Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Даурия (№1) - Даурия

ModernLib.Net / Классическая проза / Седых Константин Федорович / Даурия - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 3)
Автор: Седых Константин Федорович
Жанры: Классическая проза,
Историческая проза
Серия: Даурия

 

 


– Нет, не надо. Подкараулит тебя Федотка и сломит голову.

– Не напугаешь, – и Роман, сам дивясь своей смелости, закинул ей руку на правое плечо.

У проулка за школой Дашутку с Романом догнал Алешка Чепалов. Бурно дыша, он толкнул Романа.

– Отойди, каторжанский племянничек. Нечего чужих девок отбивать.

– Не лезь, а то по зубам съезжу.

– Попробуй только, арестантская твоя морда.

Роман отпустил Дашутку и схватил Алешку за горло. Тот захрипел, истошно крикнул:

– Федот… Наших бьют…

Из-за угла вывернулся тяжелый на ногу Федотка, за ним бежали еще трое с поднятыми кольями в руках. Роман сшиб Алешку и бросился наутек. Федотка погнался за ним.

– Врешь, догоню! – орал он во все горло.

Роман перемахнул через плетень в чью-то ограду. На мгновение остановился, с издевкой поклонился Федотке:

– До свидания. Пишите!

Домой он вернулся по заполью. Сняв на крыльце сапоги, осторожно, чтобы не скрипнула, открыл сенную дверь. Мимо отца, спавшего в кухне, прошел на цыпочках, разделся и упал на разостланный в горнице потник.

На заре он увидел сон: за ним гнался через весь поселок с железным ломом в руках Федотка. У Романа подсекались ноги. Он бежал долго, а Федотка не отставал, и все ближе звучал за спиной зловещий Федоткин басок: «Врешь, не уйдешь!» Вот и дом. Роман, хлопнув калиткой, вбежал в ограду. А Федотка тут как тут. У крыльца он догнал Романа, размахнулся и опустил ему на загорбок пудовый лом… «Ай, ай!» – заревел Роман и проснулся. Прямо над ним стоял с пряжкой в руках дед Андрей Григорьевич, собираясь вторично огреть его. Роман вскочил как ошпаренный, схватил деда за руку.

– За что?

– Чтоб не фулиганил, не стыдил нас с отцом, подлец. Мы спим, ничего не знаем, а ты людей калечишь.

– Каких людей?

– Память отшибло. А за что ты вчера Алешку побил?

– Какого Алешку?

– Я тебе дам какого! Раз виноват, казанскую сироту из себя не строй.

– Он сам на меня, дедка, наскочил. Вот те крест, сам. Я пошел девку провожать, а он догнал и ударил меня.

– А ты бы взял и отошел. Разве девок-то мало?

– Каторжанским племянником он меня обозвал. А я такой обиды не стерпел.

– Гляди ты, какой подлец! – возмутился Андрей Григорьевич. – Нашел чем попрекать. Паскудный, видать, парень… А только зря ты связался с ним.

– Да я его не бил, а только толкнул.

– Толкнул! Тут ведь сам Сергей Ильич приезжал. Пришлось и мне и отцу твоему краснеть перед ним, глазами моргать. Грозится он нас к атаману стаскать. И стаскает, снохач проклятый, чтоб у него пузо лопнуло. Ему тут случай над нами, Улыбиными, поиздеваться. Скажет, один у вас на каторге и другой туда же просится. И придется твоему деду, георгиевскому кавалеру, глазами хлопать. И за кого? За внука… Напрасно, выходит, я тебя умным парнем считал. – И расходившийся дед снова огрел Романа пряжкой.

– Да перестань ты! – взвыл Роман и вырвал у него пряжку. – Я тебе сказываю, что он сам полез.

На крик вбежала мать Романа Авдотья и принялась ругать деда.

– Постыдился бы, старый, ремнем махать. Мало ли что по молодости не бывает. А ты запороть грозишься. Небось, когда сам молодой был, почище штуки выкидывал.

– Выкидывал! – передразнил старик невестку. – Я ему дед али нет? Должен я его учить али пускай дураком растет?.. Наше дело, сама знаешь, какое. Где другим ничего не будет, там с нас шкуру снимут. Мы теперь для богачей – кость в горле.

– С какой это стати? – не сдавалась Авдотья. – Мы им за Василия не ответчики. Он своим умом жил.

– Это мы с тобой так рассуждаем. А у них – другой разговор. Они – сынки, мы – пасынки, – сокрушенно развел старик руками и приказал Роману: – Пей чай, да на пашню ехать надо. Прохлаждаться нечего.

Проезжая на пашню мимо дома Чепаловых, Роман натянул фуражку на самые уши и скомандовал державшему вожжи Ганьке:

– Понужай.

VII

Улыбины ночевали на пашне. Коней стреножили и пустили на молодой острец, а быков после вечерней кормежки привязали к вбитым на меже кольям. За пашней, над круглым озерком, неподвижно повис туман, из ближнего колка сильней повеяло ароматом цветущей черемухи. Вечер был теплый и тихий. Дымок улыбинского костра синей полоской тянулся далеко в степь. Чей-то запоздалый колокольчик доносился с тракта.

Поужинав при свете костра, Улыбины стали укладываться спать под телегой. Только расстелил Северьян войлок и начал мастерить изголовье, как Ганька дернул его за рукав, прерывисто зашептал, показывая на двугорбую сопку, прямо за пашней:

– Гляди, тятя, гляди! С сопки двое верших спускаются. Вон они…

Всадники, ехавшие по самому гребню сопки, показались Северьяну неправдоподобно большими. На зеленоватом фоне сумеречного неба были четко обозначены их силуэты с ружьями за плечами. Сомнения быть не могло, спускались они прямо на огонь улыбинского костра. Через минуту всадники круто повернули вниз и сразу пропали из виду. Роман взглянул на отца и увидел, как он пододвинул к себе берданку. Тогда Роман нашарил в траве топор и также положил его рядом с собой, отодвинувшись в тень. Ночью да в безлюдном месте осторожность никогда не мешала.

С топором под рукой Роман вглядывался в темноту и слушал. По склону сопки из-под конских копыт катились с шуршанием камни. По частому лязгу подков определил он, что всадники едут по крутому спуску и кони все время, широко расставляя задние ноги, приседают на них, от этого и катятся камни. Скоро дробный топот послышался совсем близко. В свете костра появилась лошадиная морда, вокруг которой сразу закружились ночные грязно-белые мотыльки и мошки. Голос, показавшийся Роману знакомым, назвал его отца по имени.

– Кто это? – спросил Северьян, без опаски выходя на освещенное место.

– Своих не узнаешь. Разбогател, что ли?

С конем на поводу к нему подходил, разминая затекшие ноги, посёльщик Прокоп Носков, добродушный и несколько грузноватый казак, служивший надзирателем в Горном Зерентуе. Был Прокоп из бедной и трудолюбивой семьи и доводился Улыбиным дальним родственником. Вернувшись после русско-японской войны домой, не захотел идти он в батраки и устроился сначала стражником на соляных озерах, а оттуда ушел в надзиратели. Его появление заметно взволновало Северьяна. Раньше относился он к надзирателям со спокойным безразличием постороннего человека. Их существование не касалось его. Не ждал он от них для себя ни хорошего, ни плохого. Но с тех пор, как попал на каторгу Василий, Северьян опасался, что рано или поздно их семье придется иметь дело с надзирателями. Василий в любую минуту мог решиться на побег. А в таком случае искать его, допытываться о нем будут прежде всего у родных. Поэтому при виде Прокопа невольно мелькнуло у него предположение, что произошло именно то, чего он одновременно желал и боялся. Но он не выдал своего беспокойства.

Притворно зевнув, одернул он привычным движением рубаху, пожал протянутую Прокопом руку и спросил:

– Куда путь-дорогу держите?

– Вчерашний день ищем, – расплылся в улыбке круглолицый и толстогубый Прокоп, снимая с себя винтовку. Увидев недоумение на лице Северьяна, он поспешно добавил: – Разлетелись из нашей клетки пташки. Вот и ловим их по темным лесам…

Из-под телеги вылез Ганька и обратился к Прокопу:

– А я вас первым заметил. Еще на сопке вы ехали, вон там…

Прокоп назвал его молодчиной. А подошедшего следом за Ганькой Романа весело спросил, скоро ли будут гулять у него на свадьбе.

– Об этом после действительной службы думать будем, – ответил за сына Северьян и тут же приказал Роману идти за водой, а Ганьке подкинуть в костер дров.

Когда Роман вернулся от озерка с водой, Прокоп и незнакомый, угрюмого вида надзиратель, приехавший с ним, сидели вокруг огня, подогнув под себя по-монгольски ноги. Прокоп рассказывал, кого они ищут.

Оказалось, на днях из Горно-Зерентуйской тюрьмы бежали восемь человек уголовных. Прокоп называл их «Иванами». Бежали они из партии каторжников, которую вывели в тайгу на заготовку дров. При побеге они зарезали одного конвойного солдата и троих обезоружили. Двое из «Иванов» были пойманы еще вчера в кустах на Борзе наткнувшимися на них казаками Байкинского поселка. Но остальные успели скрыться. На поимку их отправили конвойную полуроту и всех свободных надзирателей. У беглых было четыре винтовки, и переполоху они могли наделать много.

Выслушав Прокопа, Северьян сокрушенно покачал головой. Он считал безрассудным, что Прокоп вдвоем с товарищем отправились разыскивать шестерых каторжников, вооруженных и готовых на все. Северьян хорошо знал, как дерутся беглые, когда настигает их погоня. Он помнил за свою жизнь, по крайней мере, десять случаев, когда люди, вышедшие на волю, предпочитали умереть от пули казака или надзирателя, чем снова пойти на каторгу. Он почесал свой желтый ус, сказал:

– Зря ты, паря, к тюрьме прильнул. На такой службе ни за грош, ни за копейку голову потеряешь. Бросай ее к едрене матери, послушай моего совета.

Прокоп бросил окурок папиросы в огонь и захохотал, показывая обкуренные зубы:

– Ишь ты, враз все мои дела рассудил. – И добавил задумчиво: – Службу, паря, бросить не трудно, да ведь есть-пить надо, а другая не вдруг подвернется. Я вон как ушел из стражников, полгода без дела слонялся. Так что поневоле за свою должность держишься, какая бы она ни была.

Его спутник поднялся и пошел к привязанному у телеги коню. Он снял с седла переметные сумы и вернулся с ними к костру. Развязав их, он стал выкладывать на холстину творожные шаньги, вареные яйца, холодную баранину и нарезанное ломтиками сало, рядом с которыми поставил бутылку водки. Северьян покосился на бутылку, обхватил колени руками и сказал со вздохом:

– Эх, ребята, ребята… Сладко едите и вволю пьете, а не завидую я вам. Мне бы на вашем месте любой кусок поперек горла становился.

– Это отчего же?

Если бы Прокоп был один, Северьян прямо бы ответил ему, что считает надзирательскую службу постыдным занятием. Но при чужом человеке не решился на такой ответ. Вместо этого он сухо бросил:

– Боюсь за беглыми гоняться.

Прокоп принял его слова за чистую монету и стал возражать:

– Бояться нечего, паря. За беглыми мы гоняемся не часто. За весь год это первый случай. До него у нас все чин чином шло. Правда, с уголовщиками всегда ухо востро держи. Зато с политическими ничего живем, дружно. Начальник тюрьмы Плаксин – человек у нас порядочный. Он с «политикой» себя умно ведет, старается не раздражать ее… Только, кажись, его скоро уберут от нас. Разговоры об этом давно идут. Еще на Пасхе приезжал к нам один чиновник из тюремного управления. И нам и Плаксину он много крови попортил. Слышал я тогда, как он орал на него при обходе: «У вас режим клуба в тюрьме. Вы ее в богадельню превратили». А после его отъезда генерал-губернатор Кияшко влепил Плаксину выговор.

– Тогда уберут его, вашего Плаксина, – сказал убежденно Северьян. – На каторге хороший человек не уживется.

В разговор вмешался второй надзиратель, фамилия которого была Сазанов:

– Плаксин просто хитрюга. Я его давно раскусил. Он бы давно всю «политику» в гроб загнал, да за свою шкуру трясется. Знает, что это даром не пройдет. В момент ухлопают, в любом месте достанут. Вот он и старается «политику» не задевать.

– Да как же они его убить могут, если сами за решеткой сидят? – хитренько ухмыльнулся Северьян, решивший, что Сазанов малость заврался.

– Из-под земли достанут, а убьют. И не они это сделают, а их дружки и товарищи с воли. У них это дело здорово поставлено. Раньше я до Горного Зерентуя в Алгачинской тюрьме служил. Был у нас там начальником Бородулин. Он меня оттуда и выпер, когда узнал, что я с «политикой» по-хорошему обращаюсь. У него так было: на кого политические не жалуются, тот плохой надзиратель, того раз-два, и по шапке… Приструнил Бородулин «политику» крепко, розгами наказывал, человек пять до самоубийства довел. От высшего начальства к каждому празднику благодарность имел и наградные. Его многие предупреждали, что даром это не сойдет. А он все похохатывал… И что ж ты думаешь? Перевели его из Алгачей с повышением в Россию, начальником Псковской тюрьмы назначили. Там его, как миленького, насквозь и продырявили из револьвера и записку на грудь положили, что застрелен, как собака, за издевательство над политическими в Алгачах… А от Алгачей до Пскова шесть тысяч верст. Стало быть, длинные руки у них, ежели на таком расстоянии достают… Да и не один он так поплатился. Начальника каторги, Метуса, недавно в Чите ухлопали. Подошел к нему на вокзале офицер, спросил: «Вы, кажется, полковник Метус?» И только успел тот головой кивнуть, как уже сидело в нем две горошины из стального стручка.

– Неужели офицер убил?

– Какой там к черту офицер! Кто-нибудь из революционеров так вырядился.

– И не поймали его?

– Поймают, дожидайся. Он словно сквозь землю провалился.

Роман был поражен всем услышанным от надзирателей. Он и не подозревал, что совсем недалеко от Мунгаловского идет своим чередом такая большая, непонятно грозная жизнь.

Заметив, что вода в котле закипает, Роман оторвался от своих новых и непривычных размышлений. Он бросил в котел горсть зеленого чая и щепотку соли. Когда чай напрел, снял котел с тагана и поставил возле холстины с едой. Прокоп разлил водку в деревянные чашки и первую поднес Северьяну. Прежде чем принять чашку, Северьян немного покуражился:

– Однако, оно и не к чему бы… Да уж ладно, выпью за компанию. – И, не зная, с чем поздравить их, сказал: – Ну, с приездом вас.

После первой чашки он решил не вязаться больше к надзирателям с разговорами. Пусть живут, как им любо. Но после третьей чашки не вытерпел и сказал Прокопу, что ходить в надзирателях все-таки не казачье дело.

– Не казачье, говоришь, дело? – заговорил Прокоп. – А по-моему, только казаку и ходить в надзирателях. Он хоть в тюрьме и не служит, а должность у него тоже собачья. Недаром его нагаечка в любом городе посвистывает и песенки про нее распевают. Не слыхал?

– Не доводилось.

– Песенки не в бровь, а прямо в глаз… Я это по себе знаю. В девятьсот пятом в Чите на Песчанке наш полк стоял. Стыдно теперь вспомнить, что мы делали. Много мы наших нагаек о людские спины пообломали… Недаром рабочие на Чите-Первой нашим братом, казаком, ребятишек пугают, – закончил он ожесточенно и вылил в свою чашку остаток водки.

Северьян возразил ему, что там он был не по своей воле, а служба заставила. Прокоп на это сказал, что и в тюрьме он не по своей воле. Когда жрать-пить хочешь – в любую петлю голову сунешь. Но Северьяна его слова не убедили. Он запальчиво крикнул:

– Ну уж чем каждый день на чужое горе да беду смотреть, так лучше по миру идти!

– Рассуждаешь ты хорошо, – ответил ему Сазанов. – Только не все так думают. Ты думаешь, поймали бы вчера двоих на Борзе, если бы не байкинцы? Они на них сонных наткнулись и скрутили.

Северьян раздраженно махнул рукой:

– Не убедите вы меня все равно.

– Давно ли ты так рассуждать стал? – повернулся к нему Прокоп.

– Я всегда так думал.

– Ну, не ври, брат. Раньше, глядишь, по-другому толковал, пока Василий не сел в тюрьму.

– Какой такой Василий? – спросил Сазанов.

Прокоп захохотал:

– Да ведь у Северьяна брат в Кутомаре сидит. Восемь лет ему приварили. Служил он в Чите, да и спутался там с революционерами.

Сазанов с удивлением поглядел на Северьяна и отодвинул от себя только что налитую чашку чая. Подвыпивший Северьян не заметил происшедшей в нем перемены и сказал:

– Как вы там хотите, а собачья ваша должность.

Сазанов резко оборвал его:

– Лучше уж надзирателем быть, чем каторжником. – И, поднявшись с земли, сказал Прокопу: – Ну, Носков, поехали. Попрохлаждались с твоими посёльщиками, хватит.

– А разве не ночуем здесь?

– Нет, надо ехать. Давай собирайся.

– Ехать так ехать, – согласился Прокоп. – А только, по-моему, лучше бы здесь ночевать.

На востоке уже начинало белеть, когда надзиратели тронулись с улыбинского табора. Роман, отпускавший быков на кормежку, слышал, как, отъехав в кусты, Сазанов принялся ругать Прокопа:

– За каким ты меня чертом сюда затащил? С такой родней водиться я тебе не советую.

– Да ведь Северьян-то мне кум.

– А ты от такого кума подальше, – услыхал Роман последнее, что донеслось до него из-за кустов.

«Добрая собака», – подумал он про Сазанова, но отцу, чтобы не расстраивать его лишний раз, ничего не сказал.

VIII

Просторный и прочный, на сером фундаменте дом – лучший в поселке. Стены его обшиты смолистым тесом, карнизы украшены тонкой резьбой. На зеленой железной крыше белеют высокие трубы, похожие издали на лебедей, отдыхающих в тихой заводи. В стрельчатых окнах нижние стекла – цветные. В солнечный день они сверкают, как драгоценные камни. Двухсаженные заплоты ограды и створы широких, крытых тесом ворот выкрашены синей краской. Ограда посыпана желтым речным песком. Над ней, от веранды и до амбаров, протянута проволока. По ночам, громыхая цепью, вдоль проволоки мечется чепаловский волкодав, лающий хриплой октавой.

Много лет тому назад стояла на этом месте осиновая избушка с окошками из мутной слюды. На рыжем корье ее крыши торчали полынные дудки, стлался кудрявый мох. В избе проживал с женой и сыном охотник Илья Чепалов. Однажды, на исходе мглистого дня, по зимнику, розовому от заката, возвращался Илья с охоты. Он вез притороченного ремнями к седлу гурана с ветвистыми рогами. В четырех верстах от поселка, у заросшей шиповником и орешником сопки, повстречалась охотнику волчья свадьба. Бежать было некуда: слева – крутая, почти отвесная сопка, справа – непроходимый, в саженных сугробах тальник, а за спиной – синеватый и скользкий лед озерка, по которому можно было проехать только шагом. Волки были в тридцати – сорока шагах. Они скучились на дороге, готовые каждый миг метнуться на человека, в клочья разнести коня и его самого. Обливаясь холодным потом, перекрестился тогда Илья и вскинул на сошки кремневый штуцер.

Целился он в волчицу.

Он знал, что, если убьет ее, будет спасен. Потеряв самку, звери трусливо убегут прочь. Их связывает и держит в грозной стае только темная сила ненависти и страсти.

От холода или страха, но дрогнули никогда не дрожавшие руки Ильи. Пуля угодила не в волчицу, а в матерого тощего волка, сидевшего рядом с ней. Волк яростно взвизгнул и закрутился, как колесо, на красном от крови снегу. Волчица, а за ней и вся стая, пьянея от запаха крови, бросились на него и моментально разорвали в клочья. Потом подступили к Илье. Он скинул с себя доху и встал на дороге с ножом в руках…

Назавтра поехавшие за дровами казаки нашли на заплавленном кровью зимнике доху, втоптанное в снег ружье Ильи и рогатую обглоданную голову гурана. Подальше, за бугорком, валялись кровавые кости коня и два волка с черепами, размозженными копытом…

Сыну Серьге оставил погибший охотник в наследство завидное здоровье да старый верного боя штуцер. Серьга вычистил штуцер, повесил его в сухом и светлом углу, а сам пошел наниматься в работники. Нанял его орловский скотопромышленник Дмитряк, наживший немалое состояние на торговле монгольским скотом. У Дмитряка была дочь Степанида, единственная наследница его капиталов, скучавшая в светлицах большого шатрового дома. Много к ней сваталось женихов. Но никто из них не пришелся по сердцу своевольной девке. А Дмитряк ее в выборе не неволил, не торопил.

Легко тогда носил диковатый и смуглый Серьга большое стройное тело на крепких ногах. Встречаясь со Степанидой, он откровенно жег ее озорным взглядом. И дрогнуло неприступное девичье сердце, сладко заныло. Напрасно старалась она победить расцветающее чувство, по-хозяйски помыкая Серьгой, всячески высмеивая его на людях. Чувство росло, и скоро стало трудно скрывать его. Догадливый Серьга сметил довольно быстро, в чем дело. Однажды возил он Степаниду за покупками в Нерчинский Завод. Возвращались оттуда вечером. Переваливая лесистый хребет, услыхали они близкий волчий вой. Перепуганная Степанида, дремавшая на подушке в задке тарантаса, заявила, что боится, и потребовала, чтобы Серьга пересел с козел к ней. Дважды просить об этом не пришлось. Успокаивая дрожавшую Степаниду, он незаметно обнял ее. Дней через пять после этого, когда не было дома хозяина, далеко за полночь прокрался Серьга из кухни в уютную спаленку Степаниды. Она испуганно вскрикнула и замолчала… С тех пор, забыв про всякую осторожность, часто похаживал Серьга в заветную спаленку. Только на свету уходил из нее с синими кругами у глаз. Но однажды у двери спаленки его встретил сам Дмитряк. В руках его холодно блеснула оголенная шашка. Ударом плашмя по голове свалил он работника на пестрый половичок. С дикой матерщиной топтал его после сапогами, таскал за каштановую чуприну. Выскочившую на шум Степаниду замертво уложил кулаком. В синяках и ссадинах приплелся Серьга к матери в Мунгаловский. Три дня валялся на лавке, худой и черный. И как ни допытывалась мать – ни слова не вымолвил ей. А на четвертый день, закинув за плечи мешок с сухарями, жестяной котелок и штуцер, отправился он на таежные прииски. Но не с честной работы старателя, не с фарта, найденного лотком и лопатой, пошла его жизнь в крутой подъем. Голубые зубчатые хребты на север от Мунгаловского – в дремучей непролази тайги. В тайге бесконечно вьется, петляет тропинка. На глухие зауровские прииски, к студеным безымянным речкам ведет тропинка. По ней в те далекие времена пробирались из-за Аргуни на прииски и обратно косатые китайцы. За ними, говорят, и охотился Серьга Чепалов в компании с каким-то отпетым приятелем. Они садились у тропинки и ждали. Если китаец был один и покорно отстегивал набитый золотым песком клеенчатый пояс, они отпускали его. Если же китайцев было много, тогда начинали их терпеливо преследовать и истреблять. Свалив удачным выстрелом одного, обшаривали его пояс и пускались в погоню за остальными. Китайцы, навьюченные поклажей, утомленные перевалами, переходами через зыбкие топи в падях, бежать не могли. Падали они замертво, настигнутые свинцовыми пулями на чужой негостеприимной земле, прижимаясь к ней пробитой грудью, словно могла земля удержать улетающую из тела жизнь…

…В поселок Серьга Чепалов вернулся на паре собственных вороных. Как истый приискатель, он был в широченных штанах из зеленого плиса, в сарапульских сапогах со скрипом. Алая шелковая рубашка была опоясана кушаком с кистями. Из кармана жилетки свисала серебряная цепочка часов и рубиновый, в дорогой оправе, брелок. Горемычная мать не дождалась своего ненаглядного Серьги. Уснула она в буранную зимнюю ночь в нетопленой избе, да так и не проснулась. Похоронили ее соседи и наглухо заколотили досками окна и двери неприглядной избушки. Но Серьга не грустил. Весело позвякивая деньгами в карманах, ходил он по Мунгаловскому, почтительно кланяясь старикам. С тех пор и стали его величать по имени и отчеству. В зимний мясоед заслал Чепалов сватов к Дмитряку. Позеленел от душившей его ярости Дмитряк, но сватов выслушал. Гуляла о его Степаниде дурная молва, давно отшатнулись от нее женихи. Если согласен Чепалов загладить свою вину, пускай заглаживает. И согласился Дмитряк на свадьбу. Чуть не полпоселка гуляло на ней. Тридцать ведер ханьшина выпили гости, в свадебных буйных скачках загнали гривастых чепаловских коней.

– С ветра пришло, на ветер уйдет, – судачили о свадебных тратах Чепалова мунгаловцы, – вот поглядите, побарствует, а там опять зубы на полку сложит. Ведь у Дмитряка-то, пока живой он, много не получишь.

Но Сергей Чепалов не собирался пускать своего богатства на ветер. После свадьбы от стал скупым и расчетливым, дела свои вел с умом. У разорившегося соседа купил со всеми усадебными постройками старый дом. В половине, выходящей на широкую улицу, оборудовал лавку. Торговал поначалу керосином, спичками и разной мелочью. С покупателями разговаривал тихим солидным баском. Степанида Кирилловна ежегодно рожала то сына, то дочь да год от году добрела. Дочери были недолговечными, умирали, не научившись ходить. Из сыновей выжило трое: Никифор, вылитый в мать первенец, Арсений – туповатый тихоня, окрещенный по-уличному «тетерей», и самый младший, моложе Никифора на шестнадцать лет, голубоглазый, пухлолицый Алешка – отцовский любимчик.

В 1899 году Никифора взяли на действительную службу. Служить ему пришлось во 2-й Забайкальской казачьей батарее. Смышленый, пронырливый казачина уже через год носил на погонах лычки приказного. За подавление китайского мятежа получил Георгия четвертой степени, был представлен к производству в старшие урядники. Командир батареи полковник Филимонов благоволил к нему. И начало русско-японской войны Никифор встретил на должности безопасной и небезвыгодной. Сделал его Филимонов старшим фуражиром батареи. На фуражировку отпускались большие суммы, и крепко погрел около них руки бравый урядник. Махинации были простые. Приезжал он с дружками в глинобитную китайскую деревушку, прямо с коня стучал черенком нагайки в обтянутые промасленной бумагой окошки фанз. Низко кланяясь, встречали незваных гостей китайцы, разглядывая их из-под соломенных шляп задымленными неприязнью глазами. Никифор показывал им пригоршню золотых и спрашивал на ломаном жаргоне:

– Фураж, манзы, ю?

Завязывались оживленные разговоры с помощью пальцев. Показывая китайцам пук клевера или гаоляновый стебель, давал им понять Никифор, что ему нужно. Щедро обещал он оплачивать все, что купит, и для вящей убедительности пересыпал из ладони в ладонь красноречивые империалы. Китайцы охотно показывали тогда чумизу и сено и начинали торговаться. Потешаясь над их лопотаньем, подмигивал Никифор ловким дружкам. В момент нагружались доверху пароконные казачьи двуколки, и фуражиры галопом уносились прочь из деревушки. Дорогой придумывали ограбленным горемыкам фамилии посмешнее и писали от их имени расписки в получении денег за фураж. Каждая расписка имела стереотипный конец: «по безграмотности и личной просьбе крестьянина Сунь Чун-чая из деревушки Хаолайцзы расписался казак Ефим Кущаверов». Менялись в расписках только фамилии и названия деревушек. Потом фуражиры делили добычу. Львиная доля всегда доставалась Никифору. Ежемесячно приходили в то время из действующей армии денежные переводы на имя Сергея Ильича. Переводы были на сто рублей и более. Именинником ходил Сергей Ильич по поселку. Присланное Никифором он припрятывал до поры до времени и делал это кстати. В конце концов проделки Никифора были вскрыты. Добрался ли до полковника, не жалея головы, расторопный китаец или донес какой-то казак, но только многое узнал командир о своем любимце. Предупрежденный приятелем-ординарцем, успел Никифор спутать следы. Не успел сунуть он на сохрану посёльщику Семену Забережному добрую пачку красненьких десятирублевок, как нагрянул с обыском сам Филимонов. Полковник рвал и метал. Денег у Никифора не нашли, но не пожалел Филимонов его крепких скул. Звонкими пощечинами учил он своего урядника на виду у всей батареи, так что лопнула замшевая перчатка. Лицо Никифора становилось то пепельно-серым, то свекловично-розовым. Затаив дыхание, злорадно посмеивались казаки над горем выскочки и пролазы Чепалова, а у его дружков-фуражиров от страха подрагивали губы. На прощание пригрозил полковник Никифору военным судом и отправил его на гауптвахту. Через день полетела в станицу Орловскую телеграмма. Просил полковник станичного атамана немедленно сообщить, получал ли денежные переводы от сына купец Чепалов. В Орловской тогда атаманил Капитон Башлыков, доводившийся родственником Чепалову. Получив телеграмму, прикатил Башлыков в Мунгаловский. Перепуганный купец, чтобы как-нибудь замялось дело, отвалил ему сотенную. Башлыков, покуражась для виду, вылакал бутылку контрабандного коньяку и укатил обратно. Через полмесяца дождался Филимонов спасительного для Никифора ответа. Так и выбрался урядник сухим из воды. Отделался он смещением из фуражиров да выбитым зубом. С гауптвахты вышел – краше в гроб кладут, худой и желтый, но, не стыдясь, твердо выдерживал удивленные взгляды казаков. Той же ночью, когда заснула казарма, подкрался к его койке Семен Забережный. Дотронулся рукой до плеча, разбудил:

– Никифор, а Никифор…

– Чего?

– А ведь у меня, паря, беда, – голос Семена рвался, – деньги-то твои украли. Я их в переметные сумы спрятал, кто-то их у меня и попер оттуда…

Никифор схватил Семена за грудки, захрипел:

– Врешь, сука! По глазам вижу, врешь! Сам приспособил их.

– Не вру, вот те крест, не вру. Не стал бы марать из-за них свою совесть. Не такой я.

– Не такой… Да вся родова ваша воровская. Сознавайся уж…

– Не в чем мне сознаваться.

– Ладно, ладно… Попомнишь ты меня…

– Ну и хрен с тобой, – разозлился обиженный Семен и пошел к своей койке. Он не врал Никифору. Деньги у него действительно украли. Только после войны случайно узнал Семен, что деньгами попользовался копунский казак Яшка Кутузов, построивший на них на Московском тракте постоялый двор.

В конце 1905 года служивые вернулись домой. Дважды раненного Семена ждала в Мунгаловском ходившая в работницах жена, горбатая от натужных работ. Изба его, рубленная еще отцом из комлистых лиственниц, горестно покосилась, мохом поросла ее дырявая крыша. Не топтанный скотиной, первородной голубизной сверкал в ограде снег. Разорилось хозяйство, умерли мать и отец, пока отбывал Семен семилетнюю царскую службу. Неделю беспробудным пьянством глушил Семен лютую кручину, а потом отправился искать себе работу у богачей. Пробатрачив четыре года, обзавелся с грехом пополам коровой и лошадью, стал жить своим хозяйством. Не щадил он себя, чтобы выбиться из нужды, да так и не выбился. Лучшие пахотные земли в поселке были давно захвачены справными казаками. Поднять целину можно было только в труднодоступных местах, корчуя там лес и камни. Но Семену, как и многим малосемейным беднякам, была не по силам такая работа. На старых же отцовских пашнях собирал он жалкие урожаи гречихи и ярицы, в то время как богачи наполняли свои закрома отборной пшеницей. Они запрягали в плуг пять-шесть пар быков и распахивали залоги на таких участках, к которым беднота не могла подступиться.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11