Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Без догмата (№1) - Без догмата

ModernLib.Net / Классическая проза / Сенкевич Генрик / Без догмата - Чтение (стр. 10)
Автор: Сенкевич Генрик
Жанр: Классическая проза
Серия: Без догмата

 

 


Я сам умолял его взять это на себя, но именно потому, что умолял, что вверил ему свою судьбу, и, признав свое бессилие, как бы взял его в опекуны, и, наконец, еще потому, что мое унижение и несчастье ему первому стали известны, – у меня в глубине души осталась какая-то досада на него. Я зол на себя, но одновременно и на Снятынского, который участвовал во всей этой истории. Знаю, я не прав, но дружба моя догорела, как свеча, и я ничего не могу с этим поделать.

Собственно, я не особенно легко схожусь с людьми. Со Снятынским мы были близки, быть может, именно потому, что жили в разных концах Европы. А других приятелей у меня не было. Я вообще из тех, кого зовут «нелюдимами». Помню, я часто думал об этом с некоторым самодовольством, считая это доказательством силы. Действительно, в мире животных объединяются только слабые, те же, которых природа наделила мощными клыками и когтями, ходят в одиночку, ибо им достаточно собственной силы. Однако это наблюдение только в исключительных случаях применимо к людям. Чаще всего неспособность человека к дружбе – доказательство не силы, а холодности сердца. Я же, кроме того, всегда был крайне робок и впечатлителен. Сердце у меня, как мимоза, замыкалось при каждом к нему прикосновении. А то, что я никогда в жизни не дружил ни с одной женщиной, имеет и свою особую причину. Я искал дружбы лишь тех женщин, от которых ожидал и кое-чего большего, так что дружба между нами не могла быть бескорыстной. Я очень часто только прикидывался бескорыстным другом, подобно тому как лисица притворяется мертвой, чтобы усыпить подозрительность ворон и тем вернее сцапать одну из них. Я не хочу этим сказать, что дружба между мужчиной и женщиной невозможна. Во-первых, я не глупец, который меряет все на свой аршин, и не подлец, который всех готов подозревать в нечестности. Во-вторых, я много раз в жизни убеждался, что такая дружба вполне возможна. Раз существует взаимная любовь брата и сестры, то почему мужчина и женщина, хотя бы чужие, не могут полюбить друг друга, как брат и сестра? Более того – любить так способны избранные натуры с врожденной склонностью к чувствам платоническим и души поэтов, художников, философов, – вообще людей, созданных не по обычной мерке. Раз я к таким отношениям не склонен, значит, нет во мне задатков поэта, художника или вообще одаренного человека. Что ж, тем хуже для меня. Да, очевидно, таких задатков во мне не было, если я в жизни стал лишь Леоном Плошовским и ничем больше.

В свое время мне казалось, что, став моей, Анелька была бы мне не только женой или возлюбленной, но и другом. Но к чему теперь об этом думать? И так уже призраки прошлого посещают меня слишком часто, и мне нечего ждать покоя душевного, если я не сумею навсегда от них избавиться.

4 апреля

Я довольно часто встречаю здесь Лауру Дэвис, даже бываю у нее. И ничего! Изрядная доля антипатии, немного презрения под толстым слоем пепла, а в общем – обычные светские отношения. Она все так же хороша, слишком хороша, чтобы вызывать во мне идиосинкразию, любить ее я не могу, а ненавидеть не стоит труда. Лаура сразу все поняла и, примирившись с этим, ведет себя соответственно. Ее немного задевает моя, новая для нее, уверенность в себе и независимость, но именно потому она со мной считается. Нельзя не удивляться той легкости, с какой женщина от самых близких отношений снова переходит к прежним, то есть обычному знакомству. Мы с Лаурой не только на людях, но даже когда случается нам остаться вдвоем, держим себя так, как будто между нами ничего не было. Ей это ничего не стоит, в ее поведении незаметно ни малейшей принужденности: она любезна, в меру холодна, в меру приветлива, а ее тон и настроение передаются мне настолько, что мне просто и в голову не приходит, например, назвать ее по имени.

Неаполитанский кузен Лауры, Малески, встречая меня у нее, вначале вращал глазами так грозно, что я даже счел долгом осведомиться, зачем он их так переутомляет. Наконец он успокоился, видя, что у нас с Лаурой отношения самые невинные, и мы с ним теперь приятели. Он уже тут дрался на дуэли из-за Лауры и, хотя в Италии у него репутация труса, вел себя на этой дуэли вполне пристойно. Бедняга Дэвис вот уже несколько месяцев как переселился в обитель блаженных, и я думаю, что по окончании траура Лаура выйдет за Малески. Это будет самая красивая пара на свете. У молодого итальянца торс и голова Антиноя и вдобавок золотистая кожа, волосы цвета воронова крыла, а глаза синие, как воды Средиземного моря. Лаура, может, его и любит, но по какой-то неведомой мне причине иногда явно его третирует. Она несколько раз при мне обошлась с ним так грубо, что я даже удивился: не думал я, что она, эстетка, способна на такие вспышки. Видно, в ней сидит не только Аспасия, но и Ксантипа. Я не раз замечал, что женщина, не обладающая никакими достоинствами, кроме красоты, и слывущая среди людей «звездой», на самом деле не звезда, а целое созвездие и даже два созвездия: она – Большая Медведица для своего окружения и Крест – для мужа. Лаура была Крестом для Дэвиса, а для Малески она – Большая Медведица. Может быть, она теперь была бы Большой Медведицей и в отношении меня, но она чувствует себя довольно чужой в парижском обществе и понимает, что ей выгоднее здесь иметь во мне союзника, а не врага. А кстати – странная вещь: в Париже Лаура не имеет такого успеха, как в Италии и вообще на берегах Средиземного моря. Видно, она чересчур красива, и красота ее чересчур классическая для Парижа: здесь вкусы несколько нездоровые, что заметно и в литературе и в искусстве, здесь пикантная некрасивость сильнее возбуждает притупленные нервы, чем строгая красота. Легко заметить, что самые знаменитые звезды парижского полусвета скорее некрасивы, чем хороши собой. Кроме того, сравнительно скромный успех Лауры на берегах Сены объясняется еще и другим. Ум у нее, правда, незаурядный, но тоже чересчур прямолинейный для здешнего общества, недостаточно живой и гибкий. Здесь есть множество людей мыслящих, серьезных, с широким кругозором, но в светском обществе рукоплещут прежде всего такому уму, который умеет уцепиться за любой предмет, как обезьяна зацепляется хвостом за ветку, и ловко кувыркаться. Чем замысловатее и неожиданнее эти выверты, тем успех вернее. Лаура это понимает, но вместе с тем чувствует, что для нее подобная гимнастика ума так же невозможна, как хождение по канату. Меня она считает более искусным и опытным в этом деле, и потому я ей нужен.

Чтобы привлечь побольше людей в свою гостиную, Лаура превратила ее в храм музыки. Во-первых, сама она поет, как сирена, и действительно покоряет этим людей. Затем я часто встречаю у нее пианистку Клару Хильст, молодую красивую немку огромного роста, которую один из парижских художников охарактеризовал следующим образом: «C'est beau, mais c'est deux fois grandeur naturelle!»[27] Клара хоть и немка, но имеет в Париже в последнее время большой успех. Я же, видно, человек старой школы и не понимаю нынешней манеры исполнения: главным достоинством пианиста считается сила удара, пианист словно стремится выбить зубы роялю. В прошлый раз, слушая игру Клары в гостиной Лауры, я мысленно сказал себе: «Она так яростно колотит по клавишам, как будто фортепиано – человек, соблазнивший ее сестру». Клара Хильст играет и на фисгармонии. А сочинения ее пользуются великим успехом в здешнем музыкальном мире, о них говорят, что они полны глубокого смысла, – вероятно, потому, что, прослушав их в десятый раз, человек думает: «Авось в одиннадцатый я что-нибудь пойму». Признаю, что эти насмешки с моей стороны – нахальство, так как в музыке я профан. Но все же задаю себе вопрос: разве музыка, которую понять может только профессор консерватории, музыка, к которой нет ключа не только у профанов, но даже у людей культурных и получивших музыкальное образование, – это то, что нам нужно? Боюсь, как бы музыканты, идя по такому пути, не стали с течением времени кастой египетских жрецов, хранящих знания и красоту исключительно для себя.

Говорю я это потому, что, по моим наблюдениям, музыка со времен Вагнера идет прямо противоположными путями, чем, например, живопись. Новейшая живопись добровольно сужает границы своей компетенции, освобождаясь от идей литературных и философских, не соблазняясь передачей речей, проповедей, исторических событий, требующих комментариев, и даже аллегорий, которых нельзя было бы понять с первого взгляда. Словом, она совершенно сознательно ограничивается отображением форм и красочных мазков. Музыка же со времен Вагнера, как раз наоборот, стремится быть не только гармонией тонов, но и философией этой гармонии. Думаю, что скоро появится среди музыкантов какой-нибудь великий гений и, как некогда Гегель, скажет: «Только один меня понимал – да и тот не понял меня».

Клара Хильст принадлежит к категории философствующих в музыке, и это тем более странно, что человек она в высшей степени простодушный. У этой кариатиды глаза ясные и невинные, как у ребенка, и она, как ребенок, искренна и добра.

Здесь многие ухаживают за Кларой, – их привлекает как ее красота, так и ореол, окружающий всякую женщину, приобщившуюся к искусству. Но, хотя она и окружена мужчинами, ни малейшая тень не омрачает ее репутации. Даже женщины отзываются о ней хорошо, – она их обезоруживает своей поистине необыкновенной добротой, простотой и веселостью. Она жизнерадостна, как уличный мальчишка, и я не раз слышал, как она хохочет, – без удержу, до слез, как школьница. Это могло бы шокировать окружающих, но артистке все прощается. В общем, Клара – женщина с прекрасной душой, но не очень богато одаренная, если не считать ее музыкальности. Лаура, которая втайне ее недолюбливает, не раз давала мне понять, что «кариатида» в меня влюблена. Думаю, что это не так, но могло бы быть так, если бы я этого добивался. Верно только то, что Клара очень ко мне расположена, она с первой встречи почувствовала ко мне симпатию. Я отвечаю ей тем же, но не думаю покушаться на ее целомудрие. По старой привычке, я, встретив в первый раз женщину, смотрю на нее как на будущую добычу, – но это скорее мозговой рефлекс. Через минуту я уже думаю о другом. На женщин я теперь смотрю, как бывший ювелир на драгоценные камни: увидит он какой-нибудь редкий экземпляр и говорит себе: «А стоило бы его приобрести», – но тут же вспоминает, что он уже бросил свою профессию, и проходит мимо.

Впрочем, скажу всю правду: помимо указанных выше причин, Клару спасает от моих покушений ее слишком высокий рост. Да, такие высокие женщины никогда мне не нравились.

Все-таки я как-то стал полушутя уговаривать Клару съездить на гастроли в Варшаву. Обещал даже сопровождать ее в качестве почетного импресарио. Не буду отрицать – такая поездка меня до некоторой степени прельщает.

А в Польшу я действительно собираюсь. Тетушка подарила мне свой дом в Варшаве и вызывает меня для формальной передачи его мне во владение. Она всегда приезжает в Варшаву на скачки. Кто бы подумал, что столь почтенная дама, занятая хозяйством, молитвами, благотворительностью, имеет такую слабость. Это даже не слабость, а настоящая страсть. Быть может, в ней находят выход наследственные рыцарские инстинкты, которые передаются женщинам так же, как и мужчинам. Наши лошади участвуют в скачках уже бог знает сколько лет – и никогда не получают призов. Но тетушка в своем увлечении не пропускает ни одного состязания. Когда скачут наши лошади, она, опершись на палку, в съехавшей набок шляпе, стоит на заднем сиденье коляски и жадно следит за ними, а потом приходит в неописуемую ярость и целыми месяцами отравляет жизнь Хвастовскому. Теперь она вырастила у себя в Плошове какую-то чудо-лошадь и зовет меня в Варшаву, чтобы я мог увидеть ее триумф. Что ж, поеду.

Ехать туда мне нужно и по многим другим причинам. Как я уже говорил, я сейчас относительно спокоен, ничего не хочу, ни на что не надеюсь и по мере сил укрощаю свое «я», – словом, примирился с духовным параличом, а там наступит и физический и унесет меня, как унес моего отца. Но не могу ничего забыть, и потому паралич у меня не полный и не окончательный. То единственное существо, которое я любил в своей жизни, теперь словно разделилось в моей душе на два отдельных. Одно из них – пани Кромицкая, другое – Анелька. Пани Кромицкая мне чужая и ничуть меня не трогает, Анелька же меня навещает, а с нею приходит сознание моей вины, глупости, душевного бессилия, боль утраты и горечь разочарования. О великодушный и благодетельный призрак! Как было бы хорошо, если бы мне вырезали ту мозговую извилину, в которой заключена память! Можно, правда, жить и с нею, но такая жизнь нестерпимо тяжела, потому что человек постоянно сознает себя какой-то телегой без колес. Я гоню от себя как можно дальше мысль о том, что могло бы быть, если бы все сложилось иначе. Но не всегда это удается. Мой добрый ангел возвращается и снова высыпает мне на голову целый рог изобилия. И в иные минуты мне кажется, что пани Кромицкая убивает в моей душе Анельку. Вот я и хочу съездить туда, поглядеть на ее счастье, на ее жизнь, присмотреться ко всем тем неизбежным переменам, которые, должно быть, произошли в ней и сделали ее совершенно непохожей на прежнюю Анельку. По всей вероятности, я застану ее в Плошове. Не может быть, чтобы после десятимесячной разлуки она не навестила больную мать, которая по-прежнему живет там.

Думаю, что я не ошибаюсь и ceci tuera cela[28]. Я на это рассчитываю, зная свои нервы, – их все больно задевает. Помню, когда я познакомился с Анелькой и ее чары начали на меня действовать непреодолимо, одна только мысль о том, что какой-то Кромицкий приближается к ней, отталкивала меня от нее, и она становилась мне уже менее дорога. А что же теперь, когда она – жена этого Кромицкого, принадлежит ему душой и телом! Я почти наверняка могу предсказать, что все в ней на каждом шагу будет отталкивать меня, оскорблять – и ceci tuera cela!

А, наконец, если и нет, если будет иначе – не все ли равно? Что мне терять? Выиграть я не стремлюсь, но если бы обстоятельства помогли мне убедиться, что виноват не я один и не на мне одном лежит ответственность за то, что произошло, так что бремя этой вины следовало бы разложить на двоих, – может быть, это дало бы мне некоторое удовлетворение. Говорю «может быть», потому что не могу за это поручиться. Мысль о какой-то мести от меня далека. За обманутые надежды мстят только на сцене. В жизни же уходят с тяжелым осадком на душе, – и все. Чтобы доказать нынешней пани Кромицкой, что она поступила дурно, отвергнув мое раскаяние, я прежде всего должен сам быть в этом непоколебимо уверен, а у меня бывают и такие минуты, когда я, ей-ей, ни в чем не уверен.

6 апреля

Я уже знаю наверное, что увижу пани Кромицкую: тетя пишет, что Кромицкий продал имение Анельки на Волыни и уехал по делам на Дальний Восток, так что Анельке не остается ничего другого, как только вернуться к матери в Плошов. В первую минуту эта новость не нарушила моего равновесия. Но впечатление, которое она произвела, становится все сильнее – такова особенность моей душевной организации. Теперь я уже ни о чем другом думать не могу. Кромицкий через десять месяцев после женитьбы продал земли, расположенные в местах красоты несравненной, земли, которыми предки Анельки владели четыреста лет! Продажа поместья – событие огромного значения для пани Целины и Анельки. Пани Целина всю жизнь из сил выбивалась, стараясь сохранить это имение, а Кромицкий пришел – и с легким сердцем продал его только потому, что ему за него дали хорошую цену и эти деньги обеспечат ему барыши на востоке.

Допустим, что он наживет на них миллион, – но какой удар для матери и дочери и что они теперь могут думать об этом человеке! Тетя пишет, что она сидит сейчас у постели пани Целины, которая, узнав о продаже имения, еще сильнее расхворалась. Анелька, подписывая доверенность мужу на продажу, конечно, не понимала, что делает. Я в этом совершенно уверен. Но перед людьми она его защищает, тетя в своем письме приводит ее слова: «Случилось несчастье, но несчастье неизбежное, и Кароля в нем винить нельзя». Защищай его, защищай, верная и преданная супруга! Но это не мешает мне думать, что он ранил тебя вдвойне, и в душе ты глубоко презираешь его. Его объятья и ласки не сотрут в твоей памяти одного слова «продал!». И что думает сейчас пани Целина, которая покровительствовала его сватовству в надежде, что первым делом он после женитьбы очистит от долгов имение Анельки при помощи своих миллионов?.. А я, сударыня, человек без громких фраз, не продал бы имения из одной хотя бы чуткости, из любви к вам, из опасения, что это будет для вас ударом. Но для спекуляций нужны наличные деньги. Не могу утверждать ничего наверное, но иногда эти миллионы Кромицкого кажутся мне сомнительными. Может, он их еще и добудет и продажа имения этому будет способствовать, – но если бы они сейчас у него были, он не причинил бы жене такого горя и не лишил бы ее крова. Тетя пишет, что он сразу после продажи уехал в Баку, а оттуда поедет в Туркестан, Анелька же слишком молода, чтобы жить одной, и потому до его возвращения будет жить с матерью. А мать остается в Плошове, во-первых, потому, что больна и не может никуда ехать, во-вторых, – тетя ее не отпускает, а она не хочет сердить тетю. Я достаточно хорошо узнал Анельку и ни за что не поверю, что у нее есть какие-то расчеты. Она – воплощенное бескорыстие. Но ее мать, которая рада бы весь мир захватить для своей единственной дочки, рассчитывает, конечно, на то, что тетя не забудет Анельку в своем завещании. И она не ошибается. Тетя (она никогда всерьез не верила в миллионы Кромицкого) несколько раз намекала мне на это с тревогой и некоторым смущением, так как считает, что все ее имущество должно остаться в нашем роду, и боится обидеть меня тем, что завещает кое-что Анельке. Как плохо она меня знает! Да если бы Анелька сегодня осталась без башмаков и за пару башмаков для нее нужно было бы отдать Плошов и все мое состояние, я, не задумываясь, сделал бы это. Может, к этому меня побудило бы и злорадное желание подчеркнуть разницу между мной и Кромицким, но я, несомненно, поступил бы так.

Однако довольно об этом. Меня не оставляет мысль, что Анеля с матерью уже в Плошове и проживут там до тех пор, пока не вернется из своего путешествия Кромицкий, а это еще когда будет! Значит, я каждый день буду видеться с пани Кромицкой. Меня охватывает беспокойство, в котором есть и доля любопытства: как же сложатся наши отношения? Я представляю себе разные случаи, которые могли бы произойти, если бы я относился к Анельке иначе. Я никогда себе не лгу: повторяю, я еду лечиться, пани Кромицкую не люблю и любить не буду, напротив – надеюсь, что встречи с нею вытеснят из моего сердца прежнюю Анельку гораздо успешнее, чем это сделали бы всякие фиорды и гейзеры. Но, будучи тем, что я есть, человеком, который долго жил и много думал, я не могу не предвидеть опасностей, какие могли бы возникнуть при других условиях.

Если бы я хотел мстить, если бы не отталкивало меня до такой степени даже самое имя «пани Кромицкая», – что могло бы меня остановить? Ведь в тихом уединении Плошова мы были бы только вдвоем, если не считать двух старушек, наивных, как дети, в своей безупречной добродетели. Знаю я с этой стороны и тетушку мою и пани Целину. В высших кругах нашего общества часто встречаются женщины изрядно развращенные, но есть и такие, – в особенности среди старшего поколения, – которые прожили жизнь, можно сказать, чистыми, как ангелы, ни разу не осквернив себя грешным помыслом, не имея понятия о зле мирском. Таким, как моя тетушка или пани Целина, и в голову не может прийти, что Анельке, замужней женщине, грозит какое-нибудь искушение. Анелька и сама принадлежит к этой категории женщин. Она не отвергла бы моей просьбы, если бы не то, что она уже дала слово Кромицкому. Польская женщина этого типа не нарушит данного слова, хотя бы у нее разбилось сердце. Меня зло берет, как подумаю об этом. Я подавляю в себе присущую каждому человеку потребность доказать свою правоту и ничего не хочу доказывать пани Кромицкой, но я был бы очень, очень счастлив, если бы нашелся кто-нибудь, кто объяснил бы ей, что нельзя безнаказанно попирать законы природы и права сердца, что эти права сильнее надуманных этических доктрин и нарушение их мстит за себя. Правда, я очень виноват перед Анелькой, но ведь я искренне хотел все исправить, и она это знала – и все-таки оттолкнула меня. Оттолкнула, вероятно, затем, чтобы можно было сказать себе: «Я не похожа на Леона Плошовского, – я дала слово Кромицкому и сдержу его». Это не добродетель, а холодность сердца, это не героизм, а глупость, не совестливость, а тщеславие. Нет, не могу, не могу забыть!..

Впрочем, мне поможет сама пани Кромицкая. Когда я увижу ее, довольную своим героизмом, холодную, сытую супружескими ласками, искренне или притворно влюбленную в мужа, с любопытством наблюдающую, достаточно ли сильно мое горе, – то эта верная супруга, упоенная счастьем и собственной добродетелью, мне станет так противна, что я, быть может, опять умчусь куда-нибудь к северным оленям. Но тогда уже воспоминание об Анельке не полетит за мной, как чайка за кораблем.

Возможно также, что пани Кромицкая вздумает играть роль моей жертвы и всем своим поведением внушать мне, что я виноват. Ладно! Видал я в жизни и такое. Искусственные цветы плохи тем, что не пахнут, а искусственные терновые венцы хороши тем, что не колют, и дамы их охотно надевают на голову, как шляпу, которая им к лицу. Всякий раз, как я встречал такую «жертву», вышедшую замуж якобы с отчаяния, мне хотелось ей сказать: «Лжешь! Ты, может, и была жертвой или по крайней мере искренне в это верила, но только до тех пор, пока он, твой избранник, в первый раз не подошел к тебе в ночных туфлях. А с той минуты ты перестала быть трогательной и стала пошлой и смешной, тем пошлее и смешнее, чем усерднее разыгрываешь из себя жертву».

6 апреля

Как прекрасно и разумно греческое слово «ананке»[29]. Да, было предначертано, что из-за этой женщины я потеряю покой и не обрету его даже тогда, когда она мне станет безразлична. Меня ужасно взволновала весть о продаже имения и приезде Анели в Плошов. Прошлой ночью мне не спалось, разные вопросы теснились в голове, и я искал на них ответа. Так я пытался решить, вправе ли я совратить пани Кромицкую с пути долга, или не вправе? Я этого не хочу и не сделаю, так как она меня не прельщает, – но имел бы я на это право? Вот такими «to be or not to be?»[30] я заполняю дни и ночи, потому что мне больше нечем жить. А подобные размышления – отнюдь не самое большое из земных наслаждений, ибо чаще всего напоминают попытки собаки поймать собственный хвост. Ничего я не поймаю, ничего не докажу и только устану смертельно. Утешаюсь лишь тем, что вот прошел еще один день или еще одна ночь. При всем своем скептицизме я способен предъявлять себе моральные требования, достойные сельского викария. Душа современного человека сплетена из стольких нитей, что, желая распутать этот клубок, только, больше запутываешься. Тщетно я сегодня ночью твердил себе, что, хотя все это чистейшая теория, но совратить пани Кромицкую я имею право. Какой-то голос с церковной паперти упорно возражал мне: «Нет! Нет! Нет!» Но я должен победить в себе эту совестливость, иначе не обрету душевного равновесия. Сегодня вечером у меня настроение для этого подходящее, Днем я был в гостях у одного знакомого художника и слышал там, как г-жа Дэвис объясняла двум французским литераторам, что женщина должна всю жизнь оставаться неприступной хотя бы только «pour la nettete du plumage»[31]. Малески ей поддакивал: «Oui, oui, du plumage!»[32] А я в эту минуту представил себе, как все крабы Средиземного моря, опрокинувшись на спину, протянули к небу свои клешни, моля Юпитера ударить громом. (Кстати фразу насчет «nettete du plumage» Лаура Дэвис заимствовала у меня, а я – у Фелье.) Слушая ее, я сохранял полную серьезность, не позволил себе даже улыбнуться, но пришел в веселое и циничное настроение, и оно еще до сих пор не оставило меня. Это – самое лучшее оружие против излишних угрызений совести.

Итак, продолжаю. Имею ли я моральное право влюбить в себя пани Кромицкую и, в случае успеха, совратить ее с пути долга? Для меня это прежде всего вопрос чести, как был бы для всякого, кто считает себя джентльменом и кого все остальные считают таковым. И вот я не нахожу ни единого пункта, который запрещал бы мне поступить так. Правда, этот наш кодекс чести, на первый взгляд, – самый странный из всех кодексов на свете. Если я украду деньги, то, по светскому кодексу чести, я – вор и навсегда опозорил себя, а обокраденный остается чист. Если же я украду у кого-нибудь жену, то я, вор, остаюсь чист, а позор падает на обокраденного. Что же это такое? Попросту извращение моральных понятий, или между кражей кошелька и кражей жены такая большая разница, что этих двух поступков и сопоставлять нельзя? Я не раз об этом думал и пришел к убеждению, что это не одно и то же. Человек не может быть собственностью другого, как вещь, и роман с чужой женой есть акт обоюдной воли. Почему я должен признавать права мужа, если этих прав не признает его жена? Какое мне до него дело? Я встречаю женщину, которая хочет быть моей, – и беру ее. Ее муж для меня не существует, а клятва верности, которую она давала перед алтарем, меня ни к чему не обязывает.

Так что же должно меня удерживать – уважение к институту брака? Но если бы я любил, если бы я мог полюбить жену Кромицкого, все во мне отчаянно протестовало бы против ее брака, против какого-то ее долга по отношению к Кромицкому! Этот брак раздавил меня, как червяка, я корчусь от боли, – и мне, который при последнем издыхании жаждет укусить растоптавшую меня ногу, велят еще ее уважать! За что? С какой стати? Я должен считаться с таким общественным порядком, который выпил из меня всю кровь, всю любовь к жизни? Конечно, то, что люди питаются рыбой, – закон природы, но заставьте-ка рыбу уважать такой закон, в силу которого ее живьем потрошат раньше, чем положить в кастрюлю! Нет, я протестую и кусаюсь, – вот мой ответ. Спенсеровский идеал человека в совершенстве развитого, у которого личные стремления в полнейшей гармонии с общественным порядком, – это только постулат. Знаю, отлично знаю, – Снятынский побил бы меня одним вопросом: «Значит, ты за свободную любовь?» Нет, я только за самого себя. I am for myself.[33] И, наконец, я и знать не хочу ваших теорий! Если ты полюбишь другую женщину или твоя жена полюбит другого мужчину, – тогда посмотрим, помогут ли тебе все ваши моральные правила и обязательное уважение к традициям общества. В худшем случае меня можно обвинить в непоследовательности. Ту же непоследовательность я проявил, когда я, скептик, заказал в костеле обедню за здравие Леона и Анели и молился, глотая слезы, как глупый ребенок. Впредь даю себе слово быть непоследовательным во всех тех случаях, когда мне это будет удобнее, легче, когда я от этого буду счастливее. В мире существует лишь одна логика – логика страсти. Рассудок предостерегает нас только до поры до времени, а потом, когда кони неудержимо рвутся вперед, он садится на козлы и уже только следит, чтобы они не разнесли экипаж. Сердце человеческое не может уберечься от любви, а любовь – это стихия, такая же сила, как морской прилив и отлив. Если женщина любит мужа, ее сам дьявол не оторвет от него. И клятва в верности, которую она дала перед алтарем, – лишь освящение любви. Но когда эта клятва – обязательство без любви, тогда первый прилив выбросит ее на песок, как дохлую рыбу. Я не могу дать обязательство в том, что у меня не вырастет борода или что я не состарюсь, – а если я дам его, то закон жизни раздавит меня со всеми моими обязательствами.

Удивительная вещь: ведь все, что я пишу, – только теоретические рассуждения, и нет у меня никаких таких замыслов, в которых я должен был бы оправдываться перед собой, а между тем эти размышления меня волнуют, и вот сейчас так взбудоражили, что придется отложить дневник.

Да, видно, спокойствие мое чертовски непрочно, оно только искусственное… Я добрый час ходил из угла в угол и в конце концов понял, что меня так растревожило…

Уже очень поздно. Из моих окон виден купол Дома Инвалидов, он сверкает в лунном свете, как сверкал купол собора св. Петра в те вечера, когда я, окрыленный надеждой, бродил по Пинчио с мыслями об Анельке. Я невольно отдался воспоминаниям. А все-таки бесспорно то, что я мог быть счастливее и она тоже могла бы быть в десять – нет, во сто раз счастливее. И если бы даже были у меня какие-нибудь тайные замыслы и она была бы для меня невесть каким соблазном, я и сейчас отказался бы от всего из страха сделать ее несчастной. Ни за что на свете я не пойду на это! Одна уже мысль об этом парализовала бы во мне всякую предприимчивость и решительность. Жизнь моя сложилась так, что отрицательные черты характера развились, а положительные заглохли, но сердце у меня не злое, и в нем таился огромный запас нежности к Анельке.

Ну, да это дело прошлое… Сидящий во мне скептик подсказывает мне вопрос иного рода: а вправду ли она, изменив с тобой мужу, была бы так несчастна? По моим наблюдениям, женщины страдают, только пока борются с собой. Как только борьба окончена, наступает (независимо от результата) период покоя, блаженства, счастья… Когда-то я здесь, в Париже, встретил женщину, которая три года боролась с собой и терпела страшную муку, а потом, когда сердце победило, упрекала себя до конца жизни только в одном – в том, что так долго ему противилась.

Однако к чему задавать себе все эти вопросы и решать их? Знаю, каждое утверждение можно доказать, в каждом доказательстве усомниться. Миновали те добрые старые времена, когда люди сомневались в чем угодно, только не в способности нашего разума отличать истину от лжи, добро от зла. Ныне вокруг – бездорожье, одно бездорожье… Лучше уж буду думать о предстоящей мне вскоре поездке… Да, значит, Кромицкий продал-таки имение жены и глубоко ранил ее… Мне захотелось написать это здесь черным по белому, иначе не верится, что это правда.

10 апреля

Пришел вчера с прощальным визитом к Лауре и попал на настоящий концерт.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28