.
      Цепочкой шли мимо раненые с провожатыми, направляясь туда, где саперы доводили почти до этого берега ближайший мост. Сзади, по тому же самому болоту, из которого только что вылезла тринадцатая рота, брела по пояс четырнадцатая; ей в затылок шла пятнадцатая; дальше - шестнадцатая, а за нею - весь третий батальон. Впереди же, шагах в трехстах, пытались удержаться поредевшие роты 401-го полка.
      Нельзя было медлить ни минуты, и, едва нашли свои места во взводах солдаты, Ливенцев повел роту вперед.
      Когда при помощи Тептерева высвобождался он из засосавшего было его болота, он вынужден был почти лечь на воду, погрузиться в нее по шею, и за ворот рубахи натекла грязная жижа, от чего все тело стало липким и холодным, точно не его совсем, чужим и зловонным.
      Двигаясь с возможной скоростью в сторону непрерывного рокота пулеметов и трескотни винтовок, он прежде всего хотел почувствовать себя собою, прежним, привычным для себя самого, о возможной же смерти через минуту или две или в лучшем случае о тяжелом ранении почему-то ему совсем не думалось, точно шел он не в бой, а под душ, возле которого непременно должно было лежать чистое и сухое белье.
      А так как он, - за последнее время особенно, - не отделял уже себя от своей роты, то не представлял и того, чтобы кто-нибудь в ней чувствовал себя иначе, чем он. И действительно, вся рота шла без отсталых, форсированным маршем; у всех в сапогах хлюпала грязь, всем хотелось согреться.
      V
      Захваченный в первый день прорыва - 22 мая старого стиля - в плен венгерский офицер-наблюдатель держался на допросе самоуверенно и даже гордо. Попытка русских прорвать изо дня в день девять месяцев всеми мерами укреплявшийся австро-германский франт казалась ему мальчишеством. Он говорил убежденно:
      - Наши позиции неприступны, и прорвать их невозможно. А если бы это вам удалось, тогда нам не остается ничего другого, как соорудить грандиозных размеров чугунную доску, водрузить ее на линии наших теперешних позиций и написать: "Эти позиции были взяты русскими. Завещаем всем - никогда и никому с ними не воевать!"
      Однако те позиции были все-таки взяты русскими войсками, а новые, за речкой Пляшевкой, далеко не были так сильны, как те. Они были бы и еще слабее, если бы 17-й корпус, потерявший много людей в первые дни боев, не позволил их укрепить за неделю своего бездействия и подвезти к ним резервы.
      Правда, резервы эти были плохи, - между ними были даже рабочие роты, то есть нестроевщина, и такие во всех отношениях ненадежные люди, как задержанные в тылу беглые солдаты, бросившие не только оружие, но и свои серо-голубые шинели ввиду теплой летней погоды.
      Бросать все, кроме оружия, чтобы облегчить себе бегство и этим спасти остатки дивизий от полного уничтожения, было, впрочем, приказано самими растерявшимися генералами австро-венгерских армий; питая надежды на свои обильные склады в тылу, они знали, что людские силы монархии Габсбургов почти вычерпаны до дна. Дороги были люди, - вещи дешевы, а в это время в русских армиях насчитывались согни тысяч безоружных и необутых, бесполезно томившихся в ожидании, когда они, оторванные от своих семей и своего труда в тылу, станут наконец солдатами.
      Если не так много свежих резервов смогли подвезти к австрийским позициям, то было из чего и чем развивать бешеный огонь по наступавшим русским ротам. Начальник штаба третьей армии Суханов не выдумал, что залегли под проволокой двинутые им в наступление части: они не в состоянии были подняться из-за сплошного свинцового ливня.
      Полковник Татаров, этот крепко сбитый, спокойно-деловой человек, поставивший себе за правило ходить в атаку впереди своего 404-го Камышинского полка и потерявший в коварной Пляшевке целую роту, полагал, что хватит первого порыва, чтобы выбить австрийцев из окопов.
      Порыв полка был действительно силен, и счастье не изменило Татарову, а вместе с ним и полку: две первые линии окопов были заняты. Однако, хотя и большой ценой заплатили камышинцы за свою удачу, - в третью линию укреплений они не прошли: там скопились резервы и были пущены в контратаку.
      Ослабленный большими потерями полк Татарова начал было уже пятиться назад, как и 401-й, но в это время на левом берегу Пляшевки появились свежие роты: это генерал Гильчевский направил сюда остальные два батальона 402-го Усть-Медведицкого полка, - весь свой последний резерв.
      - Ну, теперь пан или пропал, и черт меня пусть возьмет, а иначе нельзя, если такие оказались соседи и слева и справа тоже! - кричал он, волнуясь.
      Его наблюдательный пункт на холме, на окраине деревни Савчуки, удачно был скрыт деревянным забором, за который навалили мешки с землей. С него не совсем ясно было видно, что делается на левом фланге, зато хорошо просматривался правый, на который он возлагал надежды. Он рассчитывал на то, что чем дальше от станции Рудня, тем слабее должны быть австрийские позиции; именно на это указывала разведка. А главное, Гильчевский надеялся на 105-ю дивизию, что вот-вот она ударит сразу по всему своему фронту, и такого дружного натиска противник не выдержит, а это облегчит дело его полков здесь.
      Нервно смотрел он на свои часы. Полчаса, час, еще полчаса... Между залпами артиллерии все время слышалась пулеметная и ружейная трескотня, но полки точно увязли там, за речкою, как в трясине: шли только раненые, пленных не было видно, не было и донесений об успехе.
      Протазанов снова обращался в штаб 3-й дивизии, но получил тот же ответ: "Части лежат под проволокой; поднять их не можем". Начальник штаба 105-й дивизии три раза отвечал на запросы: "Выступаем немедленно... Сейчас выступаем... Отдаем приказ о наступлении..." Однако никакого движения вперед не было заметно.
      И только к часу дня, когда на мосту, достроенном наконец саперами на участке между деревнями Малые Жабо-Крики и Середне, показалась первая партия пленных, взятых 403-м Вольским полком, Гильчевский пробормотал облегченно:
      - Ну, слава богу, кажется... кажется, обернулось колесо фортуны...
      И тут же добавил громко и радостно:
      - Ага, вот-вот! Давно бы, давно бы вам надо, губошлепы! Давно пора!..
      Это он заметил, как начали двигаться к реке ближайшие полки 105-й дивизии.
      По долгому опыту он знал, что фронт чуток: от человека к человеку идут невидимые провода, и если фронт дрогнул в одном месте, жди, что волнами пойдет в обе стороны эта дрожь.
      Гильчевский ждал недолго.
      Сначала от Татарова, потом от полковника Николаева, из 401-го Карачевского полка, что было еще радостней и желанней, пришли донесения: противник увозит поспешно в тыл тяжелую артиллерию; противник очищает третью линию укреплений; противник бежит беспорядочными толпами к линии железной дороги...
      - Конницу, конницу надо! - возбужденно кричал Гильчевский Протазанову. - Требуйте сию же минуту от Заамурской дивизии бригаду!
      - Требовать буду, хотя выйдет ли толк, не знаю, - с сомнением отозвался Протазанов.
      - Как так "выйдет ли толк"? Не смеют они отказать! - горячился Гильчевский.
      - Да ведь дивизия эта в подчинении генерала Яковлева, а не у нашего комкора.
      - Что из того, в чьем она подчинении? Что из того? Неприятель бежит конницу вдогонку! Правило это или нет? Для парада они здесь или для войны, для чего они здесь существуют?.. Пусть дадут хотя бы один только полк для начала, а потом сами авось догадаются послать еще бригаду! Требуйте, а не просите! Пусть сейчас же доложат комкору Яковлеву!
      Протазанов энергично пошел вызывать начальника штаба Заамурской 3-й дивизии, но вернулся ни с чем: заамурцы ответили, что будут ждать приказаний, а без них не могут тронуться с места.
      VI
      Ливенцев недолго вел свою роту, скоро пришлось скомандовать ей "ложись!" и самому лечь, - впереди лежали резервы карачевцев. За тринадцатой, - видел Ливенцев, - ложилась успевшая переправиться и подойти четырнадцатая, с прапорщиком Локотковым, и Ливенцев не сомневался в том, что так же удачно, как и Локотков, переберется через болото и Тригуляев со своей пятнадцатой, - наконец, с шестнадцатой появится толстый Закопырин, а вместе с ними и батальонный - Шангин. В это верилось, потому что этого хотелось.
      Мокрая рубаха липла к телу и холодила его, а нога, облепленная грязью, болела в щиколотке, но это уж не ощущалось как острое неудобство. Это забывалось даже на длинные минуты, когда над головой пролетали наши снаряды, чтобы разорваться у австрийцев, и непрерывно гудели австрийские пули.
      Это был трудный момент для действовавших здесь батальонов 401-го полка, с которыми не было полковника Николаева, - он руководил боем двух других батальонов левее, ближе к станции Рудня.
      Только что была отбита контратака австрийцев, она могла повториться снова: в третьей линии своих укреплений австро-германцы обычно накапливали силы для неоднократных контратак. Требовалась неотложная помощь, и вот она пришла, и, выждав время, карачевцы ринулись на штурм. Когда начали проворно сниматься с мест впереди лежавшие карачевцы и, не разгибая еще спин, но уже выставив штыки, бросались ряд за рядом вперед, Ливенцев, опершись на руку, оглянулся назад, ища глазами Шангина или какого-нибудь от него ординарца с бумажкой из полевой книжки в руке - приказом, что ему делать: подымать ли роту, или продолжать оставаться на месте, - быть резервом... Но ведь за четвертым шел третий батальон, - конечно, ему бы и быть резервом, - так думалось.
      Сердце четко отбивало мгновенья, но ни Шангина, ни ординарца с бумажкой не видел Ливенцев.
      Зато он увидел, как поднялись вдруг по пояс сразу несколько человек из его роты, между ними и Бударин, широко на него глядевший, и повелительно захватило его стремление вперед, будто он нашел приказ в этот момент именно там, где и думал найти, - сзади себя, и быстро вскочил на ноги.
      Он не командовал "встать!" - рота проворно поднялась вся, на него глядя, и так же точно, как перед тем карачевцы, побежала за ним на согнутых ногах, выставив штыки.
      Бежали, однако, не в затылок карачевцам, а уступом вправо. Это вышло как-то само собою, и Ливенцев только на бегу решил, что именно так и надо: проход в проволоке, перед тем пробитой снарядами, он заметил несколькими секундами позже, чем кто-то из роты, - может быть, взводный унтер-офицер Мальчиков, выходец из вятских лесов. Направление было взято верно теми, кто обогнал своего ротного.
      Австрийцы стреляли. Люди падали. Ливенцев споткнулся, задев за чьи-то ноги, через которые не успел перескочить. Ударился при этом подбородком обо что-то острое, но тут же вскочил и побежал снова в резком, почти воющем крике "а-а-а", навстречу частому хлопанью выстрелов, разжигавших в нем жгучую злобу. Со своим револьвером он будто сросся рукой, а крови, капавшей с подбородка, не чувствовал вовсе, как не чувствовал и боли в правой ноге.
      Вторично упал он, когда вскочил вслед за другими в окоп, но тут он только слегка ушибся коленом все той же правой ноги о затвор брошенной австрийской винтовки. Поднявшись, подумал почему-то: "Ну вот: где тонко, там и рвется!.." Теперь уж можно было так подумать: окоп был взят. Теперь можно и нужно было руководить ротой.
      - Не зарываться! - закричал он неожиданно для себя хрипло перехватывало горло.
      Он многое вкладывал в эту свою команду: и то, что люди могут нарваться на гранатометчиков в глубине окопа, в лисьих норах, и понесут большие потери; и то, что иные могут зря задержаться, начав обшаривать окопы; и то, что противника, убегавшего в тыл по ходам сообщения, надо преследовать, не давая ему опомниться и вновь укрепиться немного дальше.
      Только один Бударин, бывший совсем близко от него, услышал, что он что-то скомандовал, и приостановился. А в это время рослый и плотный австриец, - как потом оказалось, хорват, - с искаженным ненавистью горбоносым смуглым немолодым лицом неожиданно оказался вдруг рядом с Ливенцевым.
      Руки его были в крови. И прежде чем Ливенцев успел понять, что хорват поднялся, раненный штыком, из кучи тел, - тот бросился на него, что-то рыча и вытянув свои кровавые руки к его шее.
      Ливенцев едва успел отскочить, едва поднял свой револьвер, как Бударин, хекнув, всадил с размаху штык в грудь хорвата.
      Это произошло гораздо быстрее, чем можно передать в самых скупых словах, но разом подняло в Ливенцеве какой-то скрытый еще запас сил. Появилась вдруг большая подтянутость, а вместе с нею зоркость, и голос вернулся, и тут же заметил он у себя спереди на гимнастерке кровь и подумал, что она брызнула на него с австрийца: ранка на подбородке не давала о себе знать и теперь.
      Прилипчивы окопы противника, когда они взяты штурмом, - это уже знал Ливенцев и не надеялся так вот сразу собрать свою роту, тем более что следом за нею набегали уже другие.
      Не больше двадцати человек собралось около Ливенцева, когда он выскочил из окопа. Между ними был, конечно, Бударин, который и не отходил от него, но радостно было Ливенцеву увидеть и Тептерева.
      - А-а! Жив? - второпях обратился к нему Ливенцев, чуть улыбнувшись.
      - Так точно, - натужно ответил Тептерев, после чего высморкался на ходу и поспешно вытер широкий несообразно с лицом, похожий на култышку, нос рукавом рубахи.
      Но Ливенцев не видел, как его догонял вальковато бежавший Кузьма Дьяконов. Этот хозяйственный человек уже успел напихать что-то в свой вещевой мешок, который невероятно разбух и уже не закрывался, и поблескивал плоской банкой консервов, а Дьяконов старался запихнуть ее куда-то в недра своей скатки.
      Ему спокойнее и удобней было бы остаться в занятом окопе, а потом увязаться сопровождать какого-нибудь тяжело раненного, но раз ротный командир сказал ему накануне, что представил его к медали за храбрость, то стало уж неудобно не быть у него на виду.
      А Ливенцеву далеко впереди, на взволоке одного из холмов, бросилась в глаза туча бурой пыли. Там, на повороте, он разглядел упряжки и понял, что это поспешно увозилась в тыл австрийская батарея.
      - Бегут! - закричал он радостно, обращаясь к Бударину.
      - Сматывают удочки! - столь же радостно отозвался Бударин.
      "Сматывал удочки" и весь австрийский фронт на этом участке: все бежало, где отстреливаясь, где стреляя вдогонку, где крича, где молчаливо забирая ногами землю, которая только одна и могла спасти от плена или смерти.
      Это видел Ливенцев направо и налево, насколько хватал глаз, и впереди тоже. Это значило, что и 404-й Камышинский полк и два батальона карачевцев там, ближе к железной дороге, тоже сломили врага.
      - Что же заградительного огня не открывают? - спросил скорее самого себя, чем кого-либо из своих солдат, Ливенцев, повернувшись назад, в сторону наших холмов за Пляшевкой. - Уйдут ведь, все уйдут, черт их догонит!
      И вот тут-то он увидел Дьяконова, который сзади кричал что-то и махал призывно руками.
      - Пушки! - разобрал его крик Бударин.
      - Как пушки? - не поверил Ливенцев. - Неужто бросили?
      Как раз в это время то, что ожидал он, - заградительный огонь - открыли русские батареи. Часто и кучно начали рваться снаряды на пути бежавших австрийцев...
      Нужно было иметь цепкий глаз, чтобы на бегу, в общей сумятице разглядеть хорошо замаскированный орудийный окоп и в нем брошенные орудия. Такой именно глаз и имел Кузьма Дьяконов.
      Правда, когда подбежал к нему прежде всех Бударин, он сказал ему не об орудиях, какие нашел, а о консервах, которые потерял на бегу:
      - Вот досада мне какая!.. И как это я их мог?.. Ну, может, опосля найдутся...
      Ливенцев увидел две легкие пушки, которые были брошены так поспешно, что их не успели даже привести в негодность: замки были на месте, лафеты исправны.
      Похлопав по гладким стволам, сказал Ливенцев Дьяконову:
      - Ну, брат, хорошо ты сделал, что не писал вчера своей жинке: сегодня уж я сам о тебе писать буду!
      Но Дьяконов понял его не так, как ему хотелось, а по-своему. Он расцвел, отвечая:
      - Вот покорнейше благодарим, ваше благородие, как сами ей напишете об мене! А то же ведь сам я пишу как? Прямо сказать, как кура лапой.
      Со стороны Камышинского полка, справа донесся в это время сплошной, сотрясающий землю конский топот, и когда Ливенцев поглядел туда, он увидел картину, поразившую его красотою: эскадрон за эскадроном, с шашками наголо, голубым пламенем горевшими на солнце, мчался конный полк догонять беглецов...
      Звонко отстучав копытами по только что законченному саперами мосту через Пляшевку, парадно-чистые кони трех основных мастей явно для Ливенцева тоже чувствовали терпкую сладость победы, которую вот-вот сейчас должны были довершить их всадники.
      ГЛАВА ВТОРАЯ
      ЗАДЕЛАТЬ БРЕШЬ!
      I
      Когда армии русского Юго-западного фронта пробили зияющую брешь в многоверстной заставе, которую воздвигли генералы и солдаты, когда вошли они в более тесные отношения с армиями ближайшего союзника Германии, императора Австро-Венгрии, это очень обеспокоило Вильгельма, это явилось совершенно неожиданным для него после удачно отраженных его войсками наступательных действий на Западном русском фронте в марте и в апреле.
      Каковы были надежды на железобетонные укрепления, это видно было из того, что ими захотели даже пощеголять, отбросив всякую заботу о военной тайне: весною в Вене на особой выставке всем невозбранно показывались снимки с них - смотрите и удивляйтесь, какое у вас правительство, какая у вас армия, какова ваша мощь!
      Признали, что эта выставка мощи необходима, как дополнение к голодным пайкам, как яркий показатель того, что с русским фронтом покончено после разгрома его в предыдущем году, когда отобраны были и Галиция, и Литва, и Польша.
      Брусиловский прорыв спутал все карты Вильгельма: похеренные было русские войска оказались и деятельны и сильны! Верховный главнокомандующий всех сухопутных и морских сил Германии - кайзер послал приказ командующему своим Восточным фронтом генералу Гинденбургу: "Заделать брешь!"
      Как ни спокойно чувствовали себя с виду в Берлине, когда оглядывались весной на Россию, но лучшие генералы германской армии - Гинденбург и его начальник штаба Людендорф, организаторы разгрома русской обороны, продолжали все-таки оставаться на русском фронте.
      Гинденбург был упорен в своей мысли, что "дорога к счастливому для Германии миру лежит через поваленный труп России". Что Россия уже "труп", в этом он не сомневался, но он помнил изречение Фридриха II: "Русского солдата мало убить, - надо еще и повалить потом на землю!"
      Что Россия так неожиданно ожила в июне, поразило его так же, как и Вильгельма, но он оттягивал помощь Австрии, надеясь поставить во главе австрийских войск на русском фронте своего генерала, фельдмаршала Макензена, чему противился начальник австрийского главного штаба Конрад фон Гетцендорф, не желавший остаться совсем не у дел, уронив при этом престиж Австрии, как великой державы.
      На австрийском фронте и без того была допущена чересполосица: два участка позиций занимали германские войска, - один против одиннадцатой армии, другой против восьмой. И как раз этот последний, которым командовал генерал Линзинген, прикрывал направление на Ковель, избранный Брусиловым как главная цель его наступательных действий.
      Ковель был обращен немцами в сильную крепость, и значение его действительно было велико. Он являлся ключом ко всему Полесью, на которое, в свою очередь, должен был произвести сильнейший нажим Эверт; это единство усилий Юго-западного и Западного фронтов должно было, по замыслу Брусилова, дать решительные и очень важные результаты.
      Однако немецкое командование лучше понимало значение Ковеля, чем русская ставка с царем во главе, принимавшая все резоны Эверта к оттяжке дела. Переговоры с австрийским правительством о том, чтобы весь фронт против Брусилова передать прославленному германскому генералу Макензену, еще продолжались, а немецкие дивизии уже шли затыкать "луцкую дыру", заделывать брешь.
      Ни у кого не возникало сомнения в том, что немцы несравненно скорее смогут подтянуть резервы к любой точке своего фронта, чем русские: в то время как в Европейской России имелось железных дорог только 1 километр на 100 квадратных километров пространства, в Германии на то же пространство приходилось около одиннадцати. Вопрос был только в том, откуда взять резервы.
      Как раз в эти дни на Западе французы и англичане готовились к переходу в наступление на реке Сомме. Подготовка эта не составляла секрета для немцев. Было хорошо известно, как напряженно долгие месяцы работала военная промышленность обеих стран. То же было там и с живой силой. Даже Англия сумела накопить миллионы хорошо обученных солдат, не говоря о Франции, - так что снимать дивизии с фронта на Сомме значило повторить ошибку, допущенную в начале войны. Тогда благодаря переброске трех дивизий с запада на восток хотя и была одержана победа над армией Самсонова в Пруссии, при Сольдау, зато проиграно решающее сражение на Марне, что совершенно срывало весь старательно обдуманный план молниеносной войны, - войны "только до осеннего листопада", как выразился в одной из своих речей в начале августа сам Вильгельм.
      Война на два фронта тем и была страшна для немцев, что ставила их армию в положение тришкина кафтана и не только грозила затяжкой борьбы на годы, но и не давала просвета, не вызывала даже самых умеренных надежд на окончательную победу, хотя об этом и запрещалось говорить вслух.
      Как и ожидали союзники, немцам пришлось ослабить свои войска, долбившие форты Вердена, иначе русские дивизии могли появиться в тылу их позиций к северу от Припяти.
      Но Людендорф не надеялся все же на то, что поддержка с Запада поможет ему остановить порыв брусиловских войск. Тогда он решил снимать батальон за батальоном с фронта, противостоящего Эверту.
      Выжидала ставка, когда подготовится как следует Эверт; выжидал Эверт, когда иссякнет наконец долготерпение ставки; но время не ждало. И отчего же было Людендорфу не снимать батальоны с фронта, который решил оставаться неподвижным? Даже из-под Двинска начали прибывать в Ковель целые полки...
      Усиленно работали паровозы на захваченных почти за год перед тем у русских железных дорогах. Поезд за поездом подвозили генералу Линзингену в Ковель новые и новые части, орудия, снаряды... В то же время и Конрад фон Гетцендорф, талантливейший из австрийских генералов, ни за что не желавший уступить Макензену руководства Восточным фронтом, делал все, чтобы усилить свои разгромленные корпуса за счет корпусов, посланных уже против Италии. Их возвращали с пути; им внушали, что более серьезного момента не переживала монархия за всю свою многовековую историю; от них требовали подвигов; им указывали на памятники их побед в истекшем году, когда бок о бок с германскими корпусами они возвращали австрийской короне Галицию, освобождали Перемышль и Львов...
      Так, к концу дня 2 июня, когда дивизия Гильчевского, форсировав Пляшевку, стремилась не отрываться от опрокинутых ею австрийцев, в штаб Брусилова одно за другим приходили донесения с других частей его огромного фронта, что противник значительно усилился и начал переходить в контратаки.
      II
      Как раз в то утро 2 июня, когда гремели орудия дивизии Гильчевского, подготавливая атаку на станцию Рудню Почаевскую и на весь шестиверстный участок вправо от нее по долине Пляшевки, наштаверх Алексеев послал из Могилева, из ставки, в Бердичев такую телеграмму, помеченную № 2955:
      "Читая действия 17-го корпуса и вообще 11-й армии, задаюсь невольно вопросом о плане атаки. Левое крыло противника глубоко охвачено, прорыв неприятеля за Икву бесцелен, следовательно на Икве можно было сохранить заслон; все же силы 17-го корпуса и дивизию 32-го корпуса собрать в районе восточнее Козина и развить сильный удар на Рудню Почаевскую. Вопрос решится быстро и без тяжелых жертв длительной фронтальной атаки. Позволяю высказать мнение только потому, что хорошо знаю район и условия ведения в нем действий. Алексеев".
      Удар на Рудню был произведен удачно, быстро и без особенно тяжелых жертв благодаря энергии генерала Гильчевского и боевому порыву его дивизии, а главное, решен он был совершенно независимо от "мнения", которое "позволил себе высказать" наштаверх.
      Донесения командующему одиннадцатой армией генералу Сахарову о победе на реке Пляшевке были посланы своевременно и комкором 32-го - генералом Федотовым, и комкором 17-го - Яковлевым. К вечеру этого дня по прямому проводу об этом удачном деле доносил Сахаров Брусилову. И все же другие донесения, - с фронта восьмой армии в особенности, - оказались в глазах Брусилова гораздо важнее частной удачи в районе Рудни Почаевской.
      А еще важнее было для него то, что начинало сбываться самое скверное, о чем он думал еще в апреле, после совещания в ставке. Исключительно зловещим стало представляться ему сухое бородатенькое заискивающее лицо Куропаткина, каким оно было, когда он подходил к нему, Брусилову, за обедом в царской столовой и предлагал взять назад выраженную им готовность вести наступление. Он ссылался тогда и на Эверта, и вот теперь они оба стали в позу равнодушных наблюдателей, когда им-то и назначались царем и Алексеевым главные роли.
      Особенно Эверт возмущал Брусилова, поскольку фронт Куропаткина уходил далеко на север, а фронт Эверта был рядом и по сути дела только для него, для его решительных и сокрушающих действий пришел в движение Юго-западный фронт.
      Сыграна была увертюра, но опера не начиналась. Почему? Этого не в состоянии был ни понять, ни допустить Брусилов, и с каждым новым днем он становился раздражительней и мрачнее, потому что каждый новый день имел для наступления его войск непередаваемое по своей важности значение, но к вечеру каждого дня он убеждался, что ошибается в такой оценке: непередаваемо важное для него оказалось как будто совершенно не важным для ставки, а приказы, которые шли оттуда в штабы Эверта и Куропаткина, - пустой формальностью.
      Еще 30 мая он получил копию телеграммы Алексеева Эверту, которая как будто могла питать его надежды на раскачку Западного фронта:
      "Государь император повелел для более прочного обеспечения операции Юго-западного фронта справа и более надежного нанесения удара противнику в районе Пинска перебросить немедленно в этот район из состава войск Северного фронта один дивизион тяжелой артиллерии и один армейский корпус по выбору главкосев. Тяжелый дивизион направить по возможности в числе головных эшелонов корпуса. Перевозку войск начать немедленно и вести таковую с наибольшей скоростью, допускаемой средствами железных дорог. Операцию у Пинска начать, не ожидая подвоза корпуса, лишь по прибытии 27-й дивизии, что вызывается положением дел на Юго-западном фронте. Алексеев".
      Район против Пинска занимала соседняя с восьмой армией Каледина третья армия, которой командовал Леш. Леша лично знал Брусилов, как серьезного боевого генерала, и в тот же день, 30 мая, он телеграфировал ему:
      "Обращаюсь к вам с совершенно частной личной просьбой в качестве вашего старого боевого сослуживца: помощь вашей армии крайне энергичным наступлением, особенно 31-го корпуса, по обстановке чрезвычайно необходима, чтобы продвинуть правый фланг восьмой армии вперед. Убедительно, сердечно прошу быстрей и сильней выполнить эту задачу, без выполнения которой я связан и теряю плоды достигнутого успеха".
      Это не было обращением одного генерала к другому, стремящемуся идти с ним в ногу к одной важнейшей для государства цели. Тон телеграммы был таков, будто два соседа по имениям выехали в одно отъезжее поле на охоту за волком и один другого "убедительно, сердечно" просит во имя старой дружбы не упустить серого, если загонщики прямо на него выгонят зверя из леса. Но иначе, как с надеждой, что, может быть, просьба будет уважена, нельзя было в положении Брусилова и обращаться к такому же, как и он, полному генералу, который ни в малейшей степени не был ему подчинен. Его и умолять-то представилось возможным только после того, как получилась телеграмма с торжественным началом: "Государь император повелел..."
      Преувеличенная вежливость в письменных отношениях между собою генералов, бывших в одних и тех же крупных чинах, впрочем, была общепринята тогда в русской армии. Так, например, генерал Сахаров, командарм одиннадцатой, донесение свое Брусилову от 31 мая закончил таким оборотом: "Не признаете ли вы, ваше высокопревосходительство, возможным приказать почтить меня уведомлением о решении вашем по вышеизложенному".
      Ответа от Леша не было ни 31 мая, ни 1 июня, хотя Брусилов часто справлялся об этом у своего начальника штаба, тоже необычайно воспитанного генерала-от-инфантерии Владислава Наполеоновича Клембовского.
      Леш и не мог ничего ответить в положительном смысле, так как выступить в помощь восьмой армии он не мог без приказа на это своего главнокомандующего Эверта, который тем временем - именно 1 июня - предпочел телеграфировать Алексееву на его "Государь император повелел":
      "Метеорологические данные предсказывают дождливую погоду в районе 3-й армии в ближайшие два дня. Ввиду незакончившегося сосредоточения 27-й дивизии с тяжелой батареей, наступление на пинском направлении я предоставил командарму 3-й отсрочить на 3-е и даже на 4-е число. Прошу сообщить, не признаете ли более соответственным отложить наступление в пинском направлении до прибытия и постановки на позиции 3-го тяжелого дивизиона и сосредоточения большей части сил 3-го корпуса. Полагаю, что к 6-му это будет выполнено... Эверт".
      О содержании этой телеграммы Брусилов ничего не знал, но зато среди дня 2 июня получился, наконец-то, ответ Леша со ссылкой на приказ Эверта не начинать никаких действий раньше 4-го.
      Такой ответ не мог не взорвать и без того тяжело переживавшего свою оторванность от других фронтов Брусилова.
      Он изорвал поданную ему телеграмму Леша в мелкие клочья. Он начал усиленно шагать по своему кабинету и кричать по адресу Леша:
      - А-а, Леонид Павлович, Леонид Павлович!.. Все время до войны, сколько я его знал, был он Вильгельмович, а теперь вдруг слышу - Павлович, по высочайшему соизволению!.. Вроде Саблера, Саблера - обер-прокурора Святейшего синода, который тоже вдруг стал почему-то Десятовский!.. Но уж раз ты стал Павлович, так почему же ты не захотел вдобавок к этому и обрусеть настолько, чтобы поддержать товарища в общем деле? Не осмелился изорвать немецкие мундиры о русские штыки так, чтобы не доложиться об этом своему мерзавцу главкозапу?!. Изменники, подлецы, изменники! Вот кого мы имеем соседями по фронту, Владислав Наполеонович, - это прямые и подлинные изменники отечества, изменники России, и я, ничуть не стесняясь, написал бы об этом государю, если бы не был твердо уверен, что это ни к чему решительно не приведет!.. А между тем вот и Щербачев доносит, что против него уж начали действовать новые германские дивизии, и Сахаров, и Каледин тоже... Это потому, конечно, что Вильгельм вызывал к себе Людендорфа и при-ка-зал! Да если бы и не вызывал даже, - Людендорф, конечно, сделал бы все, что нужно, и сам без приказа свыше... А почему же у нас этого нет, я вас спрашиваю? Воюем мы или в бирюльки играем, как сопатые дураки?..
      Человек гораздо более спокойный, чем Брусилов, начальник его штаба Клембовский пытался было, но не мог подыскать ничего, что могло бы успокоить главнокомандующего.
      Вечером этого богатого волнениями дня 2 июня Брусилов сам составил и приказал послать Алексееву телеграмму, имевшую исходящий № 1702.
      Была эта телеграмма не очень многословна, однако весьма значительна по содержанию:
      "Вверенные мне армии начали наступление 22 мая. Западный фронт должен был атаковать противника 28 и не позже 29 мая. Затем эта атака была отложена до 4 июня, но для пресечения возможности противнику стянуть с севера резервы к моему фронту было приказано 3-й армии 31 мая овладеть Пинским районом. Только что узнал из телеграммы командарм 3-й № 2265, что и эта атака отложена до 4 июня. Постоянные отсрочки нарушают мои расчеты, затрудняют планомерное управление армиями фронта и использование в полной мере той победы, которую они одержали: враг опомнится, усилится, закрепится для нового отпора, который повлечет за собою потерю времени и потребует новых серьезных усилий. Приказал 8-й армии прекратить наступление. Брусилов".
      III
      Император Австрии и король Венгрии, 86-летний Франц-Иосиф доживал тогда последние месяцы своей жизни.
      Только для очень немногих, таких же глубоких старцев, как и он сам, Франц-Иосиф не был с первого дня их жизни монархом, а для всех остальных первый глоток воздуха, первый крик на постели матери и - Франц-Иосиф. В манифестах он обращался к весьма пестрому населению своей империи патриархально-торжественно: "Мои народы!.." Венгерское восстание 1848 года было направлено против него, и Николай I для укрепления его на троне послал стотысячную армию с Паскевичем во главе, а спустя пять лет спасенный им молодой "австрийский Иуда", как известно, "удивил мир неблагодарностью", бряцая оружием против России.
      В 1866 году он воевал с Пруссией и был побежден Вильгельмом I; теперь же он старался быть ревностным союзником его внука Вильгельма II, однако по дряхлости своей редко уж был в состоянии дослушивать доклады премьер-министра, - засыпал.
      "Его народы" чувствовали и вели себя в пределах его монархии, как раки в корзине, которые таинственно о чем-то шепчутся и выползают из нее вон. Иные, как венгры и чехи, даже и не шептались, а говорили в полный голос: сепаратные идеи владели ими давно и обсуждались на все лады.
      В рачьей корзине этой швабы считали главенствующей нацией себя, венгры - себя; немцы ненавидели чехов, чехи - немцев; галицийские украинцы были на ножах с поляками, никогда не перестававшими мечтать о самостоятельной Польше; итальянцы Триента тяготели к Италии; трансильванские румыны - к Румынии; южные славяне - к Сербии. "Лоскутное одеяло" в любой подходящий момент готово было разодраться на клочки, сшитые, как оказалось, на живую нитку. Доходило даже до того, что венгры открыто высказывались против присоединения к землям Франца-Иосифа побежденной Сербии: они опасались, что в этом случае славяне, благодаря своей большей численности, получат и самый большой вес в государстве и спихнут с первого места Венгрию.
      В то же время венгерские войска были признанно лучшими из войск двуединой монархии: им отдавали дань уважения даже немцы. Однако теперь, под нажимом русских армий, бросали свои позиции и уходили в тыл и венгры, после сопротивления, более упорного, чем оказывали чехи и швабы, но с не меньшей поспешностью. Немецким генералам приходилось подпирать одинаково весь разбитый фронт, готовый окончательно рухнуть и тем обнажить правый фланг фронта принца Леопольда Баварского, примыкавшего к фронту Гинденбурга.
      Если против армий Лечицкого, Щербачева и Сахарова, выдвинувшихся менее сильно вперед, чем восьмая, генерал Конрад бросил один за другим корпуса, снятые им с пути на итальянский фронт, то в направлении на Ковель появилась спешно сколоченная немецким командованием группа генерала Руше, нацеленная для действий во фланг частям Каледина, если они зарвутся, а для лобового удара и для охвата их справа стремились выстроиться шесть дивизий, составивших группу генерала Mapвица, который выдвинулся в эту воину в действиях против французов. Кроме того, 10-й германский корпус выгружался из вагонов, прибывая эшелонами в Ковель.
      Это было очевидное для всех военное превосходство Германии над своим крупнейшим союзником - единый и прочный тыл.
      На бляхах всех солдатских поясов у немцев была выбита одинаковая надпись "Gott mit uns" ("С нами бог"), а в мозгах огромнейшего большинства немцев в тылу пока еще непоколебима была вера в кайзера Вильгельма и его генералов - смотреть на весь мир только сквозь пушечное дуло считалось еще обязательным для немцев в тылу.
      Что же касается самого кайзера, его министров и его генералов на востоке, то они встревоженно щупали пульс Румынии: кое-кто уже находил его слегка лихорадочным и не без оснований предполагал, что он может стать горячечным, если не прекратить русские успехи.
      Неоднократно и раньше посылались Вильгельмом в Румынию доверенные лица, чтобы склонить короля Фердинанда к выступлению на стороне Германии, но прожженный политик-король отмахивался от этого с ужасом. Он не говорил о том, что армия его слаба и совсем не готова к такой войне, какая велась, напротив, он был о ней прекрасного мнения, но давал понять, что не вполне убежден в будущей победе центральных держав над державами Антанты; ссылался он при этом на то, что курс марки сильно упал за границей, в то время как курс стерлинга стоит твердо, и на то, что Румыния - маленькая страна и, если проиграет войну Германия, может потерять всю свою территорию. "Впрочем, добавлял Фердинанд, - если бы австро-германцы заняли Бессарабию, а Румынии предложили бы управлять ею, то от этого она бы не отказалась".
      Теперь до Берлина доходили слухи, что Англия покупает в Румынии по высоким ценам огромное количество хлеба, не потому, чтобы очень нуждалась в нем, а, с одной стороны, чтобы отбить этот хлеб у Германии, с другой - чтобы подкупить румынских помещиков и решительно повернуть все их симпатии в сторону Антанты.
      Победа над войсками Брусилова, притом победа решительная, блестящая и быстрая, признавалась в Берлине совершенно необходимой.
      Как ни трудно было Берлину поверить в то, что утверждали Гинденбург с Людендорфом еще весною, однако приходилось верить, что русский фронт потребует еще больших усилий, пока будет окончательно сломлен, но теперь им ставилось в обязанность успеть это сделать до середины июня, когда, по секретным сведениям, должны были перейти в наступление накопленные на Сомме силы англо-французов.
      Известно было, как деятельно готовились они к этому шагу, и это заставляло кайзера торопить Людендорфа, обосновывая его будущий успех главным образом тем, что войска Брусилова терпят сильный недостаток в снарядах.
      У союзников России дело обстояло, конечно, иначе. Впоследствии Ллойд-Джордж писал о снабжении их армий боеприпасами так:
      "...французы копили свои снаряды, как будто это были золотые франки, и с гордостью указывали на огромные запасы в резервных складах за линией фронта... Когда Англия начала по-настоящему производить вооружение и стала давать сотни пушек большого и малого калибров и сотни тысяч снарядов, британские генералы относились к этой продукции так, как если бы мы готовились к конкурсу или соревнованию, в котором все дело заключалось в том, чтобы британское оборудование было не хуже, а лучше оборудования любого из ее соперников, принимающих в этом конкурсе участие... Военные руководители в обеих странах, по-видимому, так и не восприняли того, что они участвуют в этом предприятии вместе с Россией и что для успеха этого предприятия нужно объединить все ресурсы так, чтобы каждый из участников был поставлен в наиболее благоприятные условия для содействия достижению общей цели... На каждое предложение относительно вооружения России французские и британские генералы отвечали и в 1914, и в 1915, и в 1916 годах, что им нечего дать и что если они дают что-либо России, то лишь за счет своих собственных насущных нужд..."
      IV
      Можно было Брусилову негодовать на Эверта, на Леша, на безвольную, мирволящую им ставку, но очень долго негодовать все-таки не приходилось, нужно было думать о всем своем четырехсотверстном фронте, - что ему угрожает, где он может двигаться вперед, где он должен закреплять позиции, где его необходимо усилить и чем. Для всего этого надо было прочитывать множество донесений, вновь и вновь всматриваться в огромную карту, испещренную отметками, находить на той же карте станции, где высаживаются присылаемые пополнения, и соображать, через сколько времени в состоянии они будут добраться до фронта; наконец, справляться, сколько и каких именно снарядов и сколько ружейных патронов в наличии на складах.
      Этот последний вопрос был наиболее острым: и наступать, и обороняться нельзя было, если в достаточной мере не питать фронт боеприпасами, а между тем расход их был за последние дни огромен.
      Вопль о снарядах шел с фронта в ставку Брусилова, и ему самому приходилось быть раздатчиком снарядов, а также ружейных патронов для винтовок русских, австрийских, японских, - патронов, которые требовались миллионами. Ему нужно было думать и о том, в какой степени изношены орудия и какую работу на фронте они могут выдержать, а после какой откажут, так как замена орудий новыми представляла тоже очень сложный вопрос.
      Никто из русских генералов того времени не изучал так внимательно причины неудачных наступлений Щербачева в декабре пятнадцатого года и Эверта - в марте шестнадцатого, как Брусилов. С предельной точностью высчитывал он, сколько и каких орудий необходимо сосредоточить против определенного числа погонных саженей австро-германского фронта и сколько снарядов надо иметь для того, чтобы разрушить первые две линии укреплений. Так готовил он свое наступление. Но вот обстановка менялась: его не поддержали ни Западный фронт, ни Северный, и дали возможность противнику собрать против него силы, которые теперь уже стремятся переходить в контратаки.
      Фронт велик и чрезвычайно разнообразен по своим природным данным и по тому, какие части русских войск его занимают и какие и где именно войска врага им противостоят. Слишком извилистую линию фронта, какою она явилась к двенадцатому дню наступления, местами надо было выправить, - подать вперед, - это относилось частью к седьмой армии, частью к одиннадцатой, численно гораздо более слабым, чем восьмая и даже девятая.
      Это было огромнейшее хозяйство, все нужды которого надо было держать в голове, чтобы в любой момент ясно можно было представить, что и где творится.
      Так как значительно дальше в глубь территории, занятой до того противником, выдвинулся Каледин, то против него и нужно было ожидать энергичнейших действий немцев, вплоть до излюбленных ими "Канн", так удавшихся Гинденбургу в операции против Самсонова при Танненберге и против 20-го корпуса генерала Булгакова в Августовских лесах. Следовательно, нужно было сдержать порывы восьмой армии, чтобы она не попала в расставляемый для нее мешок, а в то же время была наготове поддержать третью армию, когда та 4-го числа (наконец-то!) перейдет в наступление. 31-й корпус этой армии, под командованием генерала Мищенко (тоже "маньчжурца", как и Леш, и Эверт, и Куропаткин), соседствовал с восьмой армией, и Каледину предписано было держать с ним постоянную связь.
      Настало 4 июня. От Каледина пришло донесение, что один из его корпусов уже теснят перешедшие в контрнаступление немцы. Это ожидалось Брусиловым, но ожидалось и движение вперед очень сильного по своему составу - в пять пехотных и три кавалерийских дивизии - ударного корпуса Мищенко.
      Однако вместо этого движения Брусилов получил от Алексеева, как и другие главнокомандующие фронтами, директивную телеграмму с пометкой: "Совершенно секретно":
      "Государь император, выслушав телеграмму главкозап, что хотя войска закончили подготовку намеченного удара, но им предстоит крайне тяжелая работа при чрезвычайно сильно укрепленном фронте неприятельской позиции, лобовых ударах, обещающих лишь медленное, с большим трудом развитие операции, повелел:
      1. Немедленно начать переброску двух корпусов Западного фронта на Ковельское направление, выполняя перевозку по железным дорогам с полным напряжением средств.
      2. На Виленском направлении, продолжая усиленно работы, привлекая внимание противника, атаки не предпринимать".
      Дочитав до этого места, Брусилов прервал чтение телеграммы, хотя она была длинной, - главное было сказано: "Атаки не предпринимать!"
      - Ну вот видите, вот видите!.. Разве я был не прав? - ошеломленно говорил Брусилов, вскочив из-за стола, высоко подняв брови, сделав болезненную мину и обращаясь к своему начальнику штаба.
      - Тут дальше есть все-таки, Алексей Алексеевич, насчет наступления в сторону Пинска, - склонясь над телеграммой, попытался успокоить его Клембовский.
      - В сторону Пинска?.. Когда именно?.. Какими силами? - вполголоса, что было у него признаком сильнейшего раздражения, спросил Брусилов.
      - Сказано так: "Три. Развить энергичный удар на Пинском направлении, производя таковой в строгом согласовании с действиями Юго-западного фронта и помогая всемерно последнему".
      - Но точно-то, точно-то все-таки нет ничего, когда именно "развить энергичный удар"? - почти прокричал Брусилов. - И что это значит: "в строгом согласовании с действиями Юго-западного фронта"? Что это значит, хотел бы я знать?
      - Да, разумеется, это фраза туманная... Вот если бы нам передали третью армию, тогда бы можно было ее понять, как надо, - разъяснил Клембовский.
      - Если бы мне дали, то завтра же она пошла бы в дело!.. Но ведь не дадут, не дадут, - вот что!.. Раз это армия Эверта, она и будет стоять на своем месте, пока... пока не получится новая директива, чтобы она и дальше так стояла!
      - Виленское направление заменяется Барановическим, - продолжал вчитываться в телеграмму Клембовский, - "для нанесения здесь главного удара Западного фронта. На перемещение и подготовку его величество предоставляет от двенадцати до шестнадцати дней..."
      - Ого! Ого! - перебил Брусилов. - Предоставляется двенадцать шестнадцать дней, а перемещаться и готовиться будут два месяца!
      - Тут непосредственно и о нашем фронте есть тоже, - сказал Клембовский, вздохнув: - "Юго-западному фронту собрать теперь же надлежащие силы для немедленного развития удара и овладения Ковельским районом, ибо только этим путем будут привлечены к маневренной деятельности скованные ныне тридцатый, сорок шестой и четвертый конные корпуса".
      - Опоздали!.. Опоздали с "маневренной деятельностью" конницы!.. выдавил из себя с виду как бы овладевший уже собою Брусилов. - Перейди в наступление Западный фронт, хотя бы сегодня с утра, мы могли бы быть в Ковеле через... через три-четыре дня, а теперь поздно!.. Что конница действует более чем вяло, об этом я ведь доносил сам, - что же они мне моим же добром да мне же челом?.. Да, скверно действовала конница все время, и Гилленшмидта, комкора четыре, я ведь сам хотел отчислить, но почему, спрашивается, за него вступился Каледин? Да, конница - наше слабое оказалось место, но мы ее получили такою, - переучивать ее теперь поздно... И все-таки, все-таки эта плохая конница гораздо лучше, чем Эвертова пехота! Она все-таки пытается двигаться, а не торчит, как музейная восковая кукла, на месте!
      Он, в волнении делая преувеличенно четкие шаги, прошелся по кабинету и добавил:
      - Овладеть Ковельским районом? Малого захотели, когда теперь там уже выгрузили целый корпус!
      - Зато ведь и нам дают целых два корпуса, Алексей Алексеевич, напомнил ему Клембовский.
      - А когда они будут у нас? Когда будут? - выкрикнул резко Брусилов. Когда немцы десять корпусов к Ковелю перебросят?.. Не-ет, это мне ясно!.. Не хотят воевать, хотят только волынку тянуть, а я-то вызвался на наступление!.. Во-от дурака свалял в их глазах!.. Ну что же делать! Я ведь не немец, как Эверт, не придворный анекдотист, как этот Куропаткин, - чем же я взял?.. Вот теперь и расхлебывай свою же кашу! Эверту - реверанс, а мне замечание, что конница у меня скованна!.. Так-то-с! Надо поговорить со ставкой, - устройте-ка мне это, Владислав Наполеонович!
      Разговор с Алексеевым состоялся в обед, когда Брусилов несколько пришел в себя, изучил присланную директиву и все донесения с фронтов армий, особенно восьмой.
      - Здравствуйте, Михаил Васильевич! - начал Брусилов, выпрямляя бумажку с записями, которую держал перед глазами. - Вследствие того, что отложена атака Эверта, - раздельно говорил он, - я попал в довольно трудное положение: в Ковеле собирается маневренная большая группа, от Владимира-Волынска действует уже другая; два обещанных корпуса прибудут ко мне довольно поздно. Мне крайне нужно для собственной ориентировки знать, когда в действительности генерал Эверт перейдет в наступление и когда третья армия переходит в Пинске в атаку противника и какими силами. Кроме того, для того, чтобы я мог вести начинающиеся горячие бои, мне совершенно необходима присылка огнестрельных припасов, а именно: больше всего требуется ружейных патронов русских, потом, второе - мортирных сорокавосьмилинейных гранат, третье - шестидюймовых полевых, шестидюймовых крепостных, стодвадцатипудовых Канэ и сорокадвухлинейных тысяча восемьсот семьдесят седьмого года. Без ускоренной присылки огнестрельных припасов вести бои невозможно.
      - Здравствуйте, Алексей Алексеевич! - отозвался Алексеев. - Против Пинска у Мищенко восемь дивизий, из них три кавалерийских, - этим силам указано начать бой не позже шестого июня. Относительно главного удара генерала Эверта сделаю все возможное, чтобы началось не позже пятнадцатого шестнадцатого июня. Постараюсь ускорить всеми средствами и именем государя, которому ясна ваша обстановка. Приму меры к приливу вам огнестрельных припасов. Кстати, к вам поехал великий князь Сергей Михайлович, которому непосредственно укажите на потребность, но распоряжения будут сделаны в пределах возможного теперь же.
      - Еще у меня просьба насчет увеличения тяжелой артиллерии. Ко мне прибыли пятый сибирский и двадцать третий корпуса без единой пушки тяжелой артиллерии.
      - К вам приказано отправить два тяжелых дивизиона с Западного фронта. Они поедут с первым армейским и первым Туркестанским корпусами. Посадка корпусов началась вчера. Думаю, что через десять - одиннадцать дней боевые части обоих корпусов будут в вашем распоряжении. Постараюсь поискать еще один тяжелый дивизион.
      - Очень благодарен! Больше ничего не имею, - значительно успокоенный сказал Брусилов и добавил: - Могу лишь сказать, что приложим все усилия, чтобы выйти из создавшегося положения возможно приличнее. Я не о себе беспокоюсь, а о войсках, которые будут очень огорчены, и о деле, которое может быть скомпрометировано... Может статься, что все обойдется благополучно. Имею честь кланяться.
      - Помоги и благослови бог! - с искренней ноткой в голосе закончил разговор Алексеев. - Имею честь кланяться!
      V
      До разговора с Алексеевым Брусилов послал Каледину сердитую телеграмму:
      "Невзирая на мои предыдущие приказы не продвигаться на запад, вы два дня подряд их нарушали во вред делу... Вы хорошо должны знать, что подобное своеволие я не допущу. Приказываю немедленно мне донести причину нарушения вами моих приказаний".
      Ему очень отчетливо представилось, что Каледин, точно глаза у него завязаны, сам лезет в расставленный перед ним немцами мешок.
      И перед завтраком он говорил Клембовскому:
      - Какая обуза для меня этот Каледин! Нет, нет, его придется сменить!.. Не знаю только, как к этому отнесется государь, а я бы... я бы вас поставил на место Каледина, хотя мне без вас было бы и очень трудно, но что делать, на фронте вы нужнее.
      - Что вы, Алексей Алексеевич! - почти испуганно протестовал Клембовский. - Я, наверное, буду гораздо хуже Каледина... Притом же менять командарма перед такими серьезными боями, какие нам предстоят, - как хотите, а мне кажется очень рискованным.
      После того как Алексеев обещал ему два корпуса из армий Эверта и непременно 6 июня назначил наступление корпуса генерала Мищенко на Пинск, настроение Брусилова изменилось. Теперь даже и мешок, который готовил Линзинген Каледину, его не тревожил: правый фланг должны были обеспечить от обхода восемь дивизий левого крыла армий Леша.
      Теперь Брусилов дал новый телеграфный приказ "секретно, спешно": "Восьмой армии наступать на ковельском направлении, а прочим армиям выполнять ранее данные задачи".
      Ободряло Брусилова и то, что должен был приехать в этот день великий князь Сергей Михайлович, ведавший всей артиллерийской частью в ставке.
      Это был первый знак внимания к делам его фронта с начала наступления. Для Брусилова было ясно, что Сергей Михайлович ехал к нему не по своему личному желанию, что это желание царя познакомиться с общим положением на Юго-западном фронте, насколько он прочен и в чем он нуждается, чтобы стать еще прочнее.
      Сергей Михайлович приехал в Бердичев вечером. Свита его была небольшая - всего пять человек.
      Сухой, исчерна-желтый, преждевременно изношенный, не низкого роста, но не по-военному сгорбленный, с небольшим лицом обезьяньего склада, сильно опирающийся на палку, - таков был полевой генерал-инспектор артиллерии, великий князь.
      Один из свиты его был генерал-лейтенант, другой - полковник, - оба, как потом узнал от них Брусилов, участники совещания в Минске у Эверта в апреле, после неудачной попытки Западного фронта перейти в наступление.
      Вечером, за обедом, основной темой разговора была ревизия действий артиллерии генерала Плешкова, руководителя группы войск Эверта во время этой попытки. Этим особенно интересовался сам Брусилов.
      С манерой Сергея Михайловича говорить он познакомился еще в ставке. Отвисшая и оттянутая вперед нижняя губа великого князя, при этом еще и сильный прищур его неопределенного цвета выпуклых глаз придавали презрительный оттенок всему вообще, чего бы он ни касался в разговоре, а тут тем более подвернулась такая разносная тема.
      - Плешков, а? Ну, чего и можно было ожидать от генерала с такой фамилией? - слегка шепелявя, говорил он, раскрасневшись несколько от выпитого вина. - Я, помнится, говорил Алексееву: "Ох, нельзя вверять такому армию, хотя бы она и называлась группой: он ее убьет!.." Так, к сожалению, и вышло: убил!
      - Главнокомандующий фронтом должен был знать, ваше высочество, кому вверяет свои корпуса, - вставил Брусилов, желая перевести разговор на самого Эверта, но Сергей Михайлович почему-то решил обойти щекотливый вопрос, продолжая о Плешкове:
      - Представьте вы себе, Алексей Алексеевич, он даже не удосужился объехать по фронту всю свою группу, этот Плеш-ков! Оказалось, что у него артиллерия была поставлена так, что стрелять могли только процентов двадцать батарей, остальные же не видели бук-вально ни аза в глаза!.. Какой же вред могли они принести немецким позициям? Аб-со-лют-но ни малейшего!.. И вот там посылали людей ножницами проволоку резать, - то есть на верную смерть!
      Брусилову хотелось сказать, что Плешков в этих ножницах не столько виноват, сколько сам Эверт, но он ждал, что к такому выводу придет сам великий князь, однако разговор почему-то перебросился на Паукера, начальника управления путей сообщения, который не знал, что в Москве, в тупике, полгода стояла тысяча вагонов с артиллерийскими стаканами, чрезвычайно важными и нужными для изготовления снарядов.
      - Не знал или, напротив, отлично знал об этом Паукер, вот вопрос? резко спросил Брусилов.
      - Даже и теперь, когда дело обнаружено, он все-таки тянет с разгрузкой их целый месяц, - неопределенно ответил на это Сергей Михайлович.
      - А вы знаете ли, ваше высочество, что однажды было у нашего теперешнего наштаверха, когда он еще командовал Северо-западным фронтом? уже не желал сдерживать себя при виде такой неопределенности Брусилов. - Там был подобный же транспортник, полковник Амбургер. Алексеев приказывает ему доставить на другой же день к такому-то пункту столько-то орудий, а тот говорит: "Этого никак невозможно сделать!" Тогда Алексеев ему, нисколько не повышая тона: "Если завтра к такому-то часу не доставите орудий, я прикажу вас повесить!" И на другой день орудия были на месте, даже на полтора часа раньше срока!
      Сергей Михайлович слегка усмехнулся, выпятив для этого еще заметнее нижнюю губу, и сказал:
      - Но ведь там был только Амбургер, а здесь Паукер, - сын бывшего министра! Да и сам он уже метит в министры, хотя по чину всего только коллежский советник.
      Об Эверте и его фронте Брусилов узнал от великого князя только то, что львиная доля тяжелых орудий и снарядов к ним отправлялась и предназначалась к отправке на Западный фронт, однако когда именно раскачается этот фронт, ничего в ставке неизвестно.
      - Как же неизвестно, ваше высочество? - буквально опешил Брусилов. Алексеев, Михаил Васильевич, мне передал по телефону, что на пятнадцатое шестнадцатое число назначено выступление Эверта.
      - Гада-тельно! - прищурился Сергей Михайлович. - Предположительно... С полной возможностью новой оттяжки...
      - Вот ка-ак!.. Значит, что же получилось из всего этого?.. Вот я получаю два корпуса из его войск и два тяжелых дивизиона, - что же, он со всеми своими армиями, выходит, только резерв для моих армий, для моего фронта, - так ли я должен понять эту ситуацию, ваше высочество? - в упор глядя на Сергея Михайловича, спросил Брусилов.
      Вместо ответа великий князь только хрипло расхохотался, поблескивая золотом вставных зубов.
      На другой день Брусилов написал и отправил Алексееву с нарочным такое письмо:
      "Глубокоуважаемый Михаил Васильевич!
      Отказ главкозапа атаковать противника 4 июня ставит вверенный мне фронт в чрезвычайно опасное положение, и, может статься, выигранное сражение окажется проигранным. Сделаем все возможное и даже невозможное, но силам человеческим есть предел, потери в войсках весьма значительны, и пополнение необстрелянных молодых солдат и убыль опытных боевых офицеров не может не отозваться на дальнейшем качестве войск. По натуре я скорее оптимист, чем пессимист, но не могу не признать, что положение более чем тяжелое. Войска никак не поймут, - да им, конечно, и объяснять нельзя, - почему другие фронты молчат, а я уже получил два анонимных письма с предостережением, что генерал-адъютант Эверт якобы немец и изменник и что нас бросят для проигрыша войны. Не дай бог, чтобы такое убеждение укоренилось в войсках.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4