— Не рассуждать, курсант!
Лешик красноречиво похлопал себя по карманам.
— Тогда, мены, гоните бабки. И лучше в долларах.
— Ничего, карбованцами возьмешь.
«Мены» послушно зашарили по кошелькам. Из коридора потянулись измученные жарой курильщики. В числе прочих Евгений Захарович сунул в исчерканную чернилами ладонь зажеванную трешку. Поучаствовав в важном, поплелся обратно в кабинет. Сенека уверял, что быть добрым — просто. Надо только этого захотеть. Выпивший пиво добреет на глазах. Значит… Значит, хотеть пива — все равно что хотеть быть добрым. Стало быть, через час или два все они тут станут добрыми. Целый отдел добряков…
Прежде чем сесть за стол, он придвинул к себе телефонный аппарат и набрал номер особой засекреченной лаборатории института. Откликнулся знакомый голос, и не называя имен, Евгений Захарович рассеянным тоном поинтересовался ходом эксперимента. Ответили уклончиво, осторожно и туманно. Таких ответов Евгений Захарович не любил. Сказав: «Эх, ты, а еще друг!..», он положил трубку. Рассеянным щелчком сбил со стола проволочную скрепку.
Пожалуй, из всего творящегося в здешних стенах эксперимент принадлежал к числу того немногого, что его по-настоящему волновало. Плюс окошечко кассы, из которого манной небесной вытекали выдаваемые неизвестно за что дензнаки, плюс зеленоглазая буфетчица из столовой с ароматной грудью и точеной фигуркой. Но если на дензнаки можно было покупать мороженое, а зеленоглазой буфетчицей любоваться издалека и вблизи, то загадки эксперимента оставались вне пределов досягаемости. Вокруг этих загадок роилась гора слухов, но в сущности никто ничего не знал. Вернее, знали все и обо всем, но отсутствовал главный компонент знания — понимание. Они знали о госзаказе, знали о том, что куратором секретных работ являлся кто-то из правительства, но за всем этим мало что стояло. Кроме тех же упомянутых дензнаков, которые в виде ежегодных дотаций покрывали многочисленные долги института, позволяя завлабам и отдельным сотрудникам покупать дачные участки и вполне приличные автомобили. Соответственно складывалось и отношению к эксперименту — как к некому неиссякаемому финансовому источнику, дающему институту возможность держаться на плаву. Более серьезно эксперимент не воспринимали. Вполне возможно, что аналогичная точка зрения сложилась бы и у Евгения Захаровича, но однажды он побывал там, и мнение его враз переменилось. Теперь при одном только упоминании слова «эксперимент» мозг его делал охотничью стойку и чувственное восприятие, если его можно было, конечно, изобразить в виде локатора, немедленно разворачивалось в сторону незримых чудес, затевающихся на чердачном этаже института. Увы, секретчики, а их в институте работала добрая дюжина, блюли иерархию допуска, а Юрий — тот самый, что пару минут назад бормотал по телефону невразумительное, при всем своем презрении к конспирации изъясняться по телефону открытым текстом откровенно не решался.
Евгений Захарович дернул себя за ухо, с грохотом выставил на стол шахматную доску. И тут же засомневался — играть или не играть? Оптимист играет с собою в шахматы и всегда выигрывает, пессимист — напротив, всегда в проигрыше. А как назвать тех, кто вообще не хочет играть? То есть, — ни выигрывать, ни проигрывать?.. Евгений Захарович поморщился. Наверное, это или откровенные лодыри, или бесхарактерные тупицы. Значит, он лодырь. Жесточайший лентяй всех времен и народов. Лодырь, потому что тупицей Евгений Захарович себя не считал.
Рабочее отупение все больше опутывало мозг клейкой паутиной. Помассировав нижнюю часть затылка, Евгений Захарович попробовал вызвать в воображении бутылку пива, но увиденное отнюдь не взбодрило. Голова стремительно тяжелела — и к вечеру, он знал, навалится боль — огромное змееподобное чудовище, чтобы, разломив череп надвое, шершаво и жадно лизать обнажившийся мозг.
В коридоре кто-то торопливо бубнил:
— … надо, пока не вернулся Лешик. Стул прибить к полу и конфетти в кепку. Где дырокол, Тамара? Кто видел дырокол?
Тяжело затопали ножищи. Дырокол — вещь важная. Почти незаменимая. С помощью дырокола изготовляют конфетти. Уже через полминуты целая группа добровольцев шарила по лаборатории, силясь разыскать дырокол. Евгений Захарович лениво прислушивался. Розыгрыши, что и пять лет назад. А в будущем эстафету подхватит и сам Лешик. Это уж как пить дать. Станет завсегдатаем института, может быть, даже превратится в какого-нибудь кандидата и тоже будет подшучивать. Конфетти в кепку или в зонтик, ленточный трансформатор в портфель — и снова все будут смеяться. А что им еще делать?.. Евгений Захарович зевнул. За какие-то полторы недели, проведенные в кабинете начальника, он успел утерять чувство солидарности с лабораторной братией. О бывших коллегах думалось теперь только как о бывших — с надлежащей отстраненностью, пусть даже и с неким внутренним смущением. К собственному удивлению, он не знал, сожалеет о случившемся или нет. Было, вероятно, все равно. Да и почему он должен принимать это близко к сердцу? В конце концов он не член правления и не депутат. Это те, отдаляясь от народа, должны стыдиться. А он, по счастью, депутатом не был. Очень может быть, он вообще никем не был…
«Господи, сотвори какое-нибудь чудо!» — прошептал Евгений Захарович. — «Перетряхни этот гадюшник, перетряхни всю нашу жизнь. Или хотя бы одну мою. Ведь это не жизнь! Клейстер какой-то, кисель в миске…»
— А может, ему диод в вилку впаять? Включит — и сразу повеселеет.
— Не успеем. Скоро уж вернется…
В каком-то нездоровом порыве Евгений Захарович придвинул к себе проспект. Организм самопроизвольно включился в режим работы. Так, наверное, и происходят самовозгорания…
На первые страницы он накинулся с яростью штурмующего. Черкал и правил, ощущая в себе сладостную злость. Слова и строчки превратились в неприятельский кегельбан. Из пропечатанных шеренг следовало выбить максимальное число букв. Ибо возмущала каждая фраза, а от чужих нелепых афоризмов хотелось смеяться громко, может быть, даже по-мефистофельски, чтобы слышали славные соавторы.
За окном оглушительно зацвиркал, подскакивая мячиком, расфуфыренный воробей. Тепло распаляло его, солнце и облака радовали. Подняв голову, Евгений Захарович буквально прилип к нему взором. Чужая радость работала наподобие мощнейшего магнита.
Так… Он не сразу вернулся глазами к проспекту. Где-то тут должна быть ссылка на литературу… Но, увы, даже в помине нет. Вопрос им жирненький на полях! Аббревиатура не объяснена, а тут и вовсе какой-то ребус… Он перечитал абзац трижды и все равно ничего не понял. Это какой же талантище нужен! Какое умение! Чтобы о простых вещах писать таким слогом!.. Скрипнув зубами, Евгений Захарович покосился на окно. Возле орущего воробья уже сидела некая легковерная пигалица. Должно быть, воробей врал ей что-то про райское гнездышко, про заветное местечко, где валом лежат прокисшие пельмени, обкусанные сдобы и колбасная шелуха. Пигалица слушала, приоткрыв клюв. Сообразив, что глупая воробьиха рано или поздно поверит всей этой чепухе, Евгений Захарович решительно поднялся. Вот у кого настоящая жизнь! Вот кто свободен и счастлив!.. Пальцами он оттянул нос наподобие клюва. Вот я, вот я, превращаюсь в воробья!.. И да здравствует захватывающий дух полет, взгляд с высоты и отсутствие зарплат! Всего-то и завоеваний у разума, что кто-то когда-то изобрел чертов дырокол, да еще пиво. Чешское и жигулевское… А недодушенное искусство — не в счет. Его создают изгои, а изгои, как известно, — класс неимущий, класс вымирающий… Бежать! Со всех ног и со всех рук! По примеру предков! Ведь тоже были счастливее нас. Потому что не знали ни озоновых дыр, ни затхлой воды, ни прогорклого воздуха. Воевали себе и в ус не дули…
Четыре этажа, коридоры по восемьдесят метров, да еще пролеты — всего метров триста, а то и четыреста. Дистанция вполне приличная — почти стадион. Но пробегать ее следует стремительной рысцой, озабоченно морща лоб, не замечая ничего вокруг. И только тогда ни у кого не возникает сомнения, что шаг ваш целенаправлен. Напротив, будет расти и цементироваться миф о вашей удивительной занятости. Ласково и благосклонно будут глядеть вам вслед седовласые начальники, и до ушей ваших донесутся сочувственные вздохи коллег. Весьма желательно носить с собой увесистую папку или тот же разлохмаченный проспект. В дипломате или просто в руках. Немаловажный штрих. Он убеждает — то бишь, делает ложь убедительной. А здороваться надо чуть рассеянно, не сразу узнавая, и никогда не скупиться на виноватые улыбки: мол, рад сердечно и безмерно, но, увы, ни минутки и ни секундочки… И торопиться, торопиться — бежать не оглядываясь, ибо оглядывающийся — подозрителен. Очень неудобно встречаться и здороваться с людьми дважды. Еще хуже — трижды. Покоситься и промолчать — дескать, виделись, браток, — недипломатично, здороваться вторично — глупо, отворачивать голову — и вовсе нехорошо. Поэтому бегущий по институту должен быть вдвойне осторожен. Следует иметь нюх на подобные вещи, и Евгений Захарович такой нюх имел. Двигаясь по коридору, он уверенно набирал скорость, впадая в знакомое «транспортное» состояние, когда не хотелось ни о чем думать, и мысленная апатия согласованно вплеталась в канву дорог.
Впереди замаячила фигура атлета. Человек бежал навстречу, как поезд по рельсам, и Евгений Захарович взял чуть правее. Он давно подозревал в атлете тайного конкурента, приверженца той же «маршрутной гимнастики». Слишком уж часто судьба сталкивала их на лестницах, в коридорах и вестибюле. Впрочем, «конкурент» в самом деле мог оказаться занятым человеком. Как говорится, чудесное упрямо вторгается в наши дни… И почему бы, в конце концов, не поверить в существование этакого талантливого бодрячка, представителя новой формации, гармонично впитавшей в себя как физические, так и умственные достоинства. Тогда объяснима вся эта спешка. Гений не умеет медлить, гений — это волк, настигающий добычу. Лаборатории, кабинеты, умные разговоры, мимоходом идейку — одному, другому, попутно в библиотеку за цитаткой… А ведь как не похож на ученного! Даже на рядового кандидата не похож. Скорее уж кандидат по штанге или воспитанник атлетического клуба, созданного при институте для привлечения молодежи к науке. Вон какой богатырь! Мускулистая грудь, столбоподобные ноги, а руки — это же не руки — шатуны какие-то! Богатырь несся, отмахивая шатунами, нелепо пригибая могучий торс к вскидываемым ногам. Непонятнейшая походка! Это уже на всю жизнь. Разве кто скажет такому, что он вихляет телом, словно клоун? Это надо быть героем или безумцем, что, впрочем, одно и то же.
Евгений Захарович подумал о Толике. Вот с ним он бы, пожалуй, рискнул. Вид у Толика тоже очень даже внушительный. Возможно, атлет даже выслушал бы их до конца. И только потом стал бы в бойцовскую стойку…
«Поезд» промчался мимо, и на Евгения Захаровича пахнуло молодеческим потом, одеколоном «Шипр» и чем-то еще, идейно-здоровым, внушающим боязливое уважение. Взвихрив воздух, атлет добрался до поворота, и через секунду мраморная лестница загудела под его слоновьими стопами.
На втором круге у Евгения Захаровича заныло под левой лопаткой, а «нюх» подсказал, что пора заканчивать. Спустившись на родной этаж, он заглянул в лабораторию. Здесь по-прежнему пили чай, хрустели сушками. Попутно глазели на экран отремонтированного кем-то телевизора. Горделивые мундиры в высоких разукрашенных фуражках, в десантных ботинках и белых перчатках торжественно маршировали по площади. Не то Англия, не то Испания…
— Не признаю я такую шагистику! У наших лучше как-то, экономнее… Гляди, как размахались, и выверты в коленках неестественные какие-то. Сколько у них между шеренгами? Ведь поболее метра будет! А нас, помню гоняли плотненько, носом к затылку, и не дай бог, кто споткнется. Все повалятся — разом!..
— Между прочим, по второй футбол гонят. Может, переключим?
Против футбола не возражали. Хрустнул переключатель, словно сломали чью-то кость, и парад превратился в галдящий стадион. Цветность у телевизора барахлила. Трава была красной, мяч желтым, а у ворот зевали синелицые голкиперы. Но сюжет в целом был знаком. Распаренные игроки энергично бегали взад-вперед, с азартом сшибались лбами, падая, жевали от боли красную траву. Перекликаясь с телевизором, продолжало болтать радио, и гражданственный бархат вещал о чем-то скучном, что почему-то должно было дойти до сознания каждого…
Снова оказавшись в кабинете начальника, Евгений Захарович рухнул на стул и, стиснув себя в волевых тисках, попытался сосредоточиться на мысли о проспекте. Увы, заряд иссяк, все было тщетно. Вместо проспекта думалось о мягком диване, о белоснежной подушке и сладком нескончаемом сне с зеленоглазой буфетчицей. Заявись в этот момент враг, Евгений Захарович сдался бы не моргнув глазом. Сдался с одним-единственным условием — чтобы можно было не поднимать рук и чтобы в плену ему предоставили какой-нибудь хоть самый завалящий диван. Мутными глазами он обвел комнату. Вот здесь бы его, у стеночки… Розовый, пышный, такой желанный… Евгений Захарович вгляделся в стену мученическим взором, взывая к невидимому дивану, умоляя проявиться из небытия, приласкать униженное бездельем тело. Увы, стена безмолвствовала. Из-за фанерной плиты, втиснутой за шкаф, дразняще выглядывали тараканьи усики. Насекомое было раздавлено еще вчера, но усы по-прежнему казались живыми и даже как-будто чуть-чуть шевелились. Бедный таракан-тараканище… Евгений Захарович хорошо помнил, как прижал фанерный лист к стене и как раздался неприятный хруст. Никаких особых ощущений он тогда не испытал — ни стыда, ни злорадства, — одну лишь легкую брезгливость. Все-таки убийство убийству рознь, и клопы, мухи, тараканы — вроде как не в счет, как не в счет говядина и свинина, как не в счет бессловесная флора.
Скрипнула дверь, и в кабинет заглянула Пашкина голова.
— Лешик прискакал. Народ пробки выдергивает…
Пришлось вставать и шлепать за купленным пивом.
Позже, раскупоривая бутыли, Евгений Захарович несколько оживился. Сочащаяся из-под жестяной нашлепки пена призывно шипела, заманивала ароматом. Материализующийся дух старика Хоттабыча обещал исполнение самых несуразных желаний.
Он и не заметил, как осушил обе бутылки. Короткие секунды счастья прошли, желаниям так и не суждено было сбыться. Сыто икнув, Евгений Захарович заглянул под шкаф, горделиво улыбнулся. Все-таки полторы недели — это тоже срок! Ему было на что полюбоваться. Глянцевое войско вызывающе поблескивало в полумраке. Увеличив число воинов еще на пару голов, Евгений Захарович развернул бутыли этикетками наружу, бережно подравнял ряды. В скорости стеклянная армада угрожала выползти за пределы шкафа. Следовало принимать меры, но об этом как-то не хотелось думать…
Снова с сожалением он вспомнил о диване. Ну почему, черт возьми, в институтах не позволяют подобных вещей! А если кому-нибудь станет плохо? Инфаркт, к примеру, или инсульт? На табуреты прикажете укладывать?!.. Так бедолага на тех табуретах от одной обиды помрет. От окончательного, так сказать, уничижения… Говорят, даже у обезьян, когда им вяжут руки, принуждая бегать на задних лапах, появляются признаки гипертонии. Чего ж требовать от людей! Пиво давало о себе знать. Без малейшего усилия Евгений Захарович представил гигантский, наполненный криками обезьяний питомник. Очкастые, обряженные в халаты профессора садистски заламывали обезьянам руки, стягивали тугими бинтами. Мартышки, шимпанзе, орангутанги, подвывая и спотыкаясь, косолапо спешили прочь. С блокнотами и стетоскопами за ними семенили любопытствующие естествоиспытатели…
Вздрогнув, Евгений Захарович поднял голову. Перед ним стоял улыбающийся Костя. Он вошел неслышно, как привидение, и теперь терпеливо ждал, когда на него обратят внимание. Худенький, неприметный, скромный… — и не Костя, а Костик, хотя было ему за пятьдесят, и не далее, как в прошлом году у него родился первый внук. Мелкими неуверенными шажками Костик приблизился к столу.
— Хорошее пиво купил Алексей, — осторожно проговорил он.
— Алексей? — Евгений Захарович не сразу сообразил, что это про Лешика. — А… Да, неплохое.
— Такая погода — просто беда… Колхозникам тяжело. Горит хлеб.
— Горит, — Евгений Захарович с отвращением кивнул. Всякий раз, когда он заводил беседу с Костиком, у него неизменно возникало ощущение гложущей тоски. Слащавые манеры коллеги обволакивали наподобие щупальцев осьминога, и отчего-то не хватало сил разорвать эти путы, заговорить по-человечески.
— Мне бы пятьсот пятьдесят пятую серию… Парочку триггерков.
Морщинистое лицо Костика продолжало плавиться от улыбчивого смущения. Всем своим видом он словно извинялся за вторжение, за излишнюю навязчивость. И тем не менее навязчивое вторжение продолжалось. «Гад, — подумал Евгений Захарович. Впрочем, без особой злости. — И ведь момент какой выбрал подходящий! Тотчас после пива. На что я сейчас способен, позвольте вас спросить?»
— Есть, наверное, где-нибудь в столе, — нехотя произнес он. — Посмотри там сам.
— Ага, и еще релюшку бы надо. На ампер или полтора…
— Поищи в столе, — Евгений Захарович мысленно ругнулся. Он отказывался понимать свое гуттаперчевое поведение. Но уж очень противоречивые качества сочетал в себе Костик. С ним сложно было воевать. Будучи на первый взгляд глупым и безропотным, он умел тем не менее настаивать на своем, замечательно используя снисходительность окружающих и собственный ни на что не претендующий вид. И он же удивительным образом знал содержимое всех столов лаборатории. Подходя с просьбой, он действовал наверняка, и, впервые сообразив это, Евгений Захарович был попросту шокирован. Кажется, он брякнул тогда легковесное «нет», в чем тут же оказался вежливо изобличен. Деталька, превращенная в улику, перекочевала в руки просильщика, а Евгений Захарович еще долго ощущал мутную неловкость от происшедшего. Глуповатый Костик сумел подобрать к нему ключ, и от факта этого было не отмахнуться. С тех пор Евгений Захарович зарекся отказывать подобным просьбам. Костик всегда знал что спрашивать, когда спрашивать и в каком количестве. Самым простым было отдать спрашиваемое не споря. Кстати, тот же Костик с мужеством Делаваля совал свои мозолистые пальцы в клеммы и искрящиеся гнезда. Двести двадцать его ничуть не пугало. Для дела он готов был терпеть, и, глядя в такие минуты на коротко стриженный Костин затылок, Евгений Захарович прощал ему все — в том числе и странное побирушничество. Жалость вымещала неприязнь так же просто, как подозрение вытесняет доверие. Самое сложное в этом мире — выдерживать присутствие других людей. Но к счастью, большинству это пока удается…
Ретировался Костик с той же бесшумностью. И как только дверь за ним прикрылась, Евгений Захарович тут же опустил пылающий лоб на сложенные руки. И уже через мгновение, постепенно отключаясь от яви, с торжествующей ленцой принялся наблюдать, как пиво, шеренги бутылок, улыбающийся Костик и наукообразная галиматья, прозванная проспектом, плотным строем шествуют из головы. Мозг пустел и сдувался, как пробитая камера, а празднующий победу вакуум наполнялся скользкими потусторонними видениями. Как известно, природа не терпит пустоты, — потому и приходят сны, подменяя реальность. И если смерть условно принять за абсолютную пустоту, то правда — за верующими. Смерти нет и никогда не было! Ее выдумали неучи и завистники. Оно и понятно, — куда как удобно думать, что злое и доброе заканчивает земной путь в одни и те же сроки. Ан, нет! Ничего подобного! Природа не терпит пустоты. Она терпит лишь злое. Но только до поры до времени…
С этой последней обнадеживающей мыслью Евгений Захарович и уснул.
Встреча одноклассников произошла зимой, в кафе. В складчину арендовали предназначенный для свадебных церемоний зал, заказали роскошный ужин, пару ящиков водки и вина. Прибыли практически все. Да и то сказать, десять лет — не двадцать и не тридцать. Никто не успел умереть, никто не стал дедушкой или бабушкой. Нарядные и причесанные, бывшие однокашники чинно прохаживались по залу, приглядываясь друг к дружке, заново принимаясь знакомиться. Как-то обошлось без взрывов восторга, без изумленных возгласов и без объятий. Выяснилось, что две трети успело обзавестись семьями, оставшаяся треть взирала на жизнь и окружающих с покровительственной усмешкой. Когда нечем хвалиться, хвалятся свободой.
Первые часы пришли совсем как в театре. Играли в ум, в солидность и в благородство. Евгений Захарович не составил исключения. Переходя от одной компании к другой, он не забывал ковырнуть едким словечком политиков, со знанием дела хвалил «Рислинг» и «Боровинку». И, конечно, не обошлось без разговоров о работе, о ценах, о машинах отечественных и иномарках. С удовольствием обсуждали проблему квартирных краж, костерили нерадивую милицию. Но время шло, и с катастрофической быстротой количество удобоваримых тем иссякало. Справа и слева начинали заговариваться, заходя на повторный круг, и снова всплывали имена все тех же министров, возобновлялась критика национальной политики в восточных регионах. По счастью, скоро сели за стол, и ртуть в термометре общего настроения медленно поползла вверх.
Говорят, алкоголь уводит от жизни, превращает окружающее в иллюзию, — Евгений Захарович полагал иначе. Именно с первыми каплями алкоголя, по его мнению, жизнь и прояснялась по-настоящему. Только шпионы и только в фильмах умеют пить, не забывая при этом своей роли. Нормальные люди, выпив, становятся самими собой. И уже после первых рюмок Евгений Захарович с долей разочарования убедился, что никто из одноклассников не изменился. Одного глотка водки хватило, чтобы уничтожить дистанцию в десять лет. Солидность оказалась вымыслом, а взрослая прическа — только прической. Перед ним сидели все те же шестнадцатилетние девчонки и парни, в меру обаятельные и вредные, любители прихвастнуть и едко поспорить.
Пили достаточно дружно. Этому за за десять лет научились все. Отхвалившись дачами и заработками, повели речь о семьях. Тут уже пошел разброд. Кто-то гордился своими детьми, кто-то пренебрежительно называл их щенками. О мужьях и женах большей частью помалкивали. Впрочем, Евгения Захаровича ни первое, ни второе нимало не занимало. Внешне сохраняя беззаботность, он смеялся над общими шутками, но внутренне оставался собран. Друзья-однокашники перестали быть друзьями, и даже две девчушки-подружки, с которыми втайне от всех он в разное время и не слишком долго пребывал в интиме, самым загадочным образом отдалились от него, перейдя в ранг просто хороших знакомых. Время лишний раз демонстрировало собственную необратимость, и класс перестал быть их единственным миром, а точнее, — жизнь заслонила его, небрежным движением титана оттеснив в сторону, пледом забвения прикрыв всех, кроме нее. Евгений Захарович ни на миг не забывал о цели собственного присутствия, о том, зачем он здесь и ради кого, собственно, заявился на это не самое веселое, в общем-то, мероприятие.
А она сидела совсем рядом, через пару человек от него. И хорошо, что не напротив, иначе от напускной беззаботности Евгения Захаровича не осталось бы и следа. Он еще хорошо помнил, что это за страшное оружие — ЕЕ глаза. Встреться он с ними один на один, он не выдержал бы и минуты. Кроме того решительные действия не входили в его планы. Уподобляясь гурману, он цедил драгоценные секунды, растягивал удовольствие. Ему вполне хватало и того, что она была здесь, рядом. Он не претендовал на большее, ибо большего для него попросту не существовало.
Кажется, она тоже не изменилась, а если и изменилась, то к лучшему. Стройная, улыбчивая, с кокетливой челкой на лбу, она напоминала цыганку. И по-прежнему была лучше всех. Он видел и чувствовал ее, даже не оборачиваясь. Влекущий магнетизм позволял обходиться без глаз, без слуха. Впрочем, иногда он слышал ее смех, ее речь. А мгновения, когда она обращалась к нему с невинным вопросом, запечатлевались в памяти сладостными рубцами. Евгений Захарович отвечал мутно, невпопад, и смысл вопросов доходил не сразу. Это смешило соседей, смешило ее, но он не обижался. На соседей ему было плевать, а ей он разрешил бы что угодно.
Позже, когда они танцевали, он украдкой заглядывал в темные искрящиеся глаза и внутренне холодел. Холодел от пугливого восторга. Подобные чувства, вероятно, испытывают цветы, распускаясь под призывными лучами солнца. Ибо тепло небесного светила для них не просто тепло, а нечто большее, — энергия, которую еще предстоит открыть человечеству. Хотя причем здесь цветы?.. Евгений Захарович жмурился. Какое ему дело до них!.. Мысленно отмахиваясь от цветов и солнца, он с медлительностью вдыхал запах ее волос. Ему не хотелось говорить. Не было на свете языка, что мог бы объяснить его состояние. Что-то почувствовав, молчала и она. А, может быть, он заблуждался насчет ее догадливости, и молчала она совсем по иным причинам, но в этот вечер ему хотелось заблуждаться. Времена, когда она дружила с ним, давно миновали. Детство забывают многие, могла забыть и она. И пусть… Он вовсе не терзался этим. Плывущая вокруг музыка подобно реке уносила сомнения. Он вслушивался в близкое дыхание и без особого смущения живописал себе мысли окружающих. Конечно, он был странен для них. Они не знали его любви. Такой любви они бы, пожалуй, и не приняли. Да и разве можно любить одного человека на протяжении двадцати лет? Знать о муже, о детях — и продолжать любить?.. Чем еще это можно назвать, как не болезнью? Этакой затянувшейся блажью? Должно быть, они и называли. Втайне и про себя. А вслух посмеивались, многозначительно шевеля бровями и переводя непонимаемое в шутку. Так было деликатнее, по их мнению. И он их понимал. Куда лучше, чем себя самого, потому что с самим собой ничего не мог поделать. Так уж оно все случилось. Двадцать лет тому назад…
Музыка смолкла. И тотчас ее пригласил кто-то другой. Виновато улыбаясь, она забавно поджала губы. Глаза еще смотрели на Евгения Захаровича, а рука уже лежала на чужом плече. Этого было достаточно. Словно очнувшись после глубокого сна, Евгений Захарович нетвердыми шагами устремился к столу.
А часом позже, порядком захмелев, он уже брел по ночному городу. Ему было все равно куда идти, ноги сами выбирали маршрут. Улицы путались, переплетались змеиными узлами; он попадал в одни и те же места, а в конце концов забрел в жутковатый лес без конца и без края. В середине леса стояла скамейка, на которой почивал бомж. Одежда на нем была ветхонькая, и оттого спал бродяжка скрючившись, часто хлюпая носом. Прямо над скамьей светила луна, звезды лучисто перемигивались, детской считалочкой выбирая между собой ту, которой предстояло упасть на Землю.
Евгений Захарович присел на скамью и, не выдержав, разбудил бродяжку. Одиночество тяготило, тишина представлялась невыносимой. Он хотел рассказать зевающему человеку о загадках души, о мирской несправедливости, о непостижимой красоте всего окружающего. Начал он с того, что было ближе всего — с космоса, с таинственного влияния луны, с вечного холода, который рано или поздно познает каждый. Но бродяжка его не понял.
— Да… Прохладно, — опасливо пробормотал он, кутаясь в рваный плащ.
Евгений Захарович взглянул на него с укоризной. Не говоря ни слова, поднялся и шагнул в темноту.
Домой он добрался только к утру. Прежде чем лечь спать, долго отмывал рубаху от следов пирушки, из карманов выгреб ворох бумажек с инициалами и телефонами, не рассматривая, спустил в унитаз. Его шанс, его «десять лет спустя» остались за кормой. Однообразная и пресная, без перемен и надежд, жизнь продолжала бежать, и некому было выставить ей подножку.
Обычно он не возвращался домой пешком. День, проведенный в институте, одаривал ленью и головной болью, тупым безразличием ко всему. Сил на какие-либо активные действия не оставалось, и Евгений Захарович покорно влезал в переполненный автобус, повисая на поручне, впадая в знакомый транс.
Уже дома, стоя в ванне во весь рост, он ожесточенно принимался скрести себя мочалкой, с гримасой отвращения следя за пузырящейся радужной пеной. Собственное тело казалось ему средоточием вселенской грязи, а ежедневное мытье все более напоминало бездарную, нелепую войну, начатую неизвестно когда и неизвестно кем. Природу невозможно победить, а грязь — это часть природы. И очень существенная часть… С детства Евгения Захаровича приучали ополаскивать лицо и руки, всю одежду его тщательно протряхивали, намечающиеся полуокружья ногтей накоротко срезались. Лились шампуни, до ветхости протирались мочалки, от пахучих кирпичиков мыла оставалось одно воспоминание. И уже тогда страшная обязательность гигиенических процедур начала внушать ему панический страх. Мир взрослых выплывал из-за горизонта пугающим островом-миражом, и с ужасом Евгений Захарович следил за грифельными отметками на дверном косяке. С каждым годом макушка его вздымалась выше и выше, голос грубел, а вместо детского прыгающего подскока все отчетливее прорисовывался строгий угловатый шаг.
Сколько же невинной воды утекло с тех пор! Евгений Захарович цеплялся за годы, как тонущий цепляется за кромку льда. Увы, прорубь тянула его на дно. С покорностью приручаемого щенка ему пришлось перенять законы взрослого мира. Он научился врать и поддакивать, ежиться под душем и потеть на банных полках, пить горький кофе и любить мясо. Он не уверовал в необходимость творимого, однако уже и не сопротивлялся. Окружающие не баловали объяснениями, а слово «человек» звучало все также гордо и назидательно. По общему негласному мнению жизнь считалась прекрасной и вполне разумной, и он вынужден был с мириться с подобным выводом, так как иного пути не предлагалось. И происходило странное: с каждым днем наблюдаемый круговорот бессмыслицы казался ему все более правильным и закономерным. Война с микробами вошла в привычку, и душ чередовался с ванной, а ванна с сауной. Многочисленный бациллоподобный народец не собирался так просто сдаваться. Воздушная атмосфера была для них голодным океаном, а люди представлялись лакомыми уютными островками. Трепеща крохотными крылышками, они пикировали на случайных прохожих, с воинственным кличем столбили занятую территорию. Таким образом они отвоевывали право на жизнь и, обустраиваясь в расщелинах пор, в паху и под мышками, с яростью принимались за созидание материального благополучия, вспахивая благодатную целину, возводя первые бревенчатые лачуги, а следом за ними — панельные многоэтажки. И все у маленького народца ладилось. Женщины — или кто там у них — ежесекундно рожали, младенцы-акселераты, посучив ножками, ползли, поднимались и присоединялись к трудягам-родителям. Поколения сменяли уходящих, ширились кладбища, мгновения складывались в счастливые эпохи, и с провидческим трепетом умнейшие из умнейших вглядывались в недалекий час катастрофы, предупреждая о болезнях и войнах, о возмездии неправедным и судном дне.