Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Костры партизанские. Книга 1

ModernLib.Net / Селянкин Олег / Костры партизанские. Книга 1 - Чтение (стр. 20)
Автор: Селянкин Олег
Жанр:

 

 


      Но как уличить мерзавцев? Личное опознание ничего не дало…
      Придется, очевидно, обратиться за помощью в гестапо: у них везде есть свои люди.
      И фон Зигель, возможно, позвонил бы туда, хотя бы ради того, чтобы застраховать себя на случай доноса, но в это время ожил телефон самого гебитскоменданта, и он поспешно схватил трубку, отрапортовал в нее:
      — Гауптман фон Зигель у телефона!
      Для начала разговора гебитскомендант (сослуживец отца в прошлую войну) обычно спрашивал о новостях из дому, о личном самочувствии, даже о погоде и лишь после этого переходил к делу, но сегодня привычное оказалось нарушенным.
      — Поднять по тревоге весь гарнизон, — приказал гебитскомендант. — Немедленно всеми имеющимися в наличии силами перекрыть дороги. Задерживать всех. Без исключения.
      — Яволь… Осмелюсь спросить, причина?
      — У вашего южного соседа бандиты пустили под откос воинский эшелон, — после небольшого раздумья ответил гебитскомендант и положил трубку.
      Выходит, и на Смоленщине начались диверсии на железных дорогах…
      Что это, акт мести отчаявшегося одиночки или первый сигнал, извещающий о том, что и здесь русские начинают выполнять приказ своего Сталина? Неужели и здесь они уже организовались в так называемые партизанские отряды?

6

      Когда к Нюське ввалились Аркашка с неизвестным и Аркашка с пьяной ухмылкой заявил, что гостя переночевать привел, она неожиданно даже для себя не оробела, не взвыла от страха и обиды, а схватила ухват, взметнула его над своей головой и гаркнула до звона стекол:
      — Геть, кобелины, отсюда!
      Аркашка сразу бросился к порогу, но неизвестный, недобро сбычившись, пошел к Нюське. Его огромные и сильные лапищи с растопыренными пальцами были чуть отведены в стороны. И Нюська поняла, что такого мужика не то что ухватом, а и топором не враз остановишь, и сразу сказала зловеще-спокойно:
      — А ну, подойди, гостенек, я твой лоб ухватом помечу. Чтобы моему Гансу легче тебя искать было.
      Горивода, словно по инерции, сделал еще шага два, потом остановился. Его лапищи, еще минуту назад готовые схватить и скомкать Нюську, повисли вдоль тела.
      — Ну чего остановился? Иди, — ворковала Нюська, у которой появилась самая малая надежда на то, что авось обойдется.
      Но Горивода стоял. Он думал о том, что ссориться с немецким солдатом — все равно что лбом дуб ломать: лоб — вдребезги, а дуб и не заметит удара. Конечно, можно сделать и так, чтобы эта дура утром никому не пожаловалась… Однако слюнтяй, что у порога затаился, на первом же допросе расколется… Может, и его?..
      Задрожала дверь от ударов прикладов, и послышался злющий голос старшего полицейского:
      — Открывай, стерва!
      Нюська, словно заново рожденная, метнулась в сени, и почти тотчас лязгнул откинутый крюк.
      Опережая клубы морозного воздуха, в дом ворвались черные дырки дульных срезов двух винтовок, метнулись в один угол, в другой и остановились на груди Гориводы. И тот по-настоящему струсил: сейчас достаточно любого предлога, чтобы убрать человека, который тебе мешает или просто неприятен. Можно и без предлога…
      И Горивода невольно вздохнул с облегчением, когда господин Шапочник узнал его (а ведь запросто мог и «не узнать»), опустил винтовку и сказал, не скрывая разочарования:
      — А мы-то думали…
      Горивода ликовал, что опасность миновала, и ответил с неподдельной радостью:
      — Вот на огонек заглянули, прогреться.
      Сказана явная глупость (не холодище же в хате Авдотьи!), но Василий Иванович притворяется, будто верит сказанному, и гнет свою линию:
      — Очень прошу, Мефодий Кириллович, вашими святыми заклинаю: не предпринимайте подобных прогулок в нашей деревне, не искушайте судьбу.
      Сказал спокойно, даже ласково и ни разу не взглянул на Аркашку, который теперь вылез на передний план и порывался что-то сказать.
      — Избави бог! — искренне заверил Горивода. — До полного дня и носа не высуну от этого сукина сына, которого вы мне подкинули!
      Василий Иванович возразил:
      — А не вы ли хотели переночевать именно у него? Как я мог отказать вам? Вы и так подозрение высказали, будто я боюсь вашего разговора с моими подчиненными.
      Позднее, уже лежа на узкой лавке в хате Авдотьи, Горивода вновь и вновь вспоминал минувшие события и вынужден был признать, что все сказанное старшим полицейским — сущая правда. Только уж очень гладкая, без сучка, без задоринки. Как в спектакле. И полицейская служба в деревне несется образцово, и во всем-то виноват лишь он, Горивода; своей волей он и на ночлег пришел сюда, пришел не к человеку, а к сплошному ничтожеству.
      Одно смущало: ведь и он, Горивода, в этом спектакле играл, сам себе и слова, и действия придумывал…
      «А этого слизняка Аркашку — гнать из полиции, в три шеи гнать! Подскажу Свитальскому при встрече», — решил он и начал похрапывать, обманутый тишиной хаты.
      Но не спали ни Аркашка, ни Авдотья. Первый почувствовал подползающую беду, искал, как выскользнуть из-под удара. Лежал на печи злой и до дрожи напуганный. Зато Авдотья впервые за последние годы радостно улыбалась: оказывается, очень приятно бывает, когда помешаешь злу свершиться.

7

      Всю длинную зимнюю ночь продежурили на дорогах заставы, всю ночь, взбадривая себя кофе, просидел фон Зигель у телефонов, готовый немедленно действовать; по ту сторону двери его кабинета всю ночь томились Свитальский с Золотарем, стараясь перещеголять друг друга в усердии.
      Никого не задержали заставы. Ни разу не звякнул ни один из телефонов.
      Фон Зигель всю ночь был один на один со своими мыслями, о многом и разном передумал и пришел к твердому убеждению, что каналья Трахтенберг просто ловко провел его, придумав мифическое ограбление. Зачем ему это понадобилось? Скорее всего чтобы прикрыть какие-то свои грешки. Возможно, хочет списать часть медикаментов, проданных на сторону. Или — заявка на будущее. Дескать, я вас предупреждал, дескать, могу ли я за все быть в ответе, если на дорогах района такое самоуправство творится?
      Решив так, фон Зигель не рассердился на доктора, а даже проникся к нему некоторым уважением: настоящий немец должен уметь извлекать выгоду из любого положения.
      Неприятный осадок оставляет элемент нечестности! А какой способ наживы лишен этого? Например, некоторые миллионеры, не краснея, говорят, что один из их предков был пиратом. Выходит, не видят в этом ничего постыдного.
      Разумеется, многие свое стяжательство облекают в соответствующую форму, но у Трахтенберга нет ни цветастой родословной, ни могущественных покровителей, да и в партии он всего года три или четыре. В такой ситуации невольно станешь менее разборчив в выборе средств.
      А что весь гарнизон и всю полицию согнал на построение он, фон Зигель, что каждому в глаза заглянул, — даже хорошо: многие глаза блудливо отводили, значит, есть вина за ними, значит, боятся ответственности за нее.
      Между прочим, жизнь доказала, что лучше выполняют свои обязанности не те, кто безгрешен, как ангел, а виноватые и понимающие это: они отца родного не пожалеют, чтобы себя от удара уберечь. Разве плохо для Великой Германии иметь побольше таких слуг?
      И эшелон, пущенный под откос у южного соседа, тоже неплохо: во-первых, диверсия совершена не у него, фон Зигеля, а у соседа, значит, начальству там и следует искать упущения по службе; во-вторых, эта диверсия (пусть она совершена даже отчаявшимся одиночкой) дает повод для решительных репрессий согласно инструкции верховного командования вермахта от 16 сентября 1941 года.
      Фон Зигель открыл свой ящик-сейф, достал инструкцию и, наслаждаясь строгостью мысли, прочел абзац, подчеркнутый красным карандашом:
      «Чтобы в корне подавить недовольство, необходимо по первому же поводу, незамедлительно принять более жесткие меры. При этом следует иметь в виду, что человеческая жизнь в странах, которых это касается, абсолютно ничего не стоит и что устрашающее воздействие возможно лишь путем применения необычной жестокости. В качестве репрессии за жизнь одного немецкого солдата должна применяться смертная казнь 50—100 коммунистов. Способ казни должен усиливать устрашающее воздействие…»
      Россия — именно такая страна, «которой касается». А относительно пятидесяти или ста коммунистов тоже не нужно беспокоиться: хватай любого из местных жителей — и редко ошибешься.
      Наконец фон Зигель вышел из своего кабинета. Невидящими глазами скользнул по всем, кто замер в приемной, и сказал:
      — Великая Германия никогда не забывает своих верных слуг. Прошу следовать за мной, и вы убедитесь в этом.
      А еще через несколько минут легковая машина и два грузовика с солдатами и полицейскими выехали из Степанкова. Фон Зигель один ехал в своей машине, а Свитальский с Золотарем тряслись в грузовике: сидеть рядом с начальством — высокая честь, ее заслужить надо.
      Мерно покачивается легковая машина, будто катер на пологих волнах успокаивающегося моря. Мирный покой исходит от снега, искрящегося в лучах солнца, и от елей и берез, застывших в карауле вдоль дороги.
      Эх, если бы с собой был фотоаппарат, какой бы получился экзотический снимок: березы по колено в снегу, и рядом с ними этот старик. Его волосы, как кончики ветвей березы, такие же белые, такие же просвечивающие!..
      Но глаза настоящего немецкого офицера тем и отличаются от глаз обыкновенного человека, что способны одновременно с красотой улавливать и малейший непорядок. Фон Зигель на ногах старика увидел валенки.
      Господин комендант хмурится, впивается в старика взглядом, и шофер легонько осаживает машину.
      Несколько секунд комендант смотрит в голубые глаза старика и ничего, кроме спокойствия, не может в них прочесть. Коменданту кажется, что он где-то уже видел этого старика, но он гонит эту мысль и спрашивает, опустив стекло:
      — Тебе известен приказ, что все валенки должны быть сданы?
      — У меня одна видимость валенок, — басит старик, вытаскивает ногу из сугроба и держит ее какое-то время на весу, чтобы господин комендант мог рассмотреть многочисленные заплаты и заплатки.
      Да, дрянь, не валенки…
      Но порядок — прежде всего!
      К легковушке подбегают солдаты и полицейские, Свитальский с Золотарем. Они почтительно смотрят на фон Зигеля и настороженно — на старика.
      — За укрытие валенок полагается расстрел, — спокойно роняет фон Зигель и выдерживает паузу, чтобы дать возможность прочувствовать всю неумолимую строгость этого наказания и внутренне похолодеть. Потом продолжает: — Я щажу твою старость. Сдай валенки и иди домой… на печка!
      — Осмелюсь напомнить, господин гауптман, этот старик — староста из Слепышей, — шепчет Свитальский.
      — Зачем мне знать это? — удивляется фон Зигель (так вот почему знакомо лицо этого старика!).
      — Староста он, так сказать, служит Великой Германии…
      — Слуга обязан неукоснительно выполнять волю своих хозяев. Это его первейшая и главнейшая обязанность. Или вы не согласны со мной?
      — Никак нет, полностью разделяю вашу точку зрения, — поспешно заверяет Свитальский и, чертыхнувшись в душе, бежит к своей машине: господин комендант, не дослушав его, приказал шоферу трогаться.
      Скользят по укатанной дороге три машины. Немецкий солдат под хохот товарищей тесаком отпарывает с валенок заплаты и заплатки: он поспорил на бутылку шнапса, что эти валенки состоят только из заплат.
      Босой и с непокрытой головой стоит дед Евдоким в сугробе. Он думает, куда ему лучше поспешить: домой или в Степанково, к куму. Кажись, в Степанково ближе…
      А фон Зигель, спрятав подбородок в меховой воротник шинели, еще раз, теперь уже и вовсе спокойно, обдумывал, правильно ли он поступил, сняв среди дороги валенки с этого старика. И пришел к выводу, что был абсолютно прав. Приказ для того и отдается, чтобы все выполняли его.
      Русский старик отморозит ноги или простудится и умрет? Что ж, вполне логичный для него конец. Ведь фюрер ясно сказал: «Мы обязаны истреблять местное население, это входит в нашу миссию охраны немецкого населения… Если меня спросят, что я подразумеваю под истреблением местного населения, я отвечу, что я имею в виду уничтожение целых расовых единиц. Именно это я собираюсь проводить в жизнь, — грубо говоря, это моя задача».
      Фюрер настолько велик, что может смело заявлять об уничтожении целых расовых единиц. Он же, фон Зигель, делает лишь то, что в его силах.
      В Слепышах не станет старосты? Чепуха! Сегодня же назначу старостой этого… Как его?
      Фон Зигель заерзал, недовольный своей забывчивостью, а шофер уже скосил на него глаз, чтобы немедленно остановить машину или увеличить скорость. Но фон Зигель улыбнулся, вспомнив эту чертову фамилию.
      Шофер вновь смотрит только на дорогу.
      Василий Иванович с Гориводой как раз дошли до околицы, когда из леса вынырнули машины.
      — Поздравляю, к тебе начальство с визитом, — немедленно подколол Горивода, который никак не мог забыть своих вчерашних неудач.
      Василий Иванович, ничего ему не ответив, подошел к воротам околицы и распахнул их. Он не мог уклониться от встречи с начальством и поэтому замер в приветствии у въезда в деревню.
      Горивода не знал, радость или беду несет Шапочнику визит всего районного начальства, но и уйти боялся (по уходившим и убегающим, случалось, немцы стреляли без предупреждения), поэтому тоже замер по стойке «смирно», но по другую сторону дороги.
      Встречать так встречать!
      Фон Зигель невольно одобрительно кивнул, заметив и оценив расторопность местной полиции, даже подумал, а не господина ли Шапочника поблагодарить сегодня. И сразу отогнал эту мысль: еще великий Мольтке говорил, что военачальник, меняющий свои решения, обречен на неудачу.
      И все же старший полицейский заслуживает поощрения!
      Фон Зигель пальцем показал шоферу, что нужно остановиться.
      Машина еще двигалась, когда Василий Иванович уже оказался у ее передней правой дверцы, и, прояви фон Зигель хоть малейшее намерение выйти, он распахнул бы ее. Однако комендант только кивнул на заднее сиденье и вроде бы даже сказал:
      — Зетцен зи зих.
      Василий Иванович не подумал о том, какую беду на себя накличет, если неправильно понял кивок коменданта, и, опустившись на сиденье, немедленно доложил:
      — За истекшие сутки происшествий не было, господин комендант. Разве только одно… Если, конечно, как на него посмотреть…
      Фон Зигель не проявил интереса, но и не оборвал. Пришлось продолжить:
      — Ночью заявился пан Горивода. Лично я о нем только и знаю, что он дружок пана Свитальского. Пришел, будто бы малину сушеную принес больной жене моего полицейского. Но, разрешите доложить, она давненько выздоровела, так что малинка запоздала… Потом, после всяких разговоров, он к женщине одной местной вломился… Я вежливо выпроводил его: эта женщина — подруга солдата вермахта. Я посчитал, что только он один и волен в ее чести и жизни. — И поспешно добавил: — Как и все прочие, кто над ним поставлены.
      Боялся, очень боялся Василий Иванович последствий неожиданного визита Гориводы и, чтобы хоть как-то обезопасить себя, попытался заронить зерно сомнения в душу коменданта. И был доволен, когда тот сказал:
      — В ваших рассуждениях есть логика.
      Вот и весь разговор. Для остальных он остался тайной, остальные только и знали, что сам господин комендант пригласил к себе в машину простого полицейского. Честь немалая! Поэтому, едва легковая машина остановилась, Свитальский с Золотарем поспешили пожать руку пану Шапочнику и ласково улыбнуться. А Горивода, видевший, как его старый приятель, в прошлом — ротмистр Свитальский, трясся в грузовике, подумал, что у Шапочника прочнейшая рука и не иначе, как в самой Германии. Значит, поперек дороги ему не становись, значит, в друзья его пробивайся.
      Но то, что сказал фон Зигель, когда жители Слепышей сгрудились вокруг машин, остановившихся под березой, окончательно повергло всех в смятение. Господин комендант заявил, что заслуги полицейского Мухортова перед Великой Германией так значительны, что он, фон Зигель, с сего часа назначает его старостой деревни с правом ношения оружия и входит с ходатайством к высшему командованию о награждении указанного Мухортова; он, фон Зигель, склонен считать, что его ходатайство будет удовлетворено и господин Мухортов в скором времени получит медаль.
      Сказал и милостиво подождал, пока Свитальский с Золотарем и прочие поздравят взволнованного счастливчика.
      Горивода же, наблюдавший за всем этим из толпы, только и подумал: «А эта сволота, не гляди, что трус, здорово шагает!» И, забыв свое намерение доложить на Аркашку кому следует, тоже подошел с поздравлениями.
      В этот момент фон Зигель подозвал к себе Шапочника и сказал, что разрешает вместо господина Мухортова зачислить в полицию этого… как его?
      — Афанасия Круглякова, — подсказал старший полицейский.
      Фон Зигель кивнул, сел в машину, и она сразу же тронулась.
      Небо было нежно-голубое, и снег искрился, будто тоже радовался Аркашкиной удаче. Мороз исподволь набирал силу.

8

      В ясную морозную ночь любой звук слышен отчетливо и на большом расстоянии. Вот и эхо ночного взрыва на железной дороге услышали не только немцы, но и жители деревень, тонувших в снегах. И буквально уже утром от деревни к деревне поползли слухи о том, что в лесах, граничащих с Полесьем, стоит большой отряд смельчаков: и много-то их (то ли полк, то ли дивизия), и вооружены, как армия кадровая.
      Никто даже не пытался узнать, насколько достоверны эти слухи: желаемое — оно на веру принимается. И сразу же не один мужик или парень, сидевший до поры запечным тараканом, вдруг почувствовал, что борьба с фашистами не окончена, что даже и они, одиночки, если собьются в группу и станут немного посмелее, тоже смогут больно кусать врага.
      Нет, они еще не взялись за оружие, но уже стали припоминать, где оно спрятано.
      В землянку весть о взрыве на железной дороге принес Пауль, который в ту ночь с Григорием был на задании и, включившись в линию связи, слышал разговоры и о взрыве, и о том, что под откос свалились два вагона и цистерна с бензином.
      Доложил об этом Пауль, — в землянке радостно зашумели. А Григорий заявил:
      — Не иначе, там десант сброшен!
      — Факт! — присоединился к нему Юрка.
      — Почему же обязательно десант? Может, там действует отряд вроде нашего? Только малость помощнее, — высказал своё мнение и Каргин.
      А Пауль подумал о том, что, выходит, даже та земля, которую вермахт считает завоеванной, не покорилась ему. Затаилась, но не смирилась с неволей. И, возможно, в каждом лесочке, в каждом овраге пока бедует вот такая же маленькая группа патриотов, чтобы начать действовать с первой весенней капелью.
      Эти свои мысли немедленно и высказал товарищам.
      — А как же иначе, если враг захватил твою землю, тебя рабом сделать пыжится? — удивился Каргин.
      Пауль согласен. Фатерлянд… Это такое, такое…
      И вообще он, ефрейтор Пауль Лишке, нисколько не жалеет, что попал в такую компанию: здесь он никого не боится, здесь у него есть настоящие друзья. Особенно Петер…
      Единственное, что осуждал Пауль у русских, так это отсутствие, как он считал, должного уважения к воинскому положению и званию. Нет, когда Каргин отдает приказание, оно выполняется быстро и точно. Но в остальном, в повседневной жизни… Будто не военные, а самые обыкновенные соседи собрались за столом и разговаривают, спорят до хрипоты.
      Никакого почтения к старшему!
      Вот, например, сейчас разве порядок, что Григорий пристает к Каргину с вопросами? И ведь не просто спрашивает, а еще и свою точку зрения отстаивает!
      Если бы он, Пауль, мог здесь распоряжаться, он немедленно Каргина поселил бы в соседней землянке, а Ганса к нему вестовым назначил: этот исполнительный и службу знает; подберет, что плохо лежит, но своего командира необходимым обеспечит.
      Да, он, Пауль, признает, что русские — замечательные солдаты, что никто так не любит Родину, как они. Но почему у них нет должного уважения к воинскому званию?
      В это время за столом разговор не умолкал ни на минуту. И все об одном: как бы связаться с тем отрядом, как бы влиться в его ряды?
      — Не примут они нас, не примут! Чтобы десантники, да нас, бедолаг, до себя приняли? Не бывать такому! — уже в который раз повторил Григорий.
      — Заткнись! — взревел Юрка.
      Еще недавно Пауль невольно напрягался, когда страсти достигали подобной точки кипения, а теперь не волновался: он знал, что сейчас Григорий немедленно замолчит, а чуть погодя обмякнет и Юрка; больше того, раскаиваясь и винясь, он будет поддакивать товарищу, и мир обязательно восстановится.
      За эту незлобливость друг к другу Пауль тоже любил своих новых товарищей.
      — Мы, когда еще только организовывались в отряд, поставили перед собой конкретную задачу: до весны изучать обстановку, накапливать силы и всячески мешать фашистам проводить их политику. Эту линию мы и выдерживали все эти месяцы… Однако еще тогда, осенью, мы предвидели, что придет время и вольемся в какой-то отряд. Только исходя из этого я и принял на себя командование. Вот Гришка сейчас кричит, что надо установить связь с тем отрядом. Али забыл ты, Григорий, что сейчас над нами твердая власть стоит? Забыл, что Василий Иванович через Витьку передал? Напоминаю: «И есть на этой территории подпольные обком и райком партии нашей, им мы и подчиняемся безоговорочно». Ясно? Передаст Василий Иванович приказ соответствующий — хоть куда вас поведу и сдам свои права, кому скажут. А пока — слушать меня и не бузить!
      Этими словами Каргин как бы поставил точку. И Пауль, и все остальные поняли, что это не только слова. Поняли и оборвали спор, словно не было его вовсе. Теперь каждый только про себя думал о том, когда и с кем произойдет желанная встреча.

9

      Дед Евдоким еле доковылял до Степанкова. Осторожно, словно хрупкие и чужие, ставя голые ступни, поднялся на обледеневшее крыльцо, а окунулся в тепло дома, и будто сознание на миг помутилось. Не помнил, поздоровался ли, как объяснил свой жалкий вид. Он просто вдруг увидел, что сидит на скамье, а ноги его стоят в тазу со снегом и кум с кумой в четыре руки растирают их. Ждал, что вот-вот от ног к сердцу прокатится волна боли. Как величайшую благодать ждал эту боль. Она не пришла. Тогда он опустил глаза и посмотрел в таз, где теперь вместо снега плескалась вода. Ступни оставались по-прежнему белыми и холодными. И понял, что они не смогли больше жить.
      Достав из тайника последний шматок сала, кум вылетел из дома и скоро вернулся с немецким доктором, похожим на раздувшийся шар. Он, этот шар в мундире немецкого офицера, скользнул взглядом по лицу деда Евдокима, чуть подольше посмотрел на его ноги и даже ткнул в каждую ступню сначала своим пальцем-сосиской, потом иглой и сказал:
      — Ампутация.
      Сказал спокойно, словно речь шла не о живом человеке.
      И после паузы, которой было вполне достаточно для того, чтобы все осознали трагизм положения, продолжил:
      — Десять фунтов сала — я делать ампутация.
      — Фунта три, может, наскребу, — неуверенно сказал кум.
      — Десять!
      Немец затеял торг, где продавались и покупались ноги деда Евдокима.
      Дед Евдоким знал, что у кума нет трех фунтов сала, догадывался, что он надеется по крохам насобирать их у знакомых, но весь этот торг почему-то не волновал его. Словно разговор шел о спасении ног совершенно чужого и безразличного ему человека; впервые за последние месяцы у деда Евдокима была спокойная душа. До безмятежности спокойна.
      Сошлись на четырех фунтах. Тут немец и сказал, уже взявшись за ручку двери:
      — Я — честный врач, я хотель предупреждай… Его, — он кивнул на деда Евдокима, — имеет гросс год, после ампутация он может капут.
      Сказал это пузан, и дед Евдоким вдруг понял, почему у него так спокойно на душе: внутренне он давно осознал, что километры, пройденные босыми ногами по снегу, — последние километры его жизненного пути.
      После этого и сказал:
      — Домой хочу… Так и так капут…
      Его в три голоса убеждали, что бывает и счастливый исход, но дед Евдоким с упрямством маленького избалованного ребенка твердил одно:
      — Домой хочу…
      И сразу начал волноваться и торопиться, словно боялся не успеть что-то сделать в родных Слепышах. А что — и сам не знал.
      На следующий день деда Евдокима привезли в Слепыши. Привезли на обыкновенных санках, запеленутого одеялами. И оттого, что такой большой дед Евдоким сейчас беспомощно смотрел на мир с санок, все поняли, что он больше не жилец. Без обычных в таких случаях причитаний и соболезнований его бережно подняли Афоня и Виктор, а кто-то поддерживал большие и теперь непослушные ноги.
      — К нам несите, — распорядилась Груня.
      Деда Евдокима уложили на кровать, подсунув под спину пирамиду подушек и подушечек. И он лежал пунцовый от внутреннего жара, в бреду порывался что-то сказать и не мог. Лишь несколько раз внятно позвал:
      — Витьша…
      Четверо суток смерть не могла сломить жизнь в костистом теле деда Евдокима, и все это время поочередно или обе враз дежурили около него Груня с Клавой. И малиной поили, и какими-то новейшими порошками, за сало добытыми, пичкали, и холодные полотенца на лоб клали. Извелись, но никому не уступили права быть рядом с дедом Евдокимом в эти последние минуты его жизни, хотя каждый день с раннего утра до позднего вечера односельчане робко стучались в дверь, тихо входили в дом и исчезали, от порога посмотрев на деда Евдокима. Исчезали, а в сенцах или на кухне после их ухода обязательно обнаруживалось нехитрое приношение: краюха хлеба, реже — яйцо или кусочек сальца, а чаще — картошка и луковица.
      Для всех в эти дни были открыты двери дома Груни, кроме Аркашки.
      Свое вступление в новую должность он ознаменовал тем, что сразу после отъезда фон Зигеля и его свиты нахально вошел в холодную избу деда Евдокима. Аркашка считал, что теперь ему, как самому главному должностному лицу в деревне, положено жить только в отдельном доме. А что он, этот дом, не обихожен — ерунда: распервейшая красавица с радостью войдет в собственный дом, да еще старосты деревни, которому разрешено носить оружие!
      Правда, вездесущие мальчишки рассказывали, что, войдя в дом, Аркашка прежде всего к дверям кухни и сенок приделал новые крючья, потом тщательно проверил, плотно ли сидят вторые рамы, не проржавели ли гвозди, удерживающие их в пазах. И лишь после этого самодовольно развалился на дедовой лежанке, но тут же вскочил с нее и залез на печь: это место не просматривалось ни из одного окна.
      Аркашке и в голову не приходило навестить деда Евдокима, справиться о его здоровье. И все же на третий день он зашагал к дому Груни, чтобы узнать, зачем туда народ тянется.
      Груня встретила его на крыльце и спросила в полный голос:
      — Зачем пожаловал, господин староста? Дом украл, а теперь и исподнее прибрать к рукам хочешь?
      — Но-но, ты полегче, я — власть! — огрызнулся Аркашка.
      Тут Груня и сказанула, куда бы она сунула такую власть. Непотребно и обидно сказанула. Аркашка было шагнул вперед, чтобы поудобнее ухватить ее за волосы и тряхнуть как положено, но она промолвила, не отступив ни на шаг:
      — Мой-то мужик с Витькой-полицаем в хате сидят. Шумну — выскочат.
      Действительно, эти выскочат. И накостыляют. Им это запросто…
      Он отступил, мысленно пообещав расплатиться и за сегодняшнее, и за прошлое пренебрежение.
      Хоронили деда Евдокима только полицейские.
      И невдомек было Аркашке, что такие малолюдные похороны были задуманы лишь для того, чтобы не показать ему и немцам, как деревня встретила эту смерть. Не знал и того, что похоронили деда Евдокима рядышком с тем, которого он, Аркашка, в лесу подстрелил. Так плотно гроб с телом деда Евдокима к гробу того прижали, что один холмик земли прикрыл их.

Глава десятая
ФЕВРАЛЬ

1

      В первых числах февраля, народившегося под вой метели, стало ясно, что сейчас до весны ни та, ни другая сторона не предпримут никаких решительных действий: тем и другим нужно было время, чтобы восстановить и перегруппировать силы.
      Однако весь мир, все человечество увидело, что громогласные заявления захватчиков о молниеносной войне оказались радужным мыльным пузырем, который лопнул, натолкнувшись на мужество и воинское умение советских солдат.
      Поняли это все люди, а вот политические заправилы фашистской Германии все еще лелеяли свои безумные планы, согласно которым вся Россия была разделена на четыре основных рейх-комиссариата:
      Московский, включающий не только Москву, но и Тулу, Ленинград, Горький, Казань, Киров, Уфу и Пермь;
      Остлянд, объединяющий Эстонию, Латвию, Литву и Белоруссию;
      Украинский, которому должны были стать подвластны Волыно-Подолия, Житомир, Киев, Чернигов, Харьков, Николаев, Таврия, Днепропетровск и Донецк;
      Кавказский, чье черное крыло, по мнению фашистских главарей, должно было накрыть Кубань, Калмыкию, Ставрополье, Грузию, Армению, Азербайджан и так называемый Горский комиссариат.
      Еще не победили, а на куски уже разрезали!
      Фашисты под Москвой, казалось бы, уже получили отрезвляющий удар, но Гиммлер все же осмелился хвастливо заявлять: «Русские должны будут уметь только считать и писать свое имя. Их первое дело — подчиняться немцам».
      Еще только начался февраль 1942 года, а в ставке Гитлера уже приступили к разработке плана летней военной кампании. Удар Красной Армии под Москвой был настолько ощутим, что теперь планировалось наступление ВСЕМИ ИМЕЮЩИМИСЯ В РАСПОРЯЖЕНИИ СИЛАМИ не на всем огромном фронте от Баренцева до Черного моря, а лишь на сравнительно узком его участке.
      Но тогда, в феврале 1942 года, ни Каргин с товарищами (а население оккупированных районов и подавно!), ни фон Зигель и его подручные ничего не знали о замыслах фашистских главарей. Тогда, в начале февраля, было своеобразное затишье, которое обычно наступает перед грозой.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23