В туалете он долго сплевывал накопившуюся за ночь горечь, яростно протирал глаза и виски, а после, отвернув оба крана, прямо в трусах забрался в свой малолитражный бассейн. Вода едва сочилась. Евгений Захарович приготовился ждать долго и терпеливо. Странное дело, — голова была ясной, тело же вязло в похмельной слабости. Кроме того, его начинало трясти, и он не без оснований стал опасаться, что окоченеет, так и не дотянув до благостного комфорта. Ванна грозила превратиться в подобие саркофага для перепившего хозяина. Но, к счастью, до этого не дошло. Пробудившись, трубы бешено зафырчали, и брызнувший поток в мгновение ока наполнил несостоявшуюся усыпальницу горячей водой. Жизнь таким образом продолжалась, и, царапая по груди и по спине ногтями, Евгений Захарович поприветствовал ее блаженными всхлипами. Первую серию своих жизненных передряг он уже просмотрел, ему предлагалась вторая — и он не возражал.
Не вылезая из парящего логова, Евгений Захарович наскоро побрился и, повозив во рту зубной щеткой, вяло попытался сообразить, что же следует предпринять в связи с опозданием на работу. Мысли лицемерно потыкались друг в дружку, изображая активность, и разбрелись по углам, предоставив право действовать наобум. Вместо них неожиданно замаячили образы вчерашних сотоварищей, и, закрыв глаза, Евгений Захарович расслабленно улыбнулся…
Большинство удивительных событий начинается с пустяка, с самого тривиального факта. Роль подобного пустяка суждено было сыграть эмалированной кружке. Мало кто поверит, что обыкновенная металлическая посудина способна соединить столь различных людей — пусть даже на один вечер, на одну-единственную ночь. Но факт есть факт: компания собралась, компания поочередно представилась хозяину, компания полюбила Евгения Захаровича всем сердцем. Коньяк, хранящийся в холодильнике, оценили по достоинству, а вскоре каждый из сидящих в тесной кухоньке без колебаний отворил шлюзы своего внутреннего и сокровенного, внеся посильную лепту в разгорающуюся беседу.
О, русские маленькие кухоньки! Какие жаркие костры вы способны распалять, какие страсти разжигаете! И не сравниться вам по уюту ни с чем заграничным, ибо дело не в площади, не в обоях и не в содержимом холодильника. Дело в стране и в людях. Дело в случайных и удивительных эмалированных кружках!.. Евгений Захарович был до корней волос русским и все же в очередной раз поразился, с какой быстротой и легкостью он отыскал в этом мире друзей. Милые и добрые, они сходу поняли его душу, как не понял бы ни один психотерапевт, позволив выговориться и всласть поругаться. Их мужественное сочувствие как бы вторило его бранным словам, их багровые лица выражали бесконечную поддержку его бесплодным исканиям. И когда в свою очередь они излили свое накипевшее и наболевшее, он, озаренный, вдруг понял, что в сущности они одной крови — сирые братья сирых времен, что жить им всем на одной планете и дышать одним воздухом…
Уже далеко заполночь один из гостей, выйдя на минутку, вернулся через час, сумев раздобыть пару ядовитого цвета бутылок, а впридачу к ним беззубую, громко и весело сквернословящую старуху. Заседание продолжалось на той же маленькой кухоньке, и вместе враз они вдумчиво и возбужденно говорили о разном, тем не менее все понимая, ласково и часто кивая, не забывая чокаться и произносить тосты. Понимали даже мужичка Исаакия, очень похожего на гнома, шагнувшего на кухню, казалось, прямо из сказки, из дремучих болот и лесов, вывалянного в мусорной шелухе, помятого и улыбчивого. Слушая его грустную тарабарщину на птичьем языке, застольщики почтительно умолкали, и вместе со всеми умолкал Евгений Захарович, внимая голосу гнома, словно мелодии неизвестного инструмента. Речь говорящего состояла в основном из звуков и междометий. Смысл заключался в интонации, слова служили лишь декоративным фоном. Как только гномик доигрывал тревожащую его мысль до конца, общая беседа возобновлялась.
В основном жаловались на жизнь и на судьбу. И это не было нытьем, — количество бед и несчастий представляло собой предмет особой гордости. Повествуя о жизненных тяготах, рассказчик тем самым демонстрировал собственную стойкость. С таким же успехом можно было бы живописать марку купленной машины или метраж четырехкомнатной квартиры. Не смог удержаться от жалоб и Евгений Захарович. А больше ему и нечем было похвастать перед своими новоиспеченными друзьями. Врать он умел, но не любил, — и потому рассказывал о проспекте и черных шарах, уничтожаемых еженедельно на чердаке, о мрачных институтских коридорах и тоске, окутавшей планету Земля, о своем желании убежать в глушь, чтобы жить с медведями и росомахами, питаясь кедровыми шишками и лесными ягодами.
Вполне возможно, что рассказывал об этом не он, а кто-то другой, но все в этом застолье удивительно перемешалось, страдания одного складным образом переплелись с надеждами другого, радость рождала ответную печаль — и это воспринималось, как должное. Разум Евгения Захаровича существовал отстраненно, тело умерло или почти умерло, — жил только язык, заплетающийся и уставший, изнемогающий от неутолимого дружелюбия.
— Жатвы много, братцы! Ой, много! Делателей мало, — время от времени горестно восклицал детина. — Автомобиль, братцы, прет в наступление… Вот оно, значит, как, на фиг…
Гномик Исаакий лучезарно щурился и кивал. Нежно-салатная сопля поблескивала над его губой, и каждый раз, глядя на него, Евгений Захарович машинально тянулся за платком, но почему-то не находил карманов и удрученно сникал.
— Скоро до Луны пустят лифт, а на Марс протянут канатную дорогу, — плакался детина. — Думаете, в правительстве не знают? Знают, братики мои, все знают! И помалкивают… Потому как солнце для них шестеренка, а галактика — коробка передач…
Безымянный человек с опухшим лицом, предположительно, рядовой труженик села, печально и многотрудно кивал. Он сидел справа от детины и двумя руками изо всех сил держался за стол. Когда голова у человека превышает шестидесятый размер, да еще распухает, ужиться ей на плечах становится непросто. Она валится то вправо, то влево, и надо обладать изрядной силой воли, чтобы не дать ей скатиться на стол, а того хуже — на пол. Подобной силой воли труженик села обладал. Более того он участвовал в разговоре, по-простецки называя Евгения Захаровича Колькой, а всех прочих Николаями. Дважды Евгений Захарович протягивал ему через стол руку и дважды с чувством пожимал мозолистую ладонь. Он просто терялся, не зная как выразить уважение этому необыкновенному человеку — скромному и незаметному, в веках обреченному на несправедливое забвение, и искренне страдал от собственного бессилия.
Уже перед тем, как укладываться спать, старуха, оказавшаяся сорокалетней Варенькой, стала приставать к Евгению Захаровичу, пытаясь обнять и приложиться губами к его щеке. Неизвестно чем бы закончилось дело, если бы не помощь детины. Затуманившимся взором Евгений Захарович имел возможность пронаблюдать, как отбивают его от настырной Вареньки. Кто-то жизнерадостно хлопал в ладоши и хрюкающе повизгивал. Сражение завершилось победой детины, и старуха, внезапно осознавшая всю тяжесть собственных лет, дребезжаще расплакалась.
— Я шкелетина, — причитала она, — худая и некрашивая!..
— Не плачь, подруженька. У других телосложение, а у тебя теловычитание, только и всего, — детина говорил вполне серьезно, словно объяснял само собой разумеющееся.
— Вам подавай толштых, — продолжала шамкать Варенька, — а что шделаешь, ешли я не продавеш универмага?
— Не пей, — твердо посоветовал труженик села. — Женщинам это вредно.
— Женщинам, жначит, нельжя, а вам можно?
— Нужно, рыбонька. Не можно, а нужно. Улови разницу!.. Стал бы я пить, если б был женщиной!..
— Сердце имеет свои причины, неизвестные уму, — глубокомысленно изрек детина. Он любил цитаты великих и многие помнил назубок.
— Веррна, Николай!..
Дзенькнули друг о дружку стаканы, и приунывшую «подруженьку» решено было отправить на ночлег. Матерым приемом грузчика детина подхватил шамкающую Вареньку на руки и, отнеся в прихожую, ласково уложил на коврик. Вернувшись, подцепил под мышки отяжелевшего хозяина и поволок в комнату на диван. Видно было, что ему не привыкать заниматься подобным трудом. Как-то незаметно все разбрелись по углам и затихли. Только Исаакий еще какое-то время мурлыкал во сне, наполняя комнату неразборчивым щебетом. А может быть, это щебетала и мурлыкала за окном ночь.
Стоило Евгению Захаровичу смежить веки, как он сразу очутился на мчащейся карусели. Метельная пестрота лиц, зверюшки с прилепившимися к ним людьми — все напоминало о бушующем океане, о тошноте, о пище — обильной и жирной. Карусель не собиралась останавливаться, вознося его выше и выше, вызывая обморочное головокружение. Олень, на котором он сидел, упрямо мотнул головой, сбросив седока, и, кружась меж облаками, Евгений Захарович сгоревшей ступенью от ракеты полетел вниз. Высокая трава смягчила удар, пружинисто подбросив. Несколько раз подпрыгнув словно на батуте, Евгений Захарович твердо утвердился на своих двоих. И тут же где-то рядом оглушающе зазвенел колокол. Испуганно озираясь, он разглядел компанию детей. Они катали по земле металлические, нагруженные обломками кирпичей барабаны и громко смеялись. Смех этот поразил Евгения Захаровича более всего. Грохот доставлял ребятне удовольствие, и это показалось ему чудовищным. А через мгновение он стоял уже рядом с детьми и говорил что-то о величии тишины, о прекрасном времени детства, о борьбе, о спортивных играх. Почему, скажем, не поболтаться им на брусьях или на турниках, не слазить вверх-вниз по канату?..
Он говорил сурово, но не зло, и этого хватило, чтобы парнишки слетелись к нему доверчивой стайкой. Увидев такое множество ершистых голов, Евгений Захарович споткнулся на полуслове. Он ощутил себя единственным в мире взрослым, снизошедшим до этих дворовых «маугли», заговорившим с ними по-человечески. «Господи! Где же ваши родители, учителя, братья и сестры?» — с тоской подумалось ему.
Один из подбежавших внезапно шагнул ближе и с оттенком гордости сообщил, что спортом ему заниматься не разрешают. «Кто?» — воинственно поинтересовался Евгений Захарович и тут же почувствовал, как парнишка берет его ладонь и прижимает к своей голове. А в следующую секунду ему стало плохо.
В том месте, где прикоснулась к темечку его рука, Евгений Захарович нащупал мягкое подобие провала. Черепная кость здесь отсутствовала, и кожа, заросшая белесыми волосенками, легко прогибалась, выдавая круглое, величиной с детский кулак отверстие.
Он отдернул пальцы, словно на них плеснули кипятком. Морозная волна прокатилась по позвоночнику, попутно омыв сердце и кишечник. «Как же так?! Почему?!..» Евгений Захарович завороженно смотрел на мальчугана, а тот в свою очередь глазел на него, чуть улыбаясь и, вероятно, сознавая горькую значимость своей травмы. И тоненький пронзительный голосок продолжал надрываться в груди, как-будто кричал кто-то из ребят: «Как же так?!.. Почему?!..» Не выдержав взгляда детских вопрошающих глаз, Евгений Захарович отпрянул и слепо зашагал куда-то в кусты. Дети пропали. А может быть, пропал для них он. Во всяком случае парка уже не было, и он шагал по улицам города — блеклым и однообразным, прислушиваясь к вспухающим и лопающимся в груди пузырям. Каждый из них представлялся ему все тем же паническим вопросом. Как же так? Почему?!.. Муторный сон, по всей видимости, только начинался…
Открыв глаза, Евгений Захарович вылез из ванны и кое-как растерся полотенцем. Ступая, как подраненный пес, проковылял в комнату, к шифоньеру. Одежда, изодранная вчера, все еще валялась на полу, и впервые за всю свою трудовую деятельность он решился на мятые выходные джинсы и клетчатую рубаху. Одевшись, кругами прошелся по квартире. На серой обложке книги, лежащей на холодильнике, прочел: «Извини, друг, взяли с комода десятку, через неделю вернем». «… на фиг», — добавил он про себя и вяло усмехнулся. А ведь действительно вернут, — вот что самое изумительное!
Стены содрогнулись, наверху у соседей динамики исторгли первую фразу рок-н-ролла. Роковая музыка бодрила соседей, как чашка утреннего кофе. Евгений Захарович не употреблял ни того ни другого.
На кухонном столе зеленели пустые бутылки, колючим стожком высилась горка нарезанного лука, укропа и щавеля. Кажется, это вчера удружила Варенька. Перед тем как отправиться в гости, рискуя репутацией, нащипала в чужом огороде.
Часто запивая водой из чайника, Евгений Захарович меланхолично принялся за стожок. Лук похрустывал на зубах, жег опухшее небо и язык. Чтобы смягчить его шипучую злость, он пихал в себя, как в топку, листы щавеля и кисточки укропа. Осилив треть стожка, поднялся. Пройдя в комнату, хмуро оглядел себя в трюмо, ладонями расправил упрямые складки на рукавах и груди. Клетчатая рубаха давно уже не знала утюга. Впрочем, как и джинсы. Но тем самым они ему сейчас и нравились. Одеяние соответствовало его духу, а он соответствовал одеянию. Без лжи и маскарада. В трюмо, правда, вместо лица расплывалась бледное пятно, но к этому он давно привык. Зеркало по обыкновению насмешничало.
В подъезде его предательски зашатало, потянуло к зыбким стенам, и, выбравшись наконец во двор, он обессиленно плюхнулся на скамейку. Расслабленный и опустошенный, прищурился на солнце.
Целое лето, а, возможно, и целую жизнь Евгений Захарович не замечал его ласковой близости, дружеской и теплой опеки. Лишь сейчас он ощутил то, что, должно быть, ощущают выбирающиеся на лавочки старушки — сморщенные живые кубышки, в которых крохами изо дня в день скапливались болезни, ломота и холод, не чувствующие даже своих сложенных на коленях отяжелевших рук. Он показался себе каторжником, присевшим на землю отдохнуть, пообщаться с глазу на глаз с единственным своим союзником и адвокатом…
— Сейчас у них глина пойдет.
— Что?
Евгений Захарович повернул голову и увидел Толика. Наверное, тот сидел здесь с самого начала, но так уж получилось, что заметил он его только сейчас. Пытаясь вникнуть в Толиковы слова, Евгений Захарович огляделся. Во дворе творилось неладное. Возле домов и поперек детской игровой площадки полным ходом шли земляные работы. На бельевых веревках вместо простыней и наволочек пестрели песочного цвета гимнастерки, одинаковые голубые майки и кожаные ремни. Бледнотелые, похожие на заморенных подростков солдаты — все, как один, в задастых галифе — молотили по земле ломами и лопатами, выбрасывая на газоны рыжеватый нечистый щебень. Ломаной линией окопы протянулись уже довольно далеко, и Евгений Захарович ошеломленно вспомнил свой давний сон: сирена и противогазы, выброс с мебельного завода… Он взволнованно помассировал рукой горло.
— Неужели война?
— Да нет. Теплоцентраль меняют. Осень на носу. Еще и ураган что-то там попортил, — Толик рассеянно мял и закручивал собственное ухо.
— Значит, теплоцентраль? — Евгений Захарович недоверчиво уставился на Толиково ухо. — Вот оно, значит, как…
Почему-то подумалось, что ремонт трубопровода может быть военной хитростью — чтобы, значит, не паниковали раньше времени, не распространяли безответственных слухов. А на самом деле — война. С раннего утра и с первых часов рассвета. И где-нибудь в Забайкалье уже тайно мобилизуют студентов и школьников, потому что кадровые части уже истреблены и некому садиться в танки и самолеты для ответного удара. Немудрено, что окопы роют здесь, за центральной линией Урала. Нынешний век — век стремительный. Может, тем он только и хорош, что не придется ждать долго. День, два, и все будет кончено. И ничего не решит одна-единственная винтовка, ничего не решит одно-единственное «ура». Сделав такое неожиданное резюме, Евгений Захарович успокоился. Будь, что будет, а он попробует «не замечать» происходящего. По мере сил. И ничего не надо сообщать Толику. У него и без того забот хватает…
— У вас вчера праздник был? — застенчиво спросил Толик. — Кто-то смеялся, а потом текло по балконам.
— Текло? — Евгений Захарович задумался, озабоченно потер лоб. — Не помню. Хотя праздник действительно был. Души и сердца… А сейчас вот на работу надо. И тоже как на праздник.
— Это хорошо, — завистливо вздохнул Толик. — Я вот пока только устраиваюсь. Сторожем в детский сад.
— А что? Замечательная профессия! Все ж таки дети… — Евгений Захарович с любопытством покосился на Толика. Может, так и надобно жить? Все побоку — и в сторожа? Что он, к примеру, выгадал в своем институте?
— Дома-то как? Помирились?
— Помирились, — Толик понурил голову. Видно было, что ему хочется вздохнуть, но он сдерживается. Евгений Захарович вздохнул за него.
— Понятно… Что ж, пойду я, Толик. На праздник… То есть, тьфу! — на работу.
Они обменялись рукопожатием — таким крепким и затейливым, словно расставались навсегда. Впрочем, так оно и было.
Возложив ноги на полированный стол, Евгений Захарович листал подшивку ФИСов и протяжно в голос зевал. Он успел уже отоспаться и чувствовал себя значительно лучше. К проспекту он не притрагивался, дав себе слово даже не глядеть в его сторону. Минусов на сегодняшний день и без того хватало. На этот раз опоздание не обошли вниманием, и телефон то и дело отрывал его от журналов, заставляя морщиться и выслушивать чужое недовольство. Видимо, злополучная новость доползла-таки до полчища соавторов, и каждые десять минут кто-нибудь из них спохватывался и, набрав номер, принимался журить Евгения Захаровича, для начала интересуясь рабочим настроем, затем выражая недоумение по поводу случившегося и в конце концов твердо надеясь, что ЭТО более не повторится. Евгений Захарович говорил «да», «понимаю» и, прикрывая микрофон ладонью, продолжал зевать, глазом кося в ненавистный потолок. Начиная удивительно скучно, они и заканчивали скучно. Уже через какой-нибудь час — тревоги соавторов смертельно ему надоели. Он попробовал положить трубку на стол, но в кабинет тут же заглянул Стас Иванович, один из них, легко узнаваемый по озабоченному изгибу бровей, по увертливому и скользкому взгляду. Торопливо подхватив трубку, Евгений Захарович стал на ходу изобретать пространный разговор с директором института. Выждав в почтительном молчании несколько минут, Стас Иванович деликатно замахал руками и попятился к выходу.
— Я позже, — шепотом объяснил он, и Евгений Захарович нетерпеливо кивнул.
Как только дверь затворилась, он хряснул телефонной трубкой по клавишам и издал вполне звериный рык. Сгребя в охапку несчастные ФИСы, швырнул их в угол. Поднятый шум принес ему некоторое удовлетворение. Встав из-за стола, он попытался волевым усилием выбросить из головы Стаса и звонки, душный объем разговоров и неизбежность прямых коридоров с их пугающим поступательным движением. На мгновение его охватила паника. Что угодно, только не это! Хватит с него коридоров и театральной игры!..
Евгений Захарович нервно заходил по кабинету. В тех же ФИСах он как-то наткнулся на весьма любопытную статейку. Как избавляться от неприятных воспоминаний. Метод был чрезвычайно прост. Воображаемым мелом на воображаемой доске человек должен был написать докучливую мысль и после стереть ее к чертовой матери. Разумеется, воображаемой тряпкой. Единственное невоображаемое заключалось в самой мысли — той самой, что подлежала уничтожению… Евгений Захарович сел за стол. Может быть, все так и живут? Уже давным-давно, не афишируя своего секрета, и только он один, ни о чем не догадываясь, мучается по старинке…
Задиристо забренчал телефон. Евгений Захарович стиснул трубку, словно вражеское горло, чуть посомневавшись, оторвал от клавиш. И тотчас противным молоточком в ухо застучал голосок Трестсеева:
— Евгений? Приветствую! Что же ты, дружочек, с дисциплиной не дружишь? Услышал — прямо-таки не поверил. Человек — на таком ответственном этапе человек — и вдруг…
Евгений Захарович вспомнил сцену во дворе и, хмыкнув, опустил трубку на колени. Заинтересованно взглянул на часы, решил, что трех минут господину Трестсееву будет вполне достаточно. Пародируя людскую деловитость, секундная стрелка торопилась и вздрагивала, не выходя из положения «смирно». Он терпеливо ждал. Только после того как стрелка отплясала три круга, снова поднял трубку.
— Ведь положеньице, блин! Ты пойми, нам этот проспект на фиг не нужен. Но ведь заграница, блин! Пристает, спасу нет. Прямо забодала, на фиг!..
Евгений Захарович ошеломленно посмотрел на телефон и даже помассировал пальцами виски. Бред какой-то! Он снова послушал.
— … а что есть хитрость? Хитрость есть оружие слабого, старик, и ум слепого! Как говорится, хочешь глядеть вдаль, читай Шопенгауэра и отращивай нос, как у Сирано…
Это не походило ни на детину, ни на Трестсеева. Больно уж заковыристо, а, значит…
Убегая от нелепостей, Евгений Захарович испуганно положил трубку и ойкнул. Это письменный стол высунул язык-столешницу и двинул его по ребрам. Зеркальный глянец полировки взмутился, а прямо перед глазами, заходясь в смешливом кулдыхании, захохотала и заперекатывалась пузатая авторучка. Отчетливо было видно, как булькают и переливаются в ее стеклянном животике пузырчатые чернила. И совсем уж ни к месту протяжным журавлиным строем потянулся из коридора хор голосов. Вроде бы запевал Пашка, хотя быть этого, конечно, не могло. Но так или иначе — голос, очень похожий на Пашкин, печально выводил: «Как на тоненький ледок выпал девичий пушок. Эхма!.. Девичий пушок!..» Евгений Захарович похолодел. Вспомнилось старое, неизвестно где услышанное слово: «скызился». Раньше оно смешило, сейчас ему было не до смеха. Мир вокруг него именно СКЫЗИЛСЯ!
Вдобавок ко всему громко и пискляво кто-то заговорил за окном, делающим скрипучие попытки самостоятельно приоткрыться.
— … над городом оно еще ничего. Башка, правда, трещит от миазмов. И мухи какие-то кровянистые, злые. Пищеварение от них неважное — сплошные поносы…
— А ты на болото слетай. Там с кормами вольготнее.
— Может, оно и так, да ведь там под каждым кустом двустволка очкастая сторожит. Разве что еще на деревья не лезут.
Евгений Захарович повернул голову к окну и в немом изумлении приоткрыл рот. На пятнистом от помета карнизе сидел жирный, лоснящийся голубь, а напротив него, поджав под себя перепончатые лапы, расположился тощий утенок. Почти по-человечески почесав крылом спину, утенок губошлепо забубнил:
— А гадких сколько развелось! Куда ни плюнь, — всюду они. Но и тех бьют, не жалея.
— Что верно, то верно, — поддакнул голубь. — Бьют, кол им в глотку! Наслаждаются первоинстинктом… Мало на них ангин с энцефалитом. Грипп им надо придумать! Особенный какой-нибудь! Чтобы ни одна холера таблеточная спасти не могла, — он равнодушно стрельнул оранжевым глазом в сторону сидящего в кабинете человека.
— И ведь какую жизнь себе устроили! Мы на крышах да на морозе, а они у телевизоров. И ходить на своих двоих отвыкают. Колеса им подавай.
— Да это бы ладно, но ведь охотятся! Вот, что противно!
— Разве ж это охота? — голубь вздохнул. — Живодерня одна. Пачками вышибают из строя! А сколько подранков с сиротами!..
— Эй! — неуверенно позвал Евгений Захарович. — Может, хватит?
Голубь покосился на утенка.
— Ишь!.. Возражает чего-то!
Утенок согласно прищелкнул клювом и сердито завозился на своих поджатых лапах.
— Хватит ему… А чего хватит, и сам не знает. Перепугался, работничек! А вот зарубеж надувать — не пугается. Сказали писать — и пишет. Писатель!
— Они сейчас все писатели. Особенно по части диктантов, — подхватил голубь. — Пишут и пишут!.. Ни тебе хлебушка птичкам, ни ласки. Все свиньям скармливают, то бишь — опять для себя же. А нас, крылатых, — все больше из поджигов, да из рогаток. Одно слово — интеллигенты!
— Это точно. Вчера летел над киоском, — язвительно закрякал утенок, — и тоже одного интеллигента наблюдал. Возмущенно так стоит и вещает продавщице: «Не ну-ка возьми-ка, а нате-ка возьмите-ка». Сразу видно — эрудит…
— Что скажешь, — молодец!..
— Хватит! — гаркнул Евгений Захарович и врезал ладонью по столу. Так врезал, что подпрыгнул на месте пухлый проспект и испуганно замерла трепещущая авторучка. Евгений Захарович и сам себя испугался. Вдохнув поднявшуюся над столом пыль, громко чихнул. Пыли взметнулось еще больше, а птицы, оставив на карнизе парочку блеклых перьев, улетели.
Наваждение прошло. Трубка лежала на своем положенном месте, в дверь деликатно постукивали ботинком. А чуть погодя заглянула и Пашкина голова.
— С кем это ты так, гражданин начальник?
— Да… — неопределенно протянул Евгений Захарович. — Лоботрясов одних пугнул.
— Ты с этим поосторожней. А то там Костик бутербродом подавился. По всей комнате куски раскашлял.
— Скажи ему, что больше не буду.
— Да черт с ним, не помрет… Мы тут Юрику трансформатор в портфель сунули. Килограммов на восемь. Пойдешь глядеть, как он домой почапает?
— Не знаю…
— Ну, смотри, — Пашка исчез, дверь захлопнулась. Но ненадолго. Скрипнули половицы, и в кабинет развязной походкой вошел Трестсеев.
— Черт-те что с этими телефонами! Говорил, говорил, а, оказывается, не с тобой, а с какой-то бабенкой. И она, главное, тоже ничего понять не может. Объяснила, что мужу звонила. Ага, как же… — Трестсеев оглядел кабинет и снизил голос до заговорщицкого шепота.
— Рассказывают, ты с начальством тут споришь, к директору на днях рвался. Еле-еле Зиночка удержала, — заметив недоумение Евгения Захаровича, Трестсеев вскинул ладонь. — Знаем, знаем, не отпирайся! Слухами, как говорится, Москва полнится… Революцию хочешь поднять? Зря. Хотя понимаю. По-человечески понимаю. Откровенно говоря, мне самому эти церберы от политики — вот где! Я ведь уже давно статейками балуюсь. Проблемы ИТР, бригадные подряды… Неужели не читал? Странно… А в общем зажимают. Как и все передовое. Вечерами пыхтишь, фразочки формируешь, афоризмы разные, а все равно придираются. Вслух не говорят, но я-то понимаю — цензура. Хотя с другой стороны и они правы. Конформизм — штука опасная. Всякому позволить, — что же начнется? Ты как считаешь?
Евгений Захарович и сам не заметил, как у него успели остекленеть глаза. Так уж влиял на него этот Трестсеев. Беседовать с ним было равносильно пытке. Евгения Захаровича начинало клонить в сон после первых же фраз. Он и без того старался обезопасить себя и смотрел не в лицо, а в грудь Трестсееву. И все-таки глаза стекленели, в голове начинала твориться дремотная неразбериха.
— Конформизм? Что же… Во-первых, это еще один «изм». А, во-вторых, относиться к нему можно по-разному. Я лично считаю, что слово это интересное и многообещающее. Если в словарях оно присутствует, стало быть, не все еще потеряно.
— Разумно, — Трестсеев принял его слова, как должное. Одобрительно качнув головой, расположился в кресле, закинул одну элегантную брючину поверх другой — не менее элегантной.
— Не куришь в кабинете? Жаль… Хотя и правильно. Легкие — вещь хрупкая и от сердца близко. Я тут статейку одну читал. Не свою, конечно, свои-то я наизусть знаю, но в общем тоже неплохую. Хирург какой-то написал или англичанин, точно не помню…
Евгений Захарович опустил взор на часы. Секундная стрелка размеренно семенила по кругу. Выглядела она дьявольски самоуверенной и наверняка не сомневалась, что время, сколько его есть в мире, — все принадлежит ей одной.
Второй круг, третий… он поднял глаза на говорящего и с облегчением убедился, что тот как раз заканчивает.
— … так что политика, брат, вещь мудреная! Правду тебе говорю. Героев они там заслуживают, — ох, как заслуживают! А писать, братец, — это сумеет каждый. Если грамоте, конечно, обучен. Как говорится, фата-моргана пусть очаровывает других, а у нас что просто, то и занятно.
Галстук на кадыке Трестсеева энергично в такт словам подрагивал, и у этого самого галстука Евгений Захарович холодно поинтересовался:
— Вы стихи, случаем, не пишите?
Галстук смущенно заперхал, и весь Трестсеевский костюм пришел в суетливое движение.
— Стихи? То есть как это? Хм… Согласись, — несколько странный переход: проза, проза — и вдруг некоторым образом стихи…
— Всегда почему-то думал, что настоящий прозаик — это еще и поэт. В конце концов, разве проза — не одна из форм поэзии?
— Поэзии? — Трестсеев неуверенно хохотнул. — Что-то ты, братец, того… Как говорится, перехватил. То есть, не обижайся, конечно, но стихи все-таки стихами, а проза — прозой. Граница, на мой взгляд, достаточно четкая: там рифма, здесь рифмы нет… А то ведь так и архитектуру можно начать сравнивать с какой-нибудь живописью. Или с баснями Крылова, например, — Трестсеев хохотнул более уверенно. — Что же ты мне прикажешь писать и одновременно накручивать в голове какую-нибудь рифму? Нет, батенька, пересолил! Признайся, что пересолил?
— Признаюсь.
— А чего вдруг так сразу? Неужели убедил?
— Убедили. Да еще как, — Евгений Захарович глубоко вздохнул. Не было у него желания ни спорить, ни объяснять. И отутюженный костюм, рожденный где-то далеко не здесь, начинал раздражать всерьез.
— Вы же сами сказали, что не хотите писать и одновременно перебирать в уме рифмы?
— И не собираюсь!
— Вот и не надо, — Евгений Захарович яростно почесал нос. — Не надо, и все!
— Хочешь сказать: «не надо лепить горбатого»? Оригинал, ха, ха!
— Хочу сказать: ничего не надо! — фальцетом выкрикнул Евгений Захарович. — Ни скульптур, ни картин, ни этого вот чуда с большой буковки! — он схватил проспект и свирепо затряс перед замершим в испуге галстуком.
— Однако… Послушай, мне этот тон совсем не нравится. Какая муха тебя укусила?
— Убирайтесь к черту! — устало произнес Евгений Захарович. — И успокойтесь. Конечно же, вас напечатают. И в «Гудке» и в «Правде». И за рубеж на пару недель пошлют. Так что живите и радуйтесь.
— Мне это серьезно не нравится!.. Впрочем, если вы намерены продолжить разговор в другом месте?..
— Боже ты мой! — простонал Евгений Захарович. — Еще один разговор? Надеюсь, вы шутите? — он оторвал наконец глаза от галстука и чуть выше увидел бледное взволнованное лицо. С леденящим сердце восторгом ощутил, как полыхают и рушатся за спиной мосты. Вероятно, он еще держался за тлеющие перильца, но уже твердо знал, что в следующую секунду разожмет пальцы. Хотелось взорваться фугасной бомбой, заорать, может, даже запустить чем-нибудь в этот ухоженный, разговаривающий человеческим голосом костюм. Взять сейчас со стола ненавистную папку и шваркнуть по элегантным коленям.