После этих предварительных упражнений ученик должен был уже самостоятельно копировать написанные учителем слова (Sen. epist. 94. 51). Квинтилиан предлагал здесь другой метод, сообщенный ему, может быть, тоже каким-нибудь вдумчивым учителем начальной школы, которому этот метод сберегал время: следовало вырезать буквы на деревянной дощечке; ученик обводит их своим стилем, «словно борозды». Рука у него не соскользнет, как это бывает при письме на навощенных табличках: деревянные края не допустят этого, и ребенок, «быстрее и чаще водя стилем по определенным линиям, приучит свои пальцы и не будет нуждаться в помощи чужой руки, которая ляжет на его руку»; важно научиться «писать хорошо и быстро» (I. 1. 27). Для списывания Квинтилиан советует давать детям не пустые фразы, а «какие-либо добрые наставления. Память о них сохранится до старости, и, запечатлевшись в душе чистой и нетронутой, они будут содействовать выработке добрых нравов» (I. 1. 35-36). К списыванию присоединяется диктант, тоже нравоучительный; ребята выучивают его наизусть: память рекомендовалось упражнять (Cic. ad Quint. fr. III. 1. 11).
Книги были слишком дороги, чтобы дети в начальной школе могли ими пользоваться. Обычно, выучившись читать и писать, они записывали под диктовку учителя тексты, которые им были нужны, например законы Двенадцати Таблиц, которые Цицерон учил мальчиком на память. Писали на табличках, покрытых воском, вдавливая в него буквы стилем, железным грифелем, один конец которого был острым, а другой тупым и широким, чтобы удобнее было стирать написанное. Писали и чернилами на папирусе и пергамине; книга, которую не раскупали, шла в лавочки на обертку товара и в школы: дети писали на обратной, чистой стороне листов (Mart. IV. 86. 8-11). Перьями служил тонко очищенный тростник (перья из птичьих крыльев упоминаются впервые в VII в. н.э. у Исидора Севильского, – VI. 14. 3); чернила делались из сажи и гуммиарабика (75% сажи, 25% гуммиарабика). Смесь эту высушивали на солнце, затем растирали в порошок и разводили водой[113]. Детей приучали писать и стилем, и перьями. В школах, где учитель обладал познаниями более обширными, он сообщал ученикам кое-какие знания по грамматике и правописанию (Quint. I. 7. 1).
Важное значение для практической жизни имело знакомство с арифметикой, главным образом с устным счетом, которому обучали с помощью пальцев (digitis computare) – пальцы левой руки обозначали единицы и десятки, правой – сотни и тысячи, а также с помощью счетной доски, абака, которая несколько напоминает наши счеты.
Детей посылали в школу обычно с семилетнего возраста, и ходили они туда лет пять – время, за которое, по словам Плавта, грамоте могла бы превосходно выучиться и овца (Persa, 173). Этот относительно длинный срок обучения не следует объяснять тупостью италийских школьников. Учиться им было гораздо труднее, чем нашим детям: сложнее были методы обучения, античный способ слитного письма затруднял чтение даже и не на первых порах, выучиться арифметическим действиям при цифровой системе римлян было делом вовсе не легким[114]. Кроме того, из пяти лет на учение приходилось не больше половины: остальное время было занято каникулами и праздниками.
Школьная дисциплина была жестокой; брань и побои – главные меры воздействия, которые знают и в начальной, и в средней школе; единственной чертой учителя, которая запечатлелась в памяти Горация, была его щедрость на удары; Августин, вспоминая в глубокой старости свои школьные годы, утверждал, что всякий, кому будет предоставлен выбор между смертью и возвращением в школу, выберет смерть (de civit. dei, XXI. 14). Марциал называл трость (ferula) скипетром учителей (X. 62. 10, ср. XIV. 80). «Проклятый школьный учитель» ненавистный и мальчикам и девочкам! Еще не пели петухи, а из твоей школы уже несется твое свирепое ворчанье и звуки ударов", – жалуется он в другой эпиграмме (IX. 68. 1-4). Трость была орудием относительно легкого наказания, которым учитель действовал по ходу занятий, не отрывая преступника от его табличек; в случаях более серьезных в дело пускались розги или ремень, который можно было заменить шкурой угря: «она толще, чем у мурен, и поэтому ею обычно бьют школьников» (Pl. IX. 77). На упомянутой выше помпейской фреске изображена сцена из повседневной школьной жизни: двое девочек, положив на колени исписанные листы, погружены в чтение, у третьего ученика, мальчика, мысли далеки от учения: ожидает ли он участи, уже постигшей его товарища, которого с выражением удовольствия на лице сечет молодой человек, по-видимому, помощник учителя, пожилого человека в плаще, стоящего тут же и спокойно наблюдающего за экзекуцией[115].
«Азбука к мудрости первая ступенька», – гласит старинная русская пословица; по всей Италии дети на нее всходили, но, кроме проклятий Марциала, которому школьный шум мешал спать, мы во всей латинской литературе не найдем ни слова для характеристики тех людей, которые помогали малышам на эту ступеньку взобраться. И только одна-единственная надгробная надпись августовского времени (CIL. X. 3969) чуть-чуть приоткрывает нам внутренний мир учителя грамоты. Звали его Фурием Филокалом («любителем прекрасного»); может быть, это прозвище было у него наследственным – он жил в полугреческой Кампании, в Капуе, – а может быть, он сам выбрал его, считая, что оно верно его характеризует. Был он бедняком, «жил скромно» (parce), состоял членом погребальной кассы, на средства которой и погребен, и прирабатывал к своему жиденькому доходу от школы составлением завещаний. Мы не можем определить объема и глубины его познаний (кое о чем он слышал от пифагорейцев, учивших, что тело – темница для души, и был осведомлен об этнографии Италии, называл себя аврунком), но нравственный идеал его вырисовывается яснее. Это чистота, внутреннее благообразие, которое определяет его отношение и к детям, и ко всем, кому с ним приходилось иметь дело. Он безупречно целомудрен в своем поведении с учениками; люди малограмотные и незнакомые с юридическими формулами могли спокойно поручить ему составить завещание: «он писал их по-честному». Его отличает благожелательность ко всем людям; «ни в чем никому не отказал, никого не обидел»[116].
Являлся ли Филокал в учительской среде исключением или же такие тихие, совестливые и добрые люди часто встречались среди этих незаметных, невзысканных судьбой людей? Мы не можем ответить на этот вопрос: материала нет.
У грамматика
Дети бедных родителей, окончив начальную школу, брались за работу; продолжали учиться только те, чьи родители принадлежали к классам более или менее состоятельным. Можно быть уверенным, что их дети начальной школы не посещали. Если в их семье не придерживались доброго старого обычая и обучал их не отец, то в своем доме или у ближайшего соседа и друга он всегда мог найти достаточно образованного раба, который мог выучить детей чтению и письму. Катонов Хилон обучал многих детей (Plut. Cato mai, 20); во времена Квинтилиана живо обсуждался вопрос, не лучше ли учить мальчика «в своих стенах», чем посылать его в школу; бывали случаи, что и курс «средней школы» уже взрослый мальчик проходил дома (Pl. epist. III. 3. 3). Большинство, однако, отправлялось к грамматику.
С грамматиками мы знакомы гораздо лучше, чем с учителями начальной школы: о «славных учителях» (professores clari) рассказал Светоний, оставивший о двадцати из них краткие биографические заметки[117]. Это не только учителя: это ученые с широким кругом интересов, иногда писатели, всегда почти литературные критики и законодатели вкуса. Они занимаются историей, лингвистикой, историей литературы, толкуют старых поэтов (Энний, Луцилий), а иногда и загроможденные ученостью поэмы своих современников («Смирна» Цинны), подготовляют исправленные издания, роются в дебрях римской старины, пишут драгоценные справочники, содержащие объяснения старых, непонятных слов и древних обычаев. Они раздумывают над вопросами преподавания, ищут новых путей, иногда безошибочно их находят и смело по ним идут (Цецилий Эпирот вводит в школу чтение современных поэтов; Веррий Флакк заменяет телесные наказания системой соревнований и наград). Отпущенники, чаще всего греки, они свои люди в кругу римской аристократии; сыновья знатных семей у них учатся; зрелые писатели (Саллюстий, Азиний Поллион) обращаются за помощью и советом. Они состоят в дружбе с людьми, чьи имена сохранила история, и умеют быть верными друзьями: Аврелий Опил не покинул Рутилия Руфа, осужденного на изгнание; Леней обрушил свирепую сатиру на Саллюстия, осмелившегося задеть Помпея, его покойного патрона. Перед ними открываются двери императорских дворцов: Юлий Цезарь учился у Гнифона, Август пригласил Веррия Флакка в учителя к своим внукам, Палатинской библиотекой ведал Гигин.
Эта ученая и учительская аристократия давала тон и указывала путь всему учительству римской школы; от способностей, сил и добросовестности каждого зависело приблизиться к этим образцам или остаться далеко позади. Квинтилиан вспоминал таких грамматиков, которые «вошли только в переднюю этой науки» и застыли в своем преподавании на материале, почерпнутом из старых записей, составленных учениками, которые слушали лекции знаменитых «профессоров» (I. 5. 7).
Вряд ли, однако, таких было много; тот же Квинтилиан вынужден признать, что «всю свою жизнь, как бы долга она ни была, тратят они на работу» (XII. 11. 20). На их обязанности лежало научить мальчиков правильно говорить и писать и основательно ознакомить с литературой, главным образом с произведениями поэтов. Уже первая задача при отсутствии научно разработанной грамматики и твердо установленных правил была трудна; вторая требовала больше, чем простой начитанности: грамматик должен был чувствовать себя хозяином в ряде областей, смежных с литературой, начиная от философии и кончая астрономией. От него требовали, чтобы он «знал всех писателей, как свои пять пальцев» (Iuv. 7. 231—232). В конце республики, по сведениям Светония (gram. 3), в Риме было больше двадцати школ, и число их, конечно, росло и росло. Чтобы удержать учеников, чтобы привлечь большее число их, грамматик должен был работать и работать. Обширные знания и умение их передать были в числе первых средств, собиравших к нему молодежь.
Начиналось обучение у грамматика с самых простых упражнений: он старался уничтожить недостатки произношения, «все, что отдает деревней или чужеземным происхождением» (Quint. XI. 3. 30), учил отчетливо выговаривать каждую букву, ставить правильные ударения, не путать долгих и кратких, не глотать окончаний. Мальчик узнает, что есть гласные и согласные, что один звук может заменяться другим, склоняет и спрягает. Ему сообщают, каких ошибок (vitia) должен он избегать в языке (варваризмы, солецизмы, метаплазмы, т. е. неправильная форма слова, допущенная ради соблюдения размера), знакомят с метрикой, с тропами и фигурами речи. Когда эти элементарные знания усвоены, приступают к изучению образцовых произведений литературы: ученик читает их, слушает комментарий к ним, выучивает отдельные куски наизусть, пишет сочинения на темы из прочитанного. По-гречески читали басни Эзопа, Гомера, комедии Менандра, по-латыни – Одиссею в переводе Ливия Андроника и Энния. Квинтилиан рекомендовал начинать с греческого, но, не задерживаясь долго только на нем, переходить к латинским авторам и дальше «двигаться в паре» (I. 1. 12-14). В последней четверти I в. до н.э. тот самый Цецилий Эпирот, о котором было уже упомянуто, произвел в этой системе преподавания настоящую революцию: вместо Ливия Андроника и Энния, этих почтенных, но сильно устаревших авторов, он начал объяснять своим ученикам Вергилия и других новых поэтов. Квинтилиан звал назад: «Много пользы принесут старые латинские поэты… главным образом в смысле языка, богатого, торжественного в трагедиях, изящного в комедиях… от них надо учиться чистоте и мужественной силе… Поверим великим ораторам, которые украшают свои речи цитатами из Энния, Акция, Пакувия, Луцилия, Теренция, Цецилия» (I. 8. 8-11); его не слушали, и из всех поэтов, им названных, удержали только Теренция. К концу I в. н.э. установился канон тех «новых» писателей, которых читают в «средней школе».
На первом месте стоит Вергилий, изучение которого становится фундаментом литературного образования, пространные комментарии к нему пишет ряд грамматиков от Гигина (время Августа) до Сервия (IV в. н.э.) и Филаргирия. За ним следует Теренций. Волкаций Седегит (II в. до н.э.) ставил его на шестое место, после Плавта и Цецилия, но в первом веке империи его усердно читают и комментируют. Горация читали меньше. Из прозаиков в число «школьных авторов» включены были не Ливий, хотя Квинтилиан горячо рекомендовал его («самый чистый и понятный», – II. 5. 19), а Саллюстий из историков и Цицерон из ораторов.
Урок литературы строится по определенной, давно установленной схеме, которую сообщил Варрон: lectio («чтение»), emendatio («исправление текста»), enarratio («комментарий») и indicium («суд») – общий обзор результатов предшествующего анализа и эстетическая оценка прочитанного.
Чтение в древней школе было далеко не таким простым делом, как сейчас: слова писались слитно, знаков препинания не было. Чтобы прочесть текст, ученик должен был сначала разметить его: отделить слова одно от другого, разбить отрывок на отдельные фразы, понять, где по смыслу полагается остановиться, где поставить вопрос, какое слово надлежит подчеркнуть, как и где изменить голос[118]. Легко представить себе случай, когда ученику оказывается не под силу со всем этим справиться и во всем разобраться: помощь учителя необходима, и он praelegit – «предварительно читает» текст, сопровождая его пояснениями, и только после этого заставляет читать учеников; если их было мало, то всех по очереди.
Рукописные тексты, которыми пользовались ученики, часто во многом не совпадали. Мы знаем, до какой степени бывал пересыпан ошибками подлинный текст автора. Переписка произведений, предназначенных для широкого распространения, велась обычно под диктовку; ошибки могли возникнуть и от неясности в произношении, и от минутной рассеянности переписчика. И Цицерон (ad. Quint, fr. III. 6. 6), и Марциал (II. 8) в один голос жалуются, что их сочинения, поступившие в продажу, полны ошибок. Переписчикам случалось иметь дело с разными редакциями, и в произведениях поэта, продававшихся в книжных лавках под одним и тем же заглавием, обнаруживалась иногда существеннейшая разница. Вести школьные занятия можно было только при наличии одинакового текста у всех учащихся; установление этого единства и происходило в школе (emendatio). В этой работе не было ничего сходного с той, которую проделывает сейчас издатель античного автора: ни классификации рукописей, ни установления архетипа, ни выделения наилучшей рукописи; учитель просто выбирал тот текст, который ему наиболее нравился, и объяснял его преимущества ученикам; когда дело доходило до другого места, то он не останавливался перед тем, чтобы взять его из иной рукописи, если там оно приходилось ему более по вкусу. Все решал личный вкус грамматика и суждение, которое он себе составил о стиле и языке автора: ученики исправляли свои экземпляры в соответствии с указаниями учителя; иногда учитель просто диктовал нужный отрывок. И теперь, после того как текст был прочитан, более или менее понят и унифицирован, наступал черед комментария (enarratio): он касался формы и содержания.
Комментарий был очень подробен: учитель останавливался на каждом стихе, объяснял грамматические формы, значение слов, приводил параллельные места из других поэтов, указывал синонимы, метафоры, метонимии, синекдохи и т. д., говорил о размерах, обращал внимание на построение фразы, на то, почему поэт поставил такое-то слово, употребил такое-то выражение. Параллельно с этим формальным комментарием шел другой, касавшийся содержания (реальный, – как сказали бы мы сейчас). Грамматик сообщал ученикам биографию поэта, чье произведение они читали, рассказывал, при каких обстоятельствах и по какому случаю оно было написано; если читали только отрывки, то он излагал содержание всего произведения и указывал, какое место в нем занимает читаемый отрывок. Поэзия не обходилась без вмешательства богов; детей необходимо было хорошо ознакомить с мифологией, с именами богов (один и тот же бог часто назывался разными именами), их атрибутами, иерархией, с легендами о них, с ролью, которую поэт дал им в своем произведении. «Хороший грамматик не может обойтись без знания музыки, так как ему нужно говорить о метрах и ритмах; не зная астрономии, он не поймет поэтов, которые неоднократно определяют время по восходу и захождению светил. Он должен быть осведомлен в философии, как потому, что почти во всех поэтических произведениях есть места, продиктованные глубоким знанием сокровенных тайн природы, так и потому, что Эмпедокл, Варрон и Лукреций писали о философских предметах в стихах» (Quint. I. 4. 4). Детей с раннего возраста заставляли выучивать «изречения славных мужей» (Quint. I. 1. 36); надо было хоть немного, да рассказать об этих «славных мужах», т. е. сообщить кое-какие сведения по истории. Необходимо было знакомство с географией. Эней и его спутники побывали во многих местах, встречались с разными народами; учитель должен был рассказать, что это за места, где они находятся, какие это народы. И разбор литературного произведения заканчивался «судом» – его художественной оценкой: учитель указывал недостатки стиля: варваризмы, неточные выражения, ошибки «против законов языка» (Quint. I. 8. 13) и не стеснялся призывать здесь к ответу самого Вергилия, указывая, что употребляет он иногда слова неподходящие (Gell. II. 6; V. 8). Внимательно разбирали достоинства композиции, обрисовку характеров: «что какому лицу подходит, какие чувства, какие слова заслуживают одобрения, когда можно быть многословным, когда надо быть кратким» (Quint. I. 8. 17). Сравнивали поэтов греческих и римских: Вергилия и Гомера, Вергилия и Феокрита, Менандра и Цецилия. От грамматика требовалась, как мы видим, образованность многосторонняя.
Учитель должен был сообщать своей аудитории много сведений, ученики тщательно записывали его слова; эти записи («беспорядочная смесь», как характеризовал их Квинтилиан, – II. 11. 7) соответствовали «общим тетрадям» современных школьников. Ученики могли задавать учителю вопросы, и сам он их «вызывал» и спрашивал (Quint. II. 2. 6). А кроме того, они получали «домашние задания», которые готовили иногда действительно дома, а чаще в школе.
Шкала этих ученических упражнений была весьма широка: от очень легкого постепенно переходили к более и более трудному. Начинали с басен Эзопа («они непосредственно следуют за сказками кормилиц», – Quint. I. 9. 2): ученик должен был пересказать басню устно правильным языком, а затем сделать такой же пересказ письменно; сначала он только переделывал стихи в прозу, затем должен был заменить слова басни их синонимами и, наконец, написать вольный пересказ; «ему разрешается и сократить, и приукрасить, не искажая, однако, мысли поэта» (Quint. I. 9. 2). Материалом для чисто грамматических упражнений служили сентенции – пословицы или афоризмы, неизвестно кому принадлежавшие, и хрии – изречения какого-либо известного лица. «Марк Порций Катон сказал, что корни учения горьки, но плоды сладки». Требовалось это изречение «провести по всем падежам»: «мы знаем слова М. Порция Катона, что…»; «М. Порцию Катону казалось, что…»; «М. Порцием Катоном сказано, что…» Не беспокоясь о смысле, ретивый ученик принимался склонять ту же хрию во множественном числе: «Марки Порции Катоны сказали, что…» и т. д., до творительного включительно. По мере того как ученик развивался, эти простенькие задания усложнялись. Хрия из упражнения в склонении превращалась в сочинение, в котором надлежало подробно развить мысль, на которой основано нравоучение афоризма, обосновать его верность, привести свидетельства древних авторов, его подкрепляющие, показать, к каким губительным следствиям приводит нежелание считаться с этим нравоучением. Вместо басен Эзопа ученику предлагалось изложить содержание комедии, сочинить «рассказик» на тему, заимствованную у какого-либо поэта (Quint. I. 9. 6). Творчеству ученика открывался широкий простор. «Я должен был, – рассказывает Августин, – произнести речь Юноны, разгневанной и опечаленной тем, что она не может повернуть прочь от Италии царя Тевкров. Я никогда не слышал, чтобы Юнона произносила такую речь, но нас заставляли блуждать по следам поэтических выдумок и пересказывать прозой то, что было сказано в стихах. Особенно хвалили того, кто умел удачно изобразить в соответствии с достоинством вымышленного лица гнев или печаль, умел одеть свои мысли в подходящие выражения» (Confes. I. 17. 27). Персию задано было сочинить «предсмертные громкие слова» Катона (3. 45). К великому негодованию Квинтилиана, грамматики часто забирались в ту область, которую он считал владением ритора, и предлагали ученикам такие упражнения, которыми, по его мнению, следовало заниматься в риторской школе. Негодование это было бессильно переделать школьную жизнь его времени: строгой границы между школой грамматика и ритора не существовало (Quint. II. 1-8; XII. 11. 14). Светоний ясно это засвидетельствовал: «Старые грамматики преподавали и риторику и оставили руководство по обеим наукам. Следуя этому обычаю и позднее, когда школа грамматика отделилась от риторической, они удержали (а может быть, ввели) некоторые подготовительные к риторике упражнения, чтобы не вручать риторам мальчиков, знающих одни сухие и скучные правила» (Suet. gram. 4).
Школа грамматика была сурово осуждена современными западными учеными; ее упрекнули в том, что она не развивала привычки к синтезу, не умела ставить общих вопросов и рассматривала художественное произведение не в его целом, а в отдельных мелких частях. Чтобы убедиться в правильности этого утверждения, достаточно открыть комментарий Сервия к Энеиде или схолии к Ювеналу. Этот существенный, с нашей точки зрения, недостаток современники Квинтилиана и «славных профессоров» Светония не замечали вовсе: отцы, отправлявшие своих сыновей к грамматику, были вполне довольны его преподаванием; учитель вел его в полном согласии со вкусами и требованиями своего века. Прохожий, наткнувшийся по пути на школьного учителя, спрашивает его отнюдь не об особенностях Вергилиева мастерства или о приемах, которыми он пользуется для характеристики своих героев, а о том, сколько лет прожил Ацест и сколько кружек сицилийского вина подарил он спутникам Энея (Iuv. 7. 235—236); Тиберия занимает вопрос не о соотношении между Гомером и послегомеровским эпосом, а о том, как звали Ахилла, когда он, одетый в женское платье, находился среди дочерей царя Никомеда, и какие песни имеют обыкновение распевать сирены (Suet. Tib. 70. 3). Собирается интеллигентное общество: молодые люди, которые приехали в Афины завершить свое образование и которые, конечно, слушают философов, справляют на чужбине Сатурналии. Пирушка оживлена «приятной и пристойной беседой»: объясняют трудное место у Энния; вспоминают, где встречается редкое, давно вышедшее из употребления слово; думают, какое время, прошлое или будущее, обозначают такие глагольные формы, как scripserim, venerim; спрашивают, как надо понимать слова Платона «общие женщины». Тут бы и развернуться рассуждениям о том, что такое государство, осуществимы ли идеи Платона, почему он сам изменил их в «Законах», но разговор сразу соскальзывает на распутывание неправильно построенных силлогизмов (Gell. XVIII. 2). Сенека рассказал, как читают «Государство» Цицерона грамматик и «филолог» (историк материальной культуры, – сказали бы мы): одного интересуют подробности древнего периода римской истории (каким термином обозначали тогда диктатора, при каких обстоятельствах исчез Ромул); другой объясняет непонятные выражения, устарелые слова, находит у Вергилия выражение, взятое от Энния (epist. 108. 29-34). Общий смысл произведения, его основная идея не занимают ни того ни другого. Характер школьного преподавания и характер умственных интересов тогдашнего общества находились в полном соответствии между собой.
Отдадим, однако, должное грамматической школе. Она учила ценить слово, вдумываться в его смысл, взвешивать его: подробный, порой мелочный комментарий учителя приучал к медленному, осмысленному чтению: ученик начинал понимать, почему поэт употребил именно это слово, в чем его сила и красота. Школа знакомила с особенностями поэтического стиля, с изменением и развитием языка, изощряла вкус, заставляла мальчика думать и для своих мыслей искать нужные слова; она оттачивала его стиль, приучала к умственной работе, и не только приучала – она выучивала наслаждаться ею. В римской школе, и средней и высшей, были недостатки и недостатки крупные, но несправедливо заслонять ими ее достоинства и объявлять огулом ее работу пустой и бессмысленной. Надо, впрочем, сказать, что и питомцы этой школы, насквозь проникнутые ее духом, не всегда были признательны своим учителям.
Грамматики в массе своей уважением не пользовались: греки, часто отпущенники, преподававшие за деньги, они были «ремесленниками», которые трудом зарабатывали себе хлеб; верхи античного общества этих тружеников ставили невысоко. И Цицерон, и Сенека-отец удивлялись, почему «постыдно учить тому, чему учиться очень почтенно» (Or. 41. 142; Sen. contr. II, praef. 5), но сам Цицерон заявлял, что он выучился ораторскому искусству в Академии, а не в «мастерских риторов» (Or. 3. 12; вспомним, что граница между ритором и грамматиком была очень нечеткой и что юноша часто уже у грамматика основательно знакомился с ораторским искусством). За время от Цицерона и до Квинтилиана в отношении к учителю ничего не стронулось. Грамматик у Ювенала видит, что к нему с пренебрежением относятся даже рабы богатого дома (7. 215—219); Орбилий, «щедрый на удары» Горациев учитель, с такой остротой чувствовал горечь и приниженность своего положения, что в старости написал книгу о тех обидах которые своей небрежностью и высокомерием наносят учителям родители их учеников.
Квинтилиан недолюбливал грамматиков: он считал их захватчиками, самозванно вторгшимися в область, по праву принадлежащую ритору. Когда ему случается вспомнить о них, он почти всегда видит одни их плохие качества: его раздражал их франтоватый вид («завитые тупицы»), их самомнение, их тщеславие. Они упивались своей ученостью; считали знание грамматических тонкостей верхом премудрости и часами надрывались, споря о них; любили щегольнуть знакомством с писателями, давно забытыми; чтобы придать себе веса и огорошить аудиторию, не стеснялись сослаться на книгу, которой никогда не было, и на автора, которого никогда не существовало. «Изобличить их невозможно: нельзя найти того, чего нет», – ехидно заметил по этому поводу Квинтилиан (I. 8. 18-21). Даже Авл Геллий, образцовый выученик грамматической школы, говорит о тщеславии и мелочности грамматиков (XVIII. 6).
Квинтилиан написал целую главу «Нравы и обязанности учителя» (II. 2); сквозь этот идеальный облик можно разглядеть два типа учителей, с которыми он часто должен был встречаться в действительности. Один, гневливый, едкий, нетерпеливый, скорый на слова бранные и обидные, тиранически распоряжался в своей школе и охотно хватался за ремень и розгу. Другой ему совершенно противоположен: не в меру мягкий и снисходительный, он пропускает ошибки, которые следовало исправлять, растекается в похвалах, распускает своих учеников и лебезит перед ними и их родителями. О таких учителях говорит и Тацит: «Они привлекают к себе учеников не строгостью дисциплины, не дарованиями, проверенными на опыте, а заискиваньем, лестью и низкопоклонством» (dial. 29). А Квинтилиан еще настойчиво предупреждает родителей выбирать учителя чистых и строгих нравов; попадались среди них люди, нравственный уровень которых был очень низок (I. 3. 17). Ювенал вторит Квинтилиану (10. 224).
Было бы весьма опрометчиво доверчиво положиться на Квинтилиана и решить, что весь учительский мир древней Италии состоял из педантов и низких подхалимов. Утверждать противное можно, ссылаясь на того же Квинтилиана, который был щедр на злые слова об этом мире. Он сам с благодарностью вспоминает своих учителей; внимание к каждому ученику, учет его способностей, умение воодушевить отставшего, зажечь интересом к работе, поддерживать рабочее напряжение в каждом ученике и в целом классе – все это было заветом его безымянных учителей (I. 2. 23). Почтенные, сердцем преданные своей работе, мелькают они у Авла Геллия. Плиний Младший, хорошо знавший учительский мир и много с ним общавшийся, писал, что «нет людей искреннее, проще и лучше» (epist. II. 3. 5-6). Ему, прославленному адвокату, который вынужден бывал «хоть и против воли, пускаться на хитрости», нравились эти люди, ничего не знавшие, кроме школы и аудитории. Его умиляла их отрешенность от жизни, раздражавшая современников Цицерона (de or. II. 75). А по поводу вопросов, их занимавших, Авл Геллий рассудительно заметил, что эти мелочи «надо знать для полного понимания старых писателей и они необходимы для основательного ознакомления с латинским языком» (XI. 3).
Ювенал изображает своего грамматика нищим бедняком, с полуночи сидящим в убогом школьном помещении, которое украшают «облезлый Флакк и покрытый черной копотью Вергилий» (7. 215—243). Светоний говорит о бедности некоторых известных грамматиков: Орбилий умер бедняком, Валерий Катон «жил почти в нищете»; очень беден был Юлий Гигин. Им можно противопоставить других людей, несомненно состоятельных: Ремий Палемон получал ежегодно от своих учеников 400 тыс. сестерций; у Гнифона был собственный дом; Эпафродит, живший при Нероне, имел в Риме два дома и библиотеку в 30 тыс. томов (Suidas, s. v.). Нечего и говорить о Веррии Флакке, учившем внуков Августа. Между двумя крайностями, нищетой и богатством, была середина, и большинство учителей на этой середине и держалось. Школы были многолюдны (Quint. I. 2. 15-16; Iuv. 7. 240); за каждого ученика учитель получал, за год разом, по свидетельству Ювенала, пять золотых – около 25 руб. (7. 242 и схолия). Так было в Риме; в Венузии учитель получал плату ежемесячно (Hor. sat. I. 6. 75); может быть, это было обычаем во всех провинциальных городах Италии[119].