Отсюда — все более и более зримые настроения мессианства, разговоры о национальной исключительности, о призвании спасти мир от суеты и рационализма.
Поскольку представители правого крыла славянофилов претендовали на то, что они владеют истиной, что искать, следовательно, больше нечего, что разум — продажная потаскуха, то именно они постепенно сделались некими хранителями н е з н а н и я, служителями идей «ограничения мысли», ее цензурирования и перепроверки истинности суждения мерой совпадаемости с нравственными, научными и этическими понятиями, если уже и не Киевской Руси, так шестнадцатого века, нормами Ивана Грозного.
Правые славянофилы, типа Самарина, к идее освобождения крестьян относились отрицательно; считали, что отмена телесных наказаний есть отход от святой традиции, и более всего восставали против идеи личной свободы, ибо это может привести к одному лишь — к распадению царства, к подрыву святой идеи с а м о д е р ж а в и я.
В то же время левое крьшо славянофилов порою дерзало восставать против изуверства николаевской эпохи, требовало свободу слова, веротерпимость, считало необходимой свободу для крестьян и открыто называло чиновничью бюрократию злейшим врагом народа, борьба с которой есть нравственная обязанность каждого истинно русского человека.
Концепция левых славянофилов была опасна для сфер, ибо в данном конкретном случае не всякие там немцы с англичанами затевали грех, но истинно русские люди, дворяне прекрасных родов.
Столыпин поначалу примыкал именно к этому направлению — до того, однако, как перебрался из Нижнего Новгорода в Петербург.
Курлов знал это, как никто другой, потому что сам землевладельцем не был, не дворянин; бюрократ; чиновный человек, порождение к а з е н н о г о смысла и сути империи.
Где ж, как не на Западе, власть кайзера или короля подтверждалась не количеством гектаров фамильных земель, но силой и устремленностью хорошо отлаженной бюрократической машины?!
…Именно потому, что с ф е р ы знали все обо всех, чиновничий бюрократ Курлов и был н а в я з а н государем столбовому дворянину Столыпину в качестве первого заместителя.
Знал это и Столыпин, оттого Курлова холодно и затаенно не любил, понимая, что этот враг — в отличие от врагов именитых — будет разить наповал, только подставься; земли своей нет, домов нет, счета в банке — тоже; одним жив — своим местом, с бесконтрольными деньгами рептильного, осведомительного, представительского и прочих — сколько их?! — фондов.
14 марта 1911 года, вечер
«Мы должны знать, как поступит Столыпин, дабы свалить его завтра к вечеру»
Было бы ошибочным считать, что бытующее выражение «тайны мадридского двора»
приложимо лишь к делам происходившим в Испании.
Интриги, доносы, липкая борьба за приближение к трону (что сулит деньги, ордена, славу, знания, посты) тщательно разыгранные комбинации, конечная цель которых сводилась к тому, чтобы получить возможность влиять, быть на виду, иметь право сказать в салоне о высокой чести быть удостоенным августейшей аудиенции, — словом, суета людей, не занятых общественно полезным трудом, но лишь паразитирующих на в л а с т и, свойственны всем недемократическим обществам, вне зависимости от национальности и формы правления.
Опаснее всего, однако, в такого рода недемократических обществах то, что при внешней абсолютистской централизации деятельность власть предержащих, будучи отдана им на откуп, постепенно выходит из-под контроля верховного вождя; департаменты, епархии, штабы, охранные отделения начинают жить своей, отдельной от всего государственного механизма жизнью, ибо лишены права открыто отстаивать свое мнение, но должны лишь слепо выполнять букву государственной воли.
Букву — не дух.
Действительно, поскольку каждый департамент был п е р е н а б и т чиновниками, дело, во имя которого тот или иной департамент был поначалу создан, постепенно отходило на второй план; самым важным становились интриги, подсиживания и доносы, для того чтобы провести то или иное перемещение вверх по чиновной лестнице того или иного служащего, доказавшего своему столоначальнику персональную преданность и ловкость в узнавании того, что про него говорят соперники. Создавались своеобразные внутридепартаментские партии, проводились бесконечные реорганизации; седые, старые уже люди натужно и самозабвенно думали:
«Ну, еще немного осталось — свалить Ивана. Францевича, сблокироваться с Петром Петровичем, ошельмовать Николая Николаевича, и дорога в более высокооплачиваемый кабинет открыта». Проходили годы, шла мышиная возня, перемещался старый статский советник еще на одну ступень, а дело — живое дело — стояло недвижно.
Малые повторяли опыт больших, ибо дурное воистину заразительно.
Как большие, так и малые в процессе этой мышиной возни не имели времени для того, чтобы внимательно следить за происходившими в мире изменениями в науке, культуре, философии, а ведь без этого невозможно руководить ни страной, ни департаментом, ни даже делопроизводством. Но одно познавали в совершенстве:
мастерство интриги, которое обречено на неудачу, если каждый не будет знать подноготную о сопернике, явном или возможном.
Поэтому-то собравшиеся в пятом номере ресторана Кюба генералы Дедюлин, Спиридович и Курлов были подобны игрокам в преферанс, когда взят ловленый мизер, но все карты при этом открыты, никаких секретов, одно лишь ловкое змейство…
— Я сказал, чтоб сделали орд„вр а ля Прованс, — обсматривая гостей влюбленными глазами, сообщил Курлов, — к водочке пойдут соленые арбузы; в честь Владимира Александровича стол будет смешанным, с преобладанием русской кухни, икорка осетровая белая, третьего дня отгрохали в Гурьеве; расстегаи, пирожки с вязигой, телячьи ножки, нашпигованные кабаньим салом и морковью, белые грибки в сме…
— Да погодите, Пал Григорьевич, — досадливо перебил Дедюлин. — Вы ж понимаете, отчего я эту встречу назначил… Времени мало, давайте по делу… Есть у вас достаточно проверенная информация о том разговоре, который давеча вечером состоялся в салоне графини Игнатьевой между великим князем Александром Михайловичем и столыпинским родственником Нейгардтом-младшим?
Курлов оскорбился тоном, поэтому ответил ласково:
— Драгоценный мой Владимир Александрович, на то высочайшее повеление нужно, чтобы взять в наружное наблюдение члена царствующего дома, женатого на любимой сестре государя императора…
— Ежели мне известно, где проводил вечер великий князь, то вам…
Курлов перебил, отчеканив:
— Вы — дворцовый комендант, вам надлежит охранять августейший покой, а для сего дела вы обязаны знать, где находится великий князь и с кем, а я — человек маленький, служивый; вы за свои дела отвечаете перед верховным благодетелем, я — перед Столыпиным.
— А кто вас к Столыпину поставил? Кто удостоил вас высочайшей аудиенцией перед тем, как вы — наперекор столыпинской воле — стали его заместителем? Вас что Петр Аркадьевич к себе пригласил? Или не он дважды просил благодетеля не назначать вас? Не думал я, что вы — при прочих возможных человеческих прегрешениях — страдаете самым злым: неблагодарностью…
Курлов спросил изумленно:
— Я дал вам повод для такого рода необъективной резкости?
— Дали.
Курлов и сам знал — дал, действительно дал, ибо после того как столыпинские «соколы» обсудили ситуацию и разлетелись по петербургским салонам — искать ключи к Царскому Селу, дабы убедить государя принять ультиматум родственника, — во время беседы Нейгардта с великим князем Александром Михайловичем во дворце Игнатьевой терся Иван Манасевич-Мануйлов — человек способностей поразительных; слух будто у гениального музыканта, в одном углу комнаты говорят, а он умудряется из другого угла слышать; хоть потом и присочинит половину, но главное зерно принесет в клюве.
Так и случилось сегодня: приехал домой к Курлову, точно к завтраку, все доложил.
«Значит, — понял Курлов, — ситуация очень сложна, коли дедюлинские стражи не только за Манасевичем топают, но вообще, видно, за каждым моим контактом». То, что за Манасевичем-Мануйловым смотрели все секретные службы России, никого удивить не могло. Да и смешно б, право, не глядеть за ним.
Сын Тодреса Манасевича, решившего поднакопить денег аферами и за то сосланного в Сибирь на погибель, семилетним еще сиротою был усыновлен сибирским богатеем Мануйловым — за смышленость и красоту; сделался «Иваном», принял лютеранство и вступил в интимные, противозаконные сношения со старым гомосексуалистом князем Вово Мещерским, главным российским черносотенцем, ближайшим другом покойного Александра III. По его рекомендации был сначала принят на службу в «Императорское человеколюбивое общество», а оттуда перемещен влюбленным в него без ума князем в департамент духовных дел. Только в стране удивительного беззакония, где все решали личные связи, Иван Манасевич, соплеменникам которого — по вандальскому закону о черте оседлости — запрещалось жить в обеих столицах, мог быть внедрен не куда-нибудь, а в святая святых православия — в департамент, призванный охранять чистоту национального духа от поползновений всех и всяческих инородцев. Оттуда Манасевич-Мануйлов был отправлен в Ватикан, но представлял он не столько департамент духовных дел, сколько петербургскую охранку. Потом судьба занесла его в Париж, где он начал издавать русскую черносотенную газету, затем возглавил агентуру охранки в Западной Европе, приехал в Россию, сделался помощником премьера Витте; возвратился во Францию, чтобы там — второй уже раз — заагентурить Гапона; заагентурил; вернулся домой, был предан суду за мошенничество и вымогательство, однако следствие было прекращено, князь Мещерский вмешался, нажал на все рычаги; Манасевич после этого поступил на службу к редактору «Нового времени» Суворину, боролся за чистоту русского духа, против засилья гнилостных европейских влияний; скрывшись за псевдонимом «Маска», самозабвенно громил «пархатых»; пользуясь журналистским мандатом и покровительством вконец выжившего из ума любовника, влез во все салоны, знал вс„ и вся; тогда-то Курлов и приказал провести у него обыск, организовав через заграничную агентуру в Париже шифровочку на свое имя с сообщением про то, что якобы «Ванька» намерен продать секретные документы департамента полиции главному Робеспьеру — разоблачителю провокаторов эсеру Бурцеву. Против такого документа и Мещерский на какое-то время бессилен, а времени Курлову было потребно немного: всего часа два.
Когда Манасевича-Мануйлова после обыска привезли в охранку, Курлов, словно бы случайно, зашел в кабинет, где того допрашивали, попросил оставить его с «Иваном Федоровичем» с глазу на глаз, дверь запер и сказал тихо:
— Шкуру спущу, горбоносый, если не развалишься до задницы!
Иван Федорович начал делать глазки, но Курлов брезгливо сплюнул:
— Это ты князю Мещерскому ужимки делай, а мне — информацию неси — всю и обо всех, — тогда только пощажу. Нет — пеняй на себя!
Иван Федорович начал было возвышенно излагать, что-де он давно об этом мечтал, но Курлов приказал ему замолчать, подвинул бумагу, потребовал, чтобы тот написал кое-что о благодетеле Мещерском (от такого не отмоешься), про Столыпина, про Спиридовича, а внизу составил обязательство сообщать все, что знает, непосредственно Курлову — без вознаграждения.
С тех пор Манасевич-Мануйлов был личным осведомителем генерала, и Курлов не переставал дивиться уму памяти и ловкости своего информатора; когда в департамент пришли данные, что «Ванька» снова переборщил — в ы д р а л у киевских купцов Бронтмана и Потапова двадцать тысяч рублей, пообещав первому разрешение на филиал магазина в Петербурге, а второму звание потомственного почетного гражданина, — Курлов вызвал к себе «борца за русскую идею» и предупредил о грозящей опасности, пожурив за неосторожность…
Вот он-то, Манасевич-Мануйлов, и сообщил сегодня Курлову, что Нейгардт просил великого князя Александра Михайловича предпринять все возможное, чтобы побудить государя отказать Столыпину в его просьбе об отставке и пойти на удовлетворение его требований, ибо они продиктованы одним лишь: желанием самозабвенно служить святой идее самодержавия еще лучше, эффективней и дальновидней, чем раньше.
(Великого князя Александра Михайловича, внука императора Николая I, женатого на старшей сестре государя Ксении Александровне, главноуправляющего торговым мореплаванием России и ее портами, не любили в Царском Селе за то, что дом его был полон всякого рода иностранцев, особенно англичан, а это государыня расценивала как плохо закамуфлированный выпад против ее германского изначалия, традиционно антианглийского.) …Курлов должен был суметь просчитать ситуацию за долю секунды, проанализировать варианты возможных ответов, остановиться на одном, единственно в данной обстановке верном; продумать, не продал ли его «Ванька-жид», не перекупил ли его Спиридович, не бабахнул ли князь Мещерский информацию Ваньки через Дедюлина самой государыне; взвесив все вероятия, ответил:
— Если вы полагаете, что Манасевичу допустимо верить хоть в малой малости, тогда — в нонешней сложной раскладке — ба-альших дров можно наломать. А вот Михаил Михайлович, князь Андронников, действительно интересно говорит про беседу, которая вчера состоялась между Нейгардтом-старшим, Сазоновым и великим князем Николаем Михайловичем…
По тому, как н е переглянулись Спиридович и Дедюлин, можно было сразу же понять:
эта информация к ним еще не дошла.
— С того б и начинали, — сказал Дедюлин. — Сейчас нам потребно знать все.
— Дайте указание, — ответил Курлов, — будем. Без вашего приказа — не смею, сами понимаете, какие имена задействованы.
Расслабившись, Курлов сам разлил водку по рюмочкам, поднял свою; задрал локоток по-гвардейски; улыбнулся:
— За дружество, господа!
И — влил в себя ледяное хлебное вино.
Лишь после этого Дедюлин со Спиридовичем наконец посмотрели друг на друга, ибо им теперь только сделался понятен утренний визит к государю великого князя Павла Александровича; тот прибыл в Царское через час после того, как от него изволил отъехать великий князь Николай Михайлович, главный историк царствующего дома; с его мнением считались, хотя и недолюбливали за чрезмерное копание в архивах и выискивание в древних актах всякого рода сомнительных документов.
Цель стала ясна: давеча Сазонов с Нейгардтом-старшим обработали великого князя Николая Михайловича, тот взял за рога великого князя Павла Александровича, вот и пожаловал с хлопотами за Столыпина.
А к Павлу Александровичу государь относился по-особому.
Дело в том, что этот великий князь, п р я м о й дядя правящего государя, был «шаловливым ребенком» династии, «анфан террибль», как его называли за спиною.
После того как закончился его брак с греческой принцессой Александрой Георгиевной, великий князь, ничтоже сумняшеся, завел себе пассию, Ольгу Валериановну Карнович-Пистолькорс, а у той в семье был артист, Сережа, и хоть на сцене выступал под псевдонимом «Валуа», все в столице знали, что «Карнович-Валуа» — одно и то же, стыд и срам!
Ладно бы, держал при себе, бог простит, но ведь женился на ней ко всеобщему стыду; сразу же злые языки стали вспоминать балерину Кшесинскую, этого государыня снести не могла, нажужжала августейшему супругу, ночная кукушка, одно слово; несчастный великий князь в свои-то сорок два года был лишен звания генерал-адъютанта, Уволен с командования корпусом гвардии; над детьми его, Митей и Машей, была учреждена позорная опека, скандал!
Лишь когда сгустились тучи и грянул гром девятьсот пятого года, государь соизволил простить дядю и вернул ему звание генерал-адъютанта — все-таки свой, время такое, когда лишь крови можно верить, все другие продадут за понюшку табаку.
Великий князь после того стал особенно близок к государю: обиженных обычно любят, да и потом за одного битого двух небитых дают; никто так не требовал бескомпромиссной жесткости и твердости курса в борьбе против либералов и конституционалистов, как Павел Александрович; потом, он очень забавно рассказывал истории из жизни артистов, это смешило государя, лицо его делалось мягким и до того добрым, что Дедюлин порою слез не мог сдержать от умильной радости за своего властелина.
Павел Александрович, как и многие другие великие князья, в силу своей ветрености, как считал Дедюлин, видел в Столыпине лишь одну его половину, обращенную к обществу, — твердое желание навсегда искоренить гидру революции чрезвычайными мерами; они, однако, не имели той информации, которую имел Дедюлин: во-первых, Столыпин сейчас сделал упор не на чрезвычайные меры, но на экономические, подняв руку на извечную опору самодержавия, на сельскую общину, поставив на крепкого хозяина; а какой монархии, не ограниченной законом, нужен крепкий хозяин?! Он сам себе голова, он приказу не подчинится, оттого что крепок и самостоятелен в мысли; другое дело община — что старосте скажи, то и будет, а попробуй не исполнить — розги всем, и весь разговор! И Столыпин чем дальше, тем больше претендовал на то, чтобы стать п е р в ы м; его имя было теперь на устах у всех, ладно бы в России, но и на Западе тоже; в парижских, да и лондонских, газетах — все «Столыпин да Столыпин, премьер рюс», разве не обидно?!
Но ведь государю всего не скажешь: и загрустить может, и неверно понять, да еще не под настроение подпадешь, да как государыня, и что Терпов бабахнет, сегодня — он один, завтра — совсем другой.
Знать-то Дедюлин знал, а вот действовать не мог; впитанное с молоком матери: «государь все понимает лучше нас; твое дело — выполнять, его — думать и повелевать!» — определяло всю его натуру.
Он знал, что сегодня великий князь Павел Александрович убеждал государя отказать Столыпину в отставке: «Зачем раскачивать лодку, поди нового премьера найди, поди получи доказательство его умелости, поди убедись, что другой не побоится смертную петлю затянуть на хрящиках шеи социалиста во имя жизни двора!»
Государь не отрезал, как бывало; слушал внимательно, хоть и хмуро, и — что самое горькое — обещал подумать и сообщить, коли придет к определенному решению.
А определенное решение Дедюлин уж подготовил: Петра Аркадьевича отправить на Кавказ наместником, там положение крутое, армяшки и прочие бакинские турки, подстрекаемые тбилисцами, бунтуют, кому, как не Столыпину, навести порядок, да и о т д о х н е т после изнуряющих трудов в Петербурге, сам же будет доволен, изволил об этом обмолвиться в беседе со своим министром финансов Коковцовым не далее как на прошлой неделе, информация совершенно точная…
— Вам, что ль, прямое указание нужно? — спросил наконец Дедюлин с улыбкой. — Может, мне рескрипт вам отписать: «Учредите наблюдение за премьер-министром»?
— Нет, Владимир Александрович, — громко произнес Курлов, зная, что беседа записывается на фонограф, пусть потом комендант не отпирается, уж если вместе, то — до конца. — Такого рода рескрипта мне не нужно. Мне бы получить ваше заверение как лица, близкого к обожаемому монарху, что в случае, когда Столыпин уйдет, я останусь при своем деле, ибо знаком с нашей горестной манерою: новая метла по-новому метет…
— Ежели я останусь, — после паузы, но очень тихо (не хочет на пластиночку, хитрован) ответил Дедюлин, — то и вам будет не худо, в каком бы положении вы ни оказались… Бадмаев внес проект о новой железной дороге, он у государя на столе; сумму он просит диковинную, мильонную; от развития нынешней ситуации зависит, каков будет дан этому проекту ход.
Дедюлин знал, что Курлов в д о л е у Бадмаева.
Что ж, дураку не ясно — посулил барыш; большие деньги; говоря языком уголовного законоположения, дал взятку не менее как в четверть миллиона золотом; таких денег, прослужи генералом хоть еще десять лет, не заработаешь ни в жизнь!
Курлов тоже перешел на т и х о с т ь, придвинулся к Дедюлину:
— Что сейчас нужно?
— Будто сами не понимаете, — ответил Спиридович.
А Дедюлин добавил:
— Я никогда не видел государя таким обиженным. И нанес ему обиду Столыпин.
Почему он решился на такое? Где начало неслыханной дерзости? Кем и чем продиктовано? Понять надо, а уж поняв — действовать.
— Так-то вот, Владимир Александрович… Пригодилась и моя голова, не только книжка дорогого Спиридовича про революционеров… Они, революционеры-то, не обязательно эсдеки да эсеры, их и среди нашего брата немало. Полагаю, пришла пора валить моего шефа? Коли по правде, а не намеками? Или — как? Словом, когда соизволите знакомиться с моими секретными документами?
— Сейчас, — ответил Дедюлин. — Времени у нас в обрез. Привезли с собою?
Курлов открыл модный, плоский британский портфель, достал оттуда папки, молча протянул Дедюлину.
Тот сразу же углубился в изучение…
Подивился — узнал руку Витте. Ну, Курлов, ну и пройдоха!
(Из шифрованного донесения германского военного атташе в Петербурге в Берлин:
«Активность Столыпина, внешне абсолютно незаметная, тем не менее чрезвычайно серьезна. Он ищет ход в Царское Село через те салоны, где чаще всего появляются те великие князья, англофильская ориентация которых нам известна. Следовало бы сделать все возможное, дабы довести до сведения государыни о происходящем — по дипломатическим каналам из Берлина весьма срочно. Мы со своей стороны можем проинформировать об этом тех лиц в сферах, которые также оказывают влияние на решение царя. Возможность прихода к власти министра финансов Коковцова, весьма симпатизирующего Парижу, крайне нежелательна».)
II. 14 марта 1911 года, ночь. Анализ данностей. «Как приятно иметь право знать то, чего не знают другие»
— Скажите, Пал Григорьевич, — возвращая Курлову перефотографированные странички виттевского дневника, посвященные Столыпину, спросил Дедюлин, — можно ли, по вашему соображению, включить графа Сергея Юльевича Витте в комбинацию?
— То есть? — не поняв царского коменданта, откровенно удивился Курлов, не считая даже надобным это вое недоумение скрывать. — Что вы имеете в виду?
— А то я имею в виду, что в деле, подобном нашему, следует иметь в кармане сформулированные предложения: кто придет на смену Столыпину? Коковцова вряд ли примут патриоты русской национальной идеи во главе с Марковым-вторым и Пуришкевичем — чистой воды финансист, значит, подвержен конституционным и прочим жидовским влияниям, с землею связь порвал, в имении своем бывает редко… А больше в нынешнем кабинете никого из личностей нет. Столыпин персон подле себя не терпит, ему куклы удобны. А что, ежели пугнуть того же Пуришкевича — дабы не скандалил — приходом Витте? Союзников, Пал Григорьевич, надо порою в еще более жестких рукавицах держать, чем открытых противников.
— Я, пожалуй, смогу прозондировать в этом направлении, — ответил задумчиво Курлов, просчитывая в уме возможные выгоды и проигрыши от торговли именем Витте в качестве преемника на пост премьера для него лично и для их с Бадмаевым проекта.
— Времени для зондажа нет, — заметил Дедюлин. — По моим сведениям, великий князь Николай Михайлович намерен сегодня посетить Аничков.
…В Аничковом дворце жила вдовствующая императрица Мария Федоровна; особенно часто принимала у себя великого князя Кирилла Владимировича, легендарного контр-адмирала, одного из немногих спасшегося после гибели броненосца «Петропавловск»; был одно время в опале, лишен всех званий за то, что женился — без монаршего разрешения — на своей двоюродной сестре Виктории Федоровне; вдовствующая императрица, однако, благоволила к нему, добилась прощения и возвращения всех отнятых было званий; великий князь был сторонником Столыпина с того момента, как тот сломил Думу, пробив чрезвычайно щедрую смету на развитие русского флота.
Дедюлин чувствовал, что в с ф е р а х начинается раскол; налицо было создание «столыпинского блока»; коли вдовствующая императрица войдет в него, дело может принять непредсказуемый оборот.
Курлов подвинул Дедюлину вторую папочку, сломал сургуч на ней:
— Поглядите-ка это.
Здесь хранилась перлюстрация корреспонденции высших сановников России.
Первое письмо, которое Дедюлин прочитал, было адресовано бывшему министру внутренних дел империи князю Петру Дмитриевичу Святополк-Мирскому. Именно он отдал приказ стрелять в рабочих девятого декабря на Дворцовой площади. За это и поплатился отставкой, но с одновременным пожалованием генерал-адъютантом. Обиду все равно не простил; к Витте, а затем и Столыпину был в оппозиции.
Верный дружок князя Святополка, такой же, как и он харьковский землевладелец, Матвей Козлов писал ему: «Казни и ссылки, которые ныне щедро раздают „с м е н я е м ы е“ судьи под лозунгом борьбы с революцией, на самом деле готовят новый ее взрыв. Поскольку нынешняя политика успокоения на самом деле есть „политика отмщения“, то что, кроме ненависти, может она воспитать в сердцах грядущих поколений?! Создается впечатление, что действия правительства прямо направлены к тому, чтобы формировать этим новые когорты революционеров. Впрочем, правительства ли? Может — Столыпина? Или его добрые намерения побеждены недальновидностью?»
Дедюлин поднял глаза на Курлова. Тот — с непроницаемым видом — курил.
— Неплохо, — заметил Дедюлин. — «Столыпин формирует когорты новых революционеров…»
Взял следующий листочек; перехват письма к Гучкову, из Феодосии: «Россия обнищала; повсюду у нас произвол, грабежи; губернатор Думбадзе и прочие падишахи творят все, что хотят, на закон не обращают никакого внимания… Кого бы надо в первую голову призвать к порядку на Руси, отнять у них неограниченную власть, так это у таких губернаторов-падишахов, как Думбадзе, Гершельман, да и все другие всесильные беззаконники не лучше…»
— Ничего, — заметил Дедюлин, — годится… В Гершельмана бомбу уж кидали, мало им…
— Кстати, Гершельман выкрест, это вам известно?
— Сплетня, — отрезал Дедюлин. — Мои люди его специально в бане разглядывали, он — не резаный.
— Это мне тоже известно. А вот отца его кто в бане видел?
— Не надо, Пал Григорьевич, не надо, государь к нему благоволит.
— Так разве я об этом? Витте открыто про его деда говорит «раввин», и женат он был на дочке одесского раввина Бен-Палиевса.
— Не надо об этом, — повторил Дедюлин. — Не надо.
Следующее письмо было адресовано князю Горчакову в Сорренто: «Никогда взяточничество так не процветало Руси, как ныне. Поскольку полиция у нас теперь царствует и держит население в страхе, то люди прибегают к взяткам или откупаются. И все это потому, что администрация Столыпина, перешагнув через грань законности, не знает более удержу… Это возмущает народ и лишь усиливает в нем желание сбросить беззаконие. Значит, правы были те, кто скептически относился к манифесту свободы?!»
— Последнюю фразу надо бы убрать, — сказал Дедюлин, — а там, где про столыпинскую администрацию, пожалуйста, перепечатайте, сгодится в дело.
Затем шло письмо профессора Погодина князю Трубецкому, члену Государственного совета: «Началась какая-то странная борьба… Запуганный, задерганный, замученный народ или погибнет, как народ государственный, или сделает еще одно усилие, чтобы стряхнуть самозванцев, правящих будто бы от его имени… Сколько же крови мы увидим еще…»
— Здесь не хватает прямого упоминания имени Столыпина, — заметил Дедюлин, — а то б сгодилось.
Курлов понял, куда гнет комендант, покачал головою:
— Вписать «Столыпина» сюда никак нельзя, Владимир Александрович, фотокопии всех перлюстраций — в сейфе у Петра Аркадьевича; маленькая подтасовка обернется большим скандалом.
— И я об этом же, — отыграл Дедюлин. — Только истина, никаких натяжек, мы все алчем правды.
…Член Государственного совета, камергер Дмитрий Николаевич, Шипов писал своей дочери, фрейлине двора: «Разбиты все надежды на мирное преобразование социального и политического строя. Я вижу, как наша любимая, несчастная родина приближается к пропасти, в которую ее толкает правительство. В то же время во мне поколеблена вера в народ, в его дух и творческие силы. Страшно делается, когда видишь деморализацию, проникающую во все классы населения. Причина ее коренится в лицемерии и неправде, составляющих основу деятельности нашего правительства, в эгоизме привилегированных классов. Благодаря этому пропасть, отделяющая власть от страны, все расширяется, а в людях воспитываются чувства злобы и ненависти, заглушая в них и веру и любовь. В действиях государственной власти нет необходимой искренности, все ее мероприятия имеют по внешней форме дать одно, а в сущности установить совершенно противное. Столыпин не видит или, скорее, думается мне, не хочет видеть ошибочности взятого им пути и уже не может с него сойти. Но путь этот в конце концов приведет только к революции, но революции уже народной а потому — ужасной. Недовольство все растет, народ видит причину своих разочарований в „господах“ и „барской“ Думе, а потому предстоящая неизбежная революция легко может вылиться в пугачевщину. И мне кажется, чем скорее грянет этот гром, тем он будет менее страшен. Теперь еще имеются остатки добрых семян в населении, и они могут еще дать новые ростки, которые возродят нашу исстрадавшуюся родину. Если же гроза наступит не скоро, то надо опасаться, как бы длительный процесс деморализации не внес окончательного разложения, когда возрождение уже окажется невозможным. Так что чем хуже — тем лучше. Чем резче будет проявляться реакция, тем скорее чаша терпения переполнится… Но прийти к такому заключению и горько и больно…»
Дедюлин вздохнул, помял лицо ладонью, крякнул:
— А что? До слова «пугачевщина» можно перепечатать, сработает…
Пару писем Дедюлин п р о м а х н у л; долго обдумывал записку члена Государственной думы Везигина своей жене: «Все разваливается, все трещит, и мы быстрыми шагами стремимся к пропасти. У нас нет ни государственности, ни хозяйства, ни армии, ни просвещения, ни даже безопасности. Но самое страшное, что у нас нет народа, а лишь население, обыватели. Нет веры, а без веры человек — труп».
Отложил письмо, отодвинул от себя осторожным, несколько брезгливым жестом.