Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Даурия (№1) - Даурия

ModernLib.Net / Классическая проза / Седых Константин Федорович / Даурия - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 6)
Автор: Седых Константин Федорович
Жанры: Классическая проза,
Историческая проза
Серия: Даурия

 

 


– Рома! Эвон кто-то махом летит. Ух и несется!

Роман из-под ладони глядит на дорогу.

– Да это Данилка скачет. Проспал, должно быть, а теперь и наверстывает, – с напускным спокойствием говорит он, а сам думает: «Знатно, видать, погулял. Хоть бы завернул сюда. Не догадается, черт». Ему не терпится узнать, повстречал ли Данилка Дашутку и что она сказала ему. Но Данилка проезжает мимо, к зимовьям, помахав ему фуражкой. И Роман начинает нетерпеливо поглядывать на солнце – не пора ли выпрягать. А солнце, как назло, слишком медленно подымается в раскаленный зенит и насмешливо подмигивает Роману.

…В полдень за зимовьями, в пятнистой тени невысокого деревца дикой яблони, лежали Роман и Данилка. Данилка чертил по земле сухой полынной дудкой, жмурил ястребиные, косо поставленные глаза и рассказывал:

– Видел я Дашутку… Передал, как уговорено.

Роман поиграл концом наборного серебряного ремня, небрежно спросил:

– А она что?

– Я, говорит, не жена ему, чтобы командовать надо мной. Пусть он меня не пужает, говорит.

Роман прикусил губу, поморщился:

– Да где же ты ее видел?

– Знамо где – на игрище… Какой-то чернявый там с ней… По вывеске судить – из караульских. Хотел я его березовым киселем угостить, да поопасился: парнишка широкий. – И, не желая больше продолжать разговор, закончил: – Спать, паря, хочется, я эту ночь почти не спал.

Он перевернулся на спину, надвинул на глаза фуражку и замолчал. Роман немигающими глазами смотрел на глянцевую листву. Листва шумела невнятно и загадочно. Прямо над головой его неширокий овальный лист, налитый солнечным светом, сверкал, как золотая медаль. Ревность жгла и давила Романа. Так и подмывало его удариться оземь, прокричать в равнодушный день про свою обиду. Но если бы закадычный друг его Данилка участливо спросил, что с ним, даже ему он не сказал бы правды.

…В полночь, когда на нарах вповалку крепко спали усталые казаки, Роман осторожно выскользнул из зимовья. Захватив с собой дробовик, седло и уздечку, прокрался он на залежь к пасущимся лошадям. По дребезжащему звуку медного ботала отыскал в туманной ложбинке Гнедого. Испуганный конь шарахнулся в сторону, звеня колечками пута, тревожно всхрапывая. Протяжно и тихо Роман окликнул его, и конь доверчиво потянулся к нему. Ласково похлопал он коня по крутой теплой шее, угостил ломтем ржаного хлеба и, часто оглядываясь на зимовья, стал седлать.

В небе медленно передвигались облака. Далеко на востоке часто вспыхивало зеленоватое зарево молний, где-то шла, там, над синей Аргунью, гроза и щедро поила ковыльную степь.

Шагом отъехал Роман от зимовья. На пригорке, где стояла развесистая береза, похожая ночью на облако, он остановил коня. Прислушался. Тишина стояла над чуть видимыми зимовьями. Роман подтянул потуже подпруги, поправил переметные сумы, в которых стоял жестяной банчок из-под спирта, наполовину наполненный дегтем, и пустился в галоп по темной дороге. Поселок спал. Похожая на гигантского коршуна туча неподвижно стояла над ним. Где-то на выгоне выли волки, и в темных пустынных улицах хрипло отвечали им собаки. От ворот поскотины повернул Роман Гнедого прямо в Царскую улицу. Гулко зашлепали по уличной грязи копыта. Справа и слева смутно забелели закрытые наглухо ставни окон. Вот и козулинский дом с шатровой крышей. Вот и та самая лавочка под тополем, где недавно прокоротал он с Дашуткой ночь. Роман невольно пониже пригнулся к луке и услышал, как больно сдавило под рубахой сердце. «Если прохлаждается она с ним на лавочке, то мало добра будет. Поверну на них и – была не была – начну конем топтать и плетью пороть», – подумал он, пристально вглядываясь в темноту. Но на лавочке было пусто. Трясущимися руками вынул из сумы банчок с волосяным помазком и пошел вдоль глухих заплотов обратно. У тесовых, обитых звездочками жести козулинских ворот остановился, воровато оглядываясь. «Пропишет ей завтра Епиха», – злорадно подумал про Дашутку и брызнул с помазка на ворота жирную дегтяную кляксу. «Да и мне житья не будет, ежели дознаются… Каталажки не миную. Проходу потом не дадут в поселке», – подумал Роман и почувствовал, что стало ему не по себе. Он поглядел на кляксу, нерешительно потоптался с ноги на ногу. «Скажут, мазал, да не домазал, побоялся… Врут же…» И с мрачной решимостью, вновь подступив к воротам, начал смолить их вкривь и вкось.

В козулинской ограде бесновался на привязи цепник. Он вставал на дыбы, захлебывался хриплым, гневным лаем, рычал и скреб лапами ступеньки крыльца. Но Епихи дома не было, ночевал он на мельнице, куда вечером увез молоть пшеницу. Так никто и не вышел в ограду на зов цепника, слушая которого Роман ожесточался все более. Покончив с воротами, он замалевал калитку, заплот и пошел прочь.

XVI

Утром, нагрузив телегу мешками с мукой, Епифан поехал домой. Над поселком, как деревья, стояли фиолетовые дымы утренней топки. В приречных огородах и над Драгоценкой низко стлался туман. Под колесами Епифановой телеги жирно чавкала и отливала мазутом грязь.

Епифан подъехал к своим воротам, спрыгнул с воза и застыл в изумлении: ворота, калитка и лавочка были густо размалеваны дегтем. Черные, как попало разбрызганные кляксы смотрели на него десятками насмешливых глаз. Он воровато оглянулся по сторонам – не видят ли соседи его позора, не потешаются ли над ним. Но было еще рано, и в соседских оградах и в улице не было ни души. Тогда он бросился в ограду.

Босоногая, зевающая спросонья жена его, Аграфена, открыла дверь. Она хотела было спросить – не рехнулся ли он часом, но, взглянув на его лицо, поняла, что стряслась беда.

– Спите?.. – зловеще спросил Епифан. – Прохлаждаетесь? – И толкнул ее в грудь кулаком. Аграфена отлетела к стене на кадушку с водой и не заголосила навзрыд, как обычно. Епифан тяжко передохнул: – Где Дашка?

– Спит… А что сделалось-то?

– А ты не знаешь, старая карга? Сбегай погляди, что с воротами сделано… На них бочку дегтя вымазали. А вы спите, нежитесь. Дашку, потаскуху проклятую, зашибу!..

Он зашагал в коридор и направился к закрытым дверям горницы. Аграфена загородила ему дорогу.

– Епифан, голубчик… Да не трожь ты ее…

Он снова оттолкнул от себя Аграфену и ворвался в горницу. Грозно протопал по крашеному полу и рванул полог, за которым спала на деревянной кровати Дашутка. Он схватил ее за косы, с руганью сбросил с кровати.

– Дошаталась, кобыла, догулялась! – заорал он.

Дашутка схватила его за руки, умоляюще спросила:

– Тятя… Родненький… За что?..

– Чтобы отца не срамила, гадина. Кому это ты провинилась? Говори, кому? Кто тебе ворота разукрасил?..

– Никому я не виновата.

– Врешь… Насмерть забью суку! – хрипел Епифан, намотав на руку волнистую, растрепанную косу Дашутки.

– Ей-богу, тятенька, никому не винилась. Нет на мне греха…

– А за что ворота вымазали?

– Не знаю, вот те крест, не знаю, тятенька.

Едва отдышавшись от Епифанова толчка, Аграфена бесшумно скользнула в горницу. Она метнулась к Епифану, повисла на нем и запричитала:

– Епифан! Побойся Бога-то… Дитя родное изводишь. Говорит же она, что не виновата… Опомнись!

– Молчать! – топнул Епифан ногой так, что со столика-угловика упал и разбился муравленый горшок с геранью.

Аграфена не унималась:

– Не дури, не дури, Епифан… Ей, может, за то и мстят, что не из таковских она.

Этот довод немного успокоил Епифана. Он выпустил Дашуткину косу и сокрушенно, со стоном сказал:

– Стыд-то, стыд-то какой… Дознаться бы кто, так я бы его со дна моря достал…

– К чистому грязь не прилипнет, нечего убиваться, – скороговоркой выпалила Аграфена.

– Ладно, ладно… Я еще с вами потом потолкую. А сейчас живо у меня идите смывать и соскабливать деготь… Пока еще никто не видел…

Аграфена вытащила из печки чугунку с горячей водой, опрокинула ее в ведро и, схватив в одну руку ножик-косарь, а в другую ведро, побежала за ограду, где уже скоблила заплот Дашутка. Она в кровь обдирала руки и беззвучно плакала. Крупные частые слезы текли по ее щекам. Аграфена принялась помогать ей, охая и причитая. Епифан снял с петель ворота, взвалил их на спину и утащил под сарай. Поселок уже проснулся, и нужно было ждать с минуты на минуту, что кто-нибудь пройдет по улице. Епифан, не размышляя долго, вырвал из земли лавочку, обломив одну из ножек, и перекинул ее через заплот в ограду. Следом за ней полетела и сорванная с крючьев калитка, жалобно звякнуло ее медное колечко. Наконец и Аграфена с Дашуткой управились с заплотом, но, бог мой, что они наделали! Взглянул Епифан и ужаснулся. Деготь на буром заплоте был заметен гораздо меньше, чем эти пегие царапины от ножей. Теперь всякий дурак, стоит ему посмотреть на заплот, поймет, в чем тут дело. Вот горюшко!.. Епифан с минуту мучительно размышлял, что ему делать. «Разобрать его надо, разобрать к лешему, будто я его поправить собрался», – порешил он и принялся за работу. Тут и пригодилась ему его немалая силушка. Грузные трехсаженные заплотины вылетали из пазов столбов, как легкие прутики. В следующее мгновение он подхватывал их на плечо и тащил в ограду, где бросал выскобленной стороной вниз.

Гнавший по улице коней на водопой Платон Волокитин поравнялся с Епифаном, поздоровался:

– Здоровенько, полчанин.

Епифан вздрогнул, как застигнутый в огороде ворующий горох сорванец, и, не глядя на Платона, через силу выдавил:

– Здорово.

– Раненько за работу принялся.

Епиха покосился на заплотины, криво улыбнулся.

– Примешься, ежели заплот, паря, падать надумал.

– Гляди ты, какое дело. И с чего бы это? – поинтересовался Платон. – И столбы будто прямо стоят, – недоуменно развел он руками в душевной простоте.

«Вот привязался… Проносило бы тебя поскорее ко всем чертям», – подумал Епифан и, весь пунцовый, соврал:

– Должно, быки о него ночесь чесались.

– Да, это уж такой скот, – закончил Платон. – Ну, паря, я поехал.

Епифан ожесточенно принялся разбирать заплот. Синяя ситцевая рубаха его дымилась от пота, липла к телу. Нестерпимо сосало от голода под ложечкой, но заниматься едой было некогда, хоть и манил его исходивший паром на столе у окна кухни самовар, у которого чаевала Аграфена. Разобрав заплот, он принялся обтесывать каждую заплотину. Острый топор его неутомимо гнал от комля к вершине нервущуюся щепу, длинную и широкую. У ног его все росла и росла куча желто-бурых, свивавшихся в кольца щеп. И когда Платон возвращался с водопоя, Епифан подчищенные заплотины легко вгонял обухом в заросшие лишайником пазы столбов.

«Умеет, холера его забери, работать. И силой его, чертушку, Бог не обидел и ловкостью наделил», – подумал он про Епифана, который и глазом не повел, когда проезжал он мимо.

К обеду Епифан, исправив заплот, навесил выструганные рубанком ворота и калитку и даже лавочку поставил на место, заменив сломанную ножку новой. Словом, привел все в полный порядок. Только все равно не уберегся от дурной молвы. Слушок о том, что размалевали недавно Козулиным ворота, упорно ходил по поселку. Тараторили об этом бабы на ключе, шушукались на игрищах девки.

Скоро Дашутке нельзя было носа высунуть на улицу. Приставали к ней любопытные, допытывались – кто? Перестала она ходить на игрища, выплакивала тайком свое горе на жесткой подушке. Осунулось, построжало ее красивое лицо, бледнее стали овеянные печалью губы, потухла задорная девичья улыбка.

…Однажды зашел Епифан в чепаловскую лавку. Толпившиеся в лавке люди посторонились, с любопытством уставились на него. Сергей Ильич, тая в бороде поганенькую ухмылку, с напускным равнодушием спросил Епифана:

– Как она, житуха-то?

– Да ничего, живем – хлеб жуем.

– Слышно, будто бы покумился ты?

Удивленный Епифан уставился на него непонимающими глазами.

– Да никак с каторжанской родовой… Говорят, ворота-то тебе улыбинский сынок смолил.

Кругом весело заржали. Епифан повернулся и молча пошел из лавки.

Дома Дашутка мыла в горнице пол. Не говоря ни слова, он огрел ее по спине прихваченной в сенях нагайкой. На голубенькой ее кофточке сразу проступила красная полоска. Как подкошенная растянулась Дашутка на мокром полу. Епифан стоял над ней и спрашивал незнакомым сиплым голосом:

– Ты не знаешь, кто ворота мазал?

– Утоплюсь… – завыла Дашутка.

– Я тебе утоплюсь! – снова ударил он ее нагайкой. – Кто, ты мне скажи, с Ромкой Улыбиным гулял?.. Не вой, а говори…

– Не гуляла я с ним… Только раз он меня до ворот проводил, – давилась Дашутка слезами. – Он, может, за то и мазал ворота, что гулять я с ним не стала. Расшиби меня громом, ежели вру я, тятенька… Не корилась я ни Ромке, ни кому другому. Напрасно меня обесчестили.

– Ладно, – процедил Епифан сквозь зубы. – Попадет мне этот выродок, так я ему кишки вокруг головы обмотаю. На каторгу пойду, а за обиду мою он дорого заплатит.

Слух о проделке Романа дошел и до семьи Улыбиных. Сразу понял Северьян, что, если дознается Епифан, мало добра будет. В руки ему попался валек, которым катают белье. Этим вальком и огрел он Романа между лопаток.

– Я тебе, иродово семя, лагушок с дегтем на шею привяжу… По всем улицам проведу тебя в таком виде. Пускай люди знают, какого подлеца Северьян вырастил. Я себя не пожалею, а тебя научу уму-разуму. Теперь смертоубийство произойти могет. Я Епифана знаю, он тебя из-под земли достанет, да и мне попадет… И в кого ты такой непутевый уродился?

Молча перенес отцовские побои и попреки Роман. Не шевелясь, понуро он сидел перед ним, мучимый раскаянием. На душе было так погано, что хоть в петлю лезь. Только упрямство мешало ему вслух сознаться в своей вине, попросить прощенья.

Пораздумав, Северьян заседлал Гнедого, сунул в карман бутылку вина и поехал к Епифану. Епифан встретил его в ограде с колом в руках, темный от гнева.

– Зачем пожаловал?

Северьян слез с коня и смело пошел к нему:

– Вот что, Епифан, хочешь бить – бей. Прямо говорю – виноват я перед тобой. Я своего подлеца до полусмерти избил… А теперь вот приехал… Или убивай, или мириться будем. Ежели хочешь, я его за телегой через весь поселок проведу с лагушком на шее. Я ничего не пожалею.

– Убирался бы ты подобру-поздорову.

– Не уберусь. Кремень мое слово… Казни или помилуй… Совестно мне перед тобой. Всю жизнь хорошими товарищами жили.

– Сладко поешь! – Епифан рванул на себе рубаху. – Опозорили, осрамили на весь поселок, а теперь мириться вздумали. Убирайся, глядеть на тебя мне муторно, – он бросил из рук кол.

– Я своего выродка перед всем поселком заставлю сознаться, что нет на твоей Дашке вины. Хоть сейчас пойдем к атаману.

Епифан увидел в Северьяновом кармане залитую сургучом головку бутылки, махнул рукой.

– А ну тебя к дьяволу с атаманом… Рвет мое сердце. Люди в глаза тычут, насмехаются, по улице пройти совестно…

– Давай-ка лучше выпьем, да и забудем про все, – извлек Северьян бутылку. – Несподручно нам, брат, врагами жить.

– Эх, была не была! – тяжко вздохнул Епифан. – Заходи в дом.

– Ну, спасибо, брат, – сказал растроганный Северьян. – Хорошее у тебя сердце, отходчивое. Прощай уж ты меня, раз такое дело вышло.

Вернулся он от Епифана поздно вечером, изрядно подвыпив. Всю дорогу громко разговаривал с самим собой о том, что Епифан хороший человек и ссориться с ним никак нельзя.

XVII

В один из праздничных вечеров состоялась в Мунгаловском бурная сходка. Платон Волокитин распахал под пары в логу у кладбища десятинную залежь Никулы Лопатина. Никула пожаловался атаману, а атаман собрал сходку.

В сборной избе висела под потолком десятилинейная лампа с потрескавшимся эмалированным абажуром. В переднем углу, под темной иконой Николы-угодника, за столом, покрытым светло-зеленой рваной клеенкой, сидел поселковый писарь Егор Большак. На его шишковатом носу торчали очки с узкими медными ободками. Часто поплевывая на палец, писарь листал потрепанную, с чернильными кляксами на корках книгу протоколов и поверх очков, исподлобья, поглядывал на входивших в надворья казаков.

Скоро в избе стало дымно и тесно. На лавках не хватило мест, и люди садились на пол, подгибая под себя ноги. Глухой, жужжащий говор стоял в избе. С насекой в кожаном чехле появился Елисей Каргин. Раскланиваясь направо и налево, пробрался он к столу, поставил в угол насеку.

– Начнем?

– Пора.. Начинай, – как потревоженное гнездо шмелей загудела сходка.

– Вопрос у нас нынче один.. Платон Волокитин, значит, вспахал залежь у Никулы Лопатина… Так вот рассудить надо: кто прав, кто виноват.

– А ты не знаешь? – Чего судить-то? Раз залежь Никулина, дело ясно, – раздались недружелюбные голоса.

С лавки неподалеку поднялся Иннокентий Кустов, хитро сощурившись, спросил:

– А ей, этой залежи-то, сколько лет было?

– Да без малого лет пятнадцать, – отозвался из-за порога Никула.

– Вот видели?.. У него пятнадцать годов земля пустует, и никто не имеет права занять ее. Не вспаши ее Платон, так она бы еще двадцать лет пустовала.. Это разве порядок?

– Правильно, – поддержали Кустова Сергей Ильич с Петрованом.

– Посмотрел бы я, что бы вы запели, ежели бы у вас такую залежь оттяпали, – напустился на Сергея Ильича Семен Забережный. – Залежь-то еще Никулин дедушка лопатой копал… Платон на готовенькое скорый…

– А ты помолчал бы, – прикрикнул на него Сергей Ильич.

– Я тебе не подданный, не приказывай, – огрызнулся Семен.

У стола надрывался Каргин, гремя кулаком по столешнице:

– Тише… К порядку, к порядку… Да говорите же по очереди, – упрашивал он.

Люди горланили все сразу. Уже лезли друг на друга с кулаками. За Платона горой стояли зажиточные. С пеной у рта доказывали они бедноте, что Никулина залежь пустовала очень долго, поэтому Платон мог смело ее захватить. У самих у них также довольно было пустующих залежей, на которых они косили сено. Но они знали, что беднота этих залежей не запашет, – не под силу ей, и поэтому ломили напролом, добиваясь своего.

Далеко за полночь постановила сходка, что раз Платон запахал Никулину залежь, то теперь она принадлежит ему. Но чтобы Никуле не было обидно, пусть Платон ему за нее заплатит. И Платон там же кинул Никуле три рубля, сказав:

– Возьми, паря, да не жалуйся.

– Да ты дай хоть пятерку, – попросил Никула. – В залежи-то десятина.

– Хватит с тебя… Все равно пропьешь, – оскалил зубы Платон.

Когда возвращались со сходки, Семен Забережный сказал Никуле:

– Ты эту тройку не трать… Ты знаешь залежь Сергея Ильича у Озерной сопки?

– Знаю, а что?

– Давай спаримся с тобой да и запашем ее. А ежели Сергей Ильич наседать на нас будет, мы ему этой тройкой и уплатим.

– Боязно, паря, с ним связываться… Ну его к богу.

– Тогда дай мне дня на три твоего коня. Я назло горлодерам чепаловскую залежь пахать заеду.

– Коня-то дать можно, – согласился Никула.

А назавтра в полдень, только что пообедав, Сергей Чепалов улегся в прохладной спальне подремать. Не успел еще заснуть, как его позвал приехавший с заимки Алешка:

– Папаша!

– Ась, – откликнулся купец, – чего тебе? Не мог подождать, – недовольно заворочался он на кровати.

– Дело, папаша, дело. – Алешка помедлил. – Сенька Забережный нашу залежь пашет.

Купец мгновенно поднялся с кровати.

– Где?

– У Озерной сопки… Однако, с восьмуху спахал, должно быть, с утра заехал.

– Кто ему разрешил-то?

– Никто не разрешал. Заехал да и пашет. Я у него спросил, пошто чужое хватает, а он говорит: «Не все же вам одним хватать».

– Так и говорит? А ты что же?

– Я сказал, чтоб выметался он с залежи, а он взял с межи камень и на меня. Лучше, говорит, уезжай, пока я тебя не тюкнул.

– Вот сволочь! Да я его за это своевольство под суд упеку… Да он у меня свету невзвидит. Залежь на самом удобном месте, от дому рукой подать, а он, гляди ты, каков. Подай сапоги. Пойду сейчас к атаману, да вместе с ним и съездим на залежь. У нас с Сенькой разговор короткий – под суд пойдет.

Войдя в дом к Каргину, он еще с порога, не успев перекреститься, закричал:

– Атаман… Ф-фу… Какого черта поселок распустил? Ох-ха… Атаман ты или баба?.. – И он принялся жаловаться Каргину на Забережного.

– М-да-а, – выслушав его, протянул Каргин. – Тут не иначе, как в отместку за Никулу сделано. Ты на сходе вон как распинался. А Семен на ус мотал. Что мы с ним теперь делать будем? Он скажет, что сказать надо, молчать не будет. Ну, пожалуемся мы на него в станицу, а он нас же там и подтащит.

– Не подтащит. Лелеков его и слушать не будет.

– Что ж, дело твое, Сергей Ильич… Если считаешь, что надо жаловаться, – жалуйся… А по

– Я подумаю, может, и верно, что попуститься залежью.

– Лучше попустись.

– Нет, я все-таки посмотрю. Я не позволю у меня из рук рвать.

XVIII

Елисей Каргин проснулся рано. В горнице стояла розовая полумгла рассвета. Крашенный охрой пол холодно поблескивал. Каргин осторожно, чтобы не выронить из рук, снял с подоконника расколотый, перетянутый проволокой горшок с отцветающей неярко сиренью, перенес его на лакированный угловик и распахнул окно.

Хорошо бы теперь часок-другой побродить у озера заречья, где кипела суетливая перелетная дичь. Каргин взглянул на двустволку, висевшую на вбитых в простенок ветвистых рогах изюбра, и с сожалением вспомнил, что нет к ней ни одного заряда. Правда, набить десяток гильз – дела на пятнадцать минут. Но не было уже той беспокойной страсти к охоте, которая совсем еще недавно подымала его на рассвете, уводила в мокрые непроходимые заросли речных кривунов, заставляла подкрадываться ползком к притаившимся на озеринах чиркам и кряквам. Погрустив у окна, Каргин отошел к дивану, распрощавшись с думкой об охоте.

Он сел на пружинное уютливое сиденье, стал натягивать на ноги скрипучие, с натянутым передом сапоги. Обувался неторопливо, заученно двигая руками. Вбили навечно эту привычку в неотесанного молодого казака на семилетней царской службе наряды вне очереди, мертвые стойки под шашкой при полной выкладке, кулачная выучка офицерья. Трудно учился он покорности, через силу ломал свой нрав, чтобы не ответить на пощечину ударом тяжелого кулака, способного замертво уложить человека. Немалый срок потребовался для этого. На двух войнах – китайской и японской – побывал казак, до дна испивши горькую чашу службы. С лычками вахмистра на погонах, с тремя Георгиевскими крестами вернулся он в родимый поселок. И притупилась, ослабела память у Елисея Каргина, поселкового атамана, сам он научился помыкать чужим достоинством, втаптывать его в грязь, приговаривая при этом:

– Терпи, парень, терпи. Из терпения ничего, кроме пользы, не будет. Нас самих так учили…

Упругим движением поднялся Каргин с дивана, ловко стукнул подковами каблуков, проверил – не жмет ли ногу, и, перекинув через плечо мохнатое китайское полотенце, расшитое голубыми чибисами, вышел в ограду. У крыльца на телеге влажно мерцала цинковая бочка с водой. Под телегой свилась в пушистый клубок и беззаботно дремала одряхлевшая сука Юла.

– Ишь, где разлеглась. Что тебе, места другого нет? Пошла! – прикрикнул на суку несердитым баском хозяин.

Здесь ли приютилась сука или в другом каком-либо месте, было ему безразлично. Прикрикнул он на нее просто так, от избытка хороших чувств. Он был доволен освежающим крепким сном, был доволен рано начавшимся утром, ему хотелось поговорить с кем бы то ни было. И он заговорил с Юлой. Юла за долгую верную службу хозяину хорошо изучила, что значит этот глухой, как будто бы злобный хозяйский голос. Она продолжала лежать, полуприкрытыми желтыми глазами зорко посматривая на Каргина.

– Ну ладно уж, лежи. Совсем, видать, постарела.

Зачерпывая из бочки ковш воды, Каргин решил до завтрака полить огуречные гряды под окнами горницы.

Из сеней на высокое резное крыльцо вышла жена Каргина, моложавая, низкорослая толстушка Серафима, с черной заплетенной по-девичьи косой. В одной руке Серафима несла желтый подойник, в другой – разрисованное красными цветами ведро.

– Куда это поднялся ни свет ни заря? – спросила она, позевывая.

– Какая же рань? Скоро, глядишь, солнце выкатится. Взгляни на сопки.

Вершины угрюмых зубчатых сопок на западе нежно алели.

– Ты никогда так не подымался.

– Мало ли что раньше было… Хочу вот огурцы полить да по воду съездить.

– Митьку пошли за водой, братца. Докуда ему дрыхнуть. Ночь длинная, выспался.

– Ему надо в поле ехать, дома нечего околачиваться.

– Ну-ну, разомнись…

Поливая рясно зацветающие желтым радостным цветом огуречные гряды, Каргин услыхал, что кто-то едет по улице.

По добротному, частому и отчетливому топоту коня Каргин определил, что конь подкован на все ноги.

Кто-то за калиткой спросил незнакомым голосом:

– Тетка, где тут у вас атаман живет?

– А вот тут и живет в энтом самом доме, – ответил женский голос, которого Каргин не мог узнать, хотя голос был явно знакомым, слышанным много раз. Опираясь на твердый закраек гряды, Каргин поднялся. Калитка ограды распахнулась. С вороным конем на поводу через калитку протиснулся в ограду широкий в форменной казачьей фуражке, в белом брезентовом дождевике немолодой человек, широко и косо поставленными глазами зорко вглядываясь в атамана. Он не дошел до него шагов пяти и дотронулся смуглой короткопалой рукой до фуражки.

– Не вы будете поселковый атаман?

– Я самый.

– Я до вас с пакетом из станицы. Важнецкий, должно быть, пакет. Мне его сам Лелеков с вечера вручил, велел непромедлительно скакать. А куда, к дьяволу, извините за выраженьице, на ночь глядя поскачешь? Я взял да и переночевал дома, а нынче чуть свет выехал.

– Плохо службу исполняешь, – грубовато оборвал его Каргин. – Пакет срочный, а ты ночевать его у себя оставил.

– Я бы его и ночью доставил, да конь у меня некормленый был, только я на нем с пашни вернулся… Так что вы не сумлевайтесь, я завсегда стараюсь.

– Вижу, вижу, – рассмеялся Каргин. – Давай пакет.

Нарочный снял фуражку, извлек из-под потной, грязной подкладки залитый сургучом пакет, подал Каргину.

– Подожди, распишусь я тебе в получении на пакете.

На коленке огрызком карандаша кое-как расписался Каргин на серой шероховатой бумаге конверта.

– Теперь можешь катить.

– Бывайте здоровы, – попрощался нарочный.

Восьмушка лощеной плотной бумаги была исписана собственноручно станичным атаманом Михайлой Лелековым. Крупный, внавалку на левую сторону, почерк Лелекова был неразборчив. Буквы, похожие одна на другую, толпились на бумаге как попало, красноречиво объясняя, что Лелеков торопился и был гневен. Еще не разобрав ни одного слова, Каргин понял, что в бумаге содержалась суровая головомойка за какие-то грехи. «Мунгаловскому поселковому атаману», – разобрал он первую строчку.

Дальше шло следующее:

«Станичному правлению стало известно, что в Мунгаловском есть несколько случаев самовольной запашки чужих залежей. 12 июня казак Семен Забережный запахал залежь Сергея Ильича Чепалова. Считаю это безобразием и попустительством поселкового атамана. За такое попустительство ставлю на вид, а казака Зебережного прошу направить в станицу».

Каргин ожидал из станицы чего угодно, только не такой бумажки. «Сергей Ильич обещал махнуть рукой на распаханную Семеном залежь. Оказывается, нет, вытерпел, рыжий боров, взял да и заварил кашу. Недаром вчера в Орловскую ездил. Морду такому человеку набить следует. Когда Платон у Никулы Лопатина залежь оттяпал, так он с пеной у рта за Платона стоял. А тут за несчастную четвертину земли и меня подвел и Семену насолил».

Каргин желчно харкнул в песок. «Расхлебывай вот теперь эту кашу из-за черта». Повернувшись, рассерженным бугаем метнулся Каргин в дом. На ступеньках крыльца сидел и протирал заспанные глаза Митька. Каргин пнул его носком сапога в босую ногу и пронесся мимо, прокричав:

– Не садись на дорогу, балда!

Из двора с ведром парного молока подошла Серафима. Митька пожаловался ей:

– Братуха Елисей что-то задурил. Прямо рвет и мечет. Мне ни за что ни про что такую побатуху закатил, что прямо в кишках заныло.

– Мало он тебе отвалил. Тебя колом надо двинуть, колом.

– Да чего я наделал-то?

– Дрыхнешь до позднешенька, будто барин какой. Люди-то уже пашут давно, а ты дрыхнешь…

На кухне попыхивал белым паром похожий на большую рюмку никелированный самовар, вокруг которого за столом сидели Соломонида – сестра атамана, его отец и ребятишки Санька и Зотька. Санька капризничал. Болтая круглой деревянной ложкой в миске с кипяченым молоком, он плаксиво тянул:

– Все пенки съели. Без пенок я чаевать не буду… Это дедушка всегда все пенки выловит, будто маленький.

Возмущенный дед качал головой:

– И как тебе не совестно на деда напраслину возводить… Выпороть бы тебя, сукина сына.

– Тебя самого выпороть надо.

– Экий ты паскудный парень, – сокрушался дед.

Соломонида погладила Саньку по белобрысой голове и сказала:

– Да пенок-то, Санька не было. Зря ты куражишься.

– Не омманешь. Так я тебе и поверил. Вон у дедушки в стакане сколько их плавает.

Санька оттолкнул от себя стакан с чаем. Стакан перевернулся, и на колени не успевшего подняться деда пролился кипяток. Дед визгливо заорал:

– Чего, щенок, балуешься? Ты мне ноги ошпарил, паскудыш. Я тебе уши пооборву.

– Попробуй только, трясунчик, я тогда тебе последний глаз выцарапаю, – заявил Санька.

– Ну-ка, повтори, повтори, подлец, что сказал! – закричал появившийся на пороге Каргин. Санька замер в ожидании расправы. Каргин подошел к столу, молча вырвал из рук Саньки ложку и щелкнул его по лбу.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11