Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Бабаев

ModernLib.Net / История / Сергеев-Ценский Сергей Николаевич / Бабаев - Чтение (стр. 3)
Автор: Сергеев-Ценский Сергей Николаевич
Жанр: История

 

 


      Это выплыло из памяти и опять нырнуло в глубину, но остался от него какой-то след, точно плюнул кто-то на каменного идола, который был когда-то бог, - отошел, вернулся и еще плюнул.
      Лежит теперь Селенгинский в читальне, на кровати, рядом с пьяным прапорщиком Андреади, который, может быть, тоже проснулся, уже окончательно проснулся, смотрит и не просит сыграть рапсодию, так как ее уже сыграли.
      У Селенгинского теперь мелкая дрожь от боли, неизвестности и холодной воды, а глаза доверчивые и робкие.
      Приедет доктор, будет качать головою.
      Завтра весь полк будет знать, что играли в "кукушку" и что он, Бабаев, нечаянно ранил Селенгинского.
      Только никто никогда не узнает, что он хотел попасть, - и как неважно, как безразлично это: узнают - не узнают.
      Где-то далеко тысячами умирают вот теперь люди, где-то близко еще умирают и рождаются новые. Идет дождь. Хочет спаять небо с землей и не может; щупает холодными пальцами лицо Бабаева, скоблится со всех сторон птичьими пальцами по его плащу...
      Канава зачернелась около ног. Это передняя линейка лагеря кончилась, за ней плац к город.
      В канаве вода - перепрыгнуть надо.
      Бабаев остановился, сбросил с сапог налипшую тяжелую грязь, медленно подтянулся, проверил готовность ног и перепрыгнул без разгона.
      ГРОЗА
      I
      Стреляли на восемьсот шагов в узкие обрезные мишени, которые солдаты зовут селедками. Попадали мало. Командир седьмой роты, капитан Качуровский, злился, ругался и тут же на стрельбище ставил солдат под ружье.
      День был парной, мягкий. Степь струилась снизу во всю ширину, и мишени казались живыми: шли куда-то рядами. Степь позеленела от дождей и - летняя, плоская - по-весеннему помолодела. Красные флаги оцепления были едва заметны в пару. Валы с блиндажами чуть-чуть чернели, и чернота их отливала блекло-синим. Белые солдатские гимнастерки, яркие вблизи, вдали тоже синели. Небо спустилось очень близко к земле, все влажное, млеющее, какое-то истомно-бледное, отчего на двадцативерстном плацу было тесно, как в жарко натопленной бане.
      Поручик Бабаев, в расстегнутом кителе, с колена стрелял в суслика, стоявшего, как гриб без шляпки, всего в шестидесяти шагах. Бабаев выпустил в него три обоймы зарядов, ствол нагрелся так, что нельзя было прикоснуться, пули свистели над сусликом и около него, а он только поворачивал голову им вслед, может быть, тоже свистел и не прятался в нору.
      Бабаеву казалось, что солдаты сзади его переглядываются, кивают на него головами, тихо смеются, хотя суслик и меньше мушки и попасть в него почти нельзя. Китель жал под мышками, в голове было шумно от своих выстрелов, и от выстрелов кругом, и от запаха пороха, и от солнца, растворившегося в земном пару.
      Инструктор, торопкий ефрейтор Пашков, стоял около с новой пачкой патронов и после каждого выстрела Бабаева, всматриваясь в суслика, радостно вскрикивал:
      - Стоит!.. Вот вредный!.. И не боится ведь, главное дело!.. Опять стоит!
      Капитан Качуровский сзади Бабаева, длинный, как телеграфный столб, и такой же прочный, хриплым басом кидал фельдфебелю Лосю:
      - Как, мерзавцы, целятся! Посмотри, как целятся! Целый день завтра морить на прикладке, анафем!.. Стрельба! Это не стрельба! Это называется по-итальянски...
      И он переливчатым рокотом, точно брал аккорд на контрабасе, выкатывал из себя длинную площадную брань.
      Это была скверная привычка Качуровского перед тем, как обругаться, вставлять: "по-итальянски", "по-гречески", "по-египетски", "по-персидски"... Он перебирал таким образом очень много древних и новых языков, и на всех выходило одно и то же.
      Сквозь запах пороха и потных солдатских рубах Бабаев чувствовал, как пахнет землею, рассолодевшею от банного тепла.
      Земля казалась живою, и было ново и странно стоять на этом огромном живом, глубоко вдавшись в него ногами, и вдыхать его запах.
      Маслянились зеленые круги там, где стрелял Бабаев, и уже не хотелось попасть в любопытно торчавшего тонкого зверька, но почему-то нужно было там далеко хоть пулями из винтовки обнять ширину степи, опоясать, опутать, расчертить, целуя. Земля казалась думающей, мудрой - какой старой! ласковой, простой, под этими мишенями и пулями одинаково внимательной и к белым шеренгам солдат и к суслику, к старому небу и к старому солнцу в нем.
      Левая рука немела в локте, и Бабаев спускал курок, сам видя, какой плохой у него упор для такой тонкой цели. Пуля, последняя из пяти, сделала рикошет, свежо взрывши землю у самой линии.
      - Фу, скандал! - сказал он Пашкову и добавил: - Ну и черт с ним, когда так! Возьми винтовку.
      - А он тоже ушел, ваше благородие!.. Он знает! - осклабился Пашков, глядя в степь.
      Бабаев присмотрелся и не видел уж суслика, и было почему-то невыразимо приятно сознавать, что он "знает", ушел в нору и будет жить.
      - Даром патроны потеряли! - скосив в его сторону глаза, сказал Качуровский.
      Бабаев подошел к Качуровскому, вспомнил, что у него шестеро детей, поэтому такой он небритый, старый, и китель у него с потускневшими пуговицами и потертыми локтями. Приедет на смотр какой-нибудь генерал и станет кричать, что у него плохая рота, а он возьмет под козырек, вытянется во весь громадный рост и будет глупо хлопать глазами; сказать ему будет нечего и некуда идти...
      - Попробуйте вы попасть, - ответил он ему улыбаясь: - Он ведь тоньше комариного носа: как попадешь?
      - Рикошеты делаете!.. За это солдат бьют, - ворчнул Качуровский.
      Но Бабаеву не было обидно. Такое привычное было лицо Качуровского, загорелое от солнца, сизое от водки, несложное, ясное до последней мысли в глазах. Понятно было, что ему все равно, что это просто тон ротного командира, который на очереди к производству в подполковники: двенадцатый капитан по старшинству во всей армейской пехоте. Было ясно, что ругается он по привычке и по привычке ставит солдат под ружье. За обедом сегодня (стрельба была послеобеденная) он выпил столько, сколько пьет всегда, может быть, больше, потому что была, должно быть, тарань на закуску, и теперь его разморило и клонит в сон. Глаза у него тяжелые, и фуражка сидит блином: сползла наперед и напыжилась сзади, как у мороженщика.
      Стреляло немного рот - пять или шесть, остальные отстрелялись до обеда.
      Около наблюдающего за стрельбой батальонного, в десятой роте, белела кучка офицеров, громко смеялись: Должно быть, кто-нибудь рассказывал анекдот, старый, как эта земля и это небо.
      У рядового Нетакхаты, приземистого славного полтавского хохла, черное лицо заранее виновато и смущенно: ему сейчас стрелять во вторую от края мишень, и он знает, что вряд ли попадет хоть одну пулю: почему-то застилает у него глаза, когда он целит.
      Смотрит на солнце и щурит глаза рядом с Нетакхатой другой хохол, Звездогляд. Этот - старый солдат, с медным значком за стрельбу; вывернул широкую кротовью ладонь левой руки, правой охватил винтовку и ждет.
      Круглый фельдфебель Лось отмечает пули в журнале стрельбы крестиками и нулями. У него на рубахе призовые часы за стрельбу на серебряной цепочке. На крупном носу застыл капельками пот, точно шарики ртути, точно недавно на этом носу разбили градусник и прилипла ртуть.
      За линией сзади деревенским табунком мирно пасутся лошади ординарцев и ротные артелки. Жирные пятна их расплылись, утонули в зеленом, просто из этого зеленого и вышли, и оторвать их нельзя.
      В широкое и влажное над степью сухими змейками врываются сигналы. Рожки сигналистов яркие, медные, поэтому сигналы кажутся желтыми и кривыми.
      Из-за мишеней то здесь, то там вслед за выстрелами выскакивают четырехугольные флажки, то красные, то белые; красным накрывают пулю в мишени, белый - промах.
      Бабаев давно привык к ним, к этим флажкам, но теперь какой-то добрый и мягкий день, весь пропитанный истомной, святой монастырской ленью, и так хорошо смеются там в кучке около батальонного, что ему кажутся чем-то совсем ненужным эти белые флажки: все должно быть красным, веселым.
      Отстрелялся Нетакхата. Смуглое лицо насквозь просвечивает, точно зажгли в нем лампадку.
      - Сколько? - спрашивает Бабаев.
      - Нетакхата три попал, ваше благородие! - отвечает зычно Нетакхата.
      Ощутимо, точно кто-то пляшет, добирается до сознания: три попал, три попал, три попал...
      - Молодчина! - медленно улыбаясь, хвалит Бабаев.
      - Рад стараться, ваше благородие!
      И несколько мгновений еще счастливо круглится перед глазами Бабаева запрокинутая голова Нетакхаты с широким, жарким белозубым ртом.
      II
      Можно было подсмотреть - и Бабаев следил и видел, - как постепенно яснела снизу степь и темнело небо.
      У горизонта взобрались одно на другое и разлеглись тихо несколько испуганных облаков, желтовато-аспидных, с белыми, как разлитое молоко, кудрями; потом они неслышно поднялись и захлестнули солнце.
      Посвежело. Мишени уже не казались живыми - стали неподвижными, буднично-резкими и серыми.
      Степь подобралась со всех сторон и опустилась куда-то вниз, точно ушла из-под ног. Бабаеву показалось, что все кругом стали определеннее и выше ростом. Все белое порыжело: гимнастерки, кителя, чехлы фуражек, а с молодой травы сбежали желтые краски и остались скучные синие - тени облаков.
      Показалось, что и выстрелы кругом стали глуше: прежде они разлетались всюду, как пух одуванчика, чудились высоко в небе, и небо от них было звонким; теперь они столпились над самой землей, узкие, длинные и прямые, отяжелели, сжались. Ясно вдруг стало, что пули имеют вес и летят грузно.
      Сзади солдаты табором на земле чистили ружья, смеялись; так же, как и прежде, табунком паслись лошади. Но стелилось уже что-то сумрачное, скользило по смеху солдат, по мелким шагам стреноженных лошадей.
      Капельки на носу Лося пропали; нос сухо выступал вперед, отчетливый и серьезный.
      Качуровский смотрел на небо и говорил сердито:
      - Вот, смотрите, опять дождь пойдет! Давно не был, черт!.. Хоть бы дал упражнение кончить, а то это будет совсем, как говорят мексиканцы... Волкотруб! Басоны сниму!.. Гляди, болван, как этот идол черномазый на колено стал!.. Этот! Вот этот! Вот этот самый!
      И, тыча в спину ножнами шашки, Качуровский совсем валил с ног не по правилам присевшего на колено маленького башкира из четвертого взвода Ахмадзяна Мухаметзянова, а молодой плотный взводный Волкотруб трусливо протискивался вперед из-за линии, чтобы показать башкиру, как нужно стрелять с колена, и на ходу поправлял зачем-то фуражку и пояс с вороненой досиня бляхой.
      Облака все чернели снизу и все набухали вверху, выпуклые, мокрые, тяжелые, как паруса. Из-за земли их точно выпирал кто-то в небо плечами; от земли они проползали совсем близко; от земли, невидимо присосавшись, впитывали они свою черноту, упругость и тяжесть; над землей они сплетались, бросая друг другу звенья; белые клочья быстро скользили по ним и пропадали, точно съедались ими. Внизу они были уже скованы в тучу - одну сплошную и цельную.
      Ничто не мешало видеть, как неодетая росла туча, почти говорила, почти смеялась белым крутым хребтом, дышала чем-то холодным. Это от нее подуло ровным спорым ветром, и Качуровский кричал шеренге стрелявших:
      - В левый угол! Целься в левый угол! Проверьте, поручик!
      Бабаев нагибался к кисло пахнувшим спинам солдат и отчетливым, безразличным тоном повторял, смотря на лоснящиеся затворы винтовок:
      - В левый угол. Ветер слева, относит пулю - значит, целься в левый угол мишени. Понял? Нашел? Ну вот!
      И, вдумавшись в то, что ветер был сильнее, чем это нужно для левого угла, он громко поправлял себя и Качуровского:
      - Выноси мушку за мишень влево! На ширину пальца за мишень влево от угла мишени - понял?
      Ветер надувал фуражку Качуровского, заворачивал полы его кителя, и он, соглашаясь с Бабаевым, но не желая показать, что ошибся, кричал:
      - Да смотрите, как этот олух винтовку свалил! Даже отсюда видно, как Полугусев винтовку свалил! Ты, морда смоленая! Волкотруб! Брюхо кохаешь! За людьми смотри!
      Люди на земле делали свое дело, тучи - свое, и как-то странно было думать: столько раз подымались уже над землей тучи, росла трава, сохла трава, опять растет, опять тучи... Недавно был дождь - опять пойдет.
      У людей лица такие серьезные, напряженные - зачем? "Я плаща не взял", вдруг, перебивая себя, подумал Бабаев.
      Подошел подпоручик Палей из восьмой роты.
      - Здоровый дождище будет! - У него было красивое, большое лицо, певучий голос. - Ведь не даст домой дойти, а?
      - Не даст, - улыбаясь, оглядел его всего Бабаев.
      - А я в кительке, налегке! - повел плечами Палей. - И холодно уж стало - вот лето! Брр... Много набили?
      - Плохо! Едва ли процент выбьем.
      Китель у Палея был коротенький, белый; на ногах рейтузы в обтяжку.
      - А мы... Черт их знает! Кажется, ничего себе... А стемнело как замечаете? Шести часов еще нет... Здорово пущено!.. Туча-то, как сапог, глядите!
      - Мы сейчас кончаем: последняя смена, - сказал Бабаев.
      - Десятая строится - видите? - сейчас пойдет. Мы тоже сейчас.
      Палей подпрыгнул на месте, стукнул каблуками узких ботфортов и ушел так же молодо, как подошел.
      Туча захватила уже небо над головой и пошла книзу сзади. Лица стали светло-зеленые, как в сумерки. Туча просвечивала и слоилась как-то вся, густая и толстая. Что-то быстро-быстро двигалось и кипело в ней очень низко, над самыми глазами, когда смотрел Бабаев, точно там тоже был какой-то свой порядок, и строились какие-то ряды, и командовал кто-то.
      Подъехал на серой ординарческой лошадке батальонный - сырой, круглобородый, с деревенским лицом.
      - Последние? - крикнул он Качуровскому.
      - Последние, - ответил Качуровский.
      - Ладно! Без меня! Домой еду... Сведения мне на дом пришлите! Ну, гоп!
      Он взял под козырек, хлопнул, перегнувшись, плясавшую лошадку ладонью по боку и выскочил в поле галопом. За ним в хвосте бросился ординарец на гнедом шлапаке, и так они очень долго видны были в степи - гнедой и серый, и на них двое белых, прыгавших на седлах.
      - Раскатать шинеля! - пустил в глухую низкую ноту Качуровский, когда последняя смена кончила стрельбу и протрубили сигналисты.
      У мишеней закопошились махальные. На линии солдаты, суетясь и толкаясь, надевали шинели.
      Точно ракета взвилась над головой, извивами через тучу прошла змеистая желтая молния, и сразу, как орудийный залп, тарарахнул гром, пополам расколов небо.
      Лось перекрестился. Немного подумав, снял фуражку и перекрестился Качуровский.
      - Ну, быстрота и натиск! (У Качуровского - он был подолянин - вышло: бистрота и натиск.) Стройсь! Равняйсь! Живо!
      Через линейку уже двинулась в степь к дороге десятая рота, вся непривычно для глаза буланая от одетых шинелей; восьмая строилась в колонну по отделениям, и видно было, как махал перед ней руками, что-то говоря, Палей.
      Туча стала от края до края горизонта, чугунно-жидкая и сплошная, и прихлопнула землю, как выпуклая, хитро сработанная круглая крышка.
      III
      Темно стало. Между землей и небом повисли, как ткацкая основа, первые широкие капли дождя. Звучно шлепались о солдатские фуражки. Принесли с собою какой-то молодящий острый запах оттуда, сверху, точно это просто окропили землю тонкими духами. Капли упали, но осталось ощущение твердых и прочных ниток, связавших тучи с землей.
      Опять хлесткой змейкой ударила по темному молния. Тучи зарычали совсем по-звериному подпольно-глухо, и вдруг вырвался наружу рев, такой мощный, что робко задержался на шаг Бабаев и оглянулся. Рев был длинный, с перехватами. Бабаеву представились вздутые паруса, перевязанные концами: взметнулись, задрожали в воздухе и пропали, но от них беспокойно-бело стало в глазах.
      - Эд-так дерябнул! - сказал Качуровский, вдохнул свежесть и запах дождевых капель, качнул головою и добавил: - Хороши придем!
      Он шагал рядом с Бабаевым, злой, длинный, серый от клеенчатого плаща, а рота сбоку, давно сбившись с ноги, враздробь шумела сапогами по низенькой траве, и ближе всех в роте, усердно ловя потерянный шаг, стараясь выше поднять голову и соблюсти молодцеватость, нес свое короткое тело левофланговый третьего взвода - Нетакхата.
      Бабаеву хотелось говорить, петь, смеяться громко. Пробуждалось мальчишеское, старое. Повторилось то, что уже было когда-то: шли оравой за рыбой с бреднем, и застала гроза в лесу. Тогда еще над водой, совершенно черной, кружились, как сумасшедшие, острые седые чайки, кричали, свернув головы набок, бросались вверх и вниз на косых крыльях. Шумели дубы, лил дождь, и два самых маленьких мальчугана, прижавшись к корявому стволу, плакали навзрыд, боясь плакать.
      Капли стали падать чаще, жиже. Опять блеснула молния. Теперь за дождем показалось, что чей-то глаз мигнул спросонья, а гром ударил глухо и сразу, точно вылетела пробка из огромной бутыли, и тут же лопнула вся бутыль и разлетелась на мелкие части.
      - Шире шаг! - свирепо крикнул роте Качуровский. - Тянутся, как татарская мазница! Чертово быдло! Выше ногу!
      Бабаеву показалось, что Качуровский ненавидит роту уже за то, что вся она, как на подбор, из таких маленьких людей, чуть не вдвое ниже его ростом; что он ненавидит небо за то, что оно в грозовых тучах; землю - за то, что по ней нужно так долго идти к дому; свою семью, куда он придет и где будет крикливо и бестолково от маленьких ребят и замучившейся с ними жены, зеленолицей худенькой дамы, похожей на богомола.
      Дождь уже промочил китель Бабаева. Теперь дождевые капли распылились в воздухе, закрыв и тучи вверху и дорогу, и молния мигала сквозь них изжелта-белыми вспышками уже привычно, как глаза спросонья. Гром с размаху бросался на землю - так и казалось, что бросался, прибежав откуда-то и запыхавшись, тискаясь тупой воронкой в отверстие, пробитое молнией.
      Пахло свежей, только что вынутой из сети рыбой.
      - Вы бы хоть солдатскую шинель взяли! Мокнет, как... козий хвост! желчно сказал Качуровский.
      Бабаев посмотрел на него сбоку, увидел, что это не участие к нему, а та же злость, без которой он не мог говорить с солдатами, и не ответил.
      - Нетакхата! - гулко крикнул Качуровский. - Дай свою шинель их благородию! Живо!
      Выскочил и повернулся волчком Нетакхата.
      Бабаев увидел забрызганное дождем лицо, затоптавшиеся на одном месте, непонимающие глаза и руки, перебросившие винтовку с плеча к ноге.
      "Три попал! Три попал!" - завертелось в уме, и показалось, что давным-давно это было: маслянистая зелень, стрельба, суслик... И Нетакхата теперь уже совсем не тот белозубый, с жарким ртом, а другой.
      Рота пошла дальше, а они остались трое в дожде.
      - Мне не нужно шинели! - вдруг раздражаясь, крикнул Бабаев. - Зачем это? - Капли с фуражки затекли за шею, холодили спину... - Во всяком случае, поздно уж, - добавил он.
      - Снимай шинель! - упрямо приказал Качуровский Нетакхате. - Слышишь?
      Нетакхата быстро и бережно положил винтовку на землю, сбросил пояс.
      - В строй ступай! Иди в строй! - болезненно высоко крикнул Бабаев. Что за гадость! И ведь никакого смысла нет!
      - В чем нет смысла? - зло и медленно спросил Качуровский, стукнув зубами.
      - В вас нет смысла! Вы - сплошная нелепость! - вдруг придвинулся очень близко к Качуровскому Бабаев и посмотрел ему прямо в серые круглые глаза.
      Три года он был в его роте и никогда не видал его так близко. Из дряблых красных мешков под глазами выкатились противно мягкие щеки; у крыльев носа они обвисли, срезанные косыми морщинами; жесткие усы торчали прямо в стороны, дождь повис на них каплями. Над лицом башлык плаща поднялся, как измятый дурацкий колпак из сахарной бумаги.
      - В вас нет никакого смысла! - спокойно повторил Бабаев. - Хоть бы застрелились вы, что ли, а?
      Темно было. Ревело над головой. Ливень шумел. Представлялся почему-то пожар, дым всюду, вода из брандспойта... Где-то в углу, страшный, прижался к стене Качуровский, присел, выкатил глаза... Сейчас выстрелит из револьвера себе в висок.
      - Вы с ума сошли?
      Качуровский впился в него белыми глазами сверху. Руки Нетакхаты мечутся, расстегивая крючки шинели. Молния мигнула где-то очень близко и часто, несколько раз, как рыба по воде плесом. Ярко стало. Погасло. Опять темно. И гром. Его уже ждало сердце, на секунду перестав биться. Гром сплошной, без перекатов, ринулся вниз водопадом хохота: го-го-го! Под ногами расплющил жидкую грязь.
      Качуровский крестился мелко, трусливо - раз-два-три, раз-два-три... Нетакхата свой мокрый, тяжелый правый рукав стащил и застыл оглушенный.
      Рота идет последней. Сзади никого. Махальные, должно быть, спрятались в блиндажах. Артелки проехали стороною. Бабаев чувствует свое тело все в воде, точно он не одет, купается. Ливень бьет крупными струями в рот, в глаза...
      - Копается, сволочь! Догоняй роту! Пошел!
      Это Качуровский кричит Нетакхате.
      Близко - но кажется далеко, так глухо. Нетакхата натягивает снова совсем черный прямой рукав, в карман сует пояс. Винтовка его заплыла грязью - еле виден затылок приклада. Цепкие руки хватают ее, и вот она уже торчит прямо, штыком вверх, лежит на косом плече.
      Мутным пятном, повернувшись, бросается вперед Нетакхата; бежит - ноги чавкают звучно; из-под них грязь в стороны - влево, вправо.
      - Да дуло, ствол тряпкой заткни! Э-э, черт! У всех ржавчина будет...
      Голос Качуровского мокрый, мягкий, как тряпка. Вот он зачем-то бросается сам вперед. Маячит перед глазами длинный, остроконечный. Ветер бьет в его плащ. Роты не видно впереди - ничего нет. И снова молния. Теперь она страшная, близкая, очень низко над землей, как смех, как шар. Глаза закрылись - открылись. Рота впереди - полоса черная, полоса белая... Упал человек со штыком - темный, чужой... Холод. Тело в воде. От грохота все темно, все заперто. Гром, как чугунные стены, сброшенные с неба. И кажется, что уже застыла кровь, что это - все, конец... В чугунные стены бьют, бьют, бьют... Но странно, что идут куда-то ноги, сгибаясь в коленях, странно, что вот уже стихает гром, что он тоже идет кверху, уходит куда-то, катается, как шар в кегельбане...
      Перед глазами изжелта-грязно. Пахнет смолою, как на пристанях... И вспоминается, что кто-то упал впереди, озаренный... Вспоминается сразу, вдруг появляясь, короткая спина, углы шинели внизу. В памяти это очерчено яркими, толстыми линиями, и живы только одни эти белые линии - темного нет...
      И по этим очертаниям, вызванным снова и снова, Бабаев узнает, наконец, еще не видя, что впереди упал и лежит в грязи убитый молнией Нетакхата.
      IV
      С согнутым и перевитым в веревочку штыком, мягкая на вид и почерневшая, валялась винтовка. Скрючившись комом, небольшой, в жидкой грязи лежал Нетакхата. Качуровский присел перед ним на корточки и боязливо проводил длинной ладонью по его черному лицу.
      Бабаев подошел молча, так же, как Качуровский, присел на корточки, зачем-то взял в руки тяжелую, впитавшую грязь фуражку Нетакхаты.
      Почему-то стало светлее. Испуганные глаза Качуровского встретились с глазами Бабаева, чего-то ждали, что-то спрашивали молча.
      - А ведь он три пули попал! - вспомнил и сказал вслух Бабаев. - Три пули! Первый разряд! - и улыбнулся.
      Смотрел в глаза Качуровскому, улыбался, и этой улыбки не мог и не хотел согнать.
      - Убит ведь! Наповал убит! - тихо сказал Качуровский, не сводя с него больших глаз.
      - Три пули! Счастья-то сколько было - вы подумайте! - улыбался неподвижно Бабаев.
      Он чувствовал, как что-то подергивается в нем, внутри, точно игрушечный резиновый плясун. Где-то еще гремел новый гром, дождь сбегал струями с плаща Качуровского; ноги засели по щиколотку в грязи и - как будто не было сапог! - насквозь промокли.
      Захотелось тронуть лицо Нетакхаты так же, как трогал его Качуровский. Бабаев взял убитого за плечо, сжал дрожавшие пальцы и потянул. Тело показалось тяжелым, всосалось в землю. Бабаев потянул его сильнее, сжал зубы. Тело тихо опрокинулось на спину, хлюпнула грязь под ним; показалось все лицо Нетакхаты с новым черным пятном на щеке.
      - Остановите роту, поручик! - приказал Качуровский.
      - Рота, стой-й! - звонко крикнул вперед Бабаев, чуть поднявшись.
      Но рота уже сама стала; рота уже темнела впереди бурой массой, и подходил Лось.
      От размокшей шинели он стал прямоугольным, бесшеим. Он подошел, мягко ступая по грязи, зачем-то взял под козырек и тут же опустил руку.
      - Нетакхата? - спросил он трусливо и добавил: - Вот где бог застал... эх!
      Толстое, мокрое лицо его стало плаксивым. Тронул ногой винтовку. Зачем-то поднял ее с земли. Осмотрел, качнул головой, положил опять на землю. Обтер о шинель руки.
      - Ваше высокоблагородие! Его закопать в землю надо! - вдруг сказал он уверенно и громко.
      - Зачем? - спросил и поднялся Качуровский.
      - Затем, что... Может, он еще не совсем... Он отойти может.
      - В землю? - спросил Бабаев.
      - Так точно. Раздеть только и закопать. Только голову чтобы наружу, а тело в землю. Он отойти может.
      И странно было - когда Бабаев услышал, что Нетакхата может еще ожить, он не почувствовал радости.
      Нетакхата был в его памяти сложный: то опаленный сегодняшним солнцем, то обрызганный дождем, и еще раньше - другим солнцем и другим дождем; сквозил счастьем, как сегодня, - хотя, может быть, это Звездогляд случайно целился в его мишень и оставил в ней свои пули или просто ошиблись махальные; тянулся изо всех сил, чтобы угодить, держал голову неестественно прямо и сгонял с лица всякую свою мысль, чтобы оставить место для "слушаю!"... Стоял он на левом фланге третьего взвода всегда в чистом мундире, короткий, с тугими, круглыми плечами, смуглый, с чуть приплюснутым широким носом... стоял - теперь уже не будет стоять - не хотелось, чтобы еще стоял.
      Капли дождя, косые, частые, очень уверенные и наглые - вот-вот зальют Нетакхату. Зачем-то подошла рота, расстроила ряды, окружила их, взяла к ноге - затылки прикладов на носках сапог.
      Мигала истощенная молния. Где-то далеко гудел гром, как оркестр из одних больших медных труб.
      Нетакхату раздевали. С тела стаскивали шинель, осторожно разрезая ее по швам в рукавах перочинным ножом. Тут же в грязи саперными лопатками копали яму.
      - Ну, к чему это? Смешно! - говорил Бабаев. - Ведь не оживет же он в самом деле!
      Качуровский стоял около, смирный, совсем старый, и отрывисто, ни на кого не глядя, говорил, точно думал вслух:
      - Пусть закопают... Тут хоть закопать есть что... А то вот на чугунном заводе я был с ротой - лет десять назад или больше - так при мне один малый, рабочий, в чугун попал... Из домны течет такой жидкий чугун белый... Сверху, с мостков упал, вагонетку вез и - фьють - бистрота и натиск! Сразу ничего от человека не осталось, только масло сверху плавало - блестки такие (он округлил их рукой). А потом совсем ничего! - чугун и чугун, и закапывать нечего было... Стой перед чугуном да литию пой!
      Бабаев представил и не поверил: показалось, что только сейчас это выдумал Качуровский, чтобы легче было.
      В дожде и сумерках лица солдат были трупного цвета. От размокших шинелей пахло сгущенно-казарменным кислым запахом. Тело Нетакхаты было пестрое от черных пятен и полос на нем; левая рука казалась перебитой ниже локтя - согнулась кистью назад.
      Бережно и боязливо опускали тело в яму, ногами вперед. Тело на мокрых шинелях проступало резким пятном - жалкое, повисшее, избитое, точно с креста. Бабаев забыл, что степь, что дождь, что была стрельба: тело било в глаза, мешало помнить. Вот его согнули, и ему не больно, обнажили - не стыдно, стали забрасывать мокрой холодной грязью - не холодно... Страстно хочется крикнуть: "Эй, Нетакхата!" - и нельзя вслух; смотреть можно.
      Вот осталась незарытой только голова над землей - небольшая, темная, с грязным лицом. Одна голова - и это страшно.
      И солдаты столпились кругом, тянутся друг из-за друга, шепчутся - глаза строгие.
      Маленькое круглое на земле, и вокруг так много людей, так теснятся, так ждут - ждут долго, и это жутко.
      - Зря! - громко говорит, наконец, Качуровский и машет рукой.
      - А вдруг? - весь вздрогнув от холода, тихо отзывается Бабаев.
      - Что вдруг? - Лицо у Качуровского выжидающее, детское.
      - Вдруг он поглядит и что-нибудь такое скажет... а? - чуть улыбается Бабаев.
      - Ну, где уж! - отвернувшись, опять машет рукой Качуровский, но ждет.
      Он присел опять на корточки, как сидел прежде, нагнул голову, вывернул ее, как смотрят в подворотню, и долго глядит, и незаметно сзади него один за другим присаживаются, тихо толкаясь, солдаты, и у фельдфебеля Лося косой сгиб в широкой пояснице и руки вперед, а на руках жалостливо растопырены пальцы.
      - Неужто совсем убитый? Вот грех! - говорит он несмело.
      Дождь перестал почти. Дождь сочится устало, лениво, и уже все видно кругом: и то, как небо отклеилось от земли на горизонте и желтеет просвет; и то, как далеко кругом залита вся степь и тускло поблескивает в лужах; и дорогу - широкую гуртовую дорогу и спуск на ней вниз, к лагерю; и город направо, с мокрыми крышами и куполами колоколен.
      А тем, кто нагнулся и смотрит на маленькую жуткую голову в земле, видно, что никогда уже не оживет Нетакхата.
      Качуровский подымается первый, как сел.
      - Нечего! - говорит он густо. - Что там в бирюльки играться! Вынимай его и шабаш... Живо!
      Теперь лицо у него жесткое; щеки, как плотные треугольники из терракоты, и глаза опять подобрались, сузились.
      - Полчаса морочил голову, осел! - выдавливает он, колюче глядя на Лося. - Порядок! - кричит он роте. - Во взводах равняйсь!
      И солдаты отхлынули и затолкались, хлестко топая по грязи.
      V
      Чтобы не задеть лопатками тела, откапывали Нетакхату руками. Потом обмыли в луже и понесли на его же шинели в лагерь, следом за ротой.
      Бабаев и Качуровский шли сзади.
      Дождя уже не было, и было странно видеть, какой лучистый понизовый свет шел из-за далеких, очень мирных кудрявых облаков, где садилось солнце, дробился в лужах, подымался под свалившую грозовую тучу, как под крышу, и спихивал ее дальше, чтобы стало просторней и реже кругом. И все кругом казалось проснувшимся и усталым и потягивалось, жмурясь, чтобы скоро опять уснуть. Опять запахло землею, слабым придушенным запахом весенних оголившихся кочек, обмытой травы, речных берегов, когда река неширокая, цветет и течет низко.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15