Простая истина открылась мне в эту горькую минуту: к нашим позициям прорвались немецкие танки и, может быть, нашего орудия как раз недостает, чтобы покончить с ними.
И тут же я заметил какое-то движение в кустах, за ниткой запасного железнодорожного полотна, присыпанного землей и заросшего татарником и полынью. К орудию короткими перебежками приближались четверо немцев. Как могло получиться, что они так быстро прорвались к батарее? Вместе с ударами крови в висках таяли секунды. Пришло решение: я сделал вид, что не заметил их. Еще перебежка, они прячутся за чертополохом, за высоким пыльным татарником... Я проверил автомат и постарался поймать тот самый момент, когда они поднимутся в последний раз, чтобы кинуться к орудию.
Вот оно, мгновение! Я ударил длинной очередью, и двое как бы нехотя, медленно упали в татарник. Двое других открыли огонь. Но я уже лежал за станиной пушки и не отвечал.
Минута, другая... Они подняли головы, были видны каски. Еще минута. Они выскочили и бросились к орудию. Очереди схлестнулись. Щеку обдало теплом. Оба лежали, и руки мои от волнения подрагивали.
И тогда я увидел совсем рядом офицера. Он возник как привидение в пяти шагах от меня. Я услышал щелканье затвора: оружие его отказало, и он кинулся на меня. Я успел ударить его автоматом по плечу, мы схватились. Рослый, сильный немец... "Вот она, встреча", - отчетливо прозвучало в голове, когда мы падали на почерневшую от угольной пыли и сажи землю. Он хотел отбросить меня, ударив ногой, но я увернулся, и он потерял равновесие. Мы оба упали боком, и я никак не мог дотянуться руками до его шеи.
Кажется, он одолевал меня; я никак не мог справиться с его жилистыми руками. Но вот увидел его глаза, встретился с его испуганно-раздраженным взглядом и почувствовал, что он не сможет меня одолеть. Пришла минута ярости, когда тело становится легким, кровь вскипает и само сердце направляет всю силу рук, странную и необъяснимую. Ему удалось освободиться от моей хватки, подняться на ноги, но в следующее мгновение мы снова катались по грязно-серой траве.
Шумно-прерывистое, судорожное дыхание, резкий вскрик... пальцы, впившиеся в чужое тело, и хрипы, и стоны, и качающееся холодное небо... Мы изнемогли. Я не ощущал боли, меня наполнял расплавленный металл, и алые его струи будто бы поднимали меня над землей, и жгли сердце, и бились в виски.
Я ударил врага в подбородок, голова его дернулась, и я успел удивиться. Неужели удар был таким сильным? И он понял все... В болотного цвета глазах его мелькнул страх... Мы каким-то непонятным образом оказались у самых рельсов, полускрытых травой и татарником, и шея его оказалась между ржавым рельсом и моими руками; и, как он ни бился, руки мои не сдвинулись ни на миллиметр, словно повинуясь моему взгляду. Лицо его побагровело, глаза стали круглыми, бессмысленными, остывшими...
Гул возник в ушах, поплыли куда-то высокие заросли татарника под сумрачным небом без красок, без голубизны... Долгая минута неподвижности... Потом я увидел медленно вращавшиеся облака. Они бежали по небосводу, и я хотел их остановить. Полуприкрыв глаза, я видел это ожившее небо и понимал, что причина его необычности во мне самом. Словно повинуясь мне, движение замедлялось, сгустки облаков замирали над моей головой. Все становилось понемногу на свои места. Возник странный гул и свист. Это было как далекий отзвук паровоза, уже, впрочем, не существовавшего.
Я раскрыл глаза. Небо как зеркало: над моей головой все обрело краски, глубину, рекой заструился воздух. Свежесть его росла с каждым вздохом, пока грудь не заломило от нее, и необыкновенные мысли приходили и улетучивались, пока я лежал без движения...
Теперь я слышал, как гулко билось сердце. Удары его были тяжелые, мерные, и все мое тело откликалось на них. Я приложил ладонь к теплой земле, и она тоже, казалось, пульсировала вместе с моим сердцем. Я ощутил покалывание песчинок, то усиливающееся, то ослабевающее, уловил сухость их, и мне не хотелось отрывать от них ладонь, не хотелось вставать. Наверное, я уснул бы, если бы не заставил себя подняться.
ПОСЛЕДНЯЯ ОСЕНЬ. ЗИМА
Все чаще становилось не по себе, когда я вспоминал товарищей, которых уже не было со мной. Шла последняя осень войны. С рассветом над польскими городами вставали артиллерийские зарницы.
С месяц мы были в нашем тылу, дивизион пополнился людьми. Глебу Николаевичу Ивневу присвоили звание майора. Меня назначили командиром орудия. И я невольно подражал Поливанову, старался быть рассудительным и спокойным, хотя, конечно же, мне это плохо удавалось.
В один из дней поздней осени дивизион погрузился в эшелон и двинулся на запад.
Дым из высоких труб стелился над землей, смешиваясь с низкими туманами. Пахло каменноугольной пылью, прелой листвой, изредка виднелись остовы сгоревших домов. Куда-то тянулись женщины в полушалках, скрипели деревенские дрожки, мальчишки шныряли у полусгоревшего немецкого танка.
* * *
Зимой тяжело ранило Воронько, с которым я ходил когда-то в разведку. Что-то хлестнуло по снегу справа от него, потом еще... На минуту затихло все, и вдруг удар в плечо, как будто обожгло. "Ранило", - понял он, а впереди снова взметнулся снег, и он инстинктивно вжимался в белое поле, а внутри, казалось, начинала звучать какая-то незнакомая музыка. Михаил Воронько не узнал мелодии, сначала это были нестройные звуки, которые почти сливались с дыханием, так они были глухи... Словно ветер гудел в ушах. Потом стало слышнее: это была знакомая мелодия, но он не мог вспомнить ни названия, ни композитора.
Он повернул голову и увидел, что снег прожжен капельками крови и шинель потемнела на плече от раны. Он боялся пошевелить правой рукой - она лежала неподвижно, как будто ему не принадлежала. "Нужно ползти, - решил он, - ползти..." Куда? У леса, над серой полосой низкого ровного кустарника, взметнулся снег. Опушку затянуло голубоватым дымом, и он видел, как там передвигались маленькие темные фигурки людей; ему казалось, что это было далеко-далеко и где-то вверху. Горизонт качнулся. Он положил голову на здоровую руку и затаился.
Снова зазвучала в нем музыка. Он не узнавал ее, да и не пытался теперь узнать. Она усиливалась помимо его воли, как будто даже вопреки мысленному приказу: "Тише, тише!" Он знал теперь, что это была за музыка, от нее уже начинала кружиться голова, и он знал, что никуда не поползет, а останется здесь... Навсегда.
Он закрыл глаза и убедился, что боль прошла, как будто плеча не было вообще, но он куда-то поднимался вверх, точно волна подхватила его и понесла на своем сильном гребне. Он открыл глаза, приподнял голову над этой невидимой волной, чтобы убедиться, что он может освободиться от ее власти.
Смеркалось. Перед ним расстилалось голое поле, а справа неровными уступами бежал темный, точно нарисованный, лес, даль была безбрежной. С высоты было хорошо видно, как последний гребень леса сливался с потемневшим небом. Воздух был колючим, холодным, под стать этому бесконечному, однообразному пейзажу.
Глубокий невольный вздох... Сердце два раза сильно стукнуло в грудь, и он потерял сознание. Устюжанин и Скориков вынесли его с простреливаемого снежного поля.
...В эту же последнюю военную зиму стал разведчиком Серега Поликарпов с нашего двора. Это была его давняя мечта. Теперь он редкими спокойными вечерами захаживал к нам в расчет, покуривая, слушал наши рассказы и жалел, наверное, что ему самому пока рассказывать не о чем.
ГОЛУБОЕ УТРО
Солнце выглянуло из-за дымчато-зеленой весенней рощи. Тени в лощинах казались сгустившимся воздухом. Посреди поля выросли разрывы, перед нами вздымалась земля. Снова ударили минометы - снаряды легли у наших позиций. Вот уже и разрывы за нашей спиной...
Поле застилал теперь дым, и оттого утро казалось серо-голубым, а вверху рдело остановившееся облако, и восход рассыпал бело-розовые огни на холмах.
Над головами загудел воздух: наши гвардейские минометы пускали в полет светящиеся стрелы.
Мы молчали, справа две батареи тоже молчали, и я подумал, что зря мы, выходит, здесь стоим, как вдруг увидел танки.
Сначала показалось несколько средних танков - они вылезли из рощи и удивительно спокойно пошли по голубоватому полю. Я стал считать... Пять... еще три... Молча, без единого выстрела, стальной клин подползал к нам.
- Приготовиться! - Я сказал это двум юнцам в гимнастерках, только что пришедшим на батарею.
Один из них все смотрел и смотрел на это голубое поле, потом скороговоркой пробормотал, обращаясь ко мне:
- Смотрите, товарищ сержант, еще их прибыло.
И тут я увидел: из лесу выползали "тигры". Немцы берегли своих "зверей", как будто они действительно были живыми, эти бронированные громадины с прямоугольными стальными гранями.
Средние танки вышли на середину поля, развернулись и пошли на вторую и третью батареи, стоящие правее нашей. Танки выплевывали тусклые снопы огня. Справа гукнули наши пушки. Остановился и задымил Т-IV. Началась дуэль. Вспыхнул еще один средний танк, вырвавшийся вперед. "Тигры" шли по полю, пока неуязвимые и грозные. Били по обеим батареям и ползли вперед. И вот один из них развернулся и подставил борт под орудия нашей батареи. Последовал приказ: "Огонь!"
Мой расчет бил по головному "тигру". Молодой наводчик, видимо, никак не мог правильно выбрать точку прицеливания, и три бронебойных снаряда прошли мимо цели. И тогда я сам становлюсь к прицелу. Перекрестие прилипает к броне. Орудие сердито рявкнуло. Глаза мои там, куда я навел орудие. Удар я как будто услышал! Танк остановился, задымил.
Не помню, сколько выстрелов сделал расчет в этом, одном из последних боев. Заряжающий Федя Лосев прокричал в самое ухо:
- Товарищ сержант, снаряды кончаются, два осталось!
- Валешко! - скомандовал я подносчику. - Живо за снарядами!
...Валешко тянул брезент, на котором лежали два ящика со снарядами, и ему казалось, что он никогда не доползет до батареи, и земля уже качалась, и не было возможности остановить ее. Легко ли ползти по наклоняющейся, падающей, шатающейся поперек движения палубе?.. Иногда все заслоняло небо - холодное, лиловое от дыма, безрадостное. Валешко остановился, ждал. Вдруг приходила светлая минута, тогда он тянул брезент, снова полз, до тех пор пока не повторялась эта досадливая история с качающейся палубой.
Дыхание было совсем никудышным, точно легкие его прохудились и воздух постепенно выходил из него, вместе с ним уходила жизнь. "Еще немного, думал он, - совсем немного..." Он не понимал, что со стороны движение его к батарее было незаметно, и можно было подумать, что он уже убит. Ему казалось, что ползет он довольно быстро по этой качающейся земле и все будет в порядке, стоит только миновать вот эту неглубокую балку.
- Валешко! - громко крикнул я.
"Ждут меня", - подумал, наверное, он, если услышал, и заработал локтями и коленями. Но двигался все медленнее и медленнее...
Пригибаясь, побежал к нему навстречу Федя Лосев. Валешко в эту минуту был еще жив. Лосев схватил брезент, быстро дополз до орудия...
И в это время ударили "катюши". Гвардейские минометы били по танкам. Поле стало от огня ржавым, над ним стелились два слоя дыма, темный и светлый, и над верхним слоем, над сероватой рядниной, легко, едва заметно переливалось теплое марево с невесомой голубоватой струей. А еще выше набегала шальная туча, и серо-синий столб дождя уже изливался из нее. И вот уже вода мяла потемневшие кусты и деревья, сквозь облака, оперявшие тучу, виден еще был темный, как черная кровь, диск солнца.
В минуту я промок до нитки. В теплом полусумраке что-то гремело, лязгало, скрежетало... Ржавая жирная земля в буграх и шрамах едва слышно гудела, и мне казалось, что сейчас донесется эхо сверху, от тучи. Или я уже слышал его?
Снова темный огонь, как глаз вишневита в скале, - там, где колыхались бронированные тела танков. Сизо-черный дым потянуло к моему орудию, а дождь все бил и хлестал, и глаза устали так, что хотелось их закрыть.
Черные вороха взрытой земли давно улеглись, отгремели залпы гвардейских минометов, но в поле дымили низкие темные факелы, и под двойной пеленой дыма рдели багряные огни.
...Зачем нужны были противнику эти высоты? В апреле сорок пятого?.. Я этого не знал. Знал только, с каким трудом мы их заняли, знал, сколько бойцов полегло у этих голубых холмов. И поэтому мы просто так не могли их отдать. Когда наши батареи выдвинулись сюда, я подумал, что этого будет мало, если противник захочет вернуть высоты. Но я ничего не знал о реактивных минометах, и даже сейчас, когда я увидел их в деле, я не мог знать, сколько их там вело огонь с далекого холма.
...Земля остывала. Ночью было тихо. Я лежал с открытыми глазами. Было прохладно, свежо, листья касались лица. Упав на траву, пил дождь, оставшийся в листьях манжетки. Разделся, выстирал в ручье форму, выжал досуха и, скорчившись, сидел на сухом пятачке под кряжистым дубком; старые желудевые чашечки кололи ноги, трава казалась теплой... Выплыло из-за окоема солнце. Я старался поймать первые его лучи.
В это солнечное утро меня нашла недобрая, страшная для меня весть. Не стало Сергея Поликарпова.
В НЕМЕЦКОМ ГОРОДЕ
Город молчит. Он точно уснул несколько дней назад, поджидая нас. Ни души. Ровная черная гладь реки впереди. Аккуратный ряд домов с заколоченными окнами лавок в нижних этажах. За рекой, за зеленой спиной крутого берега, - кирха, над ней кружит одинокая черная птица. Улицы сплошной музей, бесконечная вереница экспонатов с таинственными амбразурами погребков - присмотрись получше, друг, не засел ли там некто в сером мундире, с автоматом, гранатами и пистолетом... Точно ли покинули город тени?
Перед площадью - завалы, бревна еще пахнут смолой, желтая кора высохла на солнце, и ловишь себя на мысли: хорошо бы опрокинуться на спину и полежать здесь часок-другой, прямо на теплых стволах. Подходим ближе... Тонкий, нежный рисунок колючей проволоки. Стоп. Необходима осторожность.
Сбоку видны противотанковые ежи. Проходы для нас уже готовы: здесь побывали наши саперы. Мимо города, недружелюбно набравшего в рот воды, точно немой на перепутье! Дальше, к старому парку с ухоженными дорожками, так и не увидевшему боя, пуль, убитых... Зеркало воды уже за спиной. Река тускнеет. Черная птица пропала. На стенах кирхи обозначились резкие тени.
- Присмотрись-ка, там кто-то есть! - Негромкий, спокойный голос фронтового друга, указывающего рукой на вход в кирху.
Точно. Там старик. Сидит на пороге как ни в чем не бывало. Вот снял шляпу, как будто приветствует нас. Ну что ж, старик, найдется и для тебя немного русского табака. А теперь прощай. Мы спешим в Россию, но сначала нам нужно идти в противоположную сторону.
Еще несколько дней вечернего безделья, ожидания, нетерпения... Потом вдруг какой-то синий ранний рассвет, низкие, быстрые, светлые облака, стремительные зеленые машины, промчавшиеся на запад, бравые крики, возгласы. На дороге - подтянутая девица в сапогах, серьезная, статная, на гимнастерке ее - три медали (у меня только две), на коротких пышных русых волосах - пилотка набекрень, гимнастерка ладно пригнана к сильному красивому телу... Колонна молодых безусых солдат, загорелых, пухлощеких, во главе с лейтенантом. Семь танков, обошедших их по обочине, на броне звезды; гусеницы с налипшей серой глиной по-кошачьи мягко утюжат поле, стволы пушек неслышно покачиваются... И все это, как живая картина, навсегда врезавшаяся в память, плывет, движется на запад.
Мы тоже снимаемся с места, идем целый день, потом еще сутки, стоим у каких-то полуразбитых бетонных строений, серых, безликих. Вдруг ночью тревога. Тягачи снова тащат орудия, за спиной - редкие огни, в небе шальной луч прожектора, гул самолетов. Далекие-далекие разрывы...
Опять входим в город. Дивизион остается здесь. Мой расчет должен разместиться на постой в старинном одноэтажном сером особняке на перекрестке улиц.
Я подошел к дому, дернул за шнур колокольчика. Дверь открылась. На пороге стояла женщина. Я услышал ее дыхание - глубокое, спокойное, ровное. Она не боялась меня, вот что было поразительно!
Мы вошли в большую комнату. Здесь я разглядел женщину лучше. Серый шелк волос, светлые большие глаза, блекло-розовые губы, белая кожа шеи, чистый высокий лоб, бледные щеки... При каждом повороте головы жил и струился этот загадочный серый шелк, наполовину укрывая шею и плечо, густые пряди мышиного цвета, таинственно переливающиеся как ртуть, потом отраженные в огромном зеркале в углу комнаты, в ее собственных глазах, в моих глазах; ритм дыхания, когда видно, как приподнялась грудь, опустилась, снова - но теперь задержалось дыхание; и взгляд, и снова дыхание, и поворот головы...
Попросил стакан воды. Выпил, поблагодарил. И вдруг заметил, что в ее глазах что-то мелькнуло... какое-то облачко прошлось по зрачкам. Она медленно протянула руку за стаканом.
Я почувствовал упругость ее пальцев и, как ни загрубели мои руки, уловил колючее тепло чужой ладони. Не так уж трудно мне было представить себя на ее месте, когда вокруг все рушится и нельзя понять, что же будет дальше: может быть, действительно придут дикие скифы, и поставят вокруг свои скифские шатры, и будут жарить мясо и разрушать все, что уцелело, как было когда-то... Вряд ли она прислушивалась к голосам мудрецов, видевших происходившее в ином свете. Она была женщиной, принимала многое на веру, а теперь все рухнуло и надо присматриваться к жизни наново. Так я видел ее тогда.
- Расскажите, что происходит сейчас? - спросила она.
- Гитлеру конец! - сказал я. - Будет новая жизнь.
- Какая долгая страшная война, - сказала она.
- О, вы не видели настоящей войны, фрау! - сказал я. - Вы должны представить себе деревни и города, сожженные дотла, виселицы, детей, умирающих от голода... И все равно это будет только часть правды. Потому что есть еще концлагеря.
- Это страшно! - воскликнула она. - Неужели все... правда?
- Иначе я не был бы здесь.
- Да, да, я понимаю. Вы, русские, всегда были далеко, и война где-то очень далеко... пока я не увидела вас.
- Как вас зовут?
- Хильда.
- Валентин.
Она улыбнулась... Это была улыбка Джоконды. Я сказал ей это.
- Вы мне нравитесь, - сказала она.
Скользнув по мне взглядом, она вдруг вышла в соседнюю комнату, а я подошел к зеркалу. На меня смотрели широко расставленные серые глаза, лицо было небритым, обветренным, брови приподняты. Неровная линия губ, широкий лоб, прямой нос - я всматривался в этого человека и пытался его понять... Вошла она. На ней было теперь темное платье с тяжелыми кружевными оборками, с глубоким вырезом на груди. Шею ее охватывали три нитки вишневых бус. В ней не было ничего от той женщины с близорукими серыми глазами, которая только что предстала передо мной, - ее глаза потемнели от расширившихся зрачков, щеки стали пунцовыми; несколько раз она произнесла мое имя, голос стал резче, рука ее легла на мое плечо.
* * *
На книжных полках темного дерева стояли старые книги. Я раскрыл одну из них, прочел вслух:
- "А теперь пора, о даритель сокровищ, рассказать о Гренделе. Я поведаю, как сошлись мы с ним врукопашную..."
- Если бы все варвары были похожи на тебя, - без улыбки, медленно говорила она, - то история была бы другой и даже Римская империя удержалась бы, устояла, за исключением, может быть, римлянок.
На стене висела картина в массивной раме: женщина облокотилась на желтый, теплый от солнца ствол сосны. Одна рука ее была за спиной, ладонь ее и пальцы, наверное, поглаживали тонкую сухую кору. Платье на ней было с таким вырезом, что матовая кожа светилась на овалах груди, и стоило женщине чуть прогнуться в пояснице, грудь освободилась бы от окаймлявшей ее тонкой узкой полоски лиловых кружев. Из-под короткого кружевного рукава как бы выплывала полная красивая рука с крохотным зонтиком и белыми перчатками.
Верхняя атласная юбка подобрана вокруг бедер и заменяла жакет. Нижняя шелковая юбка была лиловой, пышной, она открывала туфли на высоком каблуке, украшенные неувядающими цветами, и темные чулки. Женщина стояла на темно-зеленом замшелом сосновом корне, и одна туфелька была приподнята вверх. Глаза ее слегка прикрыты, голова откинута назад, волосы темные, прическа высокая, но на шею падали густые локоны, свитые в блестевшие на солнце и казавшиеся воронеными кольца.
- Это моя бабушка, - сказала Хильда.
- Не похожа... - сказал я.
- Мой дедушка был художник, это он рисовал.
- Давно, наверное, это было?
- Семьдесят какой-то год прошлого века.
- А ты родилась... - начал было я, но умолк.
Она, должно быть, не поняла моего незаконченного вопроса.
- Вот, смотри, это я, - продолжала она, - это мы у озера...
Я увидел фото. Несколько девочек, среди них коротко остриженная гимназистка с немного раскосыми большими глазами. Это она... А там что? Я подошел и увидел на другом снимке ее, Хильду, и мальчика. Мальчик был меньше ее, и она держала его за руку. На фото надпись: 1920 год.
- О, это было трудное время! - сказала Хильда и подошла ко мне.
- Я не знаю, как было у нас, - сказал я, - я родился в двадцать четвертом.
- Тебе двадцать?
- Да. Исполнилось.
- Моему младшему брату было бы двадцать девять.
- Было бы?.. Значит?..
- Ты угадал...
- Когда это произошло?
- Недавно, совсем недавно.
- Он был на восточном фронте?
- О, он не хотел воевать на восточном фронте...
- Но ему пришлось?
- Да.
- Я устал, - вдруг сказал я. - Если бы ты знала, Хильда, как я устал от всего!
- Я знаю, - сказала она.
- Откуда ты можешь знать?
- Я знаю тебя...
- А... - Я усмехнулся и поймал себя на мысли, что пытаюсь кокетничать с ней. - Ничего ты не знаешь! - громко добавил я по-русски. - Ничего!
Она покачала головой.
Откуда-то издалека донесся бой часов. Снова тишина. Косой луч солнца упал на стекло. На полу дрогнул солнечный зайчик. В потоке неяркого света запрыгали пылинки. В большое зеркало было хорошо видно дорогу.
* * *
Когда я уходил от нее, то увидел в углу прихожей фотопортрет. В правильном, безупречном овале угловатое лицо молодого мужчины с заметным кадыком, выпуклым лбом, спокойными, задумчивыми глазами. Я подошел ближе. Лицо казалось знакомым. Я постоял с минуту, размышляя о том, где же я мог видеть его. За спиной раздался голос Хильды:
- Мой брат.
Я хотел ее спросить о чем-то, но передумал. Обошел комнату, вернулся к ней. Ее лицо изменилось, мелькнула мгновенная тень, страха, что ли. Потом - долгое молчание. Я снова узнал ее лицо. Она была не похожа на брата.
Мне не нужно было ни спрашивать, ни догадываться: ее брата не было в живых, я это знал теперь, хотя и не мог объяснить ей, что тогда произошло. Там, у старого железнодорожного полотна, судьба свела нас - меня и ее брата, обер-лейтенанта вермахта... Там, на насыпи, заросшей полынью, мы схватились с ним врукопашную.
В тот день я потерял Пчелкина и Поливанова... В тот день!
НА БЕРЕГУ ОКИ
Близ немецкого города Фрайенвальде, у перекрестья дорог, мы похоронили майора Ивнева. Дивизион уже готовился к маршу на Берлин, но в тот же день столица рейха пала. Вечером следующего дня Глеб Николаевич отправился в соседнюю деревню, где остановились его фронтовые друзья. Случайный выстрел оборвал его жизнь.
В дивизион привели немецкого мальчишку лет пятнадцати, который стрелял в майора, укрывшись на чердаке двухэтажного кирпичного дома. Когда я узнал о происшедшем, меня захлестнула горячая волна, руки не слушались меня, я стал точно другим человеком, бросился бежать, увидел этого немчика со спины и хотел задушить его. Но он оглянулся, точно испугавшись меня, невидимого для него человека. Я остановился в растерянности, в недоумении. Мальчишка стоял передо мной и всхлипывал. Я отвернулся, побрел прочь, не помня себя.
Ночью при свете коптилки я писал письмо матери Глеба Николаевича. Писал - и рвал исписанные листы в клочки, потому что не мог сказать то, что хотелось сказать о нем. Потом было странно тревожное мирное утро. И пустота. Где-то еще шли бои. Осиротевший наш дивизион оставался у Фрайенвальде, батарейцы, воспитанные Ивневым, оказались как бы не у дел.
Я часто думал о матери Глеба Николаевича. Отчетливо мог представить себе широкую Оку со светлыми песчаными косами, намытыми быстрыми струями, и одинокую старую женщину у берега.
Позже увидел ее, слушал ее скупой рассказ...
Летними вечерами, когда купола деревенской церквушки светились от густого предзакатного багрянца, она спускалась с крыльца на сухую, нагретую солнцем гусиную траву, выходила в провор огородов и шла к реке. Там, где высоко поднималась сосна над песками, она останавливалась, замирала, всматриваясь в дробное сверкание ряби на воде. Матово-смуглое лицо ее казалось вырезанным из дерева, морщинистая кожа спеклась от солнца и ветров, гулявших в тот год над колхозными полями, ботинки ее были стоптаны, и старая домотканая юбка давно потеряла свой цвет от стирки и дождей.
Она поправляла побелевший от солнца платок, когда-то подаренный сыном, и снова всматривалась в речной простор. Никто бы не приметил эту женщину в час, когда сгущаются синие тени у подошвы берегового холма и в неподвижном молчании скорбно-величаво движутся потемневшие воды Оки. У ног женщины, на пустом берегу, на широких лугах за Окой, на жемчужных далеких полях меркли огни заката. И кружила над ее головой черная птица, запоздало высматривая добычу.
От противоположного берега отходила едва приметно лодка с гребцом и двумя-тремя деревенскими бабами, возвращавшимися из города. В широком, расходящемся следе от лодки серебристо ходила вода, уже слышалось поскрипывание уключин, и, одолев течение, лодка косо подходила к деревянному мостку на этом берегу, а женщина в платке все стояла, и лицо ее было неподвижно. Только когда немногословные бабы выходили на берег, она поворачивалась и шла домой. В избе, сев на лавку, не зажигая лампы, она иногда что-то шептала. Но понять можно было только одно слово: "Глебушка!" И ей казалось, что он еще вернется, вопреки похоронке, которую принес ей в мае однорукий почтальон-односельчанин.
Тот же почтальон в утешение ей рассказал, что давно уже все считали погибшим его свояка Данилу Дементьева из соседней деревни. Да вот, поди ж ты, вернулся недавно, жив и здоров. Нескончаемы летние светлые вечера над широкой красавицей Окой. За ними приходят чередой по-южному темные звездные ночи, и над одинокой колокольней мечутся в темени кожаны, и поют редкие сверчки щемящие песни.
И она ходила все лето на деревенский перевоз, не веря, но надеясь. Встречала каждую лодку, стояла у высокой сосны, чувствуя, как дерево отдает ей тепло, запасенное за день. Молчаливы были эти вечера, она теперь таила от всех свою надежду, и только дома слышалось порой: "Глебушка!"
Поджидала она сына и осенью, месила стоптанными ботинками грязь и намокшую солому, упавшую в придорожье с возов, поправляла платок, словно впрямь готовилась увидеть долгожданного Глебушку. Ненастными темными вечерами долго не зажигала света в пустынной избе, подперев голову кулаком, вспоминала о муже, погибшем в гражданскую, о сыне, покинувшем ее в Отечественную.
* * *
Я виделся с ней. Это было уже в сорок шестом. Бывшая моя однокурсница с биофака Татьяна и мать ее Надежда Кирилловна, те самые две женщины, к которым я заезжал в сорок третьем по дороге на фронт, дали мне знать, что в Каширу идет машина. Брат Надежды Кирилловны, шофер, подскочил на своем видавшем виды грузовике прямо к моему тридцатому дому по улице Школьной, усадил меня в кабину рядом с собой, и через три часа я был в Кашире. Оттуда до родной деревни Глеба Николаевича рукой подать. Обратно же я добирался на поезде. Вечером был в Москве. От Павелецкого вокзала шел пешком. Было воскресенье. Надежда Кирилловна и Татьяна были, наверное, дома. Я завернул к ним, на Крестьянскую заставу. Они угощали меня брагой и картофельными блинами. Вспомнили профессора биофака Формозова. Потом они слушали меня, и я вдруг понял, что не надо было рассказывать им о Глебе Николаевиче, его матери, о боях и танковых атаках. Надежда Кирилловна наклонила голову так низко, что лицо ее оказалось в тени и свет от настольной лампы выхватывал из тени только ее руки с темными узкими венами, с ореховой загорелой кожей. Муж ее погиб под Киевом. Она вышла на кухню и вернулась с заплаканным лицом. Тут я и осознал свою оплошность. То, что видели и пережили эти женщины, осталось с ними. И этого хватило бы на десятерых. Я умолк. Попрощался.
Медленно шел к Рогожской заставе. Слева от меня тянулась линия знакомых двухэтажных домов. Во многих дворах шумят высокие тополя, вязы и акации. Но с улицы не видно деревьев, не видно волшебного пространства дворов, наполненных детскими голосами. Солнце алым огнем горело над самыми крышами, и красный кирпич домов отражал небесный густеющий багрянец. Я думал о первой встрече с матерью Глеба Николаевича. Позже я понял, что мне хотя бы иногда надо бывать у нее...
Широкий Рогожский вал встречал меня по-свойски - цоканьем копыт по мощеной мостовой, неутихающим говором рынка, свистками постовых. А вот и Рогожская застава...
РОГОЖСКИЙ ГАРМОНИСТ
Самим видом своим гармонист дарит надежду любому. Подходи - и получай сполна! Звучание его гармони весело, беззаботно, хоть сейчас ее владелец пустился бы в пляс, были бы ноги. Потому и легко так прочитать в глазах его ответ на любой вопрос. Но для этого нужно остановиться ненадолго, прислушаться к игре, присмотреться к рогожокому безногому гармонисту. Подойди - и утешься. Можно бросить в кепку полтинник - и ученая морская свинка вытащит из ящичка бумажку-билетик с судьбой, где чаще всего написано: "Счастье". Играй, гармонист...
Гармонь черномехая, что поведаешь сердцу, расскажешь ли о минувшей войне, ее запахе, пожарах, о деревьях, скошенных как трава? О неурочном крике болотных птиц, о синих предрассветных туманах, что прятали нас среди голых полей, о темных осенних ночах, что укрывали от пуль?