Сергеев-Ценский Сергей
Благая весть
Сергей Николаевич Сергеев-Ценский
Благая весть
Этюд
Мы сидим с Володей около дачи на новых дверных коробках, приготовленных для флигеля.
Направо от нас - горы, налево - невысокий, длинный бугор, за которым далеко внизу неслышный городок, а прямо перед нами - море. Володя - это мой дворник, старик, старше меня ровно вдвое. На лбу у него - полумесяц: когда-то лошадь ударила копытом. Выше виска, по той же причине, у него плешь. Об этом он мне рассказывал так:
- Была мне в голову такая рана, что двадцать докторей в больнице возле меня стояли, в один голос удивлялись и плечами жали. "Ты, говорят, все чувства имеешь?" - "Я говорю, все до одного чувства имею". - "И понятие в себе неповрежденное?" - "И понятие во мне, говорю, все целое". - "Ну, говорят, ты - старого воску... Теперь уж таких мало осталось... Почесть таких больше и нет... Если б из нас кому любому такую рану в голову, ментально б через две минуты готов..." Трубочку такую, градусник мне под мышку суют, - смотрят: сорок пять градусов.
- Как будто таких градусов и не бывает, - пробовал я возразить.
Но спокойно сказал Володя, глядя на меня с прищуром:
- А то разве бывает?.. Известно, никогда не бывает... Никогда ни у кого и не было... А у меня было.
Может быть, и было: старик здоровый и, главное, - очень упрямый. Поступил он ко мне года два назад, и целый год - я ему "вы", он мне "ты"; теперь уж и я ему говорю "ты" и зову Володей, а не Владимиром. Старик крепкий, красный, волосатый, и сапоги пуда два. Хвост моему Серому он подвязывает так долго и так старательно, что мне их обоих жалко - и его и Серого: зачем столько лишнего труда?
- Володь, брось-ка ты эти штуковины, - сказал я ему как-то: - А то осерчает Серый да приставит тебе звезду к полумесяцу, - совсем будешь тогда турецкий святой.
Серый действительно косится назад фиолетовым глазом и фыркает неодобрительно, но Володя мне не верит:
- Этот?.. Серый?.. Мне?.. Сказал тоже!
- Да зачем ему хвост подвязывать, не пойму? Пусть себе болтается, как хочет...
- Как это "как хочет"? - И посмотрел на меня Володя строго. - "Как хочет" - это только у татар так, у народа неудобного... Только бы им по кофейням шалты-балты да с кухарками любовь крутить по балкам. Да они, татары, сколько бы дали, кабы их научить так хвосты подвязывать, знаешь?.. Доро-гую бы цену дали (с прищуром).
- Так ты бы им сказал, Володя, а?.. Что тебе?.. Открыл бы свой секрет.
- Ска-за-ал!.. Сказал тоже!.. Помру, не скажу!
- Почему же ты это так?
- А вот и так... Помру, не скажу!
И не скажет, это правда: старик упрямый.
Обычно Володя или тюкает где-нибудь цапкой или киркой в саду, или что-нибудь поливает, или возится в сарае, а я - у себя, с книгами. Но сегодня мы праздны, и на Володе новая ситцевая, красным горошком рубаха и новый синий картуз, и вымыты около бассейна сапоги слоновьи.
Я знаю, что его уж тянет в городок, покрасоваться на набережной, на пристани, купить семечек на копейку, потом, потолкавшись, зайти в рыбацкий ресторан, около речки, или в винную лавочку. Но он хочет обзаконить это: он хочет дождаться двух часов дня, когда прибудет почта. По солнцу, конечно, он угадает время, подымется и скажет:
- Ну что ж... Дай-ка-сь пойду на почту доскачу!
Одернет рубаху, поправит картуз, чтобы стоял геройски, кашлянет в руку и пойдет. Почему-то он всегда говорит: "Доскачу", "добегу", "живо слетаю" (это при его-то сапогах!) - и ходит долго.
Это будет в два часа, но пока еще рано, и мы можем посидеть праздно, поговорить кое о чем, благо на нас льется такое солнце, и от ясного моря нельзя отвести глаз.
- Нонче, брат, и птица гнезда не вьет, - такой день! - говорит Володя.
А тут как раз какая-то зелененькая с тупым носиком юркнула с пушинкой в густой кипарис, и я киваю на нее:
- Как не вьет, когда вон пух таскает?
- Да это ты какую увидел?.. Небось, турурок?
- Этого я уж не знаю - только вьет, грешный.
- Турурок уж отвился - он теперь яйца кладет.
- Что ты мне - яйца! Говорю - пух таскает!
- Ну, может, где подложить для мягкости, а то давно уж он отвился "вьет"! Он еще в феврале отвился... Однако нонче и яйца клади тоже с опаской: такой день!
- Ну, уж это ты, брат!..
- Известно, а то как же! У нас в селе один мужик... Игнат или его Роман звали - забыл я... Замечание сделал, какие у курей яйца изнесены на Благовешшенье, так черточки прочертил... У трех курей три яйца заметил. Положил под наседку яйца-то эти три штуки - вот зачали цыплаки выводиться, все три уроды! Один - об двух головах, другой - об трех ногах (истинный бог, - сам я видал!), а тре-тий... вот забыл я, родимец его, - что у третьего... Мм... забыл, чума его знает... А ведь - диви бы кто - сам видал!
- Три хвоста, - пытаюсь я догадаться.
- Не хвоста, а крыла три, - вспомнил!.. Известно что - три крыла! Хвосты ни к чему - крыла три... Известно: один - об двух головах, другой об трех ногах, третий - об трех крылах: - вот-те все и уроды...
- Та-ак... Ну и пусть...
Некоторое время мы молчим. Смотрим на буковый лес на горах, который теперь пока еще чуть-чуть с прозеленью - синеват, точно парижской зеленью с известью покрашен от короедов.
А недели через две все уж зазеленеет в нем, и горы будут, как тонкорунные овцы; очертания же у них и теперь уж кудрявы и мирны.
- А вот волков тут нет, - говорит с сожалением Володя. - Бывалыча, у нас-то стерегешь сосунов в ночном, а уж он тут, - из кустов лезет мордой, "тты, гад лобастый!.." А то я раз пахал на кобыле, а сосун следом... Я себе иду безо внимания, соху правлю, чегой-то вдруг кобыла стала, храпит? Глянул назад, а уж он сосуна сгреб! Я к нему - ах, чума те переломай! Я вырываю, а он себе тянет, я себе рву, а он себе... Ведь зарезал, проклятый гад!
- Отогнал все-таки?
- Кого отогнал?
- Да его-то?
- Что ж отогнал, когда он уж зарезал? Гм... чудное дело! Тут уж толков чуть... Я его за задние ноги вытягиваю, а он за глотку сгреб. Сосун-то какой был, добро! Не хуже бы нашего Серого, только гнеденькой.
Если дать Володе волю вспоминать, он многое вспомнит. Как и я - он бобыль, но у него через край полная жизнь позади, и очень крепко сбитая жизнь. В будни он серьезен и зол даже: будни - работа, но сегодня, когда даже турурок гнезда не вьет и курица нестись не смеет, - день благой вести, в ожидании которой мы умышленно праздны; и отчего же мне не дать ему воли вспоминать?
Так, еще оказалось - корова у Володи была необыкновенно хороша:
- Ну, такая же огромадная - хол-мо-гор! Вымя - во, беремя, а дойки - в стакан толщины! Стадо идет, а она поперед всех, вроде какой генерал... Пастух только попробуй, ударь ее кнутом, ну, тогда шабаш: спасайся куда на дерево, и день цельный с него не слазь и к стаду не подходи... Отелилась, телка у ней обманным образом взяли, продали - тут и началось. Бабу - ее первую с ног сшибла: не брухтала ничего, а только ногой на руку наступила, вывих исделала - так с повязкой баба цельный Великий пост и прогуляла. А уж потом всех под итог - прямо никого к себе не подпускала, и кто мимо-то идет, и тех с ног сшибет (не рогами, а вот этим местом, грудью) и шарит и нюхает: если смирно лежит, - ничего, а встать захотел - что ты думаешь? - опять сшибла, смотрит... и все везде по одеже нюхает: телка не этот ли взял?.. До чего чудна: по дворам ходила - вот штука-то! Ходит - ревет. Поревет, послушает - мотанет хвостом - дальше ходу... А телка в другое даже совсем в село Сушки - попу отцу Семену продали. За двадцать! А?.. Жадный-жадный поп, а ведь дал. Ну уж и телок был!.. Крест истинный - красота!..
Я Володю слушать люблю: во мне и самом есть много исконно-сельского. И долго бы еще я готов его слушать, - благо оба мы сегодня праздны, - но близится роковой час.
- Никак время итить, - говорит Володя и смотрит на солнце уверенно, даже глаз не щурит. - Посмотреть потить в ящик, может, письмо тебе есть.
Благая весть!.. Но я говорю привычно:
- Ну, от кого же?.. Хоть газет-то не растеряй.
- Вона!.. Зачем их терять?
- И все-таки ты, Володя, скорее бы как-нибудь, - слышишь?
- А чего мне?.. Я живой рукой доскачу.
Подымается, кашляет в руку, гладит седую бороду, поправляет новый картуз, чтобы стоял геройски, и вот уж задвигались двухпудовые ходилища. И на земле моей только я, зеленый турурок в кипарисе, Серый в конюшне, шмели над цветущим миндалем, ящерицы между санталином и петушками... и солнце везде.
Я люблю землю - вообще землю, и свою.
Иногда говорит мне Володя:
- Зачем ты столько комнатей это настроил? Ты бы их хоть под дачи отдал, кому желающим.
- Что это, Володя, зачем же мне с дачниками возиться?
- Это, известно, возня... И он этого, дачник, не понимает, чтобы бережно: где виноград оборвет, где грушню... Ветки зря обломает известно... А тогда к чему же их строить?
Я и сам не знаю, признаться, зачем у меня столько комнат сейчас, и зачем я строю еще какой-то флигель, в который, быть может, никогда не загляну, и зачем буду (а непременно буду) строить еще. Но мне, как начинается весна, неудержимо хочется для земли что-то сделать. Деревьев я понасажал на ней везде, где можно, и каждую весну почему-то строюсь. Должно быть, у нас с землею брачный союз, и каждая весна - пора моей сильнейшей любви к ней, и я не хочу оставить ее неплодной. И пускай стоят на ней ненужные мне дома: это я просто подношу ей свои весенние подарки, и она их кокетливо носит - эти белые стены, и красивые крыши из черепицы, и резные балконы, и лестницы - как молодица новые кофточки и шали.
И земля мне платит за это тишиною: и утро, и полдень, и вечер - тут все мое. И деревья здесь все мои питомцы, и мне кажется, что они это чуют, когда я подхожу к ним: такой у них тогда родной, улыбчатый вид. Пусть я - чужой людям, но морю, но горам, но этим моим пестролистым кленам, и ясеням, и туям - этим штамбовым чайным розам, у которых теперь листочки так стыдливо красны, - я родной: кто их у меня отнимет? На горах кругом знаю я каждый камень... На море не поставишь вешек, но на глаз я отчетливо помню места, куда выезжал с рыбаками за белугой, за камбалой, за комсой - мелкой рыбешкой, смирной и плотной в огромных стаях, живой пищей, приготовленной морем в таком изобилии, что на всех хватает...
Время идет спокойное, переполненное облаками, проползающими над безволчьим лесом, который ясно зеленеет на глазах. Отвлечешься от него, займешься чем-нибудь другим, потом посмотришь вдруг - насколько же он стал зеленее! Это миллионы листочков развернулись одновременно на шаг мелкой козявки... А к вечеру что будет там!..
Я знаю, что Володя уселся теперь уж с кем-нибудь на пристани, лущит семечки (у него еще полон рот зубов) - потом, ради милой компании и праздника, пойдет выпить и еще вспомнит что-нибудь из прошлого о живом... Знаю, но жду все-таки: вот заскрипит калитка наверху, застучат сапоги слоновьи.
Заглянул к Серому - фыркнул и закивал головой: так он со мной здоровается ежедневно. Треплю его по шее:
- Ну, Серый, жуешь?.. Жуй, жуй... Завтра мы с тобой поедем, прогуляемся куда-нибудь подальше.
Он понимает: кивает головой... Уж он покажет рыси: чуть застоится - ему и удержу нет.
День проходит неслышно, и вот уж немного осталось солнца: подошло уже к самому гребню Бабухан-горы. От последних лучей его все в прощальной тревоге.
Иду на бугор посмотреть: не скачет ли Володя... с благою вестью... Я и сам не знаю ясно, о чем должна быть эта благая весть, но если осознать ее и представить отчетливо, разве будет она тогда благая?
Длинная, закрученная дорога вниз, конечно, пуста. У меня за спиной горят еще по-последнему буки на Бабухане, а в городке уже тень. Над речкой туман синей полоской, как сигарный дым. Как струны, вытянулись три тонких белых минарета, на которых скоро начнут кричать уже татарчата. За городком другие горы, выше моих, с каменными верхушками. На верхушках этих дрожит теперь последний луч: это прощаются с ними на ночь мои горы.
Хорошо и широко... И свободно дышать... И возникает в душе молитва, похожая на изречение из Корана: "Нет мира, кроме земного мира, и человек да будет поэт его!"
Да будет... Но почему же нет Володи с благою вестью? Эх, плох ты, плох, благовещенский дед!
Уж и смеркается: здесь это сразу. На высокие черешни перед домом прилетела стайка репелов. Попоют перед сном и спрячутся на ночь в густейшие лавровишни: так ежедневно.
Еще минут десять ожиданий, прощаний, передночной возни кругом, как в огромной детской, и подходит ночное. Затворяю ставни, как ежедневно... А-а! Наконец-то! Скрипит калитка: благая весть!
Шмурыгают и стучат ближе сапоги Володи... Вот он... Конечно, он пьян, и козырек его геройского картуза набок. Но качается он только в пояснице, - на ноги крепок.
- Ну?
- Вот, на... газеты.
Я жду.
- А насчет письмов...
Мне кажется, он начнет сейчас шарить по карманам. Я жду. Но он говорит, продолжая:
- Насчет письмов... нет нам с тобой ни письма, ни бумажечки...
Вот и все. Кончилось Благовещенье.
Иду в комнаты. Зажигаю лампу. Раскладываю привычно газеты...
Значит, нет благой вести?.. Ну что ж... Я обойдусь. Значит, нет благой вести?.. Ну что ж... Я как-нибудь обойдусь... Значит, нет?.. Значит, совсем нет?.. Ну что ж... Я обойдусь...
1912 г.
ПРИМЕЧАНИЯ
Благая весть. Печатается по седьмому тому собрания сочинений изд. "Мысль".
H.M.Любимов