— В книгу вшит автограф Юлия Цезаря. Сорок строчек, написанных его рукой. Изучение книги не прошло Цезарю даром — следствием явилась болезнь, которую сейчас трактуют как эпилепсию, но чем она была на самом деле, кто знает. Во всяком случае, рукопись спрятали в потаенное место, где она и лежала, пока император Константин не взял ее в новую столицу. Именно Константин приказал предать ей такой вид, каков она имеет сейчас. Возможно, поэтому книга уцелела во время захвата Константинополя крестоносцами — искали свитки. Потом, в России, ее читает Иоанн Четвертый — и из веселого, приветливого и доброго государя становится Грозным. Опять же — его поражает страшная болезнь, во время приступов которой рассудок покидает тело, а что приходит взамен? Борис Годунов приказал все «особые» книги Иоанна поместить в недоступное укрытие — на Руси не любили чернокнижие. Потом, много лет спустя, Павел Петрович открывает для себя эту библиотеку. Счастья это ему не принесло. Умер он страшной смертью.
— Да, заговорщики…
— Заговорщики хотели заставить Павла отвратиться от чернокнижия, но в смерти его неповинны. Есть свидетельства, написанные участниками заговора много лет спустя. Обстоятельства кончины императора были таковы, что они предпочли остаться в памяти потомков убийцами, нежели открыть правду об императоре — некроманте. Его сын до последних дней своих замаливал грехи отца, а книги… книги опять скрылись из виду, пока матушка моя не извлекла их на свет в девятьсот двенадцатом году. Совсем недавно она передала их мне, решив, что с нее достаточно, — Алексей слышал в своих словах хвастовство ребенка, рассказывающего, какая у них страшная собака живет в конуре. Чего-чего, а хвастать в детстве ему не приходилось. Как хвастать наследнику престола? Чем? Превосходство его подразумевалось и не оспаривалось никогда. А потребность осталась и давала о себе знать в самый неподходящий момент.
— Разумеется, я драматизирую и рассказываю о книгах так, как делал это мой дядя Николай Николаевич. Я просил его рассказать что-нибудь страшное, любил, страсть — про колдунов, вурдалаков, оборотней, и он, под большим секретом, шептал мне вечерами жуткие истории. И про библиотеку Иоанна Грозного тоже. Да вы берите, открывайте… Бови расстегнул застежки книги. Крупные, они покрыты были резьбой, отчего делались на ощупь шероховатыми, негладкими. Маркиз прищурился, пытаясь рассмотреть орнамент.
— Это средневековый левша постарался. На пряжках выгравированы Четьи Минеи, как и уместились. Если взять сильную лупу, то можно разобрать, — пояснил Алексей. Опять будто хвастаю.
Маркиз раскрыл книгу — и замер. Потом перелистнул, еще и еще.
— Далее есть перевод на латинский язык. Сделан по приказу царицы Клеопатры для Цезаря, — хвастаю, хвастаю.
Маркиз не обращал внимание на слова Алексея — он вчитывался в строки непонятной, таинственной письменности. Для Бови, впрочем, она понятна, если тот действительно превзошел Шампольона. Иероглифы, руны, да…
Наконец, Бови опомнился:
— Я не смел… Не смел надеяться…
— Нашли что-то любопытное, маркиз?
— Любопытное? Это не то слово, Ваше Императорское Величество. Невероятное! Фантастическое!
— Неужели? — а самой хвастливой была притворная скромность. Алексей был бы огорчен не на шутку иной реакцией маркиза.
— В средневековой литературе встречались ссылки на эту книгу и комментарий к ней одного арабского теософа, комментарий настолько странный, что автора всегда называют «безумным арабом», но сама книга считалась невозвратно утерянной…
— Я рад, что ваш приезд сюда оказался небесполезным.
— Мой приезд сюда может быть, одно из… нет, самое удивительное событие в моей жизни.
— В таком случае, вы, вероятно, желаете поскорее приступить к работе?
— Если Ваше Императорское Величество позволит…
— Ну, тогда не буду вам мешать. Вы можете приходить сюда в любое время дня, делать какие угодно выписки и зарисовки — но только для вашего личного пользования. Позднее мы обсудим возможность публикации, но сейчас, думаю, это было бы преждевременно.
— Я согласен на любые условия, которые будут угодны Вашему Императорскому Величеству.
— И еще — в библиотеке нет искусственного освещения, поэтому после наступления темноты он закрывается. Мы, знаете ли, опасаемся пользоваться огнем — здесь.
— Я понимаю.
Алексей оставил маркиза в библиотеке. Книжечку почитать на сон грядущий. Про страшное. До вечера еще далеко. Пусть ознакомится, составит представление, а потом и рукопись ему дать, скромного А. Романова. Или воспользоваться псевдонимом? Игрушки, игрушки. Дедушка был государем полным, самодержцем, и всех развлечений имел — водки выпить. Папенька часть полномочий думе делегировал — и появились в «Ниве» работы некоего Н. Романова, фотографа-пейзажиста. А у самого едва половина власти осталась — да нет, что перед собой притворяться, половина пять лет назад была, сейчас и четверть много будет, зато возник любитель науки широкого профиля Романов А. Шило на мыло. Сидение в Абрамцево. Илюша Муромский сидел, да богатырем встал, а некто Романов А.? Так и останется неким?
Он гулял по террасе нового летнего дворца. Благорастворение воздухов, запах Руси. Дворец ему нравился — очень маленький, очень скромный, чуть больше Петровской резиденции в Петрограде. И место. Лес окружил, объял дворец, создавая обитаемый остров девятнадцатого века — даже моторы сюда не пускались, за две версты от дворца осталась последняя на Руси Императорская почтовая станция, и лошади везли оттуда, из двадцатого века сюда, в девятнадцатый. Даже дальше, восемнадцатый. Дворец деревянный, вокруг почти все деревянное, кроме библиотечного флигеля — так здоровью полезнее. Поменьше людей, в простоте совершенство. Отдыхалось здесь действительно хорошо, и Сашенька не болел, не кашлял, но сколько можно отдыхать?
Очень и очень много.
Близилось время обеда, и он с удовольствием отметил, что хочет есть. Пока жую — надеюсь. Старенький доктор Боткин учил доверять аппетиту: пока он есть, есть и здоровье. Нога, тревожившая утром, хуже не стала — радуйся! Солнышко светит ласково — радуйся! Завтра приедет гималайский отшельник, Рерих, вот кто умеет радоваться простому. Алексей предвкушал встречу: Рерих был человеком интересным, а, главное, полным спокойной, но могучей силы, и беседа с ним заряжала этой силой надолго.
В учебной комнате Сашенька стоял около огромного глобуса, усердно поворачивая шар в поисках чего-то. Воспитатель, г-н Волошин, одобрительно качал головой. Алексей подошел ближе к приоткрытому, по случаю жаркой погоды, окну.
— Мир включает в себя шесть частей света, — пояснял воспитатель, — Европу, Азию, Африку, на которую вы, Александр, сейчас и смотрите, а также Австралию, Антарктиду и Америку.
— А Россия? Она ведь и больше, и богаче, и сильнее Америки, правда?
— Именно так, Александр. Россия — своего рода особая, отдельная часть света, но в географическом смысле…
— Седьмая, да? — Сашенька недавно выучился считать до десяти, и вовсю пользовался обретенным знанием — пересчитаны были столы и пони, офицеры лейб-гвардии и прилетавшие на террасу сороки.
— В некотором роде, да.
— А части тьмы? Я их не вижу, — Сашенька обошел глобус, присел, разглядывая внизу.
— Нет, частей тьмы география не знает, — воспитатель заметил Алексея и вскочил, кланяясь.
— Нет, я вам мешаю, наверное.
— Что вы, государь, урок закончен.
— Тогда и я поверчу глобус, — он прошел с террасы в класс, Сашенька подбежал, глаза яркие, блестящие:
— Папенька, я могу найти Африку!
— Найди, пожалуйста. А потом я покажу тебе Антарктиду, — Алексей и сам с удовольствием рассматривал материки и океаны. Захотел — так повернул Землю, захотел — эдак. Властелин мира.
Торопливые шаги паркетного скорохода отвлекли от управления земным шаром. Министр двора. Почтенный человек, отец большого семейства, с правом обращения без доклада, а запыхался. В огороде дядька, а кто у нас в Киеве?
— Да? — как можно доброжелательнее спросил он министра. Тот Алексею не то, чтобы действительно нравился, вряд ли может нравиться человек, навязанный сенатом, но был вполне терпим, а по сравнению со своим предшественником просто чудо, а не министр.
— Ваше Императорское Величество (тут имелась тонкость: ЕИВ Алексей был в случаях строго протокольных или для людей чужих, Государем же — в остальное время дня. Значит, опять дела официальные), чрезвычайный посланник Сената нижайше просит принять его.
— Сейчас? — удивился Алексей. Года три минуло со времени последнего визита посланника — сенат объявил о том, что благо народа требует передачи ему, сенату, права назначения Верховного Суда. Что сегодня решили отобрать?
— Если Ваше Императорское Величество сочтет возможным. Сенат будет глубоко признателен за подобное проявление внимания к избранникам народа.
— Хорошо. Проводите посланника в Малый зал, — Алексей рассеянно взглянул на Африку. — А Антарктида — вот она. Белая. Запомнишь теперь?
— Запомню, папенька, — Сашенька неодобрительно смотрел вслед министру. — Вам, папенька, надо вершить государственные дела?
— Приходится, друг мой, — он кивнул воспитателю. — Но за обедом мы обязательно увидимся.
Посланник сената был не чета третьегоднему — полный генерал, боевые ордена, умный, внимательный взгляд. Хотя и из нынешних. Попадаются среди них подобные люди, жаль, не часто.
— Ваше Императорское Величество! Мне выпала высочайшая честь вручить Вам прошение Сената, — он с поклоном передал свиток. Пергамент, печать красного воску. Рубликов тридцать стоило сенату подражание боярской думе. Или уж прямо римским предшественникам?
Алексей развернул свиток, начал читать, кляня изыски сенатского каллиграфа. Сразу пришло облегчение — прошение оказалась совсем не о том, чего он последнее время ждал и опасался. Он дошел до конца, потом вернулся. Смысл прочитанного был настолько неожидан, что понадобилось перечесть трижды. Хотелось ущипнуть себя, проверить — не сон ли.
— Вам поручено передать что-либо на словах? — механически спросил он посланника, все еще не веря прочитанному.
— Только выразить искренние верноподданнические чувства всех членов сената и их надежду, что Ваше Императорское Величество почтит Сенат личным объявление монаршей воли, — лицо генерала было непроницаемо, он — человек военный и выполняет свой долг. Удобная позиция.
— Передайте Сенату, что я принял прошение и отвечу на него в надлежащее время, — Алексею хотелось расспросить генерала, узнать подробности, да и саму причину, вызвавшую столь нежданное прошение, но — нельзя. Не к лицу суетиться.
Посланник, наверное, уже подъезжал к почтовой станции, а Алексей вновь читал прошение. Сенат отдавал назад то, что забирал все предшествующие годы. Более того, он объявлял о прекращении существования, как законодательного органа и выражал готовность, будь на то монаршая воля, продолжить свою деятельность только как орган совещательный, доносящий до государя чаяния народа и смиренно принимающий волю Его Императорского Величества.
Возвращение к самодержавию. Переворот. Много их было в истории, но вот такого, тайного, неожиданного для главного выигрывающего лица? Что выигрывают они, сенаторы? Ну, монархисты — ясно. Они давно твердят о самодержавии, как о единственно приемлемом для России методе правления. Действительно, конституционная монархия без конституции нелепа, а сенат уже девять лет никак не мог принять конституцию, жили по Манифесту девятьсот пятого года. Но монархистов в сенате было меньше трети, что же остальные? Всеобщее озарение?
Теперь, когда ошеломленность постепенно сходила и к Алексею возвращалась способность мыслить рассудительно, затея Сената начинала обретать реальные, вещественные очертания. Собственно, что они, сенаторы, теряют? Популярность сената невелика, выборы до бесконечности откладывать трудно, почему не уйти по-русски, ни вашим, ни нашим. А за царем служба не пропадет, получат, кто — должности, кто — вотчины. И того и другого. Побольше.
И все же больно это все неожиданно. Как червяк в толще воды, возник из ниоткуда, вертится, дразнит, хватай меня. Искушение. Россия — не весь свет, но все же — седьмая часть. Много, много больше, чем мир евангелистов. Державой править — это вам не экспедиции в Антарктиду посылать, Ваше Императорское Величество.
Алексей сложил свиток в сейф, каждой бумажке полезно полежать, такой — особенно, царство впопыхах назад не берут. Надлежащее время, надлежащее место. Нет у него такой роскоши — надлежащего времени. С утра — адмирал, к обеду — прошение сената, что дальше?
Вершить государственные дела.
10
— Значит, это была новая пуля, «живая»?
— Да. Причем она расположена в области восьмого грудного позвонка, и, если ее не извлечь немедленно, отросток может пересечь спинной мозг, а тогда — необратимый паралич. Каждый час уменьшает его шансы.
— Полноте, полноте. Мы ведь с вами на войне, господин поручик. И офицеры. В первую очередь офицеры, а уж потом доктора, механики…
— Жандармы, — не удержался доктор.
— Да, разумеется, — невозмутимо ответил капитан Особого полевого отряда. — Вы сомневаетесь в необходимости нашей службы?
— Помилуйте, нет. Как можно.
— Тогда оставьте иронию. Повторяю, пока не будет установлено, каким образом ваш ефрейтор умудрился заполучить секретную пулю, образцы которой поступили в дивизию три дня назад для полевых испытаний, он останется здесь, в расположении части.
— Так устанавливайте скорее!
— Видите, наши желания совпадают. Будьте любезны, прикажите провести меня к раненому.
— Я отведу вас, — врач ругал себя последними словами. Вздумал похвастать осведомленностью — «живая пуля», ах, ах. Сам и наквакал голубую шинель.
Они вошли в эвакуационную палатку, по счастью, почти пустую. Лишь двое ожидали отправки — ефрейтор и другой, с опухолью средостения. Сейчас, во время затишья, госпиталь принимал охотно, и доктор пользовался случаем — грыжи, кожные болезни, контузии — с чем только не отправлялись в город солдаты. Все же — передышка. Но радости положил конец приказ полковника — не более двух больных в сутки. Вот так, не более, и все.
— Где наш ефрейтор? — бодро спросил капитан. — Вот он, голубчик. Ничего, натура наша, русская. Поправится, даст Бог, оборет недуг. Как же, братец, тебя угораздило?
Ефрейтор, полусонный после обезболивающей блокады, непонимающе смотрел на них, но пальцы, цепко сжавшие край одеяла, выдавал его страх. Неужели припишут самострел?
— Да ведь… Шел, а она… Германец… — сумбурно начал оправдываться он.
— Ты, братец, постарайся вспомнить получше. А то нехорошо получается. Себя задерживаешь, и товарища, — капитан кивнул на лежавшего у дальней стены. — Ему и тебе поскорее нужно в госпиталь, каждый час дорог, а ты, понимаешь, германцем закрываешься.
— Ваше благородие, Христом-Богом клянусь, не виноватый я!
— Клясться грех, голубчик. Да тебя никто ни в чем и не винит. Мы ведь понимаем, рана тяжелая, вот ты и напутал. Напутал-апутал, признайся. Свои в тебя стреляли, свои. Вот и скажи, кто.
— Ваше благородие, ну откуда мне знать, кто стрелял. В спину ведь. Я… а она…
— Ты уж напрягись, голубчик. Ни с того, ни с сего в спину не стреляют.
— Не могу грех на душу брать, ваше благородие. Не видел я, а наговаривать как можно.
— Похвально. В самом деле, похвально. Но ты, голубчик, что думаешь — скажешь нам, и мы того сразу в оборот? Нет, мы проверим, семь раз проверим, а потом еще семь.
— Ваше благородие… — но пальцы разжались. Не по его душу пришли.
— Я тебя понимаю, по-христиански понимаю — прости врага своего, подставь другую щеку. Но ты о других подумай, о товарищах своих. Защитить их надобно от пуль в спину. А пулей в тебя выстрелили не простой. На самых злых врагов пуля, не просто убьет, а замучает перед смертью. Тебе вот доктор наш помог, так это временно, заморозка скоро кончится. Только госпиталь спасет.
Может быть спасет, подумал доктор. Если ефрейтор везучий. Впрочем, везучие не получают подобных пуль. А насчет боли — он сделал блокаду, зная, чего можно ждать от ранения. На сутки хватит.
— Я… Вы знать должны, я самострела выдал… Дунаева Сережку… Он винтовку обернул полотенцем и стрельнулся. А я доложил. Так его дружки зло затаили.
— Вот видишь, вспомнил. Как звать дружков-то? — капитан аккуратно, каллиграфически вывел имена в блокноте. И блокнот у него какой-то липкий на вид. Ерунда, предвзятость, обычный блокнот. А вечное перо просто отличное. У него самого такое было много лет назад. Подарил на память одной особе, тогда — однокурснице. Сейчас… О, сейчас она — величина в мире медицины, вместе с мужем удостоены Нобелевской премии. Надо же кому-то и науку продвигать, не всем солдатиков штопать. Да еще в чине поручика. В его-то лета.
Он не завидовал ей, то есть не то, чтобы вовсе не завидовал, но… Он и птицам порой завидовал, летают, мне бы так, но разве это зависть?
— Ты, голубчик, поправляйся. Лежи спокойно, ты долг исполнил, а не злобу потешил, — капитан даже попытался укрыть ефрейтора одеялом. Душевные люди нынче служат в особых полевых отрядах, в медицине очерствели, да.
Они прошли в канцелярию — крохотный каркасный домик, жесть нагрелась, делая пребывание внутри малоприятным.
— Значит, я могу отправлять раненого?
— Пока нет, поручик, пока нет.
— Почему? Вы выяснили все, что хотели.
— Разве? Откуда вы знаете мои мысли? Да, он назвал несколько имен. Но я обязан выяснить, правда ли это, затем отыскать того, кто дал им пулю, лишь тогда можно будет обойтись без вашего ефрейтора. Отправить его в Кишинев? Нет, это абсолютно исключено.
— Но здесь он обречен, разве вы не понимаете?
— Послушайте, поручик! Не будем толочь в ступе воду. Вы делайте свое дело, лечите его здесь, насколько хватает у вас умения, а я буду делать свое. И не надо так на меня смотреть. Мне людей жалко не меньше вашего. Просто вы не представляете последствий того, что случится, если эти пули беспрепятственно пойдут гулять по полку. Второго больного можете отправлять, если оказия будет, а ефрейтора — оставьте.
Доктор молча вышел из жестяного домика. Пора привыкнуть. Не первый год служишь. Клятва Гиппократа, клятва Гиппократа! Гиппократ не был военным врачом. И, кстати, клятвы Гиппократа он не давал, а принимал присягу Русского Врача — все силы положить на алтарь Отечества.
Он зашел в палатку стоматолога. Тот врачевал — удалял зуб старшине второй роты. Старшина сидел с раскрытым ртом, вцепившись в подлокотники кресла, одновременно готовый и терпеть, и кричать. Стоматолог то запускал щипцы в рот пациента, то извлекал их, хмурясь.
— Уоа? — замычал старшина.
— Простите, что?
— Скоро рвать будете? — непослушный язык мешал, но старшина был настойчив.
— Рвать? Вы, милейший, имеете ввиду — удалять? Так я уже удалил, вон он — стоматолог показал на плевательницу. Не может без эффектов, артист.
— Скоро полдень, — напомнил он стоматологу.
— Да, время летит. Но мы успеем, — он приладил поудобнее кровоостанавливающий тампончик, критически осмотрел работу. — Сообразно обстоятельств оценим как вполне удовлетворительно. Три часа не кушать. До вечера — еще лучше. Ясно?
Старшина мотнул головой, не отрывая взгляда от собственного зуба.
— На память возьмете?
— Э-а! — категорически отверг предположение старшина. Он ушел, на ходу трогая челюсть, словно не верил, что самое страшное — позади. И правильно, если не верил.
Вместе со стоматологом доктор спустился в убежище. Название громкое. Лучше бы здесь по-прежнему оставался винный подвал. Вином еще пахло, но запах не мог заменить собою былой гордости.
Дрогнуло все вокруг, спустя секунду ухнул взрыв.
— Сегодня Франц, он парень аккуратный, — стоматолог полез в карман халата, вытащил жестяную баночку. — Консервированная водка, трофей.
— На гранату смахивает, вот и кольцо, — доктор при свете керосинки разглядывал добычу стоматолога. Рвать зубы умеет, ничего не скажешь.
— Пробовали, не взрывается, — тот ловко открыл баночку. — Прошу.
Второй снаряд разорвался неподалеку. Ну, Франц, стреляй точно. Наши ответили. Доктор отхлебнул водки.
— Какова? — стоматолог раскраснелся, лук, которым они закусывали, заставил прослезиться.
— Ханжа, она и есть ханжа.
Действительно, водка была премерзейшей. Не умеют немцы русской душе угодить.
Артиллеристская дуэль шла, как обычно. Бах, бабах. Он даже начал привыкать к этому — ежедневно, в одно и тоже время нужно спускаться в подвал на полчаса и ждать. Поначалу было стыдно — как это, бросить раненых, подчиненных, но неделя гауптвахты вразумила. Он хоть и офицерская, а гауптвахта. Раненых новых найти не проблема, объяснил стоматолог, вон их сколько после каждого наступления, а доктора сыскать все труднее и труднее. А за подчиненных не волнуйся, у них убежище рядом, в подвале на другом конце села, того, что он села осталось. Негоже все яйца в одну корзинку складывать.
Он и привык. К тому же, казалось, артиллеристы с обеих сторон действовали по принципу: не тронь меня, и я не трону. Стреляли ювелирно, что наши, что немцы, попадали туда, где нет никого — ни пехоты, ни обозы, ни, Боже упаси, своего брата артиллериста. Словно договор подписали. Ясно было, что все это не просто зыбко, а зыбко крайне — достаточно ретивому командиру желания выслужиться, или снарядов подвезут побольше, или вообще — наступление, и тогда стрелять начнут всерьез, но пока… Вся жизнь на фронте складывалась из пока. На завтра загадывать не рекомендовалась.
Водка, вернее, шнапс, начал забирать. Интересно, а что большие чины, знают ли, что Франц и Ваня стараются расстрелять суточный рацион лишь ради звука и пустого сотрясения земли? Хотя в рапортах, разумеется, указано, что цели поражены, уничтожено вражеских орудий столько-то, живой силы — столько-о, а что чинам нужно? Стоматолог не поленился (лечил зуб штабисту) и прикинул — их полк разгромил, по меньшей мере, дивизию Коминтерна — на бумаге, естественно. Было страшно думать, что писанину эту воспринимают всерьез, и исходя из нее строят планы решительного наступления. Вся кровушка отольется тогда, и вчерашняя, и сегодняшняя. С процентами.
— Нет больше водки?
11
Шпрейская вода не ласкала. Жесткая, куда до волжской. Или мыло скверное?
Лернер огляделся в зеркале над умывальником. Посвежел: и блеск в глаза вернулся, и румянец на щеки.
Он вытерся казенным вафельным полотенцем, снял с вешалки пиджак (удачно, неделя, как из чистки), ловко продел руки в рукава, застегнулся. Широковат немного. Постройнела фигура за последние годы, исчезло брюшко, награда Женевы, напрочь исчезло. Рациональная диета категории три Б. Волос, правда, совсем не осталось, но нет и перхоти, не то, что у некоторых.
Выйдя из туалетной, он начал ходить по коридору, поглядывая на круглые стенные часы. Свои, верный «мозер», давно ушли в фонд «рот фронта». Взамен, правда, дали другие, в дешевом, но сияющем корпусе, но те сломались быстро и безнадежно, часовщик толковал что-то о «конусах, которые вместо камней», но починить не смог. Пустяки, утешала Надя, счастливые часов не наблюдают, а они были счастливы тогда, ожидая полную, всемирную победу со дня на день, и полное же, мировое признание.
Минутная стрелка дернулась, подскочив к девятке.
Срок.
Он прошел в приемную.
— Лев Давидович вас ждет, — секретарша улыбнулась, как своему, забыв, что выдерживала прежде часами. — Проходите, геноссе.
Кабинет вице-директора был едва ли не вдвое больше Русского зала. И стол — будь он мерилом ума хозяина, сидеть за ним гению, титану.
— А, Владимир Ильич! — голос вице-директора прохладен, недобр. — Хорошо, что нашли время зайти. Присаживайтесь, пожалуйста.
Лернер неловко, механически сел на указанное место. Что-то не так начинался разговор.
— Вам нравится ваша работа? Мне — нет. В последнее время особенно. Меньше и меньше. Ваши приемы, ваши методы, ваши аргументы устарели. Они годились, с оговорками, в начале века, розовый флер ожиданий, смутные планы, теоретические дискуссии. Но сейчас-то, сейчас! Не время витийствовать! Наш центральноевропейский союз воюет! Бьется! Со всех сторон окруженная врагами, страна напрягает последние силы. Противника не возьмешь наскоком, кавалерийской атакой, он могуч, только трус боится признать сей факт. Мы, Коминтерн, существуем отнюдь не для просветительства заблудших, мы не воскресная школа. Мы боремся, не пушками, не бомбами, а словом. Бороться не значит ругать и поносить врага. Ругать необходимо, но в меру. Мы должны искать во вражьем стане слабину, непрочное звено — недовольных, сомневающихся, сочувствующих нам, нашим идеям, искать и звать к себе, показывать перспективы свободы, воли. Если требуется — объяснять, если требуется — манить, прельщать, соблазнять. Не нужно бояться таких слов. Мы на войне, где хороши все средства, я подчеркиваю: все! А вы, Владимир Ильич! Вы берете на себя роль обличителя, старого бранчливого дядьки. По вашему, в России живут сплошь недоумки, лизоблюды, лакеи, перевертыши, прихлебатели — это ваши слова! — он потряс папкой. — Все идиоты.
— Не все, — попытался вставить Лернер.
— Хорошо, не все, а лишь интеллигенция, квалифицированные рабочие, зажиточные крестьяне, то есть как раз наша аудитория. Любимый вашему сердцу люмпен нас не слышит. А тех, кто слушает, вы обливаете помоями, отвращаете от нашего радио, от «Свободы», перечеркивая труд товарищей, усилия государства, отрывающего средства от фронта на поддержку Коминтерна. Что это? Недомыслие? Намеренность? Хочется верить, что первое…
— Но… — Лернера колотило, и когда вице-директор оборвал его, он даже обрадовался: в запальчивости, гневе, можно было наговорить лишнего. Уже наговорено…
— Я не кончил. Я вас знаю давно, Владимир Ильич. Помню и Женеву, и Брюссель. И тогда мы спорили, но споры носили абстрактный, отвлеченный характер. Теперь же иное время, поймите! — он помолчал секунду. — Думаю, происходящее — не вина ваша, а беда. Вы взвалили на себя слишком тяжелую обузу. Знаю, фактически вы выполняете втрое больше работы, чем любой в Русской секции, отсюда и переутомление, и нехватка времени обмыслить, верно оценить ситуацию, проанализировать свершившиеся перемены, скорректировать методы. Полагаю, вам стоит отойти от дел. Временно, временно. Думаю, даже можно оставить за вами «Хронику рабочего движения». И довольно. Остальное примут на себя ваши товарищи, — Лев Давидович рассеянно перебирал бумаги синей, «разносной» папки. Выдохся былой пыл, раньше любой выговор он превращал в речь, порой часовую, взвинчивая и доводя себя до слез, до истерики. Или решил не тратить пороха на отработанный материал?
— Да, и еще… Помнится, я говорил вам: стиль! Нельзя же так — на трех страницах пять раз использовать слово «архи», — он показал скрепленные листочки. — Вы же не местечковый мудрец, одолевший одну-две книжонки и перепевающий их всю жизнь, у вас университетское образование, так используйте его. Вы что кончали, московский?
— Казанский. Экстерном.
— Хоть и экстерном. Вы еще многое можете, и мы, разумеется, рассчитываем, надеемся на вас…
Дверь распахнулась широко, свободно, свой идет, — и на пороге показался юнец. Знакомая личность. Месяца два назад стажировался в Русской секции. Клейст? Фейхт? Как там его. На редкость бестолковый и самонадеянный субъект.
— Дорогой Руперт, — Лев Давидович схамелеонил на глазах: доброта, предупредительность, внимание. Патока. Тьфу. — Геноссе Штауб сообщил, что ты, может быть, успеешь зайти.
— Успел, Лев Давидович. Только сегодня с бельгийского фронта, едва переоделся — они жали друг другу руки с показной мужественностью тайных педиков.
— Я пока с твоим будущим подчиненным беседую.
Руперт Франк (точно, Франк, вспомнил), наконец, обратил внимание на Лернера.
— Мы где-то виделись, — кивнул небрежно.
— Владимир Ильич — один из опытнейших работников. Сейчас, правда, подустал, нуждается в отдыхе, но он непременно восстановится.
— Разумеется, разумеется, — рассеянно согласился Франк.
— Не будем задерживать вас. Владимир Ильич. Да! — окликнул он Лернера у самой двери. — Снижение объема работы не повлечет снижение разряда, вы по-прежнему остаетесь в категории три Б, это я обещаю. По крайней мере, на ближайшее время.
Кланяйся и благодари, благодари и кланяйся. Лернер из последних сил прикрыл дверь тихо, без малейшего намека на хлопок, не дождетесь. Как в мареве, шел он по коридору, лестнице, двору, отделяясь от всего толстым мутным стеклом, не слыша и не видя ничего вокруг.
Подлец, ах, какой подлец! Играется, как с мышью, придушенной, беспомощной мышью. Списал в балласт, в утиль, на чердак к зонтам со сломанными спицами и продавленными плетеными дачными креслами. Архимошенник! Да, архи, архи, архи! Заносчивый самовлюбленный болван, балбрисник! Ну, нет, мы еще посмотрим. Свинячим хрюкалом не вышли-с, Лев Давидович! Вы не царь и не бог, не вождь, не руководитель Коминтерна даже, а всего-навсего вице-директор. Вице! — он шел, размахивая руками, разговаривая сам с собой, то тихо, под нос, то срываясь на крик. Редкие прохожие отшатывались, жалостливо глядели вслед, принимая за пострадавшего от бомбежки, контуженного или отравленного газами.
Спокойно. Гнев — лучший союзник врага.
Лернер опомнился, разжал побелевшие кулачки, неловко потоптался на месте. Кажется, он дал волю нервам, распустился. Негоже. Куда это он забрел? Энгельсштрассе? Версты три отмахал беспамятно. Действительно, не мешает отдохнуть, восстановить силы — чтобы, вернувшись, ударить сильно и больно. Надо много силы. Отдохнуть. Съездить в зооцирк. За город. Отдыхом пренебрегать нельзя, раз уж выдалось у него свободное время, он его использует и на отдых тоже. Почему нет?
Он добрел до трамвайной остановки, стал в короткую, в пять человек, очередь. Сейчас около шести. Через час кончится фабричный день, станет куда люднее.
Трамвай подошел старый, с сиденьями, и он расположился поближе к вожатому, подальше от шумливого контролера. Коминтерновское удостоверение стоило дорогого: позволяло пойти или поехать в любой конец города, в любое время, не соблюдая часов ветеранов, служащих, фабричных, больных. Жаль, у Надюши такого нет.