Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Седьмая часть тьмы

ModernLib.Net / Альтернативная история / Щепетнёв Василий / Седьмая часть тьмы - Чтение (Весь текст)
Автор: Щепетнёв Василий
Жанр: Альтернативная история

 

 


Василий Щепетнёв

Седьмая часть тьмы

1911 г.

— Сидит, будто специально на тебя шит, — Николя обошел его со всех сторон. — Ни складки, не морщинки, блеск!

Ладонью Николя огладил ему спину, видно, морщинки все-таки были.

— Ты, Митенька, прямо жених. Ладно, ладно, не сердись, — Николя нервничал и потому был особенно развязен, болтлив и позволял себе пошлости, немыслимые в иное время.

Дмитрий не ответил. Сегодня собственная внешность интересовала его менее всего. Через силу он рассматривал отражение, лицо казалось длинным и унылым, но бледности не было, или она не бросалась в глаза, а это главное.

— Совершенно, совершенно незаметно, — Николя просунул руку под фрак и на мгновение задержал ее:

— Стучит сердечко как часы! Ты мое проверь, кажется, выскочит и побежит по Крещатику!

Дмитрий дернулся:

— Потом, Николя, не время.

— Да это я так, просто, — Николя извлек браунинг из кармана фрака, нарочно для этого пришитого со внутренней стороны — Никто и не догадается. Игрушка, а не пистолет. Ты сам попробуй, вдруг цепляет.

Дмитрий взял протянутый пистолет, вернул в карман фрака, потом быстро выхватил.

— Все в порядке.

— Ты пробуй, пробуй.

Дмитрий, криво улыбаясь, повторил процедуру несколько раз. Нигде не цепляло, портной свое дело знал.

— Теперь прицелься, ну, вот хотя бы в меня — Николя отошел к дальней стене комнаты.

— Зачем?

— Все должно быть натурально, за нами… за тобой будут следить, понимаешь? — Николя встал в позу, скрестил на груди руки:

— Целься!

Дмитрий поднял пистолет. Браунинг он увидел только сегодня, но до этого две недели посещал тир Рахманова, стрелял из «Монтекристо», и под конец получалось совсем недурственно, тому свидетельство безделушки на этажерке, призы. Хозяин тира даже уверял, что у него несомненные способности. Наверное, хотел подольститься к выгодному посетителю, сделать завсегдатаем, а приятно было.

Браунинг сухо щелкнул.

— Ты убит.

— Наповал, — согласился Николя. — Теперь давай заряжать.

Они подсели к столу.

— Вот этот патрон отделит наших приятелей от остальных, грубых и нехороших. Он от другого пистолета, и потому непременно заклинит механизм.

— Зачем?

— На всякий случая. Я тебя знаю, Митенька, войдешь в раж так и не остановишься. Про пистолет потом напишут, и все станет ясно, железка немного подвела.

— А первые выстрелы?

— Мы же обо всем договорились. Панцирь, помнишь?

— Какой панцирь? — Дмитрий действительно забыл, последние дни прошли в лихорадочном бреду, все путалось, сны и явь.

— Чемерзинский, его нынче все носят, кто боится.

— Ах, защитный… А он точно его носит?

— Какая разница?

— Да, действительно… — Дмитрий поставил пистолет на предохранитель, вернул в карман. Теперь браунинг ощущался иначе, ледяной спящей змеей, готовой в любой миг отогреться и ужалить.

— Я… Я очень бы хотел быть рядом с тобой, но… Ты понимаешь… — начал опять оправдываться Николя.

— Понимаю, — хотя не понимал и расстраивался, возникало странное чувство, словно Николя — нет, не обманывает, но ищет выгоду, свой интерес.

— Ради меня, — Николя посмотрел ему в глаза. — Ради нас, нашего будущего.

— Конечно. Ради нашего будущего. Я, пожалуй, пойду, — Дмитрий посмотрел на часы.

— Да, скоро доступ закроют, — Николя выглянул в окно. — Извозчик ждет.

Они не стали обниматься, потом, если все сойдет хорошо, станет времени. Да и неловко было, Николя смотрел куда-то вбок, напряженный, испуганный, Дмитрию стало его жаль.

— Ты не переживай. Обойдется, — утешил он Николя.

Извозчик подогнал пролетку к подъезду. Сейчас извозчики были дороги необычайно — визит императора создал бешенный спрос, было досадно отдавать столько денег, но положение обязывало. Явиться в театр пешком значило неминуемо навлечь подозрения, сегодня любой богатей считал за великую честь получить билет хотя бы на галерею, и потому приходилось стараться — не выделиться.

Было тепло, как всегда в сентябре. Киев, непривычно чистый и чинный, напоминал вдовушку, ждущую смотрин, принарядившуюся и взволнованную, хочется опять замуж, да не за абы кого, новый муж — новая жизнь, какой она станет, решится нынче.

Чем ближе к театру, тем реже попадалась полиция, все больше жандармы. Дмитрий старался выглядеть непринужденным и спокойным, как и должно быть всякому, едущему в театр сегодня. У подъезда он соскочил с пролетки, расплатился и прошел среди гуляющей публики, половина которой тоже, вероятно, были жандармы, одетые в штатское. Билет осмотрели внимательно, но на самого Дмитрия внимания не обращали.

Времени впереди много. Он поднялся в буфетную третьего яруса, несмотря на ранний час, заполненную людьми, устроился в уголке со стаканом крюшона. О многих, находящихся здесь, он был наслышан, некоторых знал в лицо, но ни с кем не был знаком даже шапочно. Эмпиреи! Он едко рассмеялся, разумеется, про себя, представив, как завтра все будут рассказывать, что «видели его вот как вас, на расстоянии руки», но быстро перешел на другое — представил венские кафе, где люди также незнакомы, но все милы и приветливы, сам воздух другой, вольный, пьянящий. Он был в Вене в позапрошлом году, и с тех пор сердцем стремился туда вновь. Средства у них с Николя тогда были самые скудные, и прожили они не полгода, как рассчитывали, а всего четыре месяца, но какие зато были месяцы! Если у кого и возникали догадки насчет них, то держались при себе. Частная жизнь. Такие парочки Вене были не в диковинку, некоторые кафе существовали исключительно для них, но Дмитрий с Николя предпочитали ходить в обычные — покойнее и уютней. И к чему дразнить гусей?

Все же их заметили. Свои, наши. В Вене на них было наплевать, но здесь, в Киеве… Дмитрий помнил, как Николя плакал и заламывал руки, когда к нему пришли наши и пригрозили разоблачением. Для Николя это означало бы полный крах, да и Дмитрию тоже ничего хорошего не сулило. Наши не требовали денег, да и смешно, откуда деньги у Николя, отец держал его строго, ограждая от соблазнов или просто из скупости, не было денег и у Дмитрия. Будут, будут деньги, сказали наши, и, надо отдать должное, деньги появились. А в ответ — окажите услугу, убейте одного негодного человечка, да не человечка, хуже — сатрапа. Повторите одесский подвиг, и все передовые люди отдадут вам жар своих сердец (выспренность фраз была присуща нашим, словно цеховое знамя). Первой мыслью было — бежать, но куда? На что? И потом, разве бегство предотвращало скандал? Потом у Николя возникла идея, поначалу показавшаяся авантюрной, неисполняемой, но с каждым днем идея становилась реальнее, ощутимей. Наши терпеливо ждали, посещение Киева нельзя было ускорить, А Николя и он тем временем пошли на сговор. Помогло то, что сатрап явно терял милость, проучить его хотели не только наши. Тем не менее, все было зыбко, ненадежно, страшно.

Звонок заставил Дмитрия вздрогнуть. Он допил крюшон, прошел в зал и занял свое место. Место оказалось неважное, в третьем ряду, он томился; пудра и духи, которыми безмерно пользовались киевские гранд-дамы, душили его, он едва сдержал кашель.

Занавес поднялся. Происходящее на сцене не осознавалось, он пытался уловить смысл, и не мог. Другие тоже не обращали на действие внимание, всё больше тянулись увидеть государя, что отсюда, с балкона, было просто невозможным; потом утешились перебором виденных отсюда.

Он пригляделся. В первом ряду партера? Слева от прохода? Все равно, отсюда все затылки казались одинаковыми. Выстрелить сейчас невозможно.

Он постоянно возвращался взглядом к тому месту в первом ряду, малодушно надеясь, что вдруг оно окажется пустое — болезнь или внезапные дела отзовут его обладателя отсюда и понимая, что такой поворот событий только бы ухудшил положение, но так хотелось отсрочки.

Антракт наступил внезапно. Дмитрий невежливо пробился к выходу, не чувствуя в себе уверенности, пошел к лестнице, но на середине пролета живот скрутило, и он едва успел добежать до ватерклозета, такой сильной оказалась нужда. Как ни странно, страх ушел. Он стал смешон и противен самому себе, но что ж с того?

Приводя в порядок одежду, он успокаивался. Никогда не считал себя человеком особенным, сверхволевым, и вот — подтверждение. Ничего, ничего.

Антракт был коротким, пришлось возвращаться на балкон. Место в партере было по-прежнему занято, соседки обсуждали виденное в перерыве, и Дмитрий опять подумал о Вене, даже начал мысленно устраивать быт: кое-какие деньги дали наши, и Николя отец назначит содержание, ведь теперь Николя будет революционером, а не перевертом, позором семьи. Образуется.

Второй антракт он принял, как принимают неизбежное; стараясь не растерять решимости, он направился вниз, теперь уже не спеша и не суетясь. Театр, подновленный, прихорошившийся, стал и его театром, он был актером, отыграет — и домой.

Партер опустел, но тот, кто был ему нужен, остался. Дмитрий даже не удивился, что все так отлично складывается. Тот стоял у оркестра, спиной опершись о барьерчик, рядом с ним был кто-то неважный, Дмитрий даже не видел лица, сосредоточась на нем. Вздохнул поглубже и пошел вперед, как заходил в прохладную в эту пору воду Днепра, он любил купаться и всегда начинал купание раньше всех, в мае, а кончал последним.

Стоявшие обратили на него внимание лишь тогда, когда Дмитрий подошел совсем рядом. Дмитрий выхватил пистолет, подумал, что, наверное, нужно что-то сказать, не нашелся и просто нажал на спусковой курок. Выстрела не получилось, он забыл снять с предохранителя. Досадуя, он исправился, тот уже качнулся навстречу ему, как неловко, неудобно, он опять вскинул браунинг…

1933 г.

1

Лошадей он не любил, как не любил все, могущее причинить неприятности, и именно поэтому старался ездить верхом ежедневно. Неприятностями матушка называла ушибы, ссадины, царапины, неизбежные в любом возрасте, особенно детском, без которых и не бывает детства, во всяком случае, веселого детства. Что ж, значит, его и не было. Сейчас наверстывать поздно. Да и царапины хоть и не грозили прежними кровотечениями, по крайней мере, легкие, здоровья все равно не прибавляли. Медики добились и многого, и малого. Одно то, что он живет почти полноценной жизнью (подумалось — полнокровной, но отдавало скверным каламбуром, такого он себе не позволял) — куда как много, но оставалось это самое «почти». Доказывая неизвестно кому неизвестно что, он занимался и фехтованием, и гимнастикой, иногда играл в поло, чаще — в лаун-теннис, но удовольствие получал единственно от плавания. Может быть, потому, что плавание напоминало о Ливадии, месте, которое он ценил больше всего. Нет, пожалуй, у него было все-таки неплохое детство.

Алексей соскочил с лошади, правый голеностоп слегка побаливал после вчерашней пробежки, хорошо, если обойдется этим, и, передав поводья подбежавшему казачку, пошел аллеей. Рано еще. Здесь, в летней резиденции, жили неспешно, со вкусом, предпочитая утру вечер.

Боковым, непарадным ходом, он поднялся в свои покои. Утренний туалет. В душевой он осмотрел ногу. Над щиколоткой появилась припухлость, темная, пока небольшая. Пальцами он осторожно нанес мазь, чувствуя, как холодит и успокаивает она стопу, потом позвал камердинера. Сегодня был малый прием, он с удовольствием надел форму. Капитан первого ранга. Последнее время чины Романовым не очень-то даются, подумал он, смотрясь в зеркало. Завтра нужно будет поправить бороду, слишком уж своенравной стала, просто их сиятельство граф Толстой. Лев Николаевич не хотел бриться, а он не может, все из опасений порезов. Вот вам и свобода воли.

Пора было начинать — едва слышный шум за дверьми предвещал начало рабочего дня. Начнем, начнем…

Посол Тринидада вручал верительные грамоты (где этот Тринидад? Сколько лет прожил, и не тужил, не зная) — рады, рады; полный Георгиевский кавалер, воздушный бомбардир — монаршая улыбка, вопрос, похвала, благоволение; представление нового командующего Германским корпусом — Вы не будете обойдены нашим вниманием, и вздохнем о бедном фон Бюлове, впрочем, пасть за свободу отчизны — лучшая смерть для солдата, не так ли?

Алексей вел прием, словно велосипед, инстинктивно выбирая угол уклона, меняя направление и прибавляя или убавляя темп. Действительно, царское ремесло такое — выучась однажды, сохраняешь навыки на всю жизнь. При желании можно было бы — о, можно было бы многое: усложнить этикет, придать двору блеск и утонченность, по сравнению с которой двор короля-олнца показался бы сборищем заурядных провинциалов. Правительство неоднократно намекало на желанность такого варианта, обещая субсидировать практически любые расходы, открыть новые придворные должности, находящиеся, естественно, в полном распоряжение Государя, а цивильный лист увеличить вдвое, втрое. Искушение. Стать главою самого грандиозного театра. Три четверти двора ожидали и надеялись — должности! Мишура и деньги, деньги и мишура, забывая, что заказывает музыку тот, кто платит. Или не забывая, а примирясь с этим. Ждите. Дети чечевицы.

Алексей покинул зал, оставив на завтра треть из ожидавших аудиенцию нынче. Никто не позволил себе выказать недовольство, все знали заранее, кого примут сегодня, кого позднее, а кого никогда. Этикет. Государь доступен, но не общедоступен.

Отослав министра двора согласовывать прием на будущую неделю с чиновником из правительства (тех, кого принять нужно было непременно), он позавтракал в обществе жены и кузена Николая. Мария, как обычно, извинилась за отсутствующего дядюшку Вилли, тому опять стало хуже, и когда она передала просьбу навестить, Алексей сразу же согласился, чувствуя угрызения совести, что сам не догадался проведать старика.

— Только дядюшка просил — сегодня.

— Я обязательно выберу время, — пообещал Алексей. — Наверное, сразу после полудня.

Мария посветлела — отношения с дядей Вилли вообще-то были достаточно сложные.

— Я передам ему Ваше согласие, дорогой супруг.

Кузен Никки удержался от усмешки. Чопорность Марии веселила его, хотя веселого было мало. Антигерманские настроения докатывали и сюда, во дворец. Любители посчитать процент русской крови в жилах государя из охотнорядцев открыто требовали развода и женитьбы на русской, сторонники патриотической линии во дворце упирали на кровную связь Марии с Викторией, а, следовательно, на исключительно высокий риск болезни у детей. Их первенца, Сашеньку, к счастью, кровоточивость миновала, но остальные? У государя должно быть обильное потомство — в интересах державы — и потомство здоровое. Усугубляло положение то, что консилиум двадцать пятого года, пресловутый «королевский консилиум» ошибся — его авторитетное заключение о том, что Мария не является скрытой носительницей кровавой болезни опроверг доктор Вернер, уже после рождения Сашеньки. Хромосомный анализ. То, что Вернер был пруссаком, не помешало крикам о «жидо-германском заговоре» с целью извести и без того не слишком процветающую династию.

После завтрака, еще раз пообещав повидаться с дядюшкой, Алексей прошел в кабинет. Телеграфист из соседней комнаты принес ворох лент, он проглядел их — ничего исключительного. Посидел над рукописью, решительно собрал листки в папку, а папку — в стол. Позже.

— К вам адмирал, — почтительно уведомил секретарь, его личный секретарь. В этом кабинете Алексей был скорее частным лицом, чем Государем, и требовал к себе отношения иного, менее нафталинного.

Колчак, как и договаривались, привел с собой отца Афанасия. Молодой священник Алексею понравился — почтителен без робости, раскован без развязности. Лидер. Адмирал и на этот раз нашел нужного человека.

— Экспедиция готова к отправке, — доложил адмирал. — Готова полностью.

— Я в этом нисколько не сомневался, дорогой Александр Васильевич.

— Все участники сегодня же отправляются в Одессу, где их ждет «Георгий Седов».

— Я вам немного завидую, — Алексей ободряюще улыбнулся священнику. На самом деле он завидовал отчаянно, но даже не будь он коронованной особой, путь в Антарктиду был заказан. Будем изучать мир по отчетам.

— Не будь Вас, Государь, экспедиция была бы немыслима. Все мы исполнены решимости совершить посильное, а удастся — и более того, — священник говорил убежденно, не хвастая. — Стыдно было бы с такими людьми и при таком оснащении отступить.

— Я хотел бы обратить ваше внимание вот на что, — перешел к главному Алексей. — Метеорологические исследования, физика, физиология, все это, безусловно, важно, но меня интересуют и явления иного плана.

— Да?

— Духовный мир. Духовное зрение, чуткость. Знаете, после городской сутолоки выберешься в лес и ходишь, как глухой. Только позже, потом начинаешь различать птиц, ветер, пчел. Или ночью — в городе неба не видно. Луну разве, или самые яркие звезды. Свет мешает, фонари, дым и копоть. И даже за городом в лунную ночь звезд куда меньше видно, чем в безлунную. А не будь ярких звезд, мы, наверное, видели еще более слабые, еще более далекие. Так вот, не мешает ли нашему внутреннему слуху окружение людьми? Не станем ли мы зорче вдали от них? А если станем, то что услышим?

— Государь, опыт нашей Церкви…

— Да, да, — перебил священника Алексей, — отшельники, пустынники, я интересовался. Собственно, это и натолкнуло меня на идею. Вы окажитесь за тысячи верст от остальных людей, вне их влияния. Что услышите вы? Как поведете себя? Какими будете после года, проведенного там? Вам, отец Афанасий, выпало исследовать область не менее, а, может быть, более интересную, чем новый континент, и я с особенным нетерпением буду ждать вашего возвращения.

— Я постараюсь оправдать надежды Вашего Величества, — и это обращение рассеяло иллюзию. В глазах священника он был не ученым, не исследователем, а Государем, и забывать этого не следовало. Может быть, позже, но прежде надо съесть не пуд, а хотя бы фунт соли вместе, как с Александром Васильевичем.

Адмирал тоже почувствовал неловкость и постарался исправить положение:

— Отец Афанасий не новичок — зимовал на Земле Николая, именно там он иссек собственный аппендикс, показав пример самообладания и твердости духа.

— Вот как? — Алексей по-другому взглянул на начальника Антарктической экспедиции.

— Я учился у Бурденко, — просто объяснил священник. Невелика, мол, моя заслуга, поучитесь у Бурденко, и вы сможете то же.

— Было тяжело? — невольно полюбопытствовал Алексей и тут же укорил себя за неуместный вопрос. Но отцу Афанасию отвечать на него было не впервой.

— Тяжело было решиться. Аппендицит прихватил внезапно, а себя со стороны видно плохо. Чуть было не упустил время. Сама же операция… Жить хотелось.

— Хотелось?

— Разумеется, и сейчас хочется, Государь. Но человек порой мало ценит то, что дано ему по праву рождения, и только угроза потери заставляет осознать, как многого он может лишиться. И тогда открываешь в себе новые силы.

К чему он это, подумал Алексей, на что намекает? Очевидно, священник тоже осознал невольную двусмысленность сказанного и запнулся. А все-таки непохоже это на случайную обмолвку. Такой молодец три раза обдумает, прежде чем скажет, тем более — самому государю.

— Мне остается только пожелать всем вам успеха, — пробормотал Алексей. Все, поговорили. Поняв, что аудиенция закончилась, оба полярника откланялись. У двери адмирал замешкался, и Алексей понял, что Александру Васильевичу хочет поговорить наедине.

— Да, Александр Васильевич, задержитесь, пожалуйста. Адмирал благодарно взглянул на него.

— Отец Афанасий еще молодой, но… Вы позволите говорить откровенно, Государь?

— Разумеется…

— Вы должны знать: многие, очень многие ждут от Вас действий. Ваши друзья — а у вас много друзей, поверьте, — готовы всемерно поддержать э-э… более активную позицию Вашего величества.

— Я приму это к сведению, — ну, вот. Еще один приверженец.

— Флот — я отвечаю за свои слова, — флот не любит… нынешних.

— Не любить одних — еще не значит любить других.

— Других — может быть, но Вас, Государь, флот любит.

— Кроме военно-морского флота есть и воздушный. А также армия. Вы хотите, чтобы я развязал гражданскую войну? Мало нам германской?

— Германская война будет окончена — может быть окончена — еще до Рождества. Коминтерн готов заключить мирный договор, весьма выгодный России. Если этого захочет наше правительство.

— Что вы имеете ввиду?

— Идут обширная подготовка к новой кампании. В любой момент, Ваше Величество, может быть отдан приказ двинуть корабли к берегам Америки.

— Америки? — Алексей недоверчиво рассмеялся. — У наших стратегов, конечно, аппетит отменный, но — Америка?

— Идеальный противник. Далекий, поэтому воевать можно бесконечно долго. А когда страна воюет, управлять ей куда проще, чем мирной. Даже не управлять — командовать.

— Хорошо, хорошо, адмирал, — не хотелось продолжать разговор.

— Я считал своим долгом сказать то, что сказал.

— Я ценю вашу откровенность, — всем видом Алексей показывал, что — хватит. Адмирал, наверное, разочарован. Как всем хочется действия! Заговоры, перевороты, потрясения. Сразу и вдруг.

Затея с Антарктической экспедицией после этого разговора показалась пустячной. Детская забава. А он так гордился ею — настоял чтобы полностью, до копейки она была оплачена из его собственных средств, составлял программу исследований, подбирал — с помощью адмирала — людей.

Действовать. Только этого от него и ждут. И гипотетические друзья и несомненные — о, совершенно! — враги.

2

Поначалу боль казалась пустячной, гораздо больше его обеспокоило — кто? Кто стрельнул в спину? Бердников, Сашка Коленьков, Азаров? Каждый ненавидел его люто, как, впрочем, и он их.

Ефрейтор привалился боком к дереву, неловко, левой рукой начал ощупывать себя. Лишь с третьего раза ладонь окрасилась кровью, где-то у лопатки. А спереди ничего не было. Застряла внутри.

Взяла досада. Германец, он перед ним, за спиралями, и ничего, не стреляет, а эти… Он выругался, полегчало — обманно, на куцый щенячий хвост, но он воспользовался и этой малостью, пригнувшись, перебежал под защиту кустов, хотя, наверное, тех сдуло, на выстрел вот-вот придет кто из офицеров, стреляли нынче редко, затишье, но опаска лишней не бывает, особенно здесь.

Пролежал он недолго, может, совсем недолго.

— Ты чего лежишь, Евтюхов? Никак, ранили?

— Так точно, ваше благородие, — вот тут-то боль и показалась: зацепила, дернула и поволокла. Он закусил губу, пытаясь ее обороть, да толку…

Подпоручик был не один, вместе с ним трое солдат. Дозорные.

— Ты того… Терпи. Сейчас в лазарет доставим, тут близко, — приговаривал один, из соседней роты, Гаврилов, что ли, перевязывая поверх гимнастерки серым полевым бинтом. Он терпел, куда ж деваться, да еще подпоручик облегчительный укол сам сделал, из собственной офицерской аптечки, не пожалел, про уколы эти много слухов ходили, он думал — врут все, болтают, но помогло почти сразу — боль закрылась, угасла.

— Вот тебе и германец, — офицер спрятал аптечку, посмотрел в сторону спиралей. — Не трогаем их, а они…

Ефрейтор хотел было сказать, что германец тут не причем, но опомнился: одно дело — от врага пострадать, совсем другое — от своих. Ничего, с этими он сам посчитается, понадобиться пособить — есть кому. За дружка своего, самострельщика, поквитаться хотят, ладно, ждите.

— Ты, Гаврилов, доведи его до лазарета, видишь, сам он не дойдет, — скомандовал прапорщик.

Путь помнился плохо, остался разве что запах нового порошка от вшей, которым Гаврилов обсыпался знатно. Ефрейтор же порошка этого не переносил, начинало зудиться, покрываться волдырями тело, и ему специально разрешили раз в неделю ходить в баню соседнего полка, где работала вошебойка.

Лазарет никаким лазаретом не был, просто — полковой медицинский пункт. Стоял он, укрытый пригорком, верстах в трех, и, дойдя до места, ефрейтор висел на Гаврилове. Тот лишь уговаривал терпеть, и почти нес его, обхватив рукой за пояс.

Встретили их без охов и ахов, ефрейтора уложили на носилки, просто смешно, столько прошагал сам, а в перевязочную, тут же, рядом — понесут. Солдата принялись расспрашивать, что да как, ефрейтор прислушивался, готовый поправить, но Гаврилов говорил правильно, мол, на глазах их благородия подпоручика Семенова ранила ефрейтора германская пуля. К словам солдата не придирались, да и как придерешься — рана в спину самострелом быть не могла никак.

Гимнастерку снимать не стали, а рассекли ножом, жалко было, чистая, в бане-то он и стирался при каждой возможности, потом чем-то холодным мазали спину, холодным и пахучим особым медицинским запахом. Он лежал на перевязочном столе на животе, голову держал набок, так велели, и думал: признают ранение легким или тяжелым. Если тяжелым, то могут дать большой отпуск или даже демобилизовать подчистую, одно легкое ранение у него уже было.

— Зонд, — потребовал доктор.

Хоть и легкое, тоже ничего, отпишут домой, мол, геройски воюет за Отечество, и за ранение хозяйству должно выйти послабление, по указу. В полку был солдат, четырежды легко ранен, так налог ему снизили наполовину, как за убитого. Он не четырежды, но все ж бабе облегчение.

Доктор обколол рану хорошо, на совесть, чувствовалось, как он ворочает в ней инструментом (ефрейтор мельком видел — блестящий, красивый) а боли не было. Потом позвали другого доктора, который зубы дергал, вместе они еще немного тревожили рану, а потом опять помазали холодным, приложили ваты и заклеили марлей сверху, так, во всяком случае, он понял.

— Как чувствуешь, ефрейтор? — спросил его первый доктор, наклонясь почти к лицу, видны были крупные поры и пот на лбу и висках. Тоже работенка — латать раненых. Не под пулями, но…

Ефрейтор не знал, как ответить. Не больно, так зачтут ранение за легкое, соврать, что больно — вдруг здоровью навредить? Доктор, видно, понял и сказал:

— Ты к отпуску готовься, долгому. Мы тебя сначала в госпиталь окружной направим, а по выздоровлении, скорее всего, вчистую от службы освободят.

Он поверил доктору, тут, на передовой, врать не станут.

— Совсем не больно. Наверное, ваши уколы сильные.

Доктор вроде и не обрадовался, а наоборот. Они вместе с зубным доктором начали говорит вполголоса и непонятно, а он на столе лежал совершенно спокойно, наверное, даже бы уснул, но доктора скомандовали, и его переложили на носилки, укрыли принесенным откуда-то одеялом и так, накрытого, понесли в палатку.

Палатка, большая, была почти пустой, у стены, далекой от входа, лежали двое, и все. Его уложили, он попросил — поближе к двери, днем душно, а к вечеру обещали отправить в госпиталь, подоткнули одеяло, спросили, не нужно ли чего, не стесняйся, но ему и вправду ничего не нужно было, он как раз облегчался, когда ранили, и, пообещав позвать, если что, он устроился на приглянувшемся месте.

Устроился — значит, закрыл глаза. На большее не хватало. Он прислушивался к себе, что там, внутри, не очень? Но ответа не было, рана молчала. Здорово умеют лечить. Научились. Какое-о время он просто лежал, не думая ни о чем. Поднимающееся солнце прогревало палатку, ткань пахла как-то особо, неуютно, нежило. Он не любил палаток вообще. Даже здесь, на Бессарабском фронте зимой будет холодно, а севернее, под Кенигсбергом? Все сколь либо годное жилье отводилось офицерам, старшим офицерам, потому что жилья было мало: отходя, коминтерновская армия разрушила все, что успела, угнала жителей, поля поросли дрянью, сквозь которую проглядывала горелая земля, в позапрошлом году жгли посевы. Потом он вспомнил, что о зиме тревожиться больше надобности нет, стало повеселее. О доме он решил не загадывать, чего спешить, да и вообще, мало ли, но вот госпиталь, куда направят? В Кишинев, наверное. Сначала на станцию, а там, в санитарном вагоне — в Кишинев. Их полк проходил через город, невелик городишко, но уж получше Плоешти, разрушенной напрочь. В Кишиневе был малый из его роты, правда, в особом госпитале, триппер подхватил, его подлечили и назад. Тут триппер не грозит. Неоткуда ему взяться. Ничего городок, рассказывал. Компот давали, персики и виноград в нем плавали, а у местных вина можно купить почти даром. Нищета, копейке рады.

Откинутый полог входа давал обзор, крохотный, но мир снаружи казался отсюда каким-то особенным, будто синему смотришь, только цветную, все обрело значение и смысл, пусть даже непонятный сразу. Видна была береза, обычная, такая же, что и в Шиловском лесу, куда он раньше, мальчишкой, ходил с хутора, неправда, что наши березы какие-то особенные, дерево и дерево. Еще виднелась часть другой палатки, огромный красный крест нарисован был на боку. Наверное, и сверху есть, и на его палатке тоже. Он повернул голову, так и есть. Немцы, коминтерновцы, правда, говорят, на этот крест кладут, даже наоборот, стараются бомбить в первую очередь, но все дни никаких бомбежек не было, с чего бы сегодня им начаться. Прошла мимо сестра милосердия, и не разглядел ее толком, мелькнуло белое и чепец или как он называется, с крылышками, ефрейтор представил себе здоровую молодую бабу, но, скорее, по привычке, сейчас ничего в нем не отозвалось. Вот вернется домой…

Слух тоже обострился, бесчисленные звуки летели отовсюду, ветер, шевеление листьев, разговоры, невнятные, но оттого не менее интересные, смех. А вот соседа слышно не было. Жив ли?

Он вгляделся. Жив, дышит, даже тяжело. А неслышно, потому что внутри, в палате. Его же влекло — снаружи.

— То ли лошадь. Не ломается, не шумит, топлива не нужно, — громкий голос принадлежал зубному доктору. Ефрейтор понимал, что память и чувства его обострились и стали ясными, как в детстве.

— Что тебе лошадь, — новый голос был незнаком. Представилось, будто говорит толстый невысокий человечек, в летах, но живчик. — Мамалыгой кормить её прикажешь? Овса-то нет.

— Можно и без лошади. Только если начнется, мы захлебнемся сразу. Плечо — десять верст. Представь, исправны оба паровичка. Каждый берет пятерых, пусть даже шестерых. Туда-братно час. Двенадцать человек. За день десять рейсов. Сто двадцать человек.

— Мало?

— По расчетам и не мало, но малейший сбой? Стрелять ведь будут, стрелять! Пуля дура, а снаряд еще дурее.

— Ты, Егор, не волнуйся и не сомневайся. Наше дело поросячье, лечить в применении к обстановке.

Голоса удалялись. Молодой еще зубной доктор, только недавно прислали. А тот, толстый, его на ум наставляет. Наверное, опытный.

Ефрейтор уверовал в толстого доктора. Подумалось, жаль, что толстый не осмотрел его рану. Сразу бы сказал, какое ранение, когда домой (он даже не заметил, что думает не «если» а именно «когда»), отписал бы, пусть готовятся к встрече. Захотелось сала, копченого, совсем не ко времени, не зима. На базаре прикупят,

Он задремал, продолжая слушать вокруг, давая каждому звуку определение, само собой возникающее в сознании, и ощущая свое единство с этими звуками, со всем миром, недоумевая только, почему раньше был зашорен, пропускал жизнь мимо. Суета. Нужно, необходимо было попасть сюда с этим ранением, что-бы понять цену жизни. Не грош, жизнь. Неподалеку запыхтел паровичок, и он увидел, как едет к станции, чувствовал даже тряскую дорогу. Доедет к сроку.

3

— Звучало так, словно по воде лопатами били, плашмя, — Генрих по привычке вопросительно взглянул на собеседника, правильно ли он сказал: «плашмя». Эта привычка, оставшаяся с прежних лет, выдавала в нем чужака, пришлого, хотя русский язык Генриху стал ближе и естественней родного. Девять лет — большой срок, особенно когда тебе всего семнадцать.

— Громко, — полуутвердительно, полувопросительно ответил Константин.

— Оглушительно, — восторгу Генриха требовался простор. Простора у нас много, порой кажется — слишком много, ценить перестаем.

— На слух ты нарыбачил много. Ну, а поймал что? С лопату или хоть поменьше?

— Немножко. Пустячок. Какой с меня рыбак. Вот если бы с вами, Константин Макарович.

— Может быть, завтра. Как получится.

— Но я приготовлюсь, хорошо?

— Не спеши. Вечером решим. Как погода, как время. Что зазря колготиться — Константину рыбачить не хотелось, но вот так отказываться от самой идеи рыбалки не хотелось тоже. Традиции. Без них и отдых не в отдых. Казалось, что он ежегодно приезжает сюда исполнить ритуальные действа — рыбачить, сходить по грибы, поохотиться, не интересуясь ни конечным результатом, ни даже самим процессом. Просто — положено, как положено на Рождество ставить елку, а на масленицу есть блины.

Куранты за окном отбили четверть.

— Ох, мне пора заниматься, — Генрих нехотя поднялся с кресла. — Четырнадцать параграфов по физике и три часа математики. Так вы вечером скажете, Константин Макарович? Решите и скажете?

— Насчет рыбалки-то? Решу и скажу. Обязательно.

После ухода Генриха он не спеша допил остававшийся в термосе кофе, разглядывая пронзительно яркую картинку: поле, розы, гора, небо. Китайский лубок. Но сам термос тепло держал хорошо, что и примиряло с аляповатым пейзажиком на его корпусе. Не нравиться — разверни тыльной стороной. «Доброму русскому солдату от жителей Пекина». Термос подарили в госпитале, где он провел три месяца, после чего комиссия решила, что поручик Фадеев свое отслужил, и долечиваться может дома. Правильно решила.

Он решил погулять. Погода в любой момент переменится, что тогда? Привел себя в надлежащий вид и чинно спустился с лестницы.

Баронесса на его приветствие ответила сдержанно. Он справился о ее здоровье, похвалил Генриха, полюбопытствовал, где сейчас фройлян Лотта. Здоровье было, благодаренье Богу, крепким, Генрих — прилежный мальчик, что не удивительно, а фройлян Лотта с раннего утра у принцессы Ольги, помогает собирать посылку на фронт. В словах ее о раннем утре сквозило неодобрение к молодому человеку, встающему столь поздно и ведущему откровенно праздную жизнь. Но потом она смягчилась, вспомнив, что Константин уже и не молод, и первую свою рану получил под Кенигсбергом, сражаясь под знаменами того же полка, что и ее покойный супруг, и даже пригласила его откушать с ней чаю, целебного травяного чаю, собранного ею самой по рецептам ее бабушки. Здесь, правда, травы немножечко не такие, но все-таки…

Пришлось выпить, похвалить, и лишь затем Константин смог удалиться. Девять лет под чужой кровлей сделали баронессу либеральной, терпимой старушкой, но сейчас это огорчало. Что хорошего в невольном смирении? Стать на старость лет нахлебницей, приживалкой да еще в чужой стране… Мало радости. А забот много. Генрих — ладно, поступит в политехническую академию, сделает карьеру — как всякая мать, баронесса не сомневалась в талантах сына, а Генрих действительно был способным, — но вот что с дочерью делать? Где найти ей достойную партию, да еще проживая здесь, в глуши, почти среди медведей? Вот и приходится улыбаться и вести разговоры с ним, Константином, каким-никаким, а потомственным дворянином, дальним родственником принца, самостоятельным и даже состоятельным человеком. Мезальянс, конечно, но в сложившихся обстоятельствах…

Константин перестал печалиться за баронессу. Кто знает, о чем та думает на самом деле.

Седой, сгорбленный Ипатыч прошел мимо, не замечая, он поздоровался, и старик так досадовал на невнимательность, что стало жалко и Ипатыча.

— Как жизнь? — спросил Константин, пытаясь ободрить лакея.

— Служим. Стараемся.

— Не тяжело?

— Какое тяжело. Это молодые гневили Бога, теперь-то в окопах, поди, мечтают назад вернуться, на пироги.

— Петр Александрович когда приезжает?

— Их к обеду ждут. Только что телеграмма от них пришла. Так я побегу, ладно, а то немка… ох, простите дурака… баронесса браниться будет.

— Ступай, — он смотрел, как лакей ковылял на ревматических ногах. Побегу… А ведь Ипатыч, пожалуй, и доволен. Нужен, опять при деле, в семье не рот лишний, а кормилец.

Константин обогнул дворец, длинной каменной лестницей начал спускаться к реке. Давно не стриженные кусты возвращали парк в первозданное, российское состояние, вода сбегала по каскаду, не Петергоф, зато рядом, близко, почти свое. Вспоминалось детство, как играл он здесь, разглядывал букашек и пускал в фонтане кораблики.

Он прошел мимо фабрики, конфетный дух продлевал лирические воспоминания, но что съедено, то съедено, и нечего возвращаться к конфетным фантикам. Мимо катила вагонетка, доверху нагруженная свеклой, вместо мотора две работницы качали рычаг, уголек нынче нормирован, и ему стало стыдно своего безделья. Барин. Вагонетка пересекала путь, и он остановился, пропуская. До сахарного завода от станции было близко, версты полторы, но двигалась вагонетка медленно, едва в полчаса управятся. Показалась и другая, третья. Он поспешно перешагнул через рельс и пошел рядом с узкоколейкой, стараясь не смотреть на работниц. Те, полураздетые, жарко, хоть и сентябрь, поглядывали на него скорее весело, что за ферт гуляет. Рычаги, передачи, наверное, это действительно не очень тяжело, ветерок обдувает, не то, что в цехах.

Он пересек мост, давно не чиненый, если и раздобудет принц угля, все равно паровоз не пустишь, по пути посмотрел вниз, в воду, под поверхностью мелькало серебро уклеек, а настоящая рыба была глубже, угадываясь тенью, разбегом рыбьей мелочи. Лопатой плашмя, да. Он помнил, каких сазанов лавливали раньше, в два, в три пуда. Сейчас и побольше должны быть. Ловят их теперь мало, кому ловить? Кто не на фронте, работают за двоих, не до баловства.

Он прошел сквозь калитку на огороженный берег, чистый пляж. Запустение коснулось и его, повсюду росли колючки, кое-где даже виднелся гусиный помет, чего раньше не водилось. Давно не крашенные купальни стояли у воды, пустые, никому не нужные. Константину вдруг захотелось поплавать. Жаль, костюма не захватил. Можно, конечно, и так. Но неловко было проезжающих ниже по течению через мост работниц, неловко не в смысле наготы, далеко все же, а опять своей праздности. Бабье лето, воистину бабье. Пять миллионов под ружьем, а сколько пало, покалечено за эти годы? Лучших, здоровейших мужиков. Сейчас хоть затишье, дурное, но затишье, окопная война, а первые годы, когда по сто тыщ за битву в землю укладывалось?

Он подошел к воде, стараясь не замочить новые дорогие штиблеты (по-прежнему учитывал каждый рубль, как в прежние годы, хотя сейчас с деньгами стало хорошо, насколько вообще с ними бывает хорошо, патенты давали много, он негаданно разбогател на этой самой войне — антигазовые маски, искусственный каучук в мирное время ни принесли бы ни копейки. Впрочем, каучук, если его еще доработать, на что-нибудь да сгодился, но все равно натуральный лучше. Богатеет он, стало быть, благодаря морской блокаде), наклонился, зачерпнул воды. Теплая. А он вечером придет, к ночи, когда она станет парной, еще теплее и мягче, вот тогда и наплавается. Если не ухватит за бочок трехпудовый карась.

У берега он набрел на россыпь ракушек. Как их, перламутровки? Он напряг память, но быстро сдался. Помнилось зато, как начитавшись книжек про робинзонов, испек несколько в костерке и съел, Лиза плевалась, глядя на него, но он мужественно терпел, давя подкатывающую к горлу рвоту. А сейчас не может есть устриц. Невелика беда. А месяц устричный, сентябрь, с рокочущей буквой р.

Пляж кончился, Константин шел дальше. Лес встречал стеной, с виду необоримой, высоченных корабельных сосен. Новый флот строить — хоть сейчас. Босфор и Дарданеллы теперь наши, но есть еще и Гибралтар. Воздух роскошный, дыши — не надышишься. С собой в Москву увести? Закачать в баллоны и потом продавать по копейке за вдох.

Константин придерживался тропы, жалея, что не оделся попроще. Надо поискать, где-то же осталась его старая одежда, в которой он и студентом, и позже гулял подолгу, днями, исхаживая окрестности на десять, двадцать верст, ночуя у знакомых мужиков на сеновалах. По глупости тогда казалось, что этаким манером он познает народ, даже сближается с ним. Затем пришло понимание, что барин есть барин, мужик есть мужик, и вместе им не сойтись. И никаких Маугли. В детстве он воображал себя и им, усыновленным волком. Волком был Роб Рой, роскошный колли, снисходительно позволявший командовать собой и иногда даже, в хорошую минуту, команды эти исполнявшего. Иногда в походах попадались им оленята, лани, здесь, в заповеднике, были они непугливы, подпускали совсем близко, доверчивые ясноглазые зверушки.

Константин огляделся. Ноги привели его к Лысому Кордону. Место это он не любил, как и любой, выросший здесь, пользовалось оно дурной славою, о нем дворовые мальчишки рассказывали по вечерам, пугая друг дружку, страшные истории — с ведьмами, чертями и прочей нечистью. Неясно, почему назывался кордон Лысым — деревья росли буйно, и порубок на памяти Константина не было никогда, даже браконьеры сторонились этого места. Верхом доблести считалось придти сюда вечером, особенно при луне, и передавали, как тайну, что именно таким смельчаком и был Петлуска, когда-то бесшабашный парень, а после ночи на Кордоне — деревенский дурачок. Потом, уже став старше, Константин интересовался, не было ли чего действительного дурного за кордоном, но ничего загадочного и ужасного на памяти живущих не происходило. Но, как и в детстве, замирало что-то внутри, захотелось уйти, быстро, но не поворачиваясь спиной.

Он действительно почувствовал на себе чей-то взгляд, наблюдающий, недобрый. Вы иметь сильно расстроенный нервный систем, как ему говорил Юнг, московское светило. Коверканье слов (помимо размеров гонорара) было единственным отличием его консультации от консультаций других врачей, все они сходились на одном — необходим отдых, покой, и настаивали по меньшей мере на трех месяцах вдали от лаборатории. Три не три, а месяц Константин решил действительно отдохнуть, поездиться по стране, навестить друзей или просто знакомых, зная, что именно так, нежданно, в неподходящей обстановке, вдруг, порой приходят свежие идеи.

Неприятное чувство, тем не менее, не проходило. Не исключено, что это не воображение, а действительно кто-то следит за ним. Волк, например. Последние годы из-за войны развелось их по губернии во множестве — егерей мало, молодых призвали, и хотя поблизости волков не видели, но стали пропадать овцы, козы, иногда находили останки оленей. Впрочем, скорее виной тому были дезертиры, кружившие вокруг деревень и сел. В семье не без урода, в селе не без дезертира. Волков Константин не боялся, все же не зима, а вот дезертир разный бывает. Один — ничего, справится, он боевой офицер, а стая? При себе даже трости нет, а зря, надо будет револьвер, что ли, попросить у принца. Ерунда, чушь, конечно, россказни про злодеев-дезертиров на девяносто пять процессов были пропагандой, но пять процентов тоже немало, и гулять расхотелось совершенно. Он повернул назад, беззаботно насвистывая что-то веселенькое, и действительно, стоило покинуть Лысый Кордон, как вернулось настроение если не хорошее, то спокойное, умиротворенное. Прав был австриец, нервный систем есть сильно расстроенный. Не револьвер нужен, а кроличья лапка и чеснок.

Посмеиваясь над собой, он опять наслаждался днем, чудным сосновым бором, воздухом, пропитанным живицей, и, выходя к реке, твердо решил — завтра рыбачит с Генрихом, а сейчас непременно надо искупаться, пока солнце ласковое и нежное, осеннее тепло летуче, подхватится, снимется — и жди будущего лета.

Он успел вволю наплескаться, иззябнуть до синевы, даже нырял у обрывистого берега, не раков искал, а так, смывал усталость, и когда вернулся в купальню, кожа была — гусиной. Солнце не обмануло, грело хорошо, не хватало лишь полотенца, высушить голову, но Константин радовался и тому, что есть — теплу, чистой воде, свету.

4

— Тамара Юхансон, «Женщины Швеции». Господин Вабилов, не является ли отсутствие вашей жены на церемонии награждения очередным свидетельством мужского деспотизма. Домострой — так это по-русски.

Домострой. О, Господи, домострой!

Вабилов задавил в себе смех — надрывный, горький, со слезками, — и ответил вежливо.

— Нет, не является. Со дня на день мы ожидаем пополнения семейства, и потому моя жена сочла, что рожать и получать награду одновременно будет уж слишком даже для самой эмансипированной женщины.

— О! — корреспондентка явно оживились. Фагоциты, парабиоз — кому это, если честно, интересно, а вот личный момент! — Тогда вас можно поздравить дважды.

— Рано, сударыня, рано. Постучите по дереву.

Вабилов держал улыбку, как пятипудовый куль — напряжением последних сил.

Они не посмеют. Они не посмеют.

— До вечера, господа, — атташе демонстративно посмотрел на часы. — У господина Вабилова очень плотный график. Сожалею, но сейчас он вынужден оставить вас.

Охранники оттеснили корреспондентов. Собственно, теснить не потребовалось, не толпа. Человек десять всего: трое своих, русских, местные, плюс скандинавы. Карманная пресса.

Они покинула зал важных персон Таллинского вокзала, зал, где двадцать минут шла хорошо импровизированная пресс-конференция — Вабилов, атташе, охранники. «Руссобалт», черный, блестящий, ждал их у специального выхода.

— Автомобиль консула. Прошу, — атташе подвел его к мотору. Шофер, в казацкой форме — фуражка, штаны с лампасами, — распахнул дверцу.

Изнутри «Руссобалт» был не меньше, чем снаружи. Коврики на полу, занавески на окнах. Атташе сель рядом, один из охранников — вместе с шофером, остальные — в мотор попроще, что пристроился позади.

— Трогай, Микола, — скомандовал в переговорную трубку атташе. Машина покатила тихо, едва слышно.

— Впервые в Ревеле? — атташе раскрыл погребец, притороченный к перегородке, отделяющей водителя от салона. — Выпьете чего-нибудь? Личные запасы консула, Ивана Андреевича.

— Был когда-то. Давно, он еще нашим был.

— Нашим он и остался. Глядите, — атташе указал на окошко. — Вон, флаг на башне, Длинном Германе. Вольный город Таллинн, — атташе нарочито, не в две, а в пять букв растянул согласные. — У нас об этом флаге так рассказывают: премьер-инистр электрический полотер завел. Куда тряпку половую деть? Ну, и решили — дать Ревелю вольную, а тряпку на место флага и назначить. Занадобится — назад отберем, в двадцать четыре минуты, — не увидев ожидаемой улыбки, атташе посерьезнел. — Шутка, может, и не умная, но суть отражает. Ревель вольный город, покуда выгодно России. Через него идет торговля с нейтралами, банковские и прочие связи. Приличия соблюдены, интересы тоже. А эстонцы пусть поснимают пенки нашего варенья. Так выпьете? Мартель, шотландский виски, нашу очищенную?

— Нет.

— И я воздержусь. Вечером расслабиться не грех будет, а с утра… — он вернул бокал на место.

— Далеко еще ехать? — Вабилову стало тесно в просторном салоне. Может, действительно — стакашек? Сила слабых.

— Ревель, куда здесь поедешь? Приехали!

«Руссобалт» остановился рядом с особняком — белым, трехэтажным, восемь колонн напомнили Большой театр. Маленький Большой театр. Князь Игорь.

Искупить нельзя ничего. Ни деньгами, ни жизнью. Можно покаяться. Кусочек свободы заверните, пожалуйста, вон тот, слева, он попригляднее будет. Счет домой пришлите, мелких при себе нет, кончились.

Казачок, ловкий, крепкий парень лет двадцати, занялся багажом. Что багаж, пустяк, пара чемоданов.

— Иван Андреевич просил извинить — он в городе. Дела. Готовит ваше торжество. Знаете, в последний момент имеет обыкновение возникать раздрай. Согласование протоколов — Российского, Шведского и, разумеется, вольного города Таллина. Чье место выше. Будто не ясно. Вы располагайтесь, располагайтесь. Гостевые апартаменты налево. Отдохните, сосните часок-ругой, если хотенье есть. Про напряженный график я так сказал, слукавил. Завтра, да, после награждения. А до — негоже, по протоколу не полагается.

— Выходит, день у меня свободный.

— Получается — да, — атташе привел его в большой, светлый холл. — Ваши апартаменты. Сейчас вызову камердинера и покину вас. Если что — протелефонируйте мне, я всецело в вашем распоряжении. Как и все консульство, — в голосе атташе было несомненное уважение, более того — почтительность, но почтительность временная, к калифу на час. Короткое служение короткому господину.

На столике красного дерева с выгнутыми ножками — стопка свежих, еще влажных газет. Событие. Почти везде на первой полосе его портрет. Его ли? Вабилов посмотрелся в зеркало. Два разных человека. Оба чужие. Он забыл первого, молодого, задорного — фотографиям было лет пятнадцать, — и знать не хотел этого, в зеркале. Пятнадцать лет спустя. Тогда, в девятнадцатом, ему и Елене послан был дар. Дар, иначе и не назовешь. В три месяца прошли путь от случайной идеи, идеи вечернего чаепития, до воплощения — пробирки универсальной вакцины. Инфлюэнцы больше нет. Инфлюэнцы, кори, коклюша, обычной простуды, словом, большинства вирусных хворей. Презрение академических кругов («молокососы нашли панацею, какой вздор!»), Бешеный интерес газетчиков и осторожный, но нарастающий — промышленников. Еще через год капли РУВ — Российской Универсальной Вакцины — заполонили аптеки. По одной капле сентябрь и март. Миллионная экономия: прогулы по болезни сократились вдвое, втрое. Серые шинели избавились, пардон, от соплей. Господа офицеры, извольте соответствовать!

Они с Еленой отказались от патента: вакцина принадлежит всем людям. Пользуйтесь. И капли РУВ вошли в обиход, как аспирин, горчичники и скипидар. Кто помнит творца аспирина? Брокгауз и Эфрон? А это кто такие будут? Какой национальности?

Кому надо — помнили. Потрудиться, постоять за державу — священная обязанность патриота. За Матушку-Русь!

Открытый лист — впишите, все, что может понадобиться. Любое оборудование. Любые реактивы — хоть из преисподней. Любых сотрудников, даже инородцев. И — добро пожаловать в ваш институт!

Остров Науки. И робинзоны.

Морских свинок? Мартышек? Шимпанзе? Извольте получить. Товар самого первого сорту, иного не держим-с.

Он отошел от зеркала, к окну, к панораме Таллина — теснящимся крышам марципановых домишек, дымки из труб делали их еще более сказочными. Большие башни сторожили стары город — зорко, недреманно.

Вабилов прошел в спальню. Вещи разложены — фрак, сюртук, всякая мелочь. Разложены аккуратно, знающе.

Захотелось принять ванну, очиститься. Хотя бы на часок.

Вода, пенная и теплая, не загасила волнений, напротив, нервическая дрожь била сильно, крупно. Спустя пару минут, наконец, отпустило, но пришел зуд, кожа чесалась, покусанная мириадами блох — черных, длинных, крысиных.

Нет покоя.

Он вылез из ванной, обернулся махровой простыней.

Утро делового человека. Позднее утро. Какие черты человеческого характера для вас наиболее адекватны? Даниил Хильдебранд, «Вечерний Таллинн», спасибо. Пожалуйста. Целеустремленность, собранность, патриотизм. Патриотизьм, зьм, с мягким знаком, как произносит веселый хлопчик-стеклодув. Под сорок ему, а все хлопчиком рядится. Неосознанное бегство в детство.

Взять и уйти самому. Уйти и не возвращаться. Чего проще. Пятьсот единиц инсулина и грамм веронала. Пропись академика Павлова. Абсолютно безболезненно, как комарик укусит. Павлов, Басецкий, Зильберт, Бехтерев, Рудин. Какая компания! И не догонят, как ни грозятся.

Он отбросил полотенце и, как был, голым зашагал по апартаментам. Второй выход — дверца бара. Патриотического бара. Водки, отечественные коньяки — шустовский, Нистру, Мтацминда, Двин. Широка страна моя родная. Услужливо распахнуты дверцы, извольте. А что? Выход и выход. Вышел, забылся, и назад. Туда-юда, туда-сюда. На острове трактир работал с восьми до одиннадцати вечера, чтобы господа ученые к утру успели протрезветь. Тщетная предосторожность. В любой лаборатории этанола — залейся. На полыни, на шалфее, да на чем угодно. Шаламов так специально затребовал однажды аргентинских степных трав. «Для опытов по извлечению соков», написал коряво в требовании. Потом настаивал на них водки, а вечером бродил по городку, убеждая всех и каждого, что не прав был Дмитрий Иванович, в водке должно быть сорок четыре градуса крепости. Почему сорок четыре, не знал, наверное, и сам Шаламов. Кто-то проверил, не поленился — в Шаламовских водках разброс был от двадцати пяти до шестидесяти градусов, делал он их на глазок, по вдохновению, и получалась порядочная дрянь.

— Жрите, милостивые государи! Жрите, я вам говорю! — Шаламов на секунду возник перед ним, в лабораторном халате, с костылем в одной руке и колбой очередной «шаламовки» в другой.

Сгинь.

Не до тебя.

Вабилов зажмурился, затряс головой, а когда открыл глаза, Шаламов исчез. Еще бы. Горячки не хватает.

Нагота помогла опомниться. Голый мужик, хлещущий «Смирновскую». Фи.

Он начал одеваться — медленно, тщательно. Трясущиеся руки и не дали бы спешить. Белье. Рубашка. Носки. Брюки. Галстук. Жилет. Туфли. Маленькие шажочки. Путь ребенка. Цель на завтра, на будущий вторник, на конец месяца. И в конце — да что же это? Я ведь не этого хотел! Я думал — так, пустяки, игра ума. Забава.

Вабилов подошел к телефону, набрал номер.

— Я бы хотел погулять по городу. Скучно мне здесь. Нет, пешком, только пешком. Хорошо, жду.

Повесив трубку, он вернулся к бару, налил в стакан на палец пахучей анисовой и выпил, блаженно улыбаясь.

Нужно держать образ.

Держать, твою мать!

5

Гагарин неловко взмахнул удилищем, над головой просвистело, поплавок звучно пал на воду. И пусть. Не везет в малом — авось в большом иначе будет. Вообще-то он любил рыбалку, но преимущественно теоретически, по книгам Сабанеева; правда, снасти у него были отменные, и без рыбы оставался он редко, но сегодня, право, не до нее, хотя и время уловистое, начинался осенний жор, но главнее был жор другой. Куда главнее.

Переступив с ноги на ногу, он огляделся. Охранник маячил поодаль, нечего вид застилать, легкий туман над озером доживал последние минуты, ветерок тихий, неприметный, благодать. Поплавок повело, и он нарочно рано подсек. Впустую, на крючке один червяк, натуральный, навозный.

— Не везет, — выбранился он вполголоса, — поменять место, что ли.

Неловко, по-городскому, он пробирался по берегу, ища, где бы пристроиться; камыша было много и не так-то просто сыскать гожее место. Вот, вроде, есть но — занято: рыболов в дождевике грязно-зеленого цвета как раз вытащил карасишку и теперь отправлял того на кукан.

— Позвольте полюбопытствовать, — Гагарин из вежливости держал удочку так, что было ясно — он не претендует на данное место, просто — поглядит и удалится.

Охранник захотел было приблизиться, но Гагарин коротким кивком остановил его. Держись где велено, без нужды не мельтеши, мил человек, ясно?

— Так себе, хвалиться нечем, — отозвался рыбак, но рыбы на кукане было изрядно. Он тоже глянул на охранника, но не мельком, а долгим взглядом, запоминая и давая запомнить себя.

— Недурно, — Гагарин вздохнул завистливо. — Сегодня. Ты готов?

— Конечно, — рыбак невозмутимо насадил на крючок червя, забросил удочку. — Не сомневайтесь. Винтовку пристрелял, ничего, годная, хотя нашей я и за семьсот метров достал бы.

— Никаких наших. Обязательно этой.

— Я понимаю, понимаю, — у рыбака клюнуло, опять карась. Прикормил место? С него станется.

— Тебя не замечали? Не останавливали?

— Три раза ходил, ни одна душа не спросила, куда. Они, лейб-стража, у самой ограды пасутся, а вглубь не идут. Место, что вы показали, дрянь. Я лучше подобрал, чуть ближе, зато и терраса, и столовая — все на ладони.

— А отойти сможешь?

— Я что, враг себе? Конечно, уйду.

— Винтовку брось на видном месте, чтобы долго не искали.

— Обижаете, — усмехнулся рыбак. — Я понимаю, что главное — винтовка. Американская штучка.

— Прекрасно, — Гагарину не хотелось развивать тему. — За понятливость тебя и ценю.

— Премного вами благодарен. Лучше бы золотом.

— Золотом, так золотом, — согласился Гагарин. Он еще раз увидел карася, точно, прикормленное место, и, небрежно распрощавшись, оставил рыбака.

— Может, его прогнать? — спросил охранник, когда Гагарин поравнялся с ним.

— Зачем, ловит и ловит себе. Успеем к поезду семь пятьдесят две?

— Быстро идти придется, — охранник посмотрел на часы. — Быстро и напрямик.

— Тогда веди.

Напрямик получилось через кустарник, не слишком густой, но глаза пришлось поберечь. Зато шли быстро, успевая не только к поезду, а и к станционному буфету с его вечными балыками, слоеными пирожками, жареными курами и свежим духовитым хлебом. Похоже, и ханжой приторговывают, даже наверное приторговывают — чай в углу пили зверскими глотками, морща и кряхтя, но Гагарин сегодня не был настроен изображать Deus ex machina, не тот день. И он не тот, хватит директору Департамента Безопасности изображать Ваньку-Каина. Поначалу, впрочем, это было полезно, давало дивиденды и популярность росла, как бурьян, весело и стремительно, но нынче времечко наступает серьезное.

Он допил свой чай, крепкий, заварку не экономили, как раз к пригородному поезду. Ехал вторым классом, а прежний директор непременно бы министерский экспресс заказал, или, по меньшей мере, специальный вагон-салон. И дело не в конспирации, он и обычно, на настоящую рыбалку ездил так, по-простому, если честно, для него и второй класс достаточно комфортабелен, к тому же можно вдоволь поговорить со случайным попутчиком, сроду его не узнавали в лицо, не певец, не артист, не человек синемы. А конспирации этой цена — фук. Куда проще созвониться, подслушает телефонная барышня, так что с того? Да и механика повсюду, барышни другие разговоры слушают, про любовь, а его телефон и прослушать, как уверяют лобастые, нельзя. Но стрелок ценил традиции, или книг начитался, встречаться любил в местах безлюдных, где каждый человек заметен, как ворона на снегу. Конспирация! Не удивительно, если и страхуется стрелок, оставил какое-нибудь письмо адвокату, вскрыть-де по моей кончине или аресте или просто длительному исчезновению, а цена этому письму — еще фук. Не нужна ему жизнь стрелка, его дело — попасть, а и не попадет — не велика беда, лишь бы выстрелил и винтовочку оставил, а виноватый уже есть, первый сорт виноватый, большая шишка в пархатой американской компании, последние часы проводит в лесном гнездышке, надо сказать, часы приятные, мамзель Лизавета своего козлика обиходить умеет. Но стрелок попадет. Какими, однако, ограниченными людьми были эти господа революционеры, Каляевы, Халтурины и прочие бомбисты. Что им стоило взять хорошую винтовку, найти позицию, прицелиться, пиф-паф и… Дурачье. Гром им был нужен, грохот, огонь и взрыв. Процесс.

Гагарин сидел в купе один, охранник все-таки шепнул начальнику поезда, и в вагон больше никого не пускали. Не страшно, двадцать верст всей дороги, на малую думку едва хватит. Думалось под перестук колес действительно хорошо, пришло на мысль, что и они от господ бомбистов недалеко ушли, разве еще громче, еще шумнее бабахнуть хотят. Все мы, голодные, слеплены одинаково, всего боимся и потому хотим, чтобы нас боялись. Забоятся, в этом не извольте сомневаться, почтенный.

На вокзале, в сутолоке и суете, он выкинул этот вздор из головы. Некогда отвлекаться. Пока охранник ловил экипаж, это было быстрее, чем вызывать свой, из Департамента, он прошелся по расписанию дня. Последний спокойный день, некоторым образом. Остальные дни будут иными. Не для него, он давно потерял покой, как родился, так и потерял. Теперь ваша очередь, судари.

Экипаж, наконец, нашелся, и они поехали по мирным и бестолковым улицам. Расплатившись с шофером (Гагарин расплачивался всегда, что составляло для него предмет определенной гордости) он отпустил охранника и пошел к себе, благожелательно отвечая на почтительные приветствия многочисленных подчиненных, являвшихся в присутствие по его примеру на полчаса раньше назначенного срока.

Рвение и порядок, господа!

6

Шауманн сгинул.

Не заболел, не умер, не исчез, наконец, а — сгинул.

Геноссе из хозяйственной службы прошел за стеклянную выгородку, подложил под инструмент тряпочку, чтобы стену не поцарапать, и легко, играючи, отодрал табличку: «Д-р Шауманн, зав. Русской секцией». Небрежно бросил ее в сумку, туда же — инструмент и тряпицу; отойдя, критически осмотрел стену и, не говоря ни слова, побрел к выходу Русского зала. Девять пар глаз неотрывно вели его до двери, одна Розочка стрекотала на «Ундервуде», торопясь отпечатать материал к сроку.

— Владимир Ильич, у вас здесь опять неразборчиво, — на секунду она подняла голову, но хозяйственник успел покинуть зал, и Розочка ничего не заметила. Или сделала вид, что ничего не заметила.

Лернер поднялся из-за стола, отодвинул стул и подошел к машинистке.

— Где?… А, вижу… Маниловщина, — раздельно, по слогам проговорил он. Розочка быстро допечатала страницу, последнюю в его, Лернеровском, обзоре, и, вместе с остальными листками, протянула:

— Проверяйте.

— За вами, Розалия Ивановна? — но взял. Положено. За все отвечает автор. Казнить нельзя помиловать.

Возвращаясь к столу, он искоса поглядывал по сторонам. Все работали — перекладывали бумаги, водили перьями по текстам, читали пропаганд-столбцы.

Сгинул. То-то!

Лернер удобнее устроился на стуле. Первая страница, вторая, третья. А, вот: вместо "р" стояло "о". Похоже, именно это место печатала Розочка, когда срывали табличку. Заметила, значит.

Лернера восхитило ее самообладание. Вот чего нам, русским, не хватает. Дисциплины внутренней, дисциплины естества.

Он тщательно подрисовал палочку, переделывая "о" в "р". Материал готов, осталось визировать и — в эфир.

Лернер рассеяно, из головы — вон, положил листки в красную папку.

Так-с, геноссе Шауманн, вот вы и кончились.

Нелепица, чушь, что вообще этот говнюк столько продержался. Что он даже возник, как глава Русской секцией, невообразимо. Ничего, ничего, сражение не проиграно, пока бьется последний солдат.

Он еще раз оглядел зал. Встречаясь с его взглядом, глаза опускались долу, в бумаги. Хороший признак.

Англичане или французы такой бы гвалт подняли, как, да почему, да зачем, неделю бы рассусоливали. Болтуны. Чем язык трепать, лучше сразу в фольксштурм записаться. Почетнее и риску меньше. Мы, русские, поняли это раньше всех.

Лернер пролистал ежедневник. Пятнадцатое сентября одна тысяча девятьсот тридцать третьего года. Никаких долгов, все написано, все сдано. До малого перерыва часа полтора, и он решил поработать с письмами.

Конверты, вскрытые по клапану, несли на себе штемпели больше московские и петроградские, из глубинки почти ничего. Разумеется, отправлены на адрес швейцарского бюро. Нейтральная страна для чего-нибудь, а годна. Писали преимущественно приват-доценты, в эту категорию Лернер одним чохом загнал всю либеральную интеллигенцию, земцев, думцев, профессуру, щелкоперов. Умничающий сброд. Пытаются возражать, спорить, гордо показывают изловленных блох, словно это, по крайней мере, мамонты.

Письмо студента он отложил особо. Можно использовать, за неимением лучшего. Огорчало отсутствие откликов пролетариата, тех, для кого передачи, собственно, и готовились. Конечно, это объяснимо. Как рабочему купить сложный, дорогой аппарат, чтобы услышать голос Коминтерна? На какие средства? Деньги есть разве что у выродков, «рабочей аристократии», злейшего, худшего, чем капиталисты, врага. Предатели всегда гаже, их место в круге последнем. Черт с ними. Крестьяне тоже денежки скорее на удобрения потратят, на моторы, зажиреть хотят, торопятся, им радио слушать некогда. Бедноте же, путейским рабам в особенности, и купить приемник не на что, разве вскладчину, и слушать негде. В бараке несознательный сосед донесет, такие-то, мол, ловят радио «Свобода», орган Коминтерна, и пиши ответ в Могилевскую губернию. А все-таки иногда прорывается от них дельное, толковое письмо. Но не сегодня.

Лернер вернул в пакет интеллигентскую пачкотню, с говна сметаны не возьмешь, и начал вчитываться в оставленное письмо.

«Глубокоуважаемый товарищ Твердов!» Твердов — его псевдоним цикла «студенческое революционное движение», весьма удобно, каждому циклю свое псевдо, удобно и рационально. Твердову, Ломову, Рубакову пишут часто, Вилову и Ильину реже, Лернеру никогда. Фамилия внутреннего пользования.

Он отчеркивал красным карандашом главные, центральные строки. Умный юноша, умный, но с гнильцой. Объективная реальность — гнильца. Поражено практически все студенчество, и чем дальше, тем больше. Эволюция. По стопам господ Каткова и Суворина. Впрочем, это — лишнее. Кто из нынешней молодежи их помнит?

Звонок на перерыв остудил его. К лучшему, иначе вышло бы длинно, брошюрно. Он на радио работает. Неплохо бы и брошюрку тиснуть, традициями пренебрегать не след, а распространить можно хотя бы с помощью аэропланов, раскидать над позициями. Бумаги не хватает. На Сульцевскую писанину, Бухаринскую хватает, а ему — нет.

Он сдержался, даже улыбнулся, когда взглянул на пустую выгородку. Не злобиться надо, действовать.

Из курилки шел сизый едкий дым синтетических папирос. Поминали его имя, но он не стал останавливаться, прошел мимо, в буфет. В первый, малый перерыв здесь было свободно, просторно. Без толчеи взял он привычный стакан кефира, оторвав от пищевой книжечки крохотный купон, сел за столик у окна. Во дворе работник-швайнехунд сметал с дорожки опавшие листья. Желтый комбинезон, мета. Приспособили к делу бывших, фон-баронов. Немцы нация практичная.

Забилось, задергалось правое веко. Лернер перемог, не стал давить его пальцем. Спокойствие, спокойствие. Он сосредоточился на стакане кефира. Кефир был сегодняшний, жидкий, разумеется, но свежий. Он отпил чуть-чуть, потом полез в карман за сахарином. Единственно, в чем оказался прав правый левый Аксельрод — кефир заполонил мир. У Аксельрода, надо отдать должное, кефир был жирнее. Буржуазней.

— Салют, камрад! — Макдональд, из Британской секции, пристроился напротив. — Как жизнь? Что нового?

— Новое — это плохо забытое старое, — вслед за Макдональдом сел и Лурье, давний, еще по Парижу, знакомец. — Сообщают, Шауманна взяли.

— Информации пока не поступало, — Лернер говорил отстранено: спокойствие, зыбкое, непрочное, следовало беречь. Спокойствие!

— Чей он агент? Русский, французский или британский? — Лурье провоцировал грубо и неискусно. Как всегда.

— Ну откуда мне знать? — Лернер размешивал сахарин, и звон ложечки напомнил почему-то катание в санях по реке на крещение: едешь, едешь, веселишься, розовый от жгучего мороза и — бултых в иордань!

— Владимир Ильич у нас великий скромник, — Макдональд говорил без иронии, серьезно. — Нужно надеяться, вы опять возглавите секцию.

— Не знаю, не знаю. Годы. Хватает перспективных, молодых, — а сердце застучало радостно: Макдональд мог быть в курсе назначений. Определенно, мог!

— Молодых много, но это их единственное достоинство, — Лурье метал свой тусклый бисер, демонстрируя живость галльского ума, — а у старости достоинств много, а недостаток всего один.

— Какой? — слащеный кефир, право, превосходен.

— Она, в конце концов, тоже проходит. Заношенные остроты сегодня не раздражали. Лернер усмехнулся: Лурье был на пятнадцать лет старше его. Скоро восемьдесят, а стойкости не теряет. Очень старая гвардия.

Звонок с перерыва, резкий, пронзительный, застал его у входа в Русский зал. Он сел за свое место — свое сегодняшнее место, — и продолжил работу над письмом. Передача пойдет через шесть дней, но он никогда не откладывал дела напоследок. Иначе ничего и не сделаешь.

— Владимир Ильич! Из секретариата передали: Лев Давидович назначает вам явиться в шестнадцать сорок пять! — громко, через весь зал сообщила Розочка.

Не таясь, Лернер улыбнулся — весело, заразительно, и все вокруг отразили, вернули улыбку, кто натужно, завистливо, а кто и искренне.

Писалось легко, полно, как в лучшие дни, буквы лепились в дикую вязь, приходилось черкать, выписывать заново и спешить, спешить вдогонку мысли.

Шестнадцать сорок пять!


7

Константин хотел нести сундучок сам, но Ипатыч не дал: он вцепился в ручку, и видно было — отстранить его от службы значило обидеть смертельно. Ничего, сундучок не тяжелый. Не очень тяжелый. Уложено все с расчетом, чтобы не побилось на наших дорогах нашими дураками.

Ипатыч шагал впереди, потихоньку скашиваясь в сторону ноши, усилием распрямлялся и продолжал бодро бормотать, что-де вот он службу знает, когда еще старый принц переезжали, тогда таскал такие ноши, что волжские грузчики поспеть не могли, а отец его однажды с возу свалился по пьяному делу, так потом обоз догонял версту с шестипудовым кулем на горбу, и догнал, а ныне разве ноша, шляпные коробки да картонки.

Войдя во дворец, он примолк, шел торжественно, парадно, умудрился ввести Константина в кабинет с объявлением, смазанным, впрочем, кашлем, устал-таки старик, старый конь, усадьба старых коней. А весной пахать.

Принц за год изменился не сильно. Показаться могло, что года для него и не было, чуть больше седины разве. Встретил, как обычно, приветливо-сдержанно. После обязательных расспросов указал на сундучок.

— Это то, о чем я просил?

— Да, дядя, — Константин отпер ключиком замок, откинул крышку. — Образец номер семнадцать, тот самый. Не знаю, правда, насколько он будет тебе хорош, мы им недовольны.

— Что так? — Петр Александрович перебирал бутылочки темного стекла, специально обернутые сначала черной бумагою, а потом и фольгой, блестящей, словно елочные сокровища.

— Непостоянные результаты. Иной раз отлично выходит, иной такое получается, что ни в какие ворота не лезет.

— Расскажи поподробнее, — принц отставил бутылочки, внимательно посмотрел на Константина. Глаза ясные, никаких следов помешательства. Пустые сплетни.

— Ночная фотосъемка — идея фикс наших военных. Заказ большой, миллионный, и получить его заманчиво. Помимо нас, еще минимум четыре лаборатории борются за него. Савин, вы его знаете, предложил не только чувствительность эмульсии повышать, а изменить диапазон воспринимаемых лучей. Обычные эмульсии лучше всего отзываются на синие лучи, даже ультрафиолетовые, на зеленые слабее, а желтые, и особенно, красные вообще не воспринимают. Поэтому вы, дядя, пользуетесь красным фонарем в лаборатории без риска испортить пластинку.

— Я понимаю, — смиренно проговорил принц, и Константин смешался. Он растолковывает азы человеку, которого Савин называет своим учителем.

— Савин решил, что если сделать эмульсию восприимчивой к желтым и красным лучам, то чувствительность ее возрастет. Так и вышло. Но он на этом не остановился, и нашел способ восприятия лучей сверхкрасных, глазу не видимых. Он считает, что таким образом можно фотографировать в полной темноте, и никакая светомаскировка не защитит: укрепрайоны, тайные заводы, подземелья будут обнаруживаться благодаря исходящим от них сверхкрасным лучам. Так получился образец номер семнадцать. Уже три месяца мы испытываем его. Но, во-первых, эмульсия нестойка, воздух окисляет ее за сутки, даже быстрее, поэтому пластинки готовить нужно непосредственно перед фотографированием. А во-вторых, время от времени возникают артефакты, ошибочные образы.

— Какие именно? — подался вперед принц.

— Фотография в сверхкрасных лучах отличается от обыкновенной, контуры не всегда совпадают, но хорошо получаются источники тепла — печи, лампы, даже люди и лошади. Так вот, мы снимали с аэростата чистое поле — для контроля, и выходило, что под полем просто подземное поселение. На следующий день, вернее, ночь, переснимали — все пусто, нет ничего. Случись такое в полевых условиях — послали бы цеппелины на бомбежку зазря. Никакая комиссия такой товар не примет.

— Других артефактов не было?

— Увы, были. Процент брака пока явно неприемлем. Савин ночами не спит, все пытается усовершенствовать эмульсию, но, похоже, он в тупике — чем лучше, по его словам, эмульсия, тем больше артефактов. В последний раз в павильоне снимал, так вообще, какие-то страховидные медузы получились.

— У тебя есть эти фотографии?

— С собой? Нет, зачем. Впрочем, если вам интересно, можно дать телеграмму, и их перешлют почтой.

— Было бы любопытно. Ты знаешь, я ведь собиратель всяких курьезов. Тебе доктор Резник писал? — спросил принц внезапно.

— Резник? О чем? — попытался выиграть время Константин.

— Обо мне. Не притворяйся, по лицу вижу — писал. Мол, выжил из ума старик, в чернокнижие впал, фокусами забавляется. Угадал?

— Нет, — принц и в самом деле не угадал. Доктор Резник писал, что после смерти сына у принца наблюдаются признаки меланхолии, и он пытается уйти от действительности в миры собственных фантазий и грез. Цели письма этого Константин не понял: что мог сделать он, живущий за шестьсот верст? Развлечь? Пригласить профессоров на консилиум?

— Меня хотят объявить душевнобольным, — спокойно, безо всякого гнева, объяснил принц. — Нынешним я не пришелся. Душевнобольным, а над имуществом учредить государственную опеку. Нынешние — большие радетели государства. Столпы. Разумеется, абсолютно бескорыстные.

Константин не знал, что ответить.

— Впрочем, не стану докучать тебе заботами такого рода. Ольдбургские им не по зубам — пока, во всяком случае. Значит, ты привез последние образцы эмульсии.

— Да, они в сундучке.

— Ты умеешь с ней обращаться?

— Савин научил меня. Собственно, мое участие в этой разработки преимущественно финансовое, но лаборантскую выучку я не потерял.

— Тогда я попрошу тебя растолковать мне, как это делается и, может быть, приготовить сегодня десяток пластин. Вечером, вечером. Я помню, они нестойки.

— Хорошо, дядя.

— Нижняя лаборатория подойдет?

— Вполне. Именно то, что нужно.

Принц колокольчиком вызвал Ипатыча. Старик, верно, стоял под дверью — так быстро он появился. Выслушав приказание, он двумя руками поднял сундучок за боковые стенки и вынес бережно, теперь это была не кладь Константина, а вещь, доверенная ему принцем, и обращения заслуживала иного.

— Я пригасил поработать здесь Кановича. Ты знаешь его?

— Кановича? Надеюсь, это не Безумный Лейба?

— Именно. С каких пор только ты заговорил языком нынешних господинчиков?

— Простите… — смутился Константин. — Но его звали так и раньше, до… До всего этого. Дружеское прозвище.

— Думаю, вряд ли сейчас оно покажется профессору Кановичу дружеским.

— Но ведь Лейбу… профессора Кановича лишили всех званий и сослали.

— Да, я добился разрешение вывезти его за пределы черты оседлости. У меня еще есть друзья в коридорах власти. И деньги. Сочетание, творящее чудеса.

— Он здесь?

— В Ольгино. Отдыхает с дороги. Ты увидишь его за обедом, если профессор будет себя сносно чувствовать.

— Он…

— Он вполне здоров — физически. Просто пять лет провести в местечке под Вильно без права… — принц не закончил фразу, просто махнул рукой и полез за сигарой. По прежнему гавана, никакая блокада не заставить курить принца российские бациллы, как принц презрительно называл изделия отечественных табаководов. Патриоты курили именно отечественный табак, оно и дешевле, и любовь к Родине очевидна. Константину было легче, он не курил вовсе, и потому сейчас, отказавшись от предложенной сигары, он налил из сифона сельтерской шипучей воды — просто, чтобы провести время. С Лейбой они были не особенно дружны, но скорее из-за разных интересов. Лейба был физиком, он — химиком, промышленным химиком, и на университетских сборищах они раскланивались, изредка говорили ничего не значащие фразы, и только. Правда, Константин не писал никаких заявлений, не призывал очистить храм науки от чужеродной скверны, но в том особой доблести не было: в то время он все равно махнул рукой на университетскую карьеру и уже готовился открыть собственное дело, так удачно и скоро давшее ему независимость и достаток.

— Профессор будет здесь работать. У него есть кое-какие идеи, возможно, безумные для некоторых господинчиков, но попробовать стоит.

— Я… Я готов, если нужно, помочь, — забормотал Константин, не зная совершенно, кому и чем он может помочь. Разве деньгами? Так у принца их достаточно.

— Мы рассчитывали на тебя, — принц принял предложение Константина, как должное. — Понадобится кое-какое оборудование, литература. У тебя ведь хорошие связи с нейтралами?

— Да… Разумеется… Через Стокгольмское представительство можно достать что угодно. Так мы закупаем даже германскую продукцию. Мелочь, но самим изготовлять невыгодно, — начал пространно объяснять он, стараясь показать, что просьба принца ему не в тягость. На самом деле кое-какие сложности были, особенно с американскими фирмами: Вашингтон явно не хотел давать России последние разработки, приходилось работать через подставных лиц, что увеличивало расходы.

— Прекрасно, — Петр Александрович явно предвкушал интересную работу. Вспомнилось, как много лет назад принц подарил ему модель парохода вместе с инструментами — лобзик, стамесочка, буравчики, клещи, все маленькое, но настоящее, он долго предвкушал, как будет строить модель, — принц наказал сначала освоиться с инструментами, — и радость этого предвкушения превосходила радость результата. Модель он, конечно, построил, и даже усовершенствовал — заклинил ограничительный клапан на паровой машине. Плавал пароходик шибко быстро, пока не взорвался. До сих пор жалко. Пассажиром на пароходе был белый мышь Маус, и за его спасение принц не очень-то и ругался, хотя Константин, тогда Костик, простыл и кашлял около месяца — тот сентябрь был холоднее нынешнего.

Телефонный аппарат на столе зажужжал — Петр Александрович не любил резких звуков и выбрал модель не со звонком, а с зуммером, — принц поднял трубку, коротко поговорил, и потом стал явно рассеянным, озабоченным. Константин попрощался.

— За обедом увидимся, — но видно было, что принц был далеко и от обеда, и от этого кабинета.

Значит, опека государства? Подобные грязные штуки случались все чаще. Государством почему-то были вчерашние мясники да крапивное семя. Не то, чтобы Константин гордился своим происхождением, гордиться особенно было нечем, точнее, совсем нечем, но новых русских он недолюбливал крепко. Государственный капитализм, всеобщее благоденствие и прочие заклинания, поначалу казавшиеся просто забавными, раздражали больше и больше. Ладно, с Петром Александровичем им пока действительно не справиться.

Он шел по дворцу, и всегда-то тихому, а сейчас особенно пустому, безлюдному, начиная жалеть, что вообще приехал сюда. Воспоминания почему-то лучше действительности, как не странно. Но ехать куда-нибудь еще? Начинать следовало отсюда. Поживет недельку, а там видно будет. И, успокоясь, он вышел наружу, где ясный теплый день окончательно поправил его настроение.

8

— Мы, эстонцы, любим цветы, — Тыниссон закурил сигару, толстую и короткую.

Цветов действительно было много. Осень, балтийская слякоть, а они кипели, выплескивались отовсюду — крохотных магазинчиков, киосков, велотележек.

— Цветы — красиво!

Вабилов согласно кивнул. Эстонцы уже любили камчатские крабы, большие русские автомобили — «жаль, город наш для них тесноват», русскую технику вообще, русскую кожу. Тыниссон, вероятно, хотел сделать приятное. Выделенный Таллинским департаментом полиции «для сопровождения почетного гостя», он взял на себя обязанности гида. Тыниссону это, как ни странно, шло. Полный, в штатском, ни следа полицейских манер, он казался добрым кузеном, этаким зажиточным хозяином небольшого, но прибыльного дела, которому судьба не спослала собственной семьи, и он решил отказать наследство вам, ближайшему родственнику, и сейчас, наслаждаясь добрым делом, развлекает вас и себя как может.

— В этом проходе триста лет продают булочки. Булочки и кофе, — повел рукой Тыниссон. Запах, дразнящий, приятный, подтверждал его слова.

— Булочки — хорошо. Где бы их попробовать?

— Это весьма просто. У нас много кафе. Мы, эстонцы, любим сладкое. Рекомендую.

Они зашли внутрь. Кафе небольшое, даже крохотное. Кельнер обрадовался им сдержанно, словно в толпе рупь под ногами нашел: ну, как хозяин объявится?

— Тех, тех и тех, — не зная названий, показал Вабилов. И кофе. Двойной кофе. По крепости и по объему. С коньяком. У вас коньяк есть?

— Разумеется, — удивился кельнер.

— Французский.

— Разумеется, — еще больше удивился кельнер.

— Тогда большую чашку крепкого двойного кофе и в нее влейте ваши обычные три… — он заколебался, — нет, две порции коньяка.

Они сидели за столиком у окна. Тыниссон, как бы невзначай, поглядывал на улицу. Проверяет. Вабилов и сам видел по крайней мере двух шпиков, наверное, их было пять, а то и десять. «Таллин практически чист, насколько может быть чист портовый город. Агенты Коминтерна на виду, те, кого можно опасаться, либо выдворены, либо задержаны. Но город, разумеется, выделяет вам охрану. Обязан выделить», — так объяснил атташе явление Тыниссона. Берегут.

Сдоба оказалась отличной, кофе — тоже. Тыниссон набрал целый поднос булочек, рогаликов, плюшек, и сейчас, казалось, был озабочен лишь тем, чтобы не задержать ненароком гостя. Жалея его, Вабилов не спешил. Жевание есть первый и единственно осмысливаемый этап переваривания пищи. Щелкайте челюстями. Искушение святого Антония. Святого. Искушения грешника иные.

Он допил кофе одновременно с Тыниссоном.

— Рубли эстонцы любят? Империалы?

— Вы — гость! — оскорбился Тыниссон.

— О, нет, нет, — оттеснив кельнера, подбежала дама, шикарная фарфоровая кукла. Хозяйка? — Для нас — большая честь угостить Нобелевского лауреата господина Вабилова.

Слово сказано. Не в первый, не в сотый даже раз, но только сейчас Вабилов почувствовал: он — лауреат Нобелевской премии. Формально — пока нет, вручение состоится вечером, специальный посланник Шведского короля, наследный принц Улаф прибыл в Таллин. Большая балтийская семья. Стокгольм оставил себе литературу, остальные — в столицах дружественных стран. Мира — Христиания, биология и медицина — вольный город Таллинн.

На улочке — узкой, «конного рыцаря», он посетовал:

— Неудобно. Пришли, объели…

— Вы — гость, — Тыниссон закурил новую сигару. Шпики маячили неподалеку: один спереди, один — сзади. — К тому же госпожа Ярве долго будет рассказывать посетителям, что именно у нее пробовал таллинскую сдобу великий русский ученый.

Вабилов не ответил. По всем трем пунктам можно было спорить. Великий? О, Господи! Сразу, на месте, он назовет пять человек, превосходящих его по всем составляющим, людей «острова». А в мире? Русский — в общем, да. Правда, есть прадед татарин, бабка — с Червоной Руси, с Карпат, другая — калмычка. Ученый — есть немного. Но плохо ученый. Не впрок наука пошла.

Они вышли на ратушную площадь. Мокрый булыжник под солнцем напоминал шагрень. Во-он, она какая, кожа, сколько желаний может исполнить. Пожелай только.

— Аптека, — провозгласил Тыниссон торжественно. — Четыре столетия.

— Что — четыре столетия?

— Аптеке. Стоит и работает.

— Четыреста лет? — Вабилову стало неуютно.

— Да. Почти, — с неохотой добавил Тыниссон.

Пришлось зайти. Конечно, капли РУВ в разных красивых флакончиках — стеклянных, хрустальных, даже золотых.

Вабилов поспешно вышел, Тыниссон едва успел купить пачку пастилок.

— Против курения. Курю я много, вредно, — он выбросил искуренную сигару, вернее, не выбросил, а аккуратно опустил в урну.

— Так вы же все равно курите.

— Пока жую пастилку, не курю, — резонно возразил Тыниссон. — И запах перебивается. Хотите? — он протянул пачечку. Вабилов отмахнулся.

Они покинули Старый Город — «Толстая Маргарита очень крепкая башня, очень», — и Вабилов бесцельно брел по новым кварталам, Тыниссон жевал пастилку, шпики с независимым видом фланировали в отдалении.

На набережной публика дышала воздухом — соленым, свежим, холодным. Запах моря разбавлялся кофейным, из крохотных павильончиков, доживающих последние дни этого сезона, вот-вот их закроют на зиму. А это — памятник «Русалке», нет, не сказочной, тот в Копенгагене, а русскому броненосцу, затонувшему в бурю много лет назад. Эстонцы чтут память погибших.

Тыниссон дожевал последнюю пастилку, и они снова пили кофе, теперь с тройным коньяком, но голова оставалась тоскливо ясной, настроение портилось, и приходилось стараться, нагонять на себя хмель, улыбаться и веселиться.

— А это что?

Над морем, над барком, красивом, из старинных книг, плыла серебристая чушка с чухренком внизу.

— «Полярная звезда». Сегодня отправилась в рейс.

— Куда?

— В Буэнос-Айрес. Через Мадрид и Даккар. Шесть — семь дней, в зависимости от состояния атмосферы.

Дирижабль поднимался выше и выше, оставляя внизу дрязги, суету, несвободу.

«Дон», «Магдалина», и вот теперь «Полярная Звезда».

Не увижу. Ни до старости, ни вообще.

Вабилов резко отвернулся.

— Холодно. Вернемся. Только другим путем.

— Хорошо, — согласно кивнул Тыниссон.

Но путь был прежний: вдоль набережной, мимо Толстой Маргариты, и лишь в Старом Городе Тыниссон начал путать след — в сторону, назад, вбок. Заячий скок, право.

Вабилов не возражал. Гуляю. Вместе с Тыниссоном, но Тыниссон не в счет. Сам стелюся, сам лягаю. Патриотизьм с мягким знаком.

Они вышли на людную — по Ревельским меркам — улицу. Витрины, витрины… От бриллиантов Картье до японской бумажной чепухи. И цены — в кронах и, скромно, в скобочках — в золотых российских империалах. Очень золотых. Купить? Дюжину подвесок? Лучше согреться.

Они зашли в очередное кафе, и на этот раз Вабилов решился на кофе без коньяка. Вышло довольно странно, но приятно. Старых запасов в организме еще хватает. Спирто-кофеиновая смесь, прием за пять минут до атаки. Подарок миру. Пользуйтесь.

Он, отметая возражения Тыниссона, достал портмоне. Сдачу с полуимпериала не взял, приказал принести на нее газет. Вышел целый ворох, утренних, уже виденных, и дневных. Он выбрал одну, потолще и на русском. Первая страница, вторая, третья. Подготовка к вручению Нобелевской премии. Мимо. Положение на фронтах — три года каменной недвижности. Мимо. Новая вылазка спартаковцев: человек-бомба подрывает мост через Березину. Великая Лидия в реальной фильме «Аида». Дальше, дальше. А! Матч-реванш Алехин — Капабланка. Капа выиграл партию и сравнял счет. Тем интереснее. Он попытался разобрать партию, но на шестом ходу сбился. Однако! Он начал снова, хмуря лоб, растирая виски, и потерял позицию двумя ходами позднее.

— Шахматная доска в этом заведении найдется?

Нашлась, но он махнул рукой, после, потом.

— Домой!

— Минуту, я вызову авто, — предложил эстонец.

— Нет, пешком. Только пешком.

Оставив-таки империал на чай, пусть лопнут, и поддерживаемый Тыниссоном, он вышел на улицу.

Педалировать не стоит. Он освободился от эстонца — Сам. Нам в какую сторону? — и почти нормально, без шатаний и песен, пошел вдоль улицы. Ничего, неплохо устроились вольные эстонцы. Чистенько, уютно. Не будем нарушать покой. Не будем. Мы культурно, чин чином.

Сзади послышались торопливые шаги. Вабилов заметил, как Тыниссон подобрался, но через мгновение опять стал добродушным толстяком.

— Извините… Извините великодушно… Господин Вабилов? — к ним спешил явный русак.

— Он самый, — трудно не признать соотечественника, более того — земляка. Волгарь, может быть, даже астраханец.

— Не будете ли так любезны… соблаговолить… — прохожий сбился. — Можно вас на минуточку, — перешел он на обыденный язык.

Вабилов переглянулся с Тыниссоном. Тот покачал головой. Загадочные русские души.

— Рядом совсем. Вот. У меня здесь магазин. Хороший магазин, — и он завел их в «детское счастье». — Мы с женой читали газету, только что… Мы, русские, все так рады, так рады… Не сочтите за назойливость… От всей души, от чистого сердца… — владелец магазина снял с полки большую, перевязанную лентами коробку, развязал бант и откинул крышку. — Медведь. Он и мальчику, и девочке понравится. Вы прибавления ждете… Это хороший медведь. Самый лучший. Подарок… — он смолк, умоляюще переводя взгляд с Вабилова на Тыниссона.

— Э-э… — Вабилов растерялся. — Спасибо, но…

— Не откажите…

Мишка, огромный, светлокоричневый, смотрел из коробки блестящими глазами, его потешная морда тоже просила: возьми, я тебе пригожусь.

Колебания прервал Тыниссон.

— Вы принесите его в консульство. Понимаете, у нас еще много дел, а медведь замечательный, но слишком большой…

— Конечно, — согласился хозяин.

— По этому адресу, — Тыниссон нацарапал на бумаге.

— Я знаю адрес.

— Нет, — Вабилов тоже решился. — Я беру его сейчас. Большое спасибо.

Он шел по улице, неся коробку перед собой, огораживаясь, защищаясь ей от всего мира; Тыниссон хотел помочь, но он нес сам, нес, твердя про себя: они не посмеют, они не посмеют!


9

— Это и есть библиотека Иоанна Грозного?

— Во всяком случае, ее значительная часть здесь, в этом шкафу, — положительно, сегодня день разговоров. Сначала адмирал с отцом Афанасием, теперь вот маркиз Бови. Алексей любезно приоткрыл створку шкафа — огромного, под стать хранимым книгам. Мореный дуб дюймовой толщины берег прошлое от настоящего. Утверждают, что в таких шкафах не заводится ни плесень, ни книжный червь. Похоже на то.

— Но я слышал, она утеряна безвозвратно, — маркиз склонился поближе к большим, in quarto, томам.

— Нет, она никогда не терялась, просто о ней долго не упоминали. Библиотекой в наше время считают собрание сотен и тысяч книг, в этом смысле библиотеки Иоанна Грозного никогда и не существовало. Дюжина древних инкунабул, приданое византийских жен. Иоанн купил еще немного, вот и библиотека. В те времена книги вообще были редкостью, а те, которыми интересовался Грозный… Впрочем, кому я рассказываю!

— Нет, нет, что вы, я слушаю с удовольствием, — возразил маркиз, но видно было — он хотел не слушать, а смотреть. Для этого вас сюда и пригласили, господин академик.

— Иоанн Грозный изучал эти книги всю жизнь. И содержание книг, и историю самих книг. Вот, например, эта — Алексей осторожно извлек фолиант — старая кожа, серебряные замки. Сколько лет тем замкам, а — даже не потемнели. — Считается, что ее привез в Рим Гай Юлий Цезарь. Любопытно, но его по сей день обвиняют в том, что он сжег Александрийскую библиотеку, хотя на самом деле он послал отборный отряд легионеров, чтобы спасти книги. Но удалось уберечь от огня лишь единичные рукописи, одна из которых — перед вами. Пожар устроили египетские жрецы, желавшие любой ценой не допустить к этим книгам римлян.

— Ваши сведения поразительны, но каков источник?

— В книгу вшит автограф Юлия Цезаря. Сорок строчек, написанных его рукой. Изучение книги не прошло Цезарю даром — следствием явилась болезнь, которую сейчас трактуют как эпилепсию, но чем она была на самом деле, кто знает. Во всяком случае, рукопись спрятали в потаенное место, где она и лежала, пока император Константин не взял ее в новую столицу. Именно Константин приказал предать ей такой вид, каков она имеет сейчас. Возможно, поэтому книга уцелела во время захвата Константинополя крестоносцами — искали свитки. Потом, в России, ее читает Иоанн Четвертый — и из веселого, приветливого и доброго государя становится Грозным. Опять же — его поражает страшная болезнь, во время приступов которой рассудок покидает тело, а что приходит взамен? Борис Годунов приказал все «особые» книги Иоанна поместить в недоступное укрытие — на Руси не любили чернокнижие. Потом, много лет спустя, Павел Петрович открывает для себя эту библиотеку. Счастья это ему не принесло. Умер он страшной смертью.

— Да, заговорщики…

— Заговорщики хотели заставить Павла отвратиться от чернокнижия, но в смерти его неповинны. Есть свидетельства, написанные участниками заговора много лет спустя. Обстоятельства кончины императора были таковы, что они предпочли остаться в памяти потомков убийцами, нежели открыть правду об императоре — некроманте. Его сын до последних дней своих замаливал грехи отца, а книги… книги опять скрылись из виду, пока матушка моя не извлекла их на свет в девятьсот двенадцатом году. Совсем недавно она передала их мне, решив, что с нее достаточно, — Алексей слышал в своих словах хвастовство ребенка, рассказывающего, какая у них страшная собака живет в конуре. Чего-чего, а хвастать в детстве ему не приходилось. Как хвастать наследнику престола? Чем? Превосходство его подразумевалось и не оспаривалось никогда. А потребность осталась и давала о себе знать в самый неподходящий момент.

— Разумеется, я драматизирую и рассказываю о книгах так, как делал это мой дядя Николай Николаевич. Я просил его рассказать что-нибудь страшное, любил, страсть — про колдунов, вурдалаков, оборотней, и он, под большим секретом, шептал мне вечерами жуткие истории. И про библиотеку Иоанна Грозного тоже. Да вы берите, открывайте… Бови расстегнул застежки книги. Крупные, они покрыты были резьбой, отчего делались на ощупь шероховатыми, негладкими. Маркиз прищурился, пытаясь рассмотреть орнамент.

— Это средневековый левша постарался. На пряжках выгравированы Четьи Минеи, как и уместились. Если взять сильную лупу, то можно разобрать, — пояснил Алексей. Опять будто хвастаю.

Маркиз раскрыл книгу — и замер. Потом перелистнул, еще и еще.

— Далее есть перевод на латинский язык. Сделан по приказу царицы Клеопатры для Цезаря, — хвастаю, хвастаю.

Маркиз не обращал внимание на слова Алексея — он вчитывался в строки непонятной, таинственной письменности. Для Бови, впрочем, она понятна, если тот действительно превзошел Шампольона. Иероглифы, руны, да…

Наконец, Бови опомнился:

— Я не смел… Не смел надеяться…

— Нашли что-то любопытное, маркиз?

— Любопытное? Это не то слово, Ваше Императорское Величество. Невероятное! Фантастическое!

— Неужели? — а самой хвастливой была притворная скромность. Алексей был бы огорчен не на шутку иной реакцией маркиза.

— В средневековой литературе встречались ссылки на эту книгу и комментарий к ней одного арабского теософа, комментарий настолько странный, что автора всегда называют «безумным арабом», но сама книга считалась невозвратно утерянной…

— Я рад, что ваш приезд сюда оказался небесполезным.

— Мой приезд сюда может быть, одно из… нет, самое удивительное событие в моей жизни.

— В таком случае, вы, вероятно, желаете поскорее приступить к работе?

— Если Ваше Императорское Величество позволит…

— Ну, тогда не буду вам мешать. Вы можете приходить сюда в любое время дня, делать какие угодно выписки и зарисовки — но только для вашего личного пользования. Позднее мы обсудим возможность публикации, но сейчас, думаю, это было бы преждевременно.

— Я согласен на любые условия, которые будут угодны Вашему Императорскому Величеству.

— И еще — в библиотеке нет искусственного освещения, поэтому после наступления темноты он закрывается. Мы, знаете ли, опасаемся пользоваться огнем — здесь.

— Я понимаю.

Алексей оставил маркиза в библиотеке. Книжечку почитать на сон грядущий. Про страшное. До вечера еще далеко. Пусть ознакомится, составит представление, а потом и рукопись ему дать, скромного А. Романова. Или воспользоваться псевдонимом? Игрушки, игрушки. Дедушка был государем полным, самодержцем, и всех развлечений имел — водки выпить. Папенька часть полномочий думе делегировал — и появились в «Ниве» работы некоего Н. Романова, фотографа-пейзажиста. А у самого едва половина власти осталась — да нет, что перед собой притворяться, половина пять лет назад была, сейчас и четверть много будет, зато возник любитель науки широкого профиля Романов А. Шило на мыло. Сидение в Абрамцево. Илюша Муромский сидел, да богатырем встал, а некто Романов А.? Так и останется неким?

Он гулял по террасе нового летнего дворца. Благорастворение воздухов, запах Руси. Дворец ему нравился — очень маленький, очень скромный, чуть больше Петровской резиденции в Петрограде. И место. Лес окружил, объял дворец, создавая обитаемый остров девятнадцатого века — даже моторы сюда не пускались, за две версты от дворца осталась последняя на Руси Императорская почтовая станция, и лошади везли оттуда, из двадцатого века сюда, в девятнадцатый. Даже дальше, восемнадцатый. Дворец деревянный, вокруг почти все деревянное, кроме библиотечного флигеля — так здоровью полезнее. Поменьше людей, в простоте совершенство. Отдыхалось здесь действительно хорошо, и Сашенька не болел, не кашлял, но сколько можно отдыхать?

Очень и очень много.

Близилось время обеда, и он с удовольствием отметил, что хочет есть. Пока жую — надеюсь. Старенький доктор Боткин учил доверять аппетиту: пока он есть, есть и здоровье. Нога, тревожившая утром, хуже не стала — радуйся! Солнышко светит ласково — радуйся! Завтра приедет гималайский отшельник, Рерих, вот кто умеет радоваться простому. Алексей предвкушал встречу: Рерих был человеком интересным, а, главное, полным спокойной, но могучей силы, и беседа с ним заряжала этой силой надолго.

В учебной комнате Сашенька стоял около огромного глобуса, усердно поворачивая шар в поисках чего-то. Воспитатель, г-н Волошин, одобрительно качал головой. Алексей подошел ближе к приоткрытому, по случаю жаркой погоды, окну.

— Мир включает в себя шесть частей света, — пояснял воспитатель, — Европу, Азию, Африку, на которую вы, Александр, сейчас и смотрите, а также Австралию, Антарктиду и Америку.

— А Россия? Она ведь и больше, и богаче, и сильнее Америки, правда?

— Именно так, Александр. Россия — своего рода особая, отдельная часть света, но в географическом смысле…

— Седьмая, да? — Сашенька недавно выучился считать до десяти, и вовсю пользовался обретенным знанием — пересчитаны были столы и пони, офицеры лейб-гвардии и прилетавшие на террасу сороки.

— В некотором роде, да.

— А части тьмы? Я их не вижу, — Сашенька обошел глобус, присел, разглядывая внизу.

— Нет, частей тьмы география не знает, — воспитатель заметил Алексея и вскочил, кланяясь.

— Нет, я вам мешаю, наверное.

— Что вы, государь, урок закончен.

— Тогда и я поверчу глобус, — он прошел с террасы в класс, Сашенька подбежал, глаза яркие, блестящие:

— Папенька, я могу найти Африку!

— Найди, пожалуйста. А потом я покажу тебе Антарктиду, — Алексей и сам с удовольствием рассматривал материки и океаны. Захотел — так повернул Землю, захотел — эдак. Властелин мира.

Торопливые шаги паркетного скорохода отвлекли от управления земным шаром. Министр двора. Почтенный человек, отец большого семейства, с правом обращения без доклада, а запыхался. В огороде дядька, а кто у нас в Киеве?

— Да? — как можно доброжелательнее спросил он министра. Тот Алексею не то, чтобы действительно нравился, вряд ли может нравиться человек, навязанный сенатом, но был вполне терпим, а по сравнению со своим предшественником просто чудо, а не министр.

— Ваше Императорское Величество (тут имелась тонкость: ЕИВ Алексей был в случаях строго протокольных или для людей чужих, Государем же — в остальное время дня. Значит, опять дела официальные), чрезвычайный посланник Сената нижайше просит принять его.

— Сейчас? — удивился Алексей. Года три минуло со времени последнего визита посланника — сенат объявил о том, что благо народа требует передачи ему, сенату, права назначения Верховного Суда. Что сегодня решили отобрать?

— Если Ваше Императорское Величество сочтет возможным. Сенат будет глубоко признателен за подобное проявление внимания к избранникам народа.

— Хорошо. Проводите посланника в Малый зал, — Алексей рассеянно взглянул на Африку. — А Антарктида — вот она. Белая. Запомнишь теперь?

— Запомню, папенька, — Сашенька неодобрительно смотрел вслед министру. — Вам, папенька, надо вершить государственные дела?

— Приходится, друг мой, — он кивнул воспитателю. — Но за обедом мы обязательно увидимся.

Посланник сената был не чета третьегоднему — полный генерал, боевые ордена, умный, внимательный взгляд. Хотя и из нынешних. Попадаются среди них подобные люди, жаль, не часто.

— Ваше Императорское Величество! Мне выпала высочайшая честь вручить Вам прошение Сената, — он с поклоном передал свиток. Пергамент, печать красного воску. Рубликов тридцать стоило сенату подражание боярской думе. Или уж прямо римским предшественникам?

Алексей развернул свиток, начал читать, кляня изыски сенатского каллиграфа. Сразу пришло облегчение — прошение оказалась совсем не о том, чего он последнее время ждал и опасался. Он дошел до конца, потом вернулся. Смысл прочитанного был настолько неожидан, что понадобилось перечесть трижды. Хотелось ущипнуть себя, проверить — не сон ли.

— Вам поручено передать что-либо на словах? — механически спросил он посланника, все еще не веря прочитанному.

— Только выразить искренние верноподданнические чувства всех членов сената и их надежду, что Ваше Императорское Величество почтит Сенат личным объявление монаршей воли, — лицо генерала было непроницаемо, он — человек военный и выполняет свой долг. Удобная позиция.

— Передайте Сенату, что я принял прошение и отвечу на него в надлежащее время, — Алексею хотелось расспросить генерала, узнать подробности, да и саму причину, вызвавшую столь нежданное прошение, но — нельзя. Не к лицу суетиться.

Посланник, наверное, уже подъезжал к почтовой станции, а Алексей вновь читал прошение. Сенат отдавал назад то, что забирал все предшествующие годы. Более того, он объявлял о прекращении существования, как законодательного органа и выражал готовность, будь на то монаршая воля, продолжить свою деятельность только как орган совещательный, доносящий до государя чаяния народа и смиренно принимающий волю Его Императорского Величества.

Возвращение к самодержавию. Переворот. Много их было в истории, но вот такого, тайного, неожиданного для главного выигрывающего лица? Что выигрывают они, сенаторы? Ну, монархисты — ясно. Они давно твердят о самодержавии, как о единственно приемлемом для России методе правления. Действительно, конституционная монархия без конституции нелепа, а сенат уже девять лет никак не мог принять конституцию, жили по Манифесту девятьсот пятого года. Но монархистов в сенате было меньше трети, что же остальные? Всеобщее озарение?

Теперь, когда ошеломленность постепенно сходила и к Алексею возвращалась способность мыслить рассудительно, затея Сената начинала обретать реальные, вещественные очертания. Собственно, что они, сенаторы, теряют? Популярность сената невелика, выборы до бесконечности откладывать трудно, почему не уйти по-русски, ни вашим, ни нашим. А за царем служба не пропадет, получат, кто — должности, кто — вотчины. И того и другого. Побольше.

И все же больно это все неожиданно. Как червяк в толще воды, возник из ниоткуда, вертится, дразнит, хватай меня. Искушение. Россия — не весь свет, но все же — седьмая часть. Много, много больше, чем мир евангелистов. Державой править — это вам не экспедиции в Антарктиду посылать, Ваше Императорское Величество.

Алексей сложил свиток в сейф, каждой бумажке полезно полежать, такой — особенно, царство впопыхах назад не берут. Надлежащее время, надлежащее место. Нет у него такой роскоши — надлежащего времени. С утра — адмирал, к обеду — прошение сената, что дальше?

Вершить государственные дела.

10

— Значит, это была новая пуля, «живая»?

— Да. Причем она расположена в области восьмого грудного позвонка, и, если ее не извлечь немедленно, отросток может пересечь спинной мозг, а тогда — необратимый паралич. Каждый час уменьшает его шансы.

— Полноте, полноте. Мы ведь с вами на войне, господин поручик. И офицеры. В первую очередь офицеры, а уж потом доктора, механики…

— Жандармы, — не удержался доктор.

— Да, разумеется, — невозмутимо ответил капитан Особого полевого отряда. — Вы сомневаетесь в необходимости нашей службы?

— Помилуйте, нет. Как можно.

— Тогда оставьте иронию. Повторяю, пока не будет установлено, каким образом ваш ефрейтор умудрился заполучить секретную пулю, образцы которой поступили в дивизию три дня назад для полевых испытаний, он останется здесь, в расположении части.

— Так устанавливайте скорее!

— Видите, наши желания совпадают. Будьте любезны, прикажите провести меня к раненому.

— Я отведу вас, — врач ругал себя последними словами. Вздумал похвастать осведомленностью — «живая пуля», ах, ах. Сам и наквакал голубую шинель.

Они вошли в эвакуационную палатку, по счастью, почти пустую. Лишь двое ожидали отправки — ефрейтор и другой, с опухолью средостения. Сейчас, во время затишья, госпиталь принимал охотно, и доктор пользовался случаем — грыжи, кожные болезни, контузии — с чем только не отправлялись в город солдаты. Все же — передышка. Но радости положил конец приказ полковника — не более двух больных в сутки. Вот так, не более, и все.

— Где наш ефрейтор? — бодро спросил капитан. — Вот он, голубчик. Ничего, натура наша, русская. Поправится, даст Бог, оборет недуг. Как же, братец, тебя угораздило?

Ефрейтор, полусонный после обезболивающей блокады, непонимающе смотрел на них, но пальцы, цепко сжавшие край одеяла, выдавал его страх. Неужели припишут самострел?

— Да ведь… Шел, а она… Германец… — сумбурно начал оправдываться он.

— Ты, братец, постарайся вспомнить получше. А то нехорошо получается. Себя задерживаешь, и товарища, — капитан кивнул на лежавшего у дальней стены. — Ему и тебе поскорее нужно в госпиталь, каждый час дорог, а ты, понимаешь, германцем закрываешься.

— Ваше благородие, Христом-Богом клянусь, не виноватый я!

— Клясться грех, голубчик. Да тебя никто ни в чем и не винит. Мы ведь понимаем, рана тяжелая, вот ты и напутал. Напутал-апутал, признайся. Свои в тебя стреляли, свои. Вот и скажи, кто.

— Ваше благородие, ну откуда мне знать, кто стрелял. В спину ведь. Я… а она…

— Ты уж напрягись, голубчик. Ни с того, ни с сего в спину не стреляют.

— Не могу грех на душу брать, ваше благородие. Не видел я, а наговаривать как можно.

— Похвально. В самом деле, похвально. Но ты, голубчик, что думаешь — скажешь нам, и мы того сразу в оборот? Нет, мы проверим, семь раз проверим, а потом еще семь.

— Ваше благородие… — но пальцы разжались. Не по его душу пришли.

— Я тебя понимаю, по-христиански понимаю — прости врага своего, подставь другую щеку. Но ты о других подумай, о товарищах своих. Защитить их надобно от пуль в спину. А пулей в тебя выстрелили не простой. На самых злых врагов пуля, не просто убьет, а замучает перед смертью. Тебе вот доктор наш помог, так это временно, заморозка скоро кончится. Только госпиталь спасет.

Может быть спасет, подумал доктор. Если ефрейтор везучий. Впрочем, везучие не получают подобных пуль. А насчет боли — он сделал блокаду, зная, чего можно ждать от ранения. На сутки хватит.

— Я… Вы знать должны, я самострела выдал… Дунаева Сережку… Он винтовку обернул полотенцем и стрельнулся. А я доложил. Так его дружки зло затаили.

— Вот видишь, вспомнил. Как звать дружков-то? — капитан аккуратно, каллиграфически вывел имена в блокноте. И блокнот у него какой-то липкий на вид. Ерунда, предвзятость, обычный блокнот. А вечное перо просто отличное. У него самого такое было много лет назад. Подарил на память одной особе, тогда — однокурснице. Сейчас… О, сейчас она — величина в мире медицины, вместе с мужем удостоены Нобелевской премии. Надо же кому-то и науку продвигать, не всем солдатиков штопать. Да еще в чине поручика. В его-то лета.

Он не завидовал ей, то есть не то, чтобы вовсе не завидовал, но… Он и птицам порой завидовал, летают, мне бы так, но разве это зависть?

— Ты, голубчик, поправляйся. Лежи спокойно, ты долг исполнил, а не злобу потешил, — капитан даже попытался укрыть ефрейтора одеялом. Душевные люди нынче служат в особых полевых отрядах, в медицине очерствели, да.

Они прошли в канцелярию — крохотный каркасный домик, жесть нагрелась, делая пребывание внутри малоприятным.

— Значит, я могу отправлять раненого?

— Пока нет, поручик, пока нет.

— Почему? Вы выяснили все, что хотели.

— Разве? Откуда вы знаете мои мысли? Да, он назвал несколько имен. Но я обязан выяснить, правда ли это, затем отыскать того, кто дал им пулю, лишь тогда можно будет обойтись без вашего ефрейтора. Отправить его в Кишинев? Нет, это абсолютно исключено.

— Но здесь он обречен, разве вы не понимаете?

— Послушайте, поручик! Не будем толочь в ступе воду. Вы делайте свое дело, лечите его здесь, насколько хватает у вас умения, а я буду делать свое. И не надо так на меня смотреть. Мне людей жалко не меньше вашего. Просто вы не представляете последствий того, что случится, если эти пули беспрепятственно пойдут гулять по полку. Второго больного можете отправлять, если оказия будет, а ефрейтора — оставьте.

Доктор молча вышел из жестяного домика. Пора привыкнуть. Не первый год служишь. Клятва Гиппократа, клятва Гиппократа! Гиппократ не был военным врачом. И, кстати, клятвы Гиппократа он не давал, а принимал присягу Русского Врача — все силы положить на алтарь Отечества.

Он зашел в палатку стоматолога. Тот врачевал — удалял зуб старшине второй роты. Старшина сидел с раскрытым ртом, вцепившись в подлокотники кресла, одновременно готовый и терпеть, и кричать. Стоматолог то запускал щипцы в рот пациента, то извлекал их, хмурясь.

— Уоа? — замычал старшина.

— Простите, что?

— Скоро рвать будете? — непослушный язык мешал, но старшина был настойчив.

— Рвать? Вы, милейший, имеете ввиду — удалять? Так я уже удалил, вон он — стоматолог показал на плевательницу. Не может без эффектов, артист.

— Скоро полдень, — напомнил он стоматологу.

— Да, время летит. Но мы успеем, — он приладил поудобнее кровоостанавливающий тампончик, критически осмотрел работу. — Сообразно обстоятельств оценим как вполне удовлетворительно. Три часа не кушать. До вечера — еще лучше. Ясно?

Старшина мотнул головой, не отрывая взгляда от собственного зуба.

— На память возьмете?

— Э-а! — категорически отверг предположение старшина. Он ушел, на ходу трогая челюсть, словно не верил, что самое страшное — позади. И правильно, если не верил.

Вместе со стоматологом доктор спустился в убежище. Название громкое. Лучше бы здесь по-прежнему оставался винный подвал. Вином еще пахло, но запах не мог заменить собою былой гордости.

Дрогнуло все вокруг, спустя секунду ухнул взрыв.

— Сегодня Франц, он парень аккуратный, — стоматолог полез в карман халата, вытащил жестяную баночку. — Консервированная водка, трофей.

— На гранату смахивает, вот и кольцо, — доктор при свете керосинки разглядывал добычу стоматолога. Рвать зубы умеет, ничего не скажешь.

— Пробовали, не взрывается, — тот ловко открыл баночку. — Прошу.

Второй снаряд разорвался неподалеку. Ну, Франц, стреляй точно. Наши ответили. Доктор отхлебнул водки.

— Какова? — стоматолог раскраснелся, лук, которым они закусывали, заставил прослезиться.

— Ханжа, она и есть ханжа.

Действительно, водка была премерзейшей. Не умеют немцы русской душе угодить.

Артиллеристская дуэль шла, как обычно. Бах, бабах. Он даже начал привыкать к этому — ежедневно, в одно и тоже время нужно спускаться в подвал на полчаса и ждать. Поначалу было стыдно — как это, бросить раненых, подчиненных, но неделя гауптвахты вразумила. Он хоть и офицерская, а гауптвахта. Раненых новых найти не проблема, объяснил стоматолог, вон их сколько после каждого наступления, а доктора сыскать все труднее и труднее. А за подчиненных не волнуйся, у них убежище рядом, в подвале на другом конце села, того, что он села осталось. Негоже все яйца в одну корзинку складывать.

Он и привык. К тому же, казалось, артиллеристы с обеих сторон действовали по принципу: не тронь меня, и я не трону. Стреляли ювелирно, что наши, что немцы, попадали туда, где нет никого — ни пехоты, ни обозы, ни, Боже упаси, своего брата артиллериста. Словно договор подписали. Ясно было, что все это не просто зыбко, а зыбко крайне — достаточно ретивому командиру желания выслужиться, или снарядов подвезут побольше, или вообще — наступление, и тогда стрелять начнут всерьез, но пока… Вся жизнь на фронте складывалась из пока. На завтра загадывать не рекомендовалась.

Водка, вернее, шнапс, начал забирать. Интересно, а что большие чины, знают ли, что Франц и Ваня стараются расстрелять суточный рацион лишь ради звука и пустого сотрясения земли? Хотя в рапортах, разумеется, указано, что цели поражены, уничтожено вражеских орудий столько-то, живой силы — столько-о, а что чинам нужно? Стоматолог не поленился (лечил зуб штабисту) и прикинул — их полк разгромил, по меньшей мере, дивизию Коминтерна — на бумаге, естественно. Было страшно думать, что писанину эту воспринимают всерьез, и исходя из нее строят планы решительного наступления. Вся кровушка отольется тогда, и вчерашняя, и сегодняшняя. С процентами.

— Нет больше водки?


11

Шпрейская вода не ласкала. Жесткая, куда до волжской. Или мыло скверное?

Лернер огляделся в зеркале над умывальником. Посвежел: и блеск в глаза вернулся, и румянец на щеки.

Он вытерся казенным вафельным полотенцем, снял с вешалки пиджак (удачно, неделя, как из чистки), ловко продел руки в рукава, застегнулся. Широковат немного. Постройнела фигура за последние годы, исчезло брюшко, награда Женевы, напрочь исчезло. Рациональная диета категории три Б. Волос, правда, совсем не осталось, но нет и перхоти, не то, что у некоторых.

Выйдя из туалетной, он начал ходить по коридору, поглядывая на круглые стенные часы. Свои, верный «мозер», давно ушли в фонд «рот фронта». Взамен, правда, дали другие, в дешевом, но сияющем корпусе, но те сломались быстро и безнадежно, часовщик толковал что-то о «конусах, которые вместо камней», но починить не смог. Пустяки, утешала Надя, счастливые часов не наблюдают, а они были счастливы тогда, ожидая полную, всемирную победу со дня на день, и полное же, мировое признание.

Минутная стрелка дернулась, подскочив к девятке.

Срок.

Он прошел в приемную.

— Лев Давидович вас ждет, — секретарша улыбнулась, как своему, забыв, что выдерживала прежде часами. — Проходите, геноссе.

Кабинет вице-директора был едва ли не вдвое больше Русского зала. И стол — будь он мерилом ума хозяина, сидеть за ним гению, титану.

— А, Владимир Ильич! — голос вице-директора прохладен, недобр. — Хорошо, что нашли время зайти. Присаживайтесь, пожалуйста.

Лернер неловко, механически сел на указанное место. Что-то не так начинался разговор.

— Вам нравится ваша работа? Мне — нет. В последнее время особенно. Меньше и меньше. Ваши приемы, ваши методы, ваши аргументы устарели. Они годились, с оговорками, в начале века, розовый флер ожиданий, смутные планы, теоретические дискуссии. Но сейчас-то, сейчас! Не время витийствовать! Наш центральноевропейский союз воюет! Бьется! Со всех сторон окруженная врагами, страна напрягает последние силы. Противника не возьмешь наскоком, кавалерийской атакой, он могуч, только трус боится признать сей факт. Мы, Коминтерн, существуем отнюдь не для просветительства заблудших, мы не воскресная школа. Мы боремся, не пушками, не бомбами, а словом. Бороться не значит ругать и поносить врага. Ругать необходимо, но в меру. Мы должны искать во вражьем стане слабину, непрочное звено — недовольных, сомневающихся, сочувствующих нам, нашим идеям, искать и звать к себе, показывать перспективы свободы, воли. Если требуется — объяснять, если требуется — манить, прельщать, соблазнять. Не нужно бояться таких слов. Мы на войне, где хороши все средства, я подчеркиваю: все! А вы, Владимир Ильич! Вы берете на себя роль обличителя, старого бранчливого дядьки. По вашему, в России живут сплошь недоумки, лизоблюды, лакеи, перевертыши, прихлебатели — это ваши слова! — он потряс папкой. — Все идиоты.

— Не все, — попытался вставить Лернер.

— Хорошо, не все, а лишь интеллигенция, квалифицированные рабочие, зажиточные крестьяне, то есть как раз наша аудитория. Любимый вашему сердцу люмпен нас не слышит. А тех, кто слушает, вы обливаете помоями, отвращаете от нашего радио, от «Свободы», перечеркивая труд товарищей, усилия государства, отрывающего средства от фронта на поддержку Коминтерна. Что это? Недомыслие? Намеренность? Хочется верить, что первое…

— Но… — Лернера колотило, и когда вице-директор оборвал его, он даже обрадовался: в запальчивости, гневе, можно было наговорить лишнего. Уже наговорено…

— Я не кончил. Я вас знаю давно, Владимир Ильич. Помню и Женеву, и Брюссель. И тогда мы спорили, но споры носили абстрактный, отвлеченный характер. Теперь же иное время, поймите! — он помолчал секунду. — Думаю, происходящее — не вина ваша, а беда. Вы взвалили на себя слишком тяжелую обузу. Знаю, фактически вы выполняете втрое больше работы, чем любой в Русской секции, отсюда и переутомление, и нехватка времени обмыслить, верно оценить ситуацию, проанализировать свершившиеся перемены, скорректировать методы. Полагаю, вам стоит отойти от дел. Временно, временно. Думаю, даже можно оставить за вами «Хронику рабочего движения». И довольно. Остальное примут на себя ваши товарищи, — Лев Давидович рассеянно перебирал бумаги синей, «разносной» папки. Выдохся былой пыл, раньше любой выговор он превращал в речь, порой часовую, взвинчивая и доводя себя до слез, до истерики. Или решил не тратить пороха на отработанный материал?

— Да, и еще… Помнится, я говорил вам: стиль! Нельзя же так — на трех страницах пять раз использовать слово «архи», — он показал скрепленные листочки. — Вы же не местечковый мудрец, одолевший одну-две книжонки и перепевающий их всю жизнь, у вас университетское образование, так используйте его. Вы что кончали, московский?

— Казанский. Экстерном.

— Хоть и экстерном. Вы еще многое можете, и мы, разумеется, рассчитываем, надеемся на вас…

Дверь распахнулась широко, свободно, свой идет, — и на пороге показался юнец. Знакомая личность. Месяца два назад стажировался в Русской секции. Клейст? Фейхт? Как там его. На редкость бестолковый и самонадеянный субъект.

— Дорогой Руперт, — Лев Давидович схамелеонил на глазах: доброта, предупредительность, внимание. Патока. Тьфу. — Геноссе Штауб сообщил, что ты, может быть, успеешь зайти.

— Успел, Лев Давидович. Только сегодня с бельгийского фронта, едва переоделся — они жали друг другу руки с показной мужественностью тайных педиков.

— Я пока с твоим будущим подчиненным беседую.

Руперт Франк (точно, Франк, вспомнил), наконец, обратил внимание на Лернера.

— Мы где-то виделись, — кивнул небрежно.

— Владимир Ильич — один из опытнейших работников. Сейчас, правда, подустал, нуждается в отдыхе, но он непременно восстановится.

— Разумеется, разумеется, — рассеянно согласился Франк.

— Не будем задерживать вас. Владимир Ильич. Да! — окликнул он Лернера у самой двери. — Снижение объема работы не повлечет снижение разряда, вы по-прежнему остаетесь в категории три Б, это я обещаю. По крайней мере, на ближайшее время.

Кланяйся и благодари, благодари и кланяйся. Лернер из последних сил прикрыл дверь тихо, без малейшего намека на хлопок, не дождетесь. Как в мареве, шел он по коридору, лестнице, двору, отделяясь от всего толстым мутным стеклом, не слыша и не видя ничего вокруг.

Подлец, ах, какой подлец! Играется, как с мышью, придушенной, беспомощной мышью. Списал в балласт, в утиль, на чердак к зонтам со сломанными спицами и продавленными плетеными дачными креслами. Архимошенник! Да, архи, архи, архи! Заносчивый самовлюбленный болван, балбрисник! Ну, нет, мы еще посмотрим. Свинячим хрюкалом не вышли-с, Лев Давидович! Вы не царь и не бог, не вождь, не руководитель Коминтерна даже, а всего-навсего вице-директор. Вице! — он шел, размахивая руками, разговаривая сам с собой, то тихо, под нос, то срываясь на крик. Редкие прохожие отшатывались, жалостливо глядели вслед, принимая за пострадавшего от бомбежки, контуженного или отравленного газами.

Спокойно. Гнев — лучший союзник врага.

Лернер опомнился, разжал побелевшие кулачки, неловко потоптался на месте. Кажется, он дал волю нервам, распустился. Негоже. Куда это он забрел? Энгельсштрассе? Версты три отмахал беспамятно. Действительно, не мешает отдохнуть, восстановить силы — чтобы, вернувшись, ударить сильно и больно. Надо много силы. Отдохнуть. Съездить в зооцирк. За город. Отдыхом пренебрегать нельзя, раз уж выдалось у него свободное время, он его использует и на отдых тоже. Почему нет?

Он добрел до трамвайной остановки, стал в короткую, в пять человек, очередь. Сейчас около шести. Через час кончится фабричный день, станет куда люднее.

Трамвай подошел старый, с сиденьями, и он расположился поближе к вожатому, подальше от шумливого контролера. Коминтерновское удостоверение стоило дорогого: позволяло пойти или поехать в любой конец города, в любое время, не соблюдая часов ветеранов, служащих, фабричных, больных. Жаль, у Надюши такого нет.

Контролер громко объявлял станции, но Лернер не слушал. Задумавшись, он спохватился лишь во дворе депо, когда трамвай, скрежеща ребордой о рельс, круто завернул на отстой, освобождая путь.

— Нельзя! Запрещено! — контролер заволновался. Проглядел, завез пассажира на стратегический объект. — Документы!

Красная книжечка удостоверения выручила и на этот раз. Контролер провел его до выхода из депо.

— Следующий вагон пойдет через тридцать две минуты.

Досадно.

— Ничего, я пешком.

Лернер плохо знал этот район. Справляться о пути не хотелось, и он, желая сократить дорогу, свернул не туда, попав уж совсем в немыслимые места, о которых за десять, нет, шестнадцать лет берлинской жизни и слыхом не слыхивал. Когда он снова набрел на линию и дошел до станции, фабричные высыпали на улицы, ехать пришлось стоя, запах пота, нечистоты мучил сильнее, чем теснота, и настроение испортилось еще больше. Он-то надеялся сегодня подкатить к дому на служебном авто. И глупо, глупо! Не надеяться надо, а рассчитывать. Считать. Как станции. Иначе — пропустишь свою.

Он выбрался из трамвайной давки, отряхнулся. Дом, большой, массивный, обещал покой. Здесь и отдохнуть, и сил набраться. На четвертом этаже квартира, но стены толстые, капитальные, не слышно ничего.

Лернер заметил, как мусорщик-швайнехунд загляделся на здание. Жил в нем до революции? Может, даже в его, Лернеровской, квартире? Поймав взгляд Лернера, бывший втянул голову, сгорбился и торопливо начал подбирать мусор вокруг баков, мусор, нарочно бросаемый мимо фабричными — чтобы не забывался буржуй, помнил место.

12

Сегодня он спешил — как всегда. Быстрее некуда. Постоянная Семена, новая физическая константа. И именно поэтому возникло желание сбавить темп, помедлить. Почти приехали, Сенечка, отдохни.

Людей в аптеке было немного, все они тоже спешили по делам, казавшимся для каждого из них единственно важными, благодаря которым и вертится Земля. Но скажи им, что у человечка в ермолке, дожевывающего сосиску за стойкой у окна как раз такое дело — обзовут лунатиком. И, может быть, будут правы.

Семен капнул кетчупа на маленький огрызочек, кетчуп нравился ему безоговорочно, как, впрочем, и многое другое. Его раздражала манера соотечественников презрительно отзываться об американской еде как о безвкусной кормежке для простаков, словно по ту сторону Атлантики у каждого был повар-француз или китаец. Аристократы из Ямполя, видите ли. Что до него, то воротить нос от острых собак он не собирается — просто, быстро, приемлемо. Главное, чтобы они были достаточно острыми и достаточно кошерными. Шутка.

Кофе оказалось крепким и горячим. Как обычно. Вот кофе он действительно недолюбливал, предпочитал ему чай, но с чаем здесь было сложно. Ладно, не стоит ждать, что Америка поменяет свои привычки лишь потому, что приехал Семен с Молдаванки. В конце концов, всегда можно сходить в чайную Флейшмана с большим блестящим самоваром и расторопными половыми, моментально подлетающими с неизменным «чего изволите?».

Ах да, слово «всегда» придется из словаря вычеркнуть, вымарать. Другим словам просторнее станет. Словцо за словцом гоняется с кистенем.

Семен обтер салфеткой губы и руки, кивком попрощался с аптекарем. За стеклянной дверью Нью-Йорк позевывал, разминая косточки перед новым днем, разгоняя по стритам и авеню железные тельца своей крови.

Два квартала он шел, потом надоело, и Семен остановил такси. Желтая машина для жителя желтого дома.

К городскому отделению Фермы они добрались вовремя. Опоздания не получилось. По крайней мере, на этот раз. Оставив сдачу с доллара шоферу на чай (пусть лопнет!) Он вбежал по ступенькам широкой мраморной лестницы на второй этаж. Американскую нумерацию этажей он тоже недолюбливал, вечно путался, особенно вначале, когда приходилось таскаться по разным фондам и комиссиям в надежде устроиться. Помнится, полдня потерял очереди, а выяснилось, что ему нужно этажом выше. Ладно, это тоже можно вымарать.

В холле Лозинский околдовывал очередную красавицу — белую, совершеннолетнюю, англо-саксонку. В своем стодолларовом костюме, напомаженной прической и безукоризненными зубами, чудом американской ортопедии, он был похож на голливудского героя.

— Доброе утро, Саймон! — поприветствовал его Лозинский. — Позвольте вас познакомить: Саймон Блюм, наш выдающийся экспериментатор — мисс Лаура Морган, член подкомитета Конгресса по научным исследованиям.

— А гитен таг, — ответил Семен. Голливудских героев он любил, Лозинского — нет.

Мисс Лаура Морган вопросительно посмотрела на Лозинского, тот недоуменно и чуть досадливо пожал плечами, причуды физиков, знаете ли.

— Я поздоровался, — пояснил Семен. — Но, видно, идиш Одессы отличается от идиша Ямполя, вот Моше меня и не понял.

— Вы из Одессы? — рукопожатие члена подкомитета было по-американски коротким и энергичным.

— Из нее, родимой. Семен Блюм, — другие могут становиться Майклами и Александерами, но ему превращаться в Саймона не хотелось категорически. Стоило перебираться в Америку, чтобы и здесь стыдиться своего имени?

Моше Лозинский считал — стоило.

— Тот самый Семен Блюм? — девушка позабыла про Лозинского. Только что тот был рядом и — все, весь вышел.

— Не знаю, тот или не тот, — Семена девушка не заинтересовала. Может быть, в другое время. Очень, однако, уместное выражение — другое время.

— Знаменитый ассистент знаменитого мэтра. Это вы?

— Знаменитого мэтра — да, ассистент — опять да, но вот знаменитый — конечно, нет, — Семен не скромничал, просто точно оценивал свою известность.

— Мне про вас много рассказывал Гарри Сплейн, — настаивала девушка. Словно купила картину и теперь непременно желает убедиться, что не обманулась в авторе, что он стоит потраченных денег.

— Гарри я знаю, — нехотя признался Семен. Гарри Сплейн был мастером, воплощавшем в железе (а также стекле, проводниках, керамике и прочем) те идеи, которые порой приходили в голову Семену.

— Он исключительно высоко отзывается о вас.

— Вряд ли этого достаточно для знаменитости.

— В нашем подкомитете — достаточно, — заверила его девушка.

— Подкомитет намеревается пересмотреть свою политику адресного финансирования, — Лозинский решил доказать, что существует. Да пожалуйста, кто против.

— Вот как? — вяло ответил Семен. Разговоры о финансировании раздражали его, во всяком случае, разговоры с людьми типа Лозинского — теми, кто считал, что деньги добывают именно они, что именно ради их прекрасных глаз выделяются средства, которые потом бестолково тратят всякие Блюмы. И потому Лозинский и иже с ним регулярно увеличивали себе жалование, представительские и командировочные расходы. Административная деятельность, вот как это теперь называется. — Мэтр у себя? — спросил он, меняя тему разговора. Слова «мэтр» он не любил, считал искусственным, неживым, но терпел, как общепринятое обозначение определенной величины.

— Нет, еще не приехал, — Лозинскому всегда было известно расписание мэтра. Заместитель-администратор. — Но будет с минуты на минуту.

— Вы не могли бы… — начала было девушка, но парадная дверь распахнулась, парадные двери почему-то распахиваются, а не открываются, подумал Семен, и мэтр в сопровождении личного шофера-охранника неторопливо начал подниматься по лестнице.

— Ого! — не удержался Лозинский.

Действительно, мэтр выглядел, как свежеотчеканенный доллар. Обычно одевавшийся во что попало, преимущественно старый свитер и лоснящиеся, с пузырями на коленях, брюки, сегодня он словно сошел с обложки «Джентльмена» — сама элегантность, достигаемая трудом очень дорогих портных и парикмахеров. Седая грива ниспадала на светло-серый пиджак, делая мэтра похожим на мраморного колли, и движения были плавными и грациозными. На мгновение Семен увидел со стороны себя. Контраст с мэтром разительный. Еще лапсердак надеть, и можно идти в балаган белым коверным, тем, которого без конца лупят по голове, обливают водой, пинают на увеселение почтенной публики. Зачем в балаган — просто на улицу. По ту сторону океана. Одесса, Одесса…

— А, вы уже здесь, Блюм! Очень, очень хорошо! — мэтр рассеянно покивал остальным, ухватил семена за рукав, отводя в угол:

— Мы сейчас, срочно… едем. Прямо отсюда. Вы готовы? — и, не дожидаясь ответа, провел его в кабинет. Семен оглянулся, желая проститься с девушкой, та махнула рукой, то ли прощаясь, то ли просто — черт с тобой. Нет, наверное, прощалась.

— Мы уезжаем в Вашингтон, — мэтр отмахнулся от секретаря. — Все завтра, завтра.

— Но вас дожидаются… подкомитет… профессор Бирн… — секретарь упорствовал, боясь завтрашнего разноса.

— Извинитесь и назначьте на другое время, — не обращая больше на секретаря внимания, мэтр достал из сейфа портфель, открыл, проверяя содержимое.

— Я могу узнать, когда вы вернетесь? — секретарь не любил дел, идущих мимо него. А таких последнее время становилось больше и больше.

— Сегодня же, — мэтр незаметно подмигнул Семену, но настроение у того не улучшилось. И с чего бы. Это мэтр себе подмигивает, себя подбадривает, себя заводит.

— Пора, мой мальчик, нам сегодня придется действовать быстро, — мэтр сегодня возлюбил множественное число. Мы, нам… На мгновение Семен возненавидел его, но сразу же остыл. Ерунда какая. Все — ерунда.

Они сошли вниз, провожаемые взглядами немногих — большинство разбрелось по кабинетам изображать деятельность, как раз начинались присутственные часы, ушла и мисс Морган, только Лозинский сунулся было с вопросом, выказывая деловитость, но мэтр так рассеянно посмотрел сквозь него, что Лозинский отошел, вспыхнув от обиды. Семену даже стало жаль его — обижался Лозинский по-ямпольски, отчаянно краснея до корней перекрашенных с рыжего в черный волос.

Их ждал громоздкий «додж», водитель-сержант козырнул, и они, быстро свернув с забитых центральных улиц, поехали по малолюдным кварталам Старой Голландии.

— Мы отправимся с армейского причала, — пояснил мэтр. — Время очень дорого.

Ну, это и так ясно.

Дирижабль, впрочем, был гражданский, маленький «Локхид». Зато стюард — еще один сержант. Говорить ни о чем не хотелось, и Семен был благодарен мэтру за то, что тот разложил за столиком несколько листков исписанной бумаги и погрузился в них. Интересно, он действительно работает, или — так? Саму Семену требовался внутренний покой, без него и в полной тишине в голову не приходило ничего, стоящего больше «острой собаки». Ничего, скоро у него внутреннего покоя будет много. Бочки. Он посмотрел из иллюминатора вниз, слева виднелась Атлантика, но солнце било в глаза, и он задернул шторку.

— Прохладительное, сэр? — стюард, наверное, гадает, что это за шмендрик такой пробрался на борт.

— Воды. Со льдом.

Стакана хватило до самого Вашингтона — летели они быстро, а пил он медленно. Никогда не думалось так славно, как сегодня. Прямо бери у мэтра бумагу и пиши. Исторический манускрипт, нечто вроде великой теоремы Ферма.

С изумлением Семен осознал, что спокоен на самом деле, причем спокоен не обречено, «чему быть, того не миновать», но спокойствием уверенного, сильного человека.

13

Пахло кухней.

Гагарин помнил, как поначалу это поражало его, даже оскорбляло — встретиться с постылым запахом здесь, в кабинете, куда он еще и сейчас входит с опаской и настороженностью. Кухонный чад навсегда въелся в него, с детства — жареная рыба на дешевейшем постном масле, тушеная капуста, вареные потроха как праздник, он бежал и детства и бедности, поднялся высоко, для прачкиного сына невероятно высоко, и на самой вышине — здрасьте! Правда, слышен был запах редко, только при каком-то особенном восточном ветре, расстраивающем сложную систему вентиляции, да и ароматы были совсем иные, деликатные, рябчики и деволяи, а если рыба, то нельма или стерлядь. Однако будь премьером он, Гагарин — либо кухню бы перенес, либо кабинет свой. Но нынешнему гастрономические флюиды, похоже, нравились, возбуждали вкус к жизни, подсознательный аппетит (про подсознательный аппетит Гагарин прочитал недавно, у него было заведено перед сном просмотреть одну-две книжки из запрещенных, порой он делал выписки, заучивал слова — флюиды, например, запоминал мысли, иногда дельные, чаще забавные или откровенно глупые, но при случае годились для разговора с дамами). Натурального аппетита у премьера не было. Сытость в двенадцатом колене давала о себе знать, требуя нового, в поисках которого подстегивали себя кто чем — кокаином, девочками, даже черной работой — землю пахали, дрова кололи.

Дверь, неприметная, негордая, приоткрылась, премьер с конфузливой улыбкой вернулся в кресло. Хорошая звукоизоляция — ничего не слышно. Дюжину раз, небось, дергал цепочку унитаза. Медвежья болезнь. Эдак премьер самоликвидируется к утру — путем утекновения в канализацию.

— Вы… Вы, я надеюсь… уверен, проверили все, до последней мелочи? — тревожные интонации не обманывали Гагарина. Прикидывается, прикидывается премьер овечкой, играется.

— Да, Михаил Владимирович. Все до последней. Разумеется.

— И… И никаких задоринок, шероховатостей?

— Не больше, чем требует человеческая натура. Все идет своим чередом, — Гагарин старался не раздражаться. Даже здесь, в знаменитом блиндированном кабинете премьера, трижды защищенном от любых надзирающих устройств, его собеседник старался говорить обиняками, будто от этого что-то менялось.

— Соответствующие учреждения готовы к напряженному труду. После сегодняшнего выступления Вабилова мы поработаем с нашими умниками, собственно, работа уже началась…

— А если выступления не будет?

— Будет. Впрочем, это не принципиально. Просто — штрих, деталь для убедительности. Другое дело — царская фамилия…

— Да, я как раз хотел уточнить, — поспешил перебить его премьер, — вы по-прежнему рассчитываете, что чистка авдеевых конюшен будет способствовать… Э…

— По крайней мере, подрезать крылышки кое-кому не помешает.

— Много крылышек.

— Сколько потребуется, столько и подрежем. Вместе с головами, — Гагарину надоело вытанцовывать пируэты. Сам бы он не скоро решился на такое — если бы решился вообще. Премьер дал идею и добро, самому Гагарину оставалось либо согласиться, либо восстать против премьера, а, следовательно, против всего правительства. Больно и бесполезно. Но теперь этот чванливый вельможа представляет все как идею Гагарина. И не то, чтобы пытается дистанцироваться на случай провала — кого-ого, а премьера он, Гагарин, переживет, пусть на час, а переживет. Нет, это — для истории, Истории с большой буквы. О суде потомков тревожится.

— Пожалуй, я пойду, — жалко стало потерянного времени. — Завтра в это время все кипеть будет, бурлить, клокотать, но нынче — покой. Тишь и благодать показывать нужно миру.

Премьеру слова Гагарина пришлись по душе. Вскочил, попрощался почти по-дружески, до дверей проводил. Так в сортир вернуться не терпится?

Он шел по коридору, раскланиваясь с немногочисленными сенаторами. День сегодня праздный, господа отдыхают. Они готовы отдыхать семь дней в неделю, пятьдесят недель в году. На две недели труда на благо отчизны они, пожалуй, согласны. Так дадим им эту возможность, избавим от докучливых обязанностей. Потерпите совсем, совсем немного.

Он вышел неприметным боковым ходом. Серый наемный экипаж поспешил подобрать его, Гагарин забрался внутрь, задернул занавесочки, откинулся на просторном сидении.

— Куда изволите? — шофер почтительно обернулся к седоку.

— По Тверской, медленно, — время оставалось, и Гагарин решил немножко расслабится.

— Слушаюсь, — шофер повел экипаж осторожно, словно полные ведра нес. Мощный мотор едва слышен, бронированный корпус, пулеупорные стекла на вид незаметны. Номерные таблички менялись ежедневно, и сам директор московской службы наемных экипажей не отличил бы Гагаринскую машину от своей. С одной стороны — скромность, вот, мол, ездит как любой подданный Российской Империи, с другой — поди, вычисли его среди пяти сотен экипажей — близнецов. Опять же — в каждом экипаже видели его, главу Тайного приказа, он был почти вездесущим, что очень полезно для службы.

Из фланирующей по тротуару толпы выскочил господинчик, отчаянно замахал руками.

— Останови, — приказал Гагарин шоферу. Тот притормозил, руку опустил в нишу, но револьвер не вытащил.

— Да? — Гагарин приоткрыл дверь, выглянул.

— Простите, простите Бога ради, я не заметил, что флажок опущен, — начал оправдываться прохожий. — Но… Не могли бы, если вас не затруднит, конечно, подвезти и меня? Я опаздываю… опаздываю непозволительно, меня очень ждут…

— Куда вам? — доброжелательно спросил Гагарин.

— К новому стадиону. Понимаете, жена моя…

— Садитесь, — он подвинулся, освобождая место.

— Хорошие тут у вас экипажи, — попутчик осмотрелся.

— У нас?

— В Москве, я имею ввиду. Мы в Нижнем победнее, гобеленом не обиваем, куда… И мотор — зверь!

— Вы, значит, с Волги?

— Именно, — но представляться попутчик не стал, а перескочил на другое:

— Племянник жены — ратоборец, сегодня выступает на Богатырских играх, пропустить никак нельзя, свояченица обидится смертельно, а я, как на грех, задержался в Горном департаменте. Знаете, то одного нужного человека искать пришлось, то другого…

— Бывает, — сочувственно поддакнул Гагарин. — А как вам… вообще?

— Столица? Москва, она и есть Москва, — уклонился от прямого ответа попутчик. Сейчас они ехали быстро, не выделяясь из общего потока экипажей, спешащих к Стадиону.

Значит, что мы имеем? Провинциал, очевидно, промышленник, неболтлив, осторожен, что еще? Гагарин порой проводил этакие психологический практикум, кто есть кто. Гарун аль-Рашид двадцатого века, посмеивался он над собой, но отказываться от привычки запросто поболтать с обывателем не думал. Не то, чтобы Гагарин надеялся таким способом получить новую информацию, плохи дела ведомства, в котором директор вынужден прибегать к подобным трюкам, нет, причина была в ином. Дух толпы, улицы, вот что искал он. Нюансы, которые невозможно прочитать в рапорте — интонации разговора, прищур глаз собеседника, уверенность или неуверенность, с которой тот ведет разговор и тысячи иных мелочей, в совокупности своей позволяющие чувствовать жизнь. А чувствовать жизнь ему необходимо так же, как канатоходцу ощущать трос под ногами. Иначе — вниз, и не на опилки манежа — на камни. Или даже — на штыки.

— Вы раньше бывали на новом Стадионе? — спросил он волгаря.

— Нет, когда? Да и сейчас лишь из-за племяша иду. Ну, любопытно, конечно, поглядеть. Две сотни тысяч душ в одном месте — не фунт изюму. Собрать их в одном месте, без давки — задачка. Съедят хотя бы по пирожку, выпьют по кружке сбитня — сколько же это надо всего? Да, дело нешуточное. И прибыльное, думаю. Опять же э… удобства. Двести тысяч человек! Канализационная система должна работать в пиковом ритме, иначе, знаете…

— С последним пока, я слышал, проблемы. Строили спешно, и допустили просчеты. Не везде они, удобства, функционируют как положено. Пришлось часть прикрыть, на переделку. Понимаете, канализация в буквальном смысле начала выходить из себя, — Гагарин коротко рассмеялся, хотя смешного было мало. Несколько человек были под следствием, но начинать процесс по «сортирному делу» не решались. Миру на потеху разве. — У вас куда билеты?

— В… как это называется? Южный сектор, кажется. Мы там встречаемся с женой и свояченицей, у входа. А что, там… не того? — расстроился попутчик. Нет, господа, это не пустяки. Непременно надо будет поставить по столице достаточное количество заведений общественного пользования. Ох, азиаты мы, азиаты… Гагарин постарался запомнить эту мысль. Конечно, в ближайшее время не до того будет, но — не мелочь это.

— Не знаю, — ответил он на вопрос поскучневшего волгаря.

Экипаж начал замедлять ход, громада стадиона вырастала до небес. Остальные, повинуясь жезлам городовых, прижимались к обочине, но его шофер наклеил на лобовое стекло генеральный пропуск, и городовые начали вытягиваться стрункой, отдавая честь — 1 самому 0.

— Чего это они, — забеспокоился промышленник.

— Да так, — теперь они ехали вдоль центральной трибуны, где стояли малочисленные правительственные лимузины. — Не обращайте внимания. Останови, братец, — приказал он шоферу. — Вам отсюда направо, там и будет вход на Южный сектор.

— Благодарю сердечно, — промышленник достал бумажник, собираясь расплатиться.

— Нет, нет, — остановил его Гагарин, — вы, как налогоплательщик, содержите и экипаж, и шофера, и меня тоже. Позвольте предложить вам, — он вырвал из книжечки листок, нацарапал вечным пером подпись. — Ложа для почетных гостей. Обещаю, никаких проблем с… с удобствами и прочим у вас не будет.

Гагарин протянул листок — пропуск на троих, с золочеными буковками наверху, указывающими кто его дает. Промышленник оторопело уставился на бумагу, потом перевел взгляд на Гагарина.

— Б… Благодарю, но…

— Пустяки. Успехов племяннику, поклон вашей супруге, — момент узнавания был, пожалуй, самым приятным в этих Гарун аль-Рашидовских вылазках. Наверное, это его, Гагаринский способ попасть в Историю, через сотни лет помнить будут именно его простоту, доступность, 1народность 0, то есть именно то, чего на самом деле нет. Или все-таки есть?

Развивать размышления дальше было некогда. Потом, на досуге. Успеется.

14

Он попросил воды. Не то, чтобы ему действительно хотелось пить, просто последний час в голову шли паскудные мысли. Авось, рассеются от питья. Все равно, никакого другого отвлечения не было.

Воды ему принесли — в поильнике, такой кружке с трубочкой, чтобы можно было пить полулежа, и, пока он пил, сестра держала его за плечи. Прислониться-то не к чему! Палатка. Потом сестра вытерла ему рот, и пообещала позвать врача. Зачем врача? Но он не противился: положено, значит, положено. Может, порядок такой — после питья врачу показываться. Мало ли. Врач не спешил, и ефрейтор опять стал задумываться. Вот приходил кто-то, расспрашивал, кажется? Зачем? Нечто изменится жизнь, пуля из него выскочит и рана затянется? Он попытался вспомнить точно, кто же это приходил, вроде недавно, совсем недавно, но казалось — минули дни, месяцы. Лекарство. Очень сильное лекарство. Хмельное.

— Как, Евтюхов, водичка?

Он не сразу понял, что обращаются к нему. С таким лекарством и ханжи искать не нужно.

— Мокрая, господин доктор, — величать врача «благородием» не поворачивался язык. Не «благородия» было жалко, но казалось — ни к месту, благородиев кругом хватало, но до ефрейтора дела благородиям было мало, а это вон возится, лечит. По службе, по обязанности, но…

— Сухую в другой раз получишь. Если понравится. А кроме питья еще чего-нибудь… хочешь?

— Не понял, господин доктор. Домой хочу.

— Домой… Ниночка, катетер приготовьте, — это он сестре милосердия. Катетер. Иностранное слово. За такие слова наказывали нещадно, бац-бац по мордасам в учебной части. Матерное слово не то, чтобы прощалось, тоже влетало, но — снисходительно, мол, ты смотри, не со своим братом говоришь. А за иностранное могли отпуска лишить, увольнительной — наверное.

— Вас срочно этот… из Особого… — сестра милосердия держала в руке прозрачный сосуд странной формы.

— Ох, — доктор вздохнул. — Тогда ты сама…

— Ты, милый, лежи спокойно, — женщина откинула одеяло.

Он скосил глаза и тут же отвел их. Срамота. Правда, если не смотреть, то ничего и не чувствовалось. Краем глаза он видел, как женщина взяла резиновую трубочку и… Нет, лучше о другом подумать. Почему так — в синеме все сестры милосердия молодые и красивые, красивые по-барски, тонкие, узкие в кости, а на деле — бабы хоть в оглобли ставь да паши? И то, работа не легкая… Синему им показывали часто, раз в месяц — точно, за время службы он пересмотрел картин больше, чем за всю жизнь. Они, картины, ему нравились. Все было, как в жизни, только лучше. Про войну бы поменьше. Конечно, была и смешная синема, про дурачка-коминтерновца, что постоянно падал в длинной шинели, плохонькой, дырявой, в дыры эти постоянно вываливался харч, патроны, гранаты, секретный приказ, любовное письмо… Смешно. В госпитале, говорят, синему еще чаще показывают.

— А ты боялся, — женщина, одной рукой держала на весу сосуд теперь полный янтарной жидкостью, другой набросила на него одеяло.

— Я не боялся, — возразил он. Что за жидкость? Пиво? Он вдруг понял, застыдился.

— Ладно-ладно, лежи. Поправляйся.

Она ушла. Ефрейтор посмотрел на лежавшего у дальней стеночки. Тот по-прежнему молчал, и дышал тихо, едва слышно. Вот к тому доктор почему-то не подходит. Даже странно.

— Земляк! Эй, земляк!

Но ответом было прежнее сопение.

Может, заразный? Но таких, кажется, держат отдельно. Контуженый?

Он поправил одеяло. Руки слушались, пальцы шевелились проворно, споро. А его пугали ранением. Или нет? Прошлое было зыбким, нечетким, особенно сегодняшнее, вчерашнее. Что раньше — помнилось лучше.

Захотелось есть. Нестерпимо, по-волчьи, рвать зубами, глотать, не разжевывая. Начала представляться еда, въявь — жирный борщ, мясо, сало, хлеб. Когда ж поесть дадут? Или раненым не положено?

Голод прошел столь же внезапно, что и появился, и запахи пищи, что доносились до него, переносились легко, спокойно.

— В соответствии с приказом я эвакуирую раненых, — весело, громко говорил доктор. Ефрейтор смотрел в щель полога, но ничего не видел.

— Вы не можете отправить Евтюхова до окончания расследования!

— Увы, рад был вам содействовать, всем, чем мог, но — приказ!

Голоса удалялись.

Значит, скоро повезут в Кишинев. Все к дому ближе.

— А вот обед. Сейчас кушать будем, — женщина была другая, не та, что недавно приходила. — Борщ у нас вкусный, наваристый. Доктор разрешил, пусть, говорит, нашего борщу похлебает, — она села на табурете рядом с ефрейтором, пристроила котелок и попыталась кормить его с ложки.

— Я сам, — он забрал ложку и начал черпать борщ — почти такой, что недавно привиделся.

— Не спеши, не спеши. Сейчас раненых мало. А после борща — мамалыга. Тоже вкусная.

Мамалыги не хотелось, но он, верный привычке, съел все. Дело солдатское. Когда еще придется поесть.

— А… А ему почему не дают? — он мотнул головой в сторону второго..

— Кому? Ах, Ванечке… Он у нас не обедает. Аппетита нет. Ты за него не переживай, он после наверстает. Кушай.

Доедал он почти через силу, от компота отказался, попросил оставить кружку рядом, после выпьет.

Можно ли раненым есть? Говорили — нет, и пить тоже, особенно если в живот раненый. Чем ранение тяжелей, тем с едой строже. Получается, он совсем легко раненый?

Он расстроился, представляя, что придется через неделю, две возвращаться в строй. Только губу раскатал — домой, как осади, приехал. Тут же обругал себя — что он в ранах понимает. Если, не дай Бог, ступню отхватят — ведь есть можно, с еды вреда не будет? У него, к счастью, руки-ноги целы, но доктор обещал, а он в таких делах разбирается.

Так, утешая себя, он и лежал, не загадывая, не решаясь загадывать наперед — ждал хорошего. Сглазить просто, сколько раз бывало. Поблазнит, и оставит ни с чем. Не мальчик, терпения хватит.

— Готовь повозку, — снаружи жизнь шла своим чередом, медленно и неторопливо.

— Я в последний раз заявляю, что ефрейтор необходим мне здесь!

— Как вам будет угодно. Распорядитесь, чтобы я получил соответствующий приказ — и пожалуйста.

— Я уже послал рапорт.

— У вас еще есть… Четверть часа. Приказано освободить все медицинские подразделения от раненых к пятнадцати ноль-ноль.

— Вы понимаете, что я найду возможность оценить вашу готовность к сотрудничеству.

— Увы, неисполнение приказа… Вы ведь настаиваете на том, чтобы я не подчинился приказу, не так ли?

Похоже, доктор ссорится с… как там его? Забыл. Для чего ссориться, зачем?

— К тому же нашего раненого будут встречать — газетчики, синема. Раненый герой передовой.

Второй выругался — в деревне такое услышишь разве от последней голытьбы, нищебродов. Степенный, да просто уверенный в себе хозяин поганиться зря не станет.

К нему опять пришла женщина. На этот раз поставила клистир и опять забрала мочу через резиновую трубочку.

— Налегке отправим, — сказала ему, обтерла губкой, сильными руками очень осторожно, как стеклянного, переодела в казенное белье, новенькое. Затем, чего он совсем уже не ждал, побрила, работы, правда, было немного, он и сам брился через день, приложила к подбородку кусочек ватки, случился таки порез, и, отойдя, осмотрела оценивающе.

— Жених? — перемогая смущение, спросил он.

Она не ответила, даже не улыбнулась. И то, радости чужого мужика обихаживать.

— Щит подготовьте, — распоряжался снаружи доктор. Ему что, щит дадут, как богатырю из синемы, Илье Муромцу? Придумают же.

Чувствовал он себя гостинцем, что в городе продавали: безделушкой, завернутой в цветную или серебряную бумагу, перевязанной ленточкой, пахнущей сладкими духами, он раз такой Матрене привез, давно, та обрадовалась, известно, баба. Ему сейчас — обрадуется? Опять он спешит.

— Видишь, Евтюхов, как вокруг тебя вся медицина вертится? — доктор стоял перед ним, улыбаясь, ефрейтор уловил запах спирта. Выпил, наверное. Хорошему человеку почему не выпить? Но стало неприятно, ну, как пришлось бы с раной попасть к доктору сейчас, под пьяные руки?

— Вижу.

— Сейчас мы отправляем тебя… в госпиталь… Должен был из Патриотического взвода офицер подойти, да опаздывает, а времени мало. Потому я тебе скажу. Значит, ранение твое серьезное, и от воинской службы тебя освободят, это точно. Но как освободят, с какой пенсией — от тебя зависит. Спрашивать будут, начальство, газетчики, кто еще — ты веди себя, как положено. Вражья пуля, мол, и все тут. Германца ругай, на начальство уповай, глядишь, медаль заслужишь. В общем, взрослый человек, тебе сколько, двадцать пять?

— Двадцать три года, господин доктор.

— Да… Видишь, двадцать три, не юноша. Беречься… Беречься нужно, — он думал, чтобы еще сказать, но только повторил:

— Беречься…

— Я понимаю, господин доктор.

Запыхтел снаружи паровичок.

— Готов экипаж, — с облегчением, показалось Евтюхову, доктор вышел из палатки.

— С раненым осторожно, везти мягко, не трясти. Щит готов?

— Так точно, ваше благородие!

Санитары, наконец-то мужики, где ж вы раньше были, переложили его на жесткие деревянные носилки и понесли в экипаж. Жесткие — он рукой ощупал, а так — все равно, телом не чувствовал. Носилки закрепили на хитрой системе подвесок, с пружинами.

— Генералом поедешь, видишь, — один из санитаров закрепил ремни, которыми его удерживало на носилках. — К поезду подвезем, в вагон устроим. Удобно?

— Удобно, — согласился Евтюхов. Действительно, было удобно.


15

Голос, чистый, ясный, объявил новый забег. Отличные громкоговорители, не чета прежним. По крайней мере, акустики слово сдержали. Нужно будет поощрить. На полную катушку, чего уж. Заслужили. Пусть попасутся на воле.

— Боюсь, не справлюсь я, — вздохнул Иван.

— Справитесь, я совершенно в этом уверен, — успокоил его Гагарин, скрывая усмешку. Оба мы не верим в то, что говорим. Ты, мил человек, думаешь, что не только Борцовской Академией — Россией можешь заправлять. А я б на тебя табачную лавку не оставил. Впрочем, лавку бы оставил.

— Разумеется, он справится, — князь Львов закивал головой, легкий пушок, остаток былой шевелюры, едва не слетел окончательно. — Вы же у нас — богатырь богатырей, кому, как не вам воспитывать смену.

— К тому же, дорогой господин Поддубный, вам будут помогать. Всякие мелкие, пустячные вопросы возьмут на себя помощники, весьма квалифицированные, смею вас уверить. Вам же предстоит, так сказать, общее руководство, — Гагарину надоело уговаривать. Ну, чего кочевряжится. Дают — бери, пока дают.

— Мы работы не боимся, — Поддубному не понравилось упоминание помощников. Свадебным генералом он быть не хотел, петрушкой на руке того же Гагарина. Если академия — так вся его, целиком. Другого найти — не смогут. Другого такого нет. Один Поддубный на свете. А начальников, да хоть начальников и тайного Приказа он перевидал много. Особенно Тайного приказа. За пять последних лет Гагарин — третий. Правда, этот, похоже, сидит крепко. Его сердить не след. — Если доверит страна, что ж, буду работать. Надо, значит, надо. Согласен.

— Мы не ожидали от вас другого ответа, — одобрительно произнес князь. Он искренне считал, что без его участия не было бы ни академии, ни этого стадиона, ни физической культуры вообще. Эх, князь, князюшко, не дал бы наш приказ добро, а к нему сто тысяч в придачу, и что бы ты делал в своем Олимпийском комитете?

Гагарин мысленно поставил галочку в сегодняшнем списке — так, еще одно дело сделано.

— Распоряжение об основании Академии Борьбы и о вашем назначении опубликуем на днях, а пока позвольте поздравить вас неофициально, — он пожал руку борца. — По этому поводу не грех бокал-другой опрокинуть, не возражаете?

— Отчего же, очень даже можно, — князь пытался имитировать модную нынче простонародную манеру речи. — Это мы завсегда согласные. Поддубный просто кивнул. И чего это князь подличает перед Гагариным, подделывается под него? Никогда своим не станет, хоть водку пить будет, хоть материться прилюдно. Да и не к чему это князю. Кто его тронет? Нет, тронуть можно, тронуть — тьфу, взял и растер, но надо же уважать себя, свое имя. Иначе как же тебя другие уважать будут?

— Тогда пройдемте… в буфет… — рассеянно предложил Гагарин. Он, напротив, не видел в попытках князя опроститься ничего зазорного. Понимает князь сегодняшнюю политику. Дипломат. Подумал без раздражения, зависть его ко всяким «благородным» последнее время поутихла, он порой ловил себя на мысли, что неплохо бы и самому к поместью добавить и титул, но не торопился, а сейчас и вообще не до этого. Хотя скоро, скоро…

Забег закончился, скороходы уступили место прыгунам.

Они поднялись. Хорошо здесь, в особой ложе, но пить на виду нельзя. Сухой закон есть закон.

В буфете находились практически все зрители особой ложи — дипломаты, олимпийские бонзы, свои. Своих осталось немного.

— Позвольте представить вам руководителя Борцовской Академии, нашего прославленного богатыря Ивана Поддубного! — на правах хозяина оповестил о решении присутствующих Гагарин.

— Ура! — это свои. Иностранцы реагировали сдержаннее. Ничего, пусть видят — глава тайного приказа занят всякими пустяками. Значит, в Багдаде все спокойно. Фразу эту Гагарин вычитал в какой-то книжке, и она полюбилась настолько, что он не расставался с нею много лет.

Подскочил лакей с подносом. Они взяли бокалы — свои, Гусевские, князь произнес здравницу Поддубному.

— Куда французским винам до наших, крымских, — князь Львов прищурил глаза, изображая восхищение. Врет, врет князюшка, иначе зачем бы хлопотал о ящике «клико». Для представительства, держи карман шире. Гагарину же вино вообще было безразлично. Не то, чтобы он был поклонником белой головки, как многие — патриотично и сердито, просто каждая минута на счету, расслабляться некогда. Вот и сейчас он едва пригубил и отставил бокал. К нему подходили, о чем-то спрашивали, он также что-то отвечал, иногда шутил, просто, незатейливо, как раньше отвечал на вопросы о родстве с теми Гагариными — даже не однофамилец, — дипломаты вежливо улыбались и отходили, неужто и вправду думали, что с рук его кровь капает — он видел карикатурку на себя в одной из газетенок — вражьих, нейтралы позволить не могли, карикатурка, как ни странно, ему польстила, он любил, когда его боялись, — отходили и переговаривались о чем-то вполголоса. Потом послушаем, что они наговорили. А не услышим — шалишь, акустики, будет вам воля, ждите.

Они с князем отошли к окну — широкому, в стену. Отсюда арена была видна не хуже, чем из ложи, зато их видеть не мог никто — хитрое стекло укрывала от ненужных взглядов. Львов продолжал нести вздор, приходилось поддерживать разговор — знал, что позже иностранцы будут жадно расспрашивать князя, о чем говорил Гагарин, а потом делать глубокомысленные заключения о возможных изменениях в политике России на основании этих дурацких расспросов. Сегодня же и отобьют молнии. Давайте, давайте. Капля не то, что камень — железо точит.

— Ах, как прыгнул, как прыгнул — восхищенно чмокал губами князь. Прыгун действительно выделялся — пролетал над планкой спиной. Фокусник. Шею не сверни, дружок.

Поддубному было скучно. Ну, поздравили с академией, а дальше? На что ему тут болтаться? Поговорить не с кем, разве со Львовым, так занят князь, все с кем-то болтает, болтает. Уйти потихоньку? Уйдет Гагарин, следом можно. Выступать больше не придется, разве под маской. Да нет, какое… Все силы уйдут на борьбу под ковром. Ничего, отвесит макарон для начала, а там поглядим.

Богатырские игры шли своим чередом. До полудня он побудет, а там и откланяться можно. Слишком долго оставаться тоже не след. Гагарин скосился на часы. Недолго осталось.

Обычные праздные разговоры. Ах, умницы. Откуда и берутся такие, сытые с рождения, довольные собой донельзя? Прелесть, не люди. Досадно было бездарно терять время, а приходится.

— Вас, ваше превосходительство, просят, — неслышно прошептал свой. Кого нанесло?

Гагарин посмотрел в угол. Лаврецкий! Никак, срочное дело. Чье только, приказа или…

Он извинился перед очередным собеседником (Австралия, хозяйка прошлой Олимпиады, далеконько), прошел к столику. Все смотрели на него.

— Ну-с? — Гагарин смотрел на аккуратный пробор ротмистра. Никакой перхоти. Вот этому он завидовал искренне. Это не отнять. Чем только не мыл он вою голову, патентованными средствами лучших фирм, народные рецепты практиковал, вплоть до мази на курином дерьме, а результат — на плечах. А вы гильотинкой, гильотинкой…

— Срочное донесение, — вполголоса проговорил ротмистр. — Я взял на себя смелость побеспокоить вас здесь исключительно из-за важности происходящего.

Показалось, в голосе Лаврецкого издевка. Чуть-чуть, едва слышно. Как всякий заместитель, ротмистр полагал, что начальник у него бездельник и ничтожество, а весь приказ только благодаря князю Лаврецкому и не развалился. Гагарин нахмурился.

— Вы… к делу поближе.

— Из Таллина сообщают. По мнению наших людей, Вабилов крайне ненадежен. Анализ поведенческих реакций вкупе со скрытой регистрацией вегетативной деятельности… — Лаврецкий щеголял своими университетами, умные слова перли из него, словно дерьмо из поносной свиньи. Созрел, милый. Не терпится свалить начальника, да? Не удержался, прибежал, чтобы потом сказать — предупреждал, наверное, и рапорт готов, мол, небрежение господина Гагарина привело к такому повороту событий, при котором ущерб международной репутации России… Гагарин запутался во фразе, досадливо поморщился. Ротмистр понял по-своему:

— Еще не поздно отменить церемонию. Внезапная болезнь… или несчастный случай… Выбор широк.

— Послушайте, я ведь вас просил — беспокоить меня только в самом крайнем случае. Я ведь сюда не развлекаться пришел. Своим появлением вы нарушаете протокол. Извольте заниматься делом, — он заметил удовлетворение в глазах Лаврецкого. Точно, побежит донос писать.

— Я считал своим долгом доложить открывшиеся обстоятельства… — ротмистр встал, поклонился и с достоинством удалился. Придется нового заместителя подыскивать раньше срока. Кирка, тачка — вот, что ждет тебя, любезный Гедиминович. Посмотрим, поможет ли в руднике твое гедиминство.

Гагарин знал, что ничего ротмистру сделать не сможет — пока. У князя обширные связи, а портить отношение с аристократией теперь не поощрялось. Правда, времена меняются. И сегодня Камчатка для Лаврецкого стала ближе, немного, но ближе.

— Что-нибудь важное? — только наивный Львов мог задать такой вопрос главе тайного приказа.

— Нет, князь. Рутина, пустяки.

— Господин Абрахамсон, председатель международного олимпийского комитета хочет переговорить с вами, вот я и испугался, вдруг неотложные дела вынудят вас срочно уйти.

— Уйти мне придется, к сожалению, но время пока есть. Давайте вашего Абрахамсона, — Гагарин приветливо улыбнулся князю, пусть видят — никаких важных дел у него действительно нет, все внимание Тайного приказа отдано попечительствуемой физической культуре.

Председатель Олимпийского комитета говорил по-русски плохо, извинился и залопотал по-своему, Львов переводил. Празднество произвело на него незабываемое впечатление, и он считает, что олимпиада тридцать шестого года обязательно должна состояться в России, в Петрограде, он приложит все усилия и прочее и прочее… Оставалось соглашаться и надеяться, что спортивный лорд не видит, как ему все это безразлично. Олимпиада, игры, все, что казалось важным еще три месяца назад теперь просто вызывало недоумение. Господи, какая ерунда. Гагарин горячо поблагодарил за высокую оценку его усилий, и заверил, что в ближайшее время будет построен гребной канал, превосходящий все, существующее доселе. Разошлись довольные друг другом.

16

Лернер переоделся в домашнее, костюм, заношенный до блеска, с заплатами на локтях и пузырями на коленях. Старый костюм, шился… Не так уж часто он шьет, можно и вспомнить. В Брюсселе? Нет, в Лондоне. Не к съезду, нет, просто при переезде пропал багаж. Пропал, сэр. Мы приносим извинения, такого раньше не случалось, компания готова возместить ущерб… Пришлось шить срочно и дешево, надо было в чем-то выступать, не в дорожном же. Самое забавное, что багаж вскоре сыскался, ах, недоразумение! Они с Надей долго гадали, чья это работа, охранки или партийный соратников. Мелочность и бессмысленность выдавали своих, возврат вещей — охранку. Сошлись, что и вправду вышло недоразумение.

Костюм оказался паршивым, как всякая дешевая вещь, и почти сразу был переведен в затрапез.

Ходики на стене стучали громко, представлялось, что это дятел долбит сук, на котором сидят нынешние мелкие тактика, кусошники, смердящие блудословы, но помогало мало — голова болела.

Скрипнула дверь. Надя пришла.

— Я припозднилась. Свалилась нежданная работа, — она служила в управлении восточных железных дорог, по возрасту имела право на сокращенный день, могла и совсем не работать, но тянула воз вровень с молодыми. При увольнении — неизбежное поражение в категории. Да.

— Замечательно, — невпопад отозвался Лернер.

— Немецкая пунктуальность отошла в прошлое, как и исполнительность. Представляешь, до сих пор не утверждено гражданское расписание на зимний период. В последний момент вернули на переделку. Разгрузить шесть направлений, сдвинуть рейсы на дневные часы.

— Военные командуют?

— Они, но отдуваться нам, — она показалась из прихожей. — У тебя все в порядке? Какой-то усталый. Давно дома?

— Усталый? — он понял внезапно, что это — правда. Не было сил подняться с дивана, даже раскрыть книгу, и именно поэтому он встал. — Я чайку разогрею.

— Я сама, сиди, — Надя прошла на кухню, но оставаться одному не хотелось.

Кухня была просторной и пустой. Питаться полагалось на службе, в столовых, в домовых кухнях; немощным доставляли еду на дом. Самостоятельная готовка практически исключалась, разве мелочь — чай, бутерброд сделать, и то — категориям не ниже Б, имеющим доступ к буфету. Остальным готовить было не из чего, да и не на чем, газ из труб исчез давно, керосин — стратегическое сырье, а электричества полагалось по три киловатт-аса на человека. В месяц.

Мелочные обывательские мыслишки-насекомые одолевали Лернера. Надо, надо отдохнуть.

— Ты голодна?

— Нет, какое. Дополнительно кормили, за сверхурочку. Опять полнею, — она хлопнула себя по животу. По тому месту, где когда-то был живот.

— Тогда оставь. Я тоже не хочу.

— Что? — сейчас она действительно встревожилась.

— Мутит. Тошно.

— Ты устал. Ты опять устал, — она взяла его за руку, вывела из кухни. — Голова?

— Немного. Чуть-чуть.

— Посиди.

Зажурчала вода из крана. Через минуту Надя вернулась: сложенное мокрое полотенце ловко положила на лоб, под спину подоткнула думку.

— Сбегаю за Гольцем.

— Не стоит, — неискренне воспротивился он.

— Ты сиди, — она шуршала пыльником. — Я мигом.

Почему нет? Врач жил рядом, в соседнем подъезде, не раз обращался к Наде с просьбой устроить билет. Рад будет оказать ответную услугу, не говоря о том, что лечить жильцов дома вменено ему в обязанность. Лечиться по обязанности — фу! Лернер вспомнил, как без протекции, Надюша была в отъезде, удалял зуб. Увольте.

Компресс помог: прохлада проникла под череп, и мысли стыли, как стынет холодец на леднике. Или река, чистая, сибирская, прозрачная насквозь, но ударит мороз, и шуга прикроет все — отмели, камни, коряги — берегись, чужак!

Холодная струйка стекла за шиворот, и Лернер встал, передернул лопатками. Полотенце свалилось, и тотчас же затлел, разгораясь, жар головы, нижняя губа занемела.

Где же доктор?

Крепясь, он прошелся по комнате, задержался у шахматного столика, где фигурки слегка запылились, столь долго стояла позиция партии с Максимом. Игралась партия третий год, ходы передавались в письмах, а писались они реже и реже. Недосуг. Забавы. Прошло время забав, давным-давно прошло. Или, напротив, вернулось? Все бросить, и кончать жизнь в ветеранском собрании, командуя деревяшками, коли разучился управлять людьми?

Он резко смахнул фигуры. Звуки падения отрезвили и устыдили его. Лернер наклонился, поднимая с пола бессловесные армии. Нехорошо, если Надя заметит, огорчится.

С покрасневшим от прилива крови лицом он искал шахматы и выпрямился не раньше, чем поднял последнюю пешку.

Успел к приходу врача.

— Что наш больной? — Гольц, толстый, шумливый, вкатился в комнату. — Э, батенька! По лицу ясно, ремонта не требуется. Крохотная профилактика, не более. На что жалуемся?

— Совестно вас беспокоить, право. Голова приболела немного.

— В висках стучит?

— Временами.

— Затылок давит?

— Когда наклоняюсь.

— Сердце?

— Не чувствую. Изредка защемит, если быстро по лестнице поднимаюсь.

— Отлично, отлично, — Гольц раскрыл саквояж, старый, натуральная кожа, вытащил аппарат для измерения давления, молоточек, зеркальце, деревянную трубочку. — Раздевайтесь.

— Да у меня только голова…

— Раздевайтесь-раздевайтесь. Тепло, комаров нет, чего ж церемониться.

Лернер покорно сносил расспросы, постукивания, замес живота, сгибал и разгибал руки, приседал, послушно глядел в зеркальце, которым доктор слепил его, пуская зайчик.

— Позвольте коленку — постучать… М-да… А теперь встаньте, закройте глаза, и указательным пальцем коснитесь кончика носа…

Потом мерялось давление, на одной руке, на другой, выслушивалось сердце, еще и еще…

Наконец, доктор вернул инструменты в саквояж.

— Нервы. Одни только нервы. Легкие — отличные. В сердце шумок, но пустяшный. Э-э… Стул нормальный?

— Да.

— Вот видите! — невесть чему обрадовался Гольц. — Рациональная диета. При вашей конституции, доведись — ну, в порядке гастрономических фантазий, — доведись вам икру ложками наворачивать, всякие трюфеля с расстегаями — в год кондратий хватит. Полный прогрессивный паралич. А при диете — смотреть приятно.

Лернер торопливо застегивал рубаху.

— Значит, ничего страшного, доктор? — Надя пытливо смотрела на врача.

— Абсолютно. Главное — отдыхать. Не выматываться. Я микстурку пропишу, попьете недельку-другую. И обязательно гулять перед сном, полчасика ежевечерне. Сегодня и начните.

— А травы? Стоит травы пить?

— Ну… Пустырник, валериану… Не повредит.

Надя с Гольцем вышли в коридор, о чем-то зашептались. Конспираторы.

Заправив рубаху в брюки, Лернер попытался прислушаться, затем подошел к двери. Не вовремя скрипнула половица.

— От Дмитрия, Братца, вестей нет? — вопрос был скользкий. Правда, Гольца они знали давно, еще по Швейцарии, и подвохов не ждали.

— Нет, — коротко ответила Надя.

— Мы ведь с ним однокорытники. Как развела судьба, — доктор вздохнул. — Ну, я побежал. Помните, Надежда Константиновна: покой, прогулки и сон.

Лернер на цыпочках вернулся к дивану, пережидая, пока уйдет Гольц.

— Ты слышал, что говорил доктор? Покой! Попроси на службе отпуск.

— Уже, — и он рассказал о сегодняшнем, рассказал, как всегда, без утайки, умолчаний. Надя не перебивала, не охала сочувственно, просто сидела и слушала.

— Пусть отойдет, отстоится, тогда и решишь, — после минутной паузы сказала она.

— Отстоится, — повторил Лернер. Он смотрел, как копается Надя в бюро, перебирая пакетики и, найдя, радуется:

— Остался один! А завтра закажу в аптеке.

— Кто остался?

— Корень валерианы. Сейчас сделаем настой.

Подлив в спиртовку лилового денатурата, она разожгла огонь. Пламя, хорошо видимое в свете тусклой пятисвечевой лампочки, оказалось жарким, вода вскипела быстро. Сняв кружку с огня, Надя отмерила ложку трухи, высыпала в воду и прикрыла блюдцем.

— Пока настаивается, мы погуляем.

— Не хочется сегодня.

— Погуляем, погуляем. Обойдем квартал.

Он подчинился, хотя ноги гудели, на неделю назад нагулялся.

Вечер случился теплый и тихий. Окна домов по привычке оставались зашторенными, хотя воздушных налетов не было с весны. Фонари светили почти прилично, новые «экономические» лампочки позволяли если не читать, то спокойно идти, без риска споткнуться, ступить в лужу.

Навстречу попался отряд швайнехундов. Ведомые бригадиром, они шли на ночевку.

— Десять часов, — заметил Лернер.

— Да, им бром не потребуется. Пока дойдут, кормежка, политзанятия — глядишь, полночь. А в половине шестого — подъем.

— Ты, кажется, их жалеешь?

— Возможно, — было непонятно, шутит Надя, или говорит серьезно.

— Напрасно. Им повезло. Немцы — нация прагматиков. Никакой мести, зряшной траты человеческого материала. Только справедливо — отработать века праздности и тунеядства. В России с подобными иначе поступят.

— Иначе? Будут стрелять, резать?

— Именно. И вешать, непременно вешать. Слишком много грехов скопилось. Но хватит, давай наслаждаться вечером, раз гуляем.

Они обошли квартал дважды, и, когда вернулись, настой совсем остыл. Лернер пил его осторожными глотками. Отписать Максиму, справиться, нет ли подходящей вакансии где-нибудь в Вене. Или прямо к нему попроситься, в издательство? Жаль, разбросал шахматы. Придется поднимать переписку, восстанавливать позицию. Надюшу озадачить?


17

Стол казался еще больше, чем был на самом деле, хотя куда уж больше. За ним, собиравшим две дюжины едоков, сидели четверо: принцесса Ольга, Петр Александрович, Константин и профессор Канович. Веселым и непринужденным обед не был, все чувствовали себя не то, чтобы скованно, но не комфортно, нерадостно. Принцесса Ольга пыталась завязать разговор, но он не получал продолжения — принц, погруженный в какие-то свои мысли, отвечал односложно, профессор вообще — вздрагивал, беспомощно озирался, судорожно сжимая в руке вилку и поперхиваясь едой, один Константин разделял с принцессой попытки гальванизации soiree, но больше из вежливости, и оживления так и не получилось. Константин вспоминал другие времена, когда еще был жив старый принц Александр и к столу приглашались (только летом, когда этикет блюли нестрого) самые невероятные личности: проповедники, мессмеристы, социалисты, поэты. Последние обыкновенно любили пить и читать свои стихи. Первое еще ничего, но вот современные стихи были всего злее, Константин с ранних лет имел консервативные вкусы и в стихах искал смысл и рифму. Он поднял разговор о стихах сейчас, но профессор Канович опять закашлялся, Петр Александрович сказал невпопад о дальнем своем соседе Веневитинове, а принцесса вздохнула о застрелившемся недавно Есенине. Константин заметил, что еврейский акцент, который Канович раньше никогда не скрывал, а в дружеской компании напротив, утрировал, исчез начисто. Артикуляция была безукоризненно правильной, и потому казалась артикуляцией механической машины из балагана. Наконец, пришло время портвейна. Принцесса попрощалась, ей надо было зайти в «свитские номера», где страдала тяжелой мигренью фройлян Лотта. Константин подозревал, что мигрень эта случилась у девушки по приказанию матушки — баронессе не улыбалось сидеть за одним столом с Лейбой, что может позволить себе принц (и может ли, еще вопрос), того не может эмигрантка, у которой юный сын и дочь на выданье. Интересно, как дальше будет выходить из положения баронесса. Мигрень — один день, ну, два, а потом?

Они покинули столовую и перешли на террасу, где прохлада наступающего вечера придавала вину особую прелесть: оно грело. Принц курил свои сигары, профессор напряженно сидел на плетеном стуле, на котором, казалось, так сидеть невозможно, он располагал к расслабленности, отдыху, неге. Константин и отдыхал. Разговор касался общих знакомых. Кто, где, с кем. Выходило так, что большинство вели жизнь самую обыкновенную — женились, растили детей, служили. Двое погибли на немецком фронте, один — на китайском. Карьера улыбнулась нескольким, но всех превзошел Вабилов, которому сегодня вручают Нобелевскую премию, должна быть радиотрансляция, и можно будет послушать по радиоприемнику. Затем принц извинился, ему нужно было позвонить в Москву, срочное дельце, он так и сказал «дельце», с оттенком брезгливости и пренебрежения, профессор тоже порывался уйти, но Петр Александрович попросил подождать его возвращения, и Лейба вернулся на свой плетеный трон.

— Вы, кажется, будете работать здесь? — Константин решил поговорить о деле. Самый безопасный вид беседы.

— Попытаюсь, — профессор Канович в отсутствии принца немножко обмяк. — Не знаю, получится ли. Давно не практиковался.

— Отвыкли руки от паяльника? — захотелось поговорить, как встарь, если не накоротке, то как коллега с коллегой.

— К паяльнику они как раз привыкли. Я последнее время имел большой успех как лудильщик. Лучший лудильщик на десять верст в округе. Худые кастрюли, ведра, все ко мне. Примусы починял, — Лейба говорил как бы с юмором, посмеиваясь, акцент вернулся.

Константин смутился. Поговорили, называется. Но отмалчиваться было неудобно, и он продолжил:

— Да, сейчас с научными разработками сложно… — фраза удобная, но пустая. Можно подставить любые слова вместо «научных разработок» — сейчас с кредитами сложно, с продуктами, с заграничными поездками…

— Какое сложно, это ведро в третий раз лудить сложно, а научные разработки, как вы изволили выразиться — дело обычное, были бы деньги, хоть немножко, ну, и голова какая-никакая. Моя, — Лейба пощупал голову, — похоже, ближе к никакой, раз я ввязался в это дело. Лампу Алладина решил ваш дядюшка сделать, не больше, не меньше.

— Простите?

— Источник одноцветного излучения, причем цвет — за пределами красного. Невидимый прожектор. Таинственные лучи смерти, как пишут в приключенческих романах.

— Действительно смерти?

— Во всяком случае, времени придется убить немало. Одно дело — на бумажке карандашиком маракать, другое — построить. Резонаторы уникальные, грех не использовать.

— Резонаторы? — Константин действительно пытался понять, о чем шел разговор, шутит профессор, или просто… того. Впрочем, Лейба всегда имел обыкновение валять дурака. Хорошо, если сохранились силы продолжать.

— Казалось бы, дрянь, дамские побрякушки, а более подходящего резонатора, да что резонатора, сердца системы не сыскать. Рубины, пара прекрасных рубинов. Не знаю, фараоновы те рубины, как утверждает Петр Александрович, нет ли, но свойства их изумительны. Я в самом деле начинаю верить, что удастся соорудить нечто необыкновенное. Фонарь для слепых.

— Я рад, что вы нашли интересное дело.

— Я? Это оно меня нашло. Сам я искать ничего не могу и не должен, мое дело — мелкий ремонт. Знаете, сколько деталей в швейной машине «Зингер»? И если какая-нибудь, не дай Бог, сломается, редко, очень редко, но случается, где новую взять? Токарные станки в местечке не предусмотрены. А у Лейбы есть. Мальчонка крутит такую большую ручку, а я резцом осторожно…

— Послушайте, профессор, — Константину по-прежнему было неловко, но причем здесь он? — В конце концов, тысячи людей оказались в куда более трудных условиях, да хоть я сам — воевал, трижды ранен, из них дважды — тяжело. Ведь не обвинять после этого весь мир?

— Разве кто-то обвиняет? Тем более весь мир? Напротив, я очень благодарен тому, что могу пусть ненадолго освободиться от худых кастрюль. Пусть поймут, каково без меня, больше ценить станут.

А профессор, однако, полграфина выпил. Тогда понятно. Трезвый пьяного понять не может. А наоборот — запросто. Все становиться простым и доступным.

— Вам потребуется оборудование? — Константин решил вести себя, будто ничего не происходит. Просто встретились коллеги, долго не виделись, бывает, и обсуждают предстоящую работу.

— Масса. Огромная масса всевозможных и большей частью ненужных вещей. К сожалению, разбрасываться временем не приходится, и потому обойдемся тем, что есть. Вы жидкий гелий сможете достать?

— Жидкий гелий? Наверное… — он начал вспоминать, где можно разжиться такой странной материей. Разве у Леонидова? Он из природного газа этот гелий на дирижабли извлекает. — Гелий мы добудем, и аппарат для сжижения тоже.

— Аппарат… Я в этих аппаратах понимаю столько же, сколько и в апельсинах. Ничего, освоимся, научились же кушать плоды мудрого руководства.

По счастью, вернулся принц. Они допили вино, не отвлекаясь на никчемные разговоры, и Лейба откланялся — устал с дороги.

— Как он тебе? — Петр Алексеевич, похоже, волновался, но вряд ли отношением Константина к Лейбе. Скорее, он просто пытался отвлечься. От чего? Неприятности, или просто вечные хлопоты делового человека, миллионщика?

— Не знаю. Злой, обиженный.

— Не удивительно. Радоваться причин было немного.

— Я так и не понял, чем он будет заниматься. Что-то со светом?

— Надеюсь, получится. Профессор Канович предлагает совершенно новый подход.

— Он называет это лампой Алладина.

— Лампа Алладина? Да уж, не в бровь, а в глаз. Только джинн вряд ли захочет оставаться рабом лампы. Ты извини, но я жду звонка из Лондона. У тебя там интересов нет? Если есть, советую срочно все ликвидировать. Я отдал распоряжение — продавать, все продать до конца дня.

— Что-то серьезное?

— Серьезно уже давно. Сейчас — более чем серьезное. Так тебя связать с биржей?

— Нет, все мое храню в России. И в Швейцарии.

Принц вернулся к телефону. Мог бы и сюда приказать принести аппарат. Нервничает.

Насколько Константин знал, особых интересов в Англии не было и у принца. Южный и китайские рынки были куда заманчивее европейского, не говоря уж об Америке, капитал приносил тридцать процентов прибыли, и каждый империал стремился туда, стремился неистово, неудержимо. Катятся кругленькие золотые империальчики, катятся, как колобки. Нет, принца беспокоит что-то другое.

Стало досадно, что и на отдыхе думается об одном — о барыше. Неужели ученый Фадеев кончился, остался коммерсант? И потому так раздражает Канович, способный и в мастерской лудильщика оставаться Безумным Лейбой, физиком Божьей милостью? А хотя бы и так, что с того? Не век же полю родить, можно и под паром постоять. А уж потом… Да, открытие, ждите, милостивые государи! Потом и помереть можно будет, вот. Поэтому, если не судьба, то не судьба, и нечего печалиться.

Константин кокетничал, зная, что кое-что еще сделает, мало того — уже делает. Просто его дела приземленнее, обыденнее. Последнее время лаборатория разрабатывала дешевый и качественный процесс цветной печати. Не всю жизнь войной жить, надо позаботиться и о мире. Семейные альбомы, синема, художественная съемка. В каждом доме можно будет иметь окно в мир. Разве плохо?

Ему было скучно, вот в чем дело! Хотелось вернуться в лабораторию. Синдром уставшей кошки — когда она и лежа, бессильная, все перебирает лапами, стремясь куда-то бежать. Не умеет он отдыхать — со вкусом, наслаждаясь жизнью, молодостью, богатством, наконец. Нет, едет на курорты — в Ялту, или на новые земли, Константинополь, где не совестно будет приволокнуться за дамочками, покутить, в общем, делать все, что положено человеку его положения.

Он сидел в одиночестве на террасе, потягивая портвейн, где-то вдали, на подъезде к станции дал гудок паровоз, верстах в пяти, не ближе, но в тишине звук казался удивительно ясным, современные сирены, манящие уютом пульмановских вагонов, магнетизирующие мельканием жизни за окнами, жизни, которой безразлично ваше существование, но стоит сойти… обещающие невесть что в другом месте, там, где вас пока нет.

18

— Дядя Вилли! — Алексей старался не показывать, насколько его удручает вид старика. За то время, что они не виделись, чуть более недели, кайзер постарел на годы. Или так кажется просто потому, что себя Алексей вдруг почувствовал отчаянно молодым, полным бойкой, нерасчетливой энергии. Вершить государственные дела!

— Извини, мой мальчик, не могу встать, — Вильгельм выкатился навстречу Алексею. Кресло его, хитроумное изделие с электрическим моторчиком, двигалось плавно, словно волшебное. Долго тренировался дядюшка. Скучно ему, одиноко. Алексей опять почувствовал уколы совести. Ничего, скоро все переменится, отбоя не будет от желающих засвидетельствовать почтение и глубочайшую преданность. Особенно, если как обещал адмирал, возьмем Берлин и восстановим кайзера на престоле.

— Как ваше здоровье, дядюшка? Я вижу, вам сегодня лучше?

— Мое здоровье — чушь. Не стоит слов. Ты, я вижу, опять занялся спортом? — кайзер говорил неестественно ясно и четко. Девять лет назад он решил, что обязан знать язык страны, давшей убежище ему и тысячам его подданных, и взялся за дело так, как обычно — всерьез и основательно, даже приглашал педагогов Малого, и потому речь его была с налетом театральности. Но думал кайзер по-прежнему по-немецки.

— Самую малость, и то, похоже, придется прекратить, — Алексею хотелось обсудить послание сената, кайзер полностью сохранил здравость суждений и мог дать дельный совет, но сразу перейти к этому было неловко — получалось, что вспомнил из-за того, что занадобилась поддержка.

— Придется, придется, — проворчал старик. Здоровой рукой он огладил свои усы, знаменитые усы, который каждый русский патриот считал долгом отрастить девять лет назад и напрочь сбрить три года назад.

В воздухе пахло лекарствами — слегка, несильно, однако Алексей предпочел бы побыть где-нибудь в беседке.

— Позвольте, дядюшка, предложить вам прогулку. Тихо, вокруг безветрие, штиль.

— Я не заряжал аккумулятора в этой ступе три дня, — Вильгельм называл свое кресло ступой, а себя — дедом-ягой, к восторгу Сашеньки.

— А мы по-простому, только плед захватим на всякий случай, — Алексей взял с кресла старый шотландский плед, изрядно истертый, но кайзер был привязчив и к людям и к вещам. — Англичанин мудрец, но у нас коляска и сама пойдет, — он встал со спины и взялся за ручки кресла. Лакей поспешно распахнул дверь, и они, миновав коридор, выкатились на террасу. Спуск для коляски был только здесь, на восточной стороне, и пришлось выдержать благодарный взгляд Марии — вместе с сыном она прогуливалась по липовой аллее. Такого выражения благоволения к дядюшке она вряд ли ожидала и теперь засияла, как в лучшие дни. Что ж, они действительно предстоят, лучшие дни.

По дороге к беседке они обменивались ничего не значащими фразами о бабьем лете, небывало теплом и спокойном, о том, что природа не признает нового стиля и в России живет по старому, по которому август кончился лишь позавчера, а дурачье в Европе тетью неделю хлебает осень, еще о чем-то.

Беседка, увитая чудесным мичуринским виноградом, была одним из любимых местечек Алексея, здесь он отдыхал — перечитывал любимые книги, все больше детские, Верна, Рида, Эмара, рассматривал видовые открытки и свежие номера американской «Национальной Географии», или наших — «Всемирного следопыта» и «Вокруг света». Время от времени полезно на часок впасть в детство, легче на душе становится. Становилось. С некоторых пор требуется нечто иное.

— Вам так удобно? — Алексей устроил «ступу» у мраморного столика, сам сел в плетеное кресло.

— Вполне, вполне, — рассеянно ответил старик. Сейчас он оглядывался по сторонам, словно чего-то искал, не очень приятное.

— Сквозит?

— Нет, нет… — кайзер поморщился, досадуя на собственную нерешительность. — Я хочу тебя спросить…

— Да? — тяжело было видеть колеблющегося дядюшку Вилли. Сдает, сдает старик.

— У тебя был… человек из сената? — слово «человек» кайзер произнес в смысле «лакей», хотя писателя Горького ценил едва не превыше всех российских писателей, переписывался, призывал вернуться в Россию — «если она дала убежище мне, чужеземцу, то Вам, Алексей Максимович, Бог велит быть здесь».

— Был, дядюшка.

— Они… Они настаивают на разводе?

— Разводе? — Алексей непритворно удивился, а потом удивился своему удивлению — ведь до сегодняшнего дня он ожидал подобных «рекомендаций» сената и не знал, честно говоря, как поступит. Быстро, быстро позабыл.

— Разводе с Марией. Об этом шла речь? — старик смотрел в глаза прямо и требовательно. Конечно, беспокоится. Ну, хоть в этом можно его утешить. В этом… и во многом другом. — Нет, дядюшка. Совсем не об этом, — и он рассказал о намерении сената вернуть ему практически все полномочия, возвратиться к самодержавной форме правления, рассказал не торопясь, с удовольствием.

— Himmeldonnerwetter! — неожиданно злобно произнес старик. — Ох, простите, Ваше Императорское Величество!

— В чем дело, дядюшка? — Алексею послышалась ирония в этом извинении.

— Плохо, плохо. Дело гораздо хуже, чем я мог предположить.

— Что же плохого вы нашли в моем сообщении?

— Мой мальчик, неужели ты не понимаешь?

— Нет, — сбитый с толку, Алексей недоуменно смотрел на кайзера. Блажит старик? — Вы думаете, что они не сдержат своего обещания?

— Сдержат, если уже не сдержали. Знать бы, подписаны ли бумаги…

— Ну, не сегодня, так завтра подпишут, что за печаль?

— Если завтра, то, может быть, есть еще время…

— Время для чего, дядюшка? — Нет, вздорный, вздорный старик.

— Они не тебе передают всю власть, а себе.

— Как прикажете вас понимать, дядя Вилли? — уже сухо спросил Алексей.

— Не сердись, мой мальчик. Наверное, в чем то и я виноват — не предупреждал, хотя чего стоят мои советы, советы человека, проворонившего собственную страну… Видишь ли, если бы сенат настаивал на твоем разводе с Марией, это бы значило, что они хотят ослабить твое положение, скомпрометировать тебя — какое бы решение ты не принял. Но сейчас…

— Так что сейчас?

— Сейчас, мой мальчик, они хотят тебя убить.

— Убить? — недоверчиво протянул Алексей, но в душе отозвалось — так! Он думал об этом, подспудно, не позволяя оформиться подозрению в слова, но надеялся — ошибается, дует на воду.

— Сашенька мал, Мария неприемлема, кому в случае твоей смерти перейдет власть? Регентскому совету, а точнее, трем-четырем негодяям из нынешних. Чем больше полномочий передадут они тебе сегодня, тем больше их будет у регентского совета завтра.

— Но, дядюшка… Ведь это — только ваши умозаключения? Догадки? — волнуясь, Алексей всегда начинал говорить книжно.

— Хватило бы и догадок, но увы…

— Я не вполне вас понимаю, дядя Вилли.

— Видишь ли, Алексей, у меня были люди, как бы это половчее сказать… Наблюдатели, некоторым образом.

— Э… — не зная, что сказать, протянул Алексей.

— Равно как и у твоего отца были люди в моем окружении. Без этого, знаешь, не бывает.

— Вы имеете ввиду — шпионы?

— Да… Можно и так сказать, но… Пусть шпионы. Сейчас, когда я стал тем, кем стал, то есть никем, они все равно оказывают мне некоторые услуги, самые незначительные, впрочем. Помилуй, я их не шантажирую, это мне как-то и не к лицу, просто…

— Я понял, дядя.

— Они, те люди, средней руки. Не у самой верхушки, но знают многое. Так вот, до самого недавнего времени рассматривался вопрос о твоем разводе с Марией. Долой Гогенцоллернов с российского престола! Даже будущую жену тебе подбирать начали, фигурировала княгиня… впрочем, неважно. Антигерманские настроения сейчас сильны чрезвычайно, взятие Берлина многим представляется делом решенным, но что дальше? Реституция династии? Нет, Германию планируют разбить на дюжину княжеств, находящихся под протекторатом России, а от тебя, Алексей, ждут дарование титулов, дающих право на княжение. Ждали. И, пока ждали, оставалось время для маневра, для борьбы.

— Ну, а теперь?

— На своей последней сессии сенат принял решение о кандидатурах в регентский совет — так, на всякий случай. Ввиду неопределенного состояния здоровья Его Императорского Величества. Монархисты отказались обсуждать любые вопросы, связанные с этим — при живом Государе это исключено. Но — обошлись и без них. Данное решение не афишировали — пока. Большинству в сенате оно и не представляется важным — просто предусмотрительность военного времени. Но членами регентского совета стала четверка мерзавцев — премьер и его подручные. И вот теперь твои новости. Нет, мой мальчик, на твоем месте я бы поберегся.

— Поберегусь, — невесело ответил Алексей. — Всю жизнь этим и занимаюсь.

— Я бы мог помочь тебе… может быть.

— А именно?

— Если ты решишь покинуть страну, то в Аргентине…

— Нет, нет, дядюшка. Во всяком случае, не сейчас, — Алексей хотел спокойно подумать, отделить злаки от плевел. Фантазия у дядюшки всегда была буйной, а лишения придали ей параноидальное направление, но слишком все совпадало с его собственными опасениями.

— Прикажи кому-нибудь отвезти меня назад, — попросил кайзер, заметив рассеянность Алексея. — И спасибо, что выслушал.

— Не дальний свет, сами доедем, — Алексей взялся за ручки кресла. Катилось оно легко, без скрипа, хорошая работа, он поглядывал по сторонам, день, как день, весь вечер впереди, есть время поразмыслить о делах. Довезет дядюшку — и начнет думать. А везти недалеко, действительно, не в Аргентину отправляемся. Или — в Аргентину? И сейчас он делает первые шаги в изгнание?


19

— Сорок миллионов полновесных американских долларов! Не дороговато ли обошлось нам это развлечение? — Ф. Д. Л. расхаживал по кабинету, на ходу проделывая упражнения с толстой резиновой лентой. Хейз подумал, что не иначе у президента новая пассия — именно они подвигают Ф. Д. Л. на атлетические подвиги. Самый мускулистый президент за всю историю Соединенных Штатов.

— Если они окажутся правы, то это представится совсем неплохим вложением капитала, — в руках Хейз держал брифкейс с материалами, которые, как он думал, пригодятся для сегодняшнего доклада. Помимо прочего, там было письмо того ученого, на котором предыдущий президент начертал — «Выделить средства из фондов О. С. С.», но напоминать об этом сейчас было бы бестактно.

— Если. Если, дорогой Джеймс. Пока все, что мы имеем — это несколько ярдов скверной пленки и паршивой звукозаписи. Этих денег, толики этих денег хватило бы, чтобы заполучить дюжину агентов в Генеральном штабе русских.

— Именно так мы и поступили, сэр, — Хейз довольно улыбнулся. Пока все идет, как задумано. — Но это новый аппарат позволил узнать, кого стоит купить, и тем самым кое-что сэкономил.

— Все равно, сорок миллионов — это чертовски много, — Ф. Д. Л. отложил ленту и перешел на имитатор бега. Резиновая дорожка с неприятным звуком начала стелится под ноги, но президенту нравилось бегать, порой он набегал по пятнадцать миль за день, пять было обязательным минимумом. — Не желаете ли размяться, Джеймс? На тренажере достаточно места для двоих.

— Нет, сэр. Ваш темп мне не под силу, разве что на велосипеде…

— Вы научились льстить, Джеймс, — рассмеялся президент. Я умел льстить еще во времена Рузвельта Первого, подумал Хейз, но улыбнулся вслед президенту.

Несколько минут слышны были лишь скрип резиновой дорожки и дыхание Ф. Д. Л. Наконец, он отключил тренажер и, довольный, сошел на паркет. Настоящий mucho, потный, мускулистый, любимец богов и женщин.

— Он здесь, Джеймс? — спросил Ф. Д. Л., восстановив дыхание.

— Да, сэр. Я вызвал их, предположив, что вам будет небезынтересно посмотреть на получателей миллионов.

— Их? — пятна пота на спине и подмышками чем-то напоминали Великие Озера. Рано или поздно придется заняться очисткой — разумеется, Великих Озер, и тогда потребуются суммы побольше нынешней.

— Вместе с господином Эйнштейном я пригласил его помощника. Весьма примечательная личность.

— Да? — без особого любопытства проговорил Ф. Д. Л. Казалось, он решает куда более важные, чем нынешняя, задачи. — Пожалуй, я все же приму душ. Как вы думаете, Джеймс, они подождут?

— Я подожду, сэр, — бесстрастно ответил Хейз.

— Ну, не сердитесь, не сердитесь, старина. Должен же я подумать, как вы считаете?

— Разумеется, сэр.

Душевая кабинка была здесь же, за дверью матового стекла. По крайней мере, Рузвельт Второй войдет в историю как президент, перестроивший Белый дом. Хейз поймал себя на том, что злится. Право, не на что. Старею. Ф. Д. Л. может стать хорошим президентом, даже наверное станет, если перестанет изображать Геракла и начнет уделать делам больше времени, чем спорту. Спокойная обстановка, вот в чем причина. Экономика, хоть и вяло, а двигается вперед, Евразийские войны напрямую не задевают страну, тишь да гладь. До сегодняшнего дня.

Через полуприкрытую дверь было слышно, как плещется и фыркает Ф. Д. Л., стимулируя водой свое мышление. Думает.

— Еще немного, Джеймс, — ободрил его президент. Закутанный в махровую простыню, он прошел в гардеробную. Немного, значит, немного.

Действительно, ждать пришлось недолго. Ф. Д. Л. вышел другим человеком — в строгом сером костюме, однотонном галстуке, черных туфлях, теперь он был не плейбоем, а Трезвым Политиком, Мистером Респектабельность.

— Давайте, что там у вас, Джеймс, — он сел за письменный стол, надел очки и начал просматривать документы, которые Хейз извлекал из брифкейса. Читал он бегло, раскладывая листы веером по полированной поверхности, иногда возвращаясь назад, сразу находя нужное место.

— Мне не хочется верить, что все это — правда, Джеймс.

— Мне тоже, сэр.

— Насколько можно… Насколько можно доверять вашим источникам?

— Они дублирую друг друга. Первый, как вы видите, сэр, это — наши ученые, что ждут за дверью…

Ф. Д. Л. досадливо поморщился.

— Я спрашиваю, насколько им можно доверять?

— Второй источник, — невозмутимо продолжал Хейз, — это наш человек в русском Генеральном Штабе. До сих пор все его сведения были абсолютно правдивыми.

— Но это не означает, что они правдивы навечно?

— Разумеется, сэр. Я искренне надеюсь, что он нам солгал, но сведения слишком серьезны, чтобы положиться на… э… естественный ход вещей.

— Такая бомба действительно реальна?

— Наши эксперты утверждают, что теоретически она может существовать.

— Тогда почему ее нет у нас? Почему мы тратим кучу денег на подсматривание в щелку, вместо того, чтобы самим создать такие бомбы? У нас нет ученых?

— Я сказал — теоретически, сэр. Как раз в соответствии с теорией того господина, который дожидается за дверью. Но для создания этой бомбы нужны материалы, которых у нас попросту нет. Единственное известное месторождение — вернее, неизвестное, это тайна тайн России, — находится на Камчатке. Министерство геологии делает все, что возможно, десятки экспедиций работают во всех частях света, но чего нет, того нет.

— Плохо искали. Ладно, что толку говорить об этом сегодня. Позовите мне этих ваших гениев.

— Да, сэр, — Хейз пошел к двери. Оборотная сторона секретности — все приходится делать самому. Дедушка на побегушках. Пионерская простота. В прериях Белого дома. Неплохое название для мемуаров, нужно запомнить.

— Заходите, господа, президент ждет вас.

Ни следа недовольства не осталось на лице Ф. Д. Л., сплошная неподдельная стопроцентная радость.

— Добро пожаловать, извините, что заставил вас ждать. Рутина, господа, в отличие от вас нам приходится заниматься скучными и простыми вещами, — перед Ф. Д. Л. были не просто ученые, а избиратели. Через три года — выборы. Истинный политик любит голоса. Обязан любить. Не людей, это как раз необязательно, но — голоса.

Старший из ученых что-то пробормотал в ответ, молодой просто смотрел по сторонам. Да, это не Овальный кабинет. Скорее, параллелепипедный. Хейз поморщился, мысленно проговаривая неуклюжее слово. Нет, шутка не привьется, не стоит и пробовать.

— Да, в это почти невозможно поверить! — с энтузиазмом продолжал Ф. Д. Л. — Вы создаете мечту!

— Я польщен столь высокой оценкой наших скромных достижений, — старый физик быстро ориентировался. Предыдущий хозяин Белого дома встречался с Эйнштейном практически постоянно, за исключением последних месяцев, проявляя самое пристальное внимание к ходу работ по созданию Машины. Чуть-чуть не успел, а теперь, как частное лицо, Кулидж вряд ли имеет доступ к самой секретной программе всех времен и народов.

— Скромных достижений! Нет, вы, люди науки — самые поразительные создания мира! Если это для вас — скромное достижение, то мне просто страшно представить, что для вас достижение нескромное!

— Мы сейчас делаем самые первые шаги, понадобится очень много труда, чтобы довести проект до конечной стадии, — седовласый ученый брал быка за рога.

— Да, я понимаю, труда и ассигнований. Что ж, труд — по вашей части, а за средствами дело не станет, — Ф. Д. Л. умел обещать. Надеюсь, они не принимают его слова за чистую монету, подумал Хейз. Бюджет, бездефицитный бюджет мог в любое мгновение переломиться, как спина перегруженного верблюда, а пятнадцать миллионов долларов, необходимые для продолжения проекта — та еще соломинка.

— Но вы, как я понял, пришли не за деньгами.

— Да, сэр. Машина, пока и несовершенная, уже действует, и полученные материалы явились причиной нашего визита сюда.

— Я весь внимание, господа.

Они расселись. Кресла, новомодные, сталь и кожа, оказались, как ни странно, довольно удобными.

— Я хочу вам напомнить, сэр, что мы разработали аппарат для перемещения по координатам всех измерений.

— Совершенно, совершенно фантастический проект. Но вы его осуществили!

— Спасибо, сэр. Теоретическая предпосылка для создания подобного аппарата открыта более двадцати лет назад…

— Вами, уважаемый профессор.

— Спасибо еще раз, господин президент, — физику явно не нравилось, что его перебивают, пусть даже и комплиментарными репликами. — Наша основная проблема в том, что перемещение требует огромного количества энергии.

— Масса равна энергии, деленной на квадрат скорости света, — блеснул эрудицией президент. По крайней мере, он помнит то, что прочитал четверть часа назад.

— Совершенно верно. Поэтому переместить сколь либо весомый предмет практически пока недоступно.

— Мне нравится ваше «пока».

— Но перемещение объектов, не имеющих массы покоя уже в нашей власти. Другими словами, мы можем получать визуальное отображение любого объекта, координаты которого нам известны. Это, разумеется, также требует соответственного расхода энергии, но технологические проблемы с успехом разрешены.

— И много энергии расходуется? — с невинным видом спросил Ф. Д. Л.

— Требуется мощность Ниагарского водопада.

— То есть, во время работы Машины ей требуется Ниагарская электростанция?

— Или что-нибудь равное ей. Чем больше энергии, тем больше информации мы можем получить.

— А как это выглядит? Вроде синематографа, или вы смотрите своими глазами?

— Почти синематограф, сэр. Перемещается не аппарат, а лишь пространство перед объективом, и к нам поступает изображение, практически ничего не весящая картинка.

— Что-то вроде подглядывания в замочную скважину.

— Именно, сэр. Видит око, да зуб неймет. Но зато мы можем заглянуть в любое место.

— В любое?

— Да, сэр, в любое, стоит лишь задать координаты.

— И на Луну?

— В любое место пространства и времени.

— Послушайте, вы хотите сказать, что можно… можно, например, посмотреть, как распяли Христа?

— Если знать точно, где и когда происходило данное событие.

— Ну, это-то известно.

— Пока мы решаем более прозаические задачи. Лимит энергии, знаете ли. Получая финансирование от отдела стратегических исследований, мы занимаемся мониторингом иных э. э… объектов.

— Попросту говоря, шпионим, — вставил слово молодой. Лучше бы молчал.

— Так вот, — зачастил седовласый, — нами получены сведения о том, что русские планируют нанести удар по Нью-Йорку.

— Когда?

— Сегодня ночью.

— Насколько мне известно, ни русский флот, ни воздушные силы не находятся в непосредственной близости от побережья. Не так ли? — Ф. Д. Л. вопросительно посмотрел на Хейза. Подыграем, господин президент.

— Русские отсутствуют в Атлантике, сэр.

— Подводная лодка. Днем она на глубине, поэтому обнаружить ее практически невозможно.

— Подводная лодка? Вряд ли одна подводная лодка способна угрожать Нью-Йорку.

— Может, — заверил президента молодой. Мне начинает нравиться этот нахал, подумал Хейз.

— На борту подводной лодки — секретное оружие русских. Атомарная бомба. И средство доставки — реактивный снаряд. Выстрел будет произведен с расстояния в пятьдесят-шестьдесят миль.

— Атомарная бомба? Что-то новенькое, не так ли?

— Бомба, использующая энергию атомного ядра, пояснил седовласый ученый.

— Что ж с того?

— Это очень мощная бомба.

— Все же одна бомба — и Нью-Йорк. Несопоставимые величины, вам не кажется, господа?

— Взрыв этой бомбы будет соответствовать взрыву ста тысяч тонн динамита. Возможно, даже больше.

— Теперь я понимаю, что вы называете нескромным достижением, — в голосе президента прозвучала горечь. — Спасибо за информацию, господа. Надеюсь, с помощью вашей машины мы сможем точно установить местонахождение этой проклятой подводной лодки, и потопить ее вместе со всеми атомарными штучками.

— Боюсь, что нет, сэр, — извиняющимся тоном проговорил седовласый. — Мы можем наблюдать объект, зная, где он и когда он. Но найти…

— Жаль. Весьма жаль.

— Но нам известен район, где она будет — из документов, которые мы наблюдали. И, думаю, мы можем предотвратить атаку города.

— Каким же образом?

— Точность прицела реактивного снаряда невелика, и на нем расположено дополнительное устройство. Оно наводит снаряд на источник радиоволн, антенну, расположенную на «Эмпайр Стейт Билдинге». Мы предлагаем прервать передачу на Нью-йоркской волне с передатчика на небоскребе, а вместо этого вывести в океан судно с мощной радиостанцией, которое поведет передачу на той же волне. При правильном расположении судна снаряд изменит свой курс и атакует ложную цель — это судно.

— Я незамедлительно передам ваше предложение нашим морякам. Уверен, они сумеют подготовить судно должным образом. Время торопит, господа…

— У нас есть такое судно, — молодой нахал не понял намека и уходить не спешил. — Мы пробовали использовать энергию молний, и для этого переоборудовали рыболовецкий траулер. На нем весьма мощная радиостанция, а также работающий образчик Машины.

— Вы что, хотите подставить свое судно под удар этой, как ее… атомической бомбы? И не жалко?

— Я считаю, что удастся вообще предотвратить взрыв, вернее, трансформировать энергию взрыва при помощи Машины и переместить вещество в системе координат.

— Простите?

— Машина сыграет роль громоотвода, понимаете? По моим расчетам, удастся перебросить пять-шесть граммов вещества. Экспериментальное подтверждение исключительно важно для дальнейших разработок, а другого источника такого количества энергии просто нет…

— И вы хотите провести опыт за счет русской казны? — Ф. Д. Л. пристально посмотрел на ученого. Тот кивнул:

— Именно.

— Но вы рискуете погибнуть.

— Нет, я уверен в своих расчетах.

Ф. Д. Л. помедлил, принимая решение, потом кивнул:

— Хорошо, но мы, разумеется, примем и свои меры. Надеюсь, следующая встреча пройдет не в столь драматической ситуации, и мы обсудим подробнее все аспекты вашей работы. Исследования истории, вселенной, нет, это поразительно!

Хейз не торопился возвращаться в кабинет. Проводив ученых, он перемолвился парой слов с референтом, проверил расписание протокольного отдела, договорился с сенатором из Кливленда о переносе встречи с президентом на завтра и только потом вернулся к Ф. Д. Л., надеясь, что пар остыл.

— Я вам признателен, Хейз. Такого дерьма я не видывал давно, с тех пор, как вкалывал на дядюшкиной ферме. Восемьсот свиней. А эта парочка клоунов превзошла их играючи.

— Сэр?

— Господи, да в Голливуде их вышвырнули бы за дверь до обеденного перерыва, а тут они морочили голову столько лет! — Ф. Д. Л. взял в руки фотографию. — Убожество! Оборотная сторона Луны, да? Простаки из Вашингтона, куриные мозги! Кулидж оставил нам прекрасную работенку — разгребать все это дерьмо с веселой песенкой и церемонными поклонами, просто китайская опера.

— Вы считаете, что Машина…

— Надувательство чистой воды! Постойте, — он внимательно посмотрел на Хейза. — Дружище, вы… Да нет, не может быть! Вы и впрямь верите в эту галиматью?

— Я не ученый, сэр, но наш подкомитет по научным исследованиям считает данное направление весьма перспективным…

— Послушайте, Хейз! Я человек простой и не хочу притворяться, что разбираюсь во всяких там формулах и химических теориях. Но в людях я знаю толк. Не спорю, может, на бумаге все выглядит и убедительно, но здравый смысл есть здравый смысл. Я где-то слышал, что по этим формулам и шмель не должен летать, а вот ведь летает! Господа из научного подкомитета просто боятся посмотреть правде в глаза и признаться, что их провели. А этот фокус с супербомбой! Дескать, если она не взорвется, значит, сработала их великая и могучая Машина. Беспроигрышная игра. Слава, слава яйцеголовым!

— Но, сэр… а если она взорвется?

— Вы сами понимаете, что говорите чушь, Хейз! Даже если треклятая бомба и существует, то уж не в тысячу тонн силы. И потом, разве может Россия воевать на два фронта? Зачем? Бессмысленно даже в геополитическом смысле, не говоря о военном. России хватит Китая до конца века, да еще Коминтерн… Нет, это безумие — предполагать, что Россия может на нас напасть. И потом, пусть у нас нет супербомбы, зато много других.

— Значит, вы не собираетесь что-либо предпринимать, сэр? Должен заметить, что сведения о какой-то намечаемой акции в Нью-Йорке мы получили и из традиционных источников.

— Я не говорю, что такой акции не может быть вовсе. Авантюристов предостаточно. Вывести из строя передатчик на Эмпайр Стейт Билдинге — заманчивая цель для какого-нибудь лунатика. Что ж, в этом случае предложение нашей парочки имеет смысл.

— Может быть, стоит принять дополнительные меры?

— Разумеется. Пусть этим займутся в Пентагоне — поднимут в воздух противолодочные дирижабли, бомбят все подозрительные цели, устроят учебную тревогу, ну, и остальное, что полагается. Да, и пусть сегодня ньюйоркцы поскучают без радио. Профилактические работы, придумайте сами.

— Да, сэр.

— Выше голову, Хейз! В конце концов, сегодня мы сэкономили налогоплательщикам пятнадцать миллионов долларов. Не так уж плохо, верно?

20

— Дюжина пластинок. Надеюсь, испорченных не будет, — Константин с гордостью протягивал стопку кассет. Ни одной пластинки не испортил, все удалось с первого раза. Как всякий человек умственной работы, он особенно радовался, когда получалось что-то сделанное собственными руками, и получалось хорошо. Впрочем, удивляться нечему. Оборудована лаборатория у принца добротно, и он выполнял процедуру нанесения эмульсии на пластины почти автоматически, думая только, зачем это все Петру Александровичу. Фотопластины с новой эмульсией, теперь еще Лейба с волшебной лампой. Одно с другим вообще-то вяжется: подсвечивать невидимыми лучами и фотографировать. Нужно срочно брать патент на эмульсию, такую, какая есть. Шпионские фотографии. Или прожектор невидимых лучей установить на цеппелине и снимать, снимать… Но зачем пластины сегодня? Лампы-о нет. А вдруг принц Ольдбургский — немецкий шпион, и образцы эмульсии передаст по ту сторону фронта? Полная, совершенная ерунда лезла в голову. Просто — причуды стариковские. Никакого сумасшествия, разумеется, просто обыватель не любит, когда кто-то непохож на него самого. Границу правильности, нормы обыватель проводит в непосредственной близости от себя.

— Я хочу сфотографировать звезды, — отвечая на невысказанный вопрос, принц аккуратно складывал пластины в специальный сак. — Есть красные звезды, почему бы не быть и черным? Я тебе не показывал — этой весной я приобрел десятидюймовый рефлектор ньютоновской системы. Он не здесь, в Ольгино. Купол поставил небольшой, часовой механизм. Не Пулково, конечно, но если дело пойдет, я в нашем имении в Гаграх построю настоящую обсерваторию, поближе к низким широтам. Или, — он усмехнулся, — на новых землях.

— Астрономия? Я не думал об этой области применения эмульсии. Замечательная идея, — сказал с воодушевлением Константин. Воодушевление было несколько нарочитым, но все-таки… Звезды — это объяснимо. Раньше у принца тоже был телескоп, не десятидюймовый, а поменьше, любительский, на массивной треноге, с объективом-линзой, он помнит, как впервые увидел огромную луну, испещренную кратерами, кольца Сатурна, мириады звезд млечного пути. Казалось, век не налюбуешься. Но в городе с его вечно блеклым небом фантазии насчет ночей звездочета забывались. Многое забывалось.

— Время позднее, ты, полагаю, устал? — принц не спрашивал — утверждал. — Отдыхай. Генрих говорит, ты спозаранку ему рыбалку обещал?

— Обещал, — Константину завтрашняя рыбалка казалась уже излишней, но слово есть слово. — Утро теперь позднее, не июнь. Половим рыбку, не опоздаем.

— Надеюсь. Давно не ел казацкой ухи. Ах, досадно, — принц с огорчением посмотрел на часы. — Совсем мы тут обо всем забыли.

— О чем? — Константин недоуменно смотрел на Петра Александровича. Никаких дел на нынешний вечер сегодня не планировалось. Ни игр на свежем воздухе, ни шарад, ни постановки живых картин. Все осталось далеко-далеко.

— Сегодня же Вабилова награждают. Нет, никак не успели, пропустили безнадежно.

— Завтра в газетах прочитаем, — Константину стало совестно. Вот Петр Александрович, немолодой человек, а радуется за Вабилова, гордится, а он? Завистлив, завистлив человек, он и вспомнив, стал бы включать радиоприемник — вопрос.

— Газеты… Газеты напишут…

Константин разделял нелюбовь принца к нынешней прессе. Сплошной официоз, ни одного живого слова. Величие русской души, миссия освобождения славян, благоденствие народа при неусыпном попечительстве мудрой власти. Победные реляции с фронтов. И о погоде. О погоде тоже врали безбожно, но без той угодливости и раболепия, как об остальном. Менее гнусно.

— Ее, наверное, на граммофон записали, речь. Услышим, думаю. И синема — хроника…

— Консервированные новости, — принц закрыл сак. — Ты иди, что тебе меня ждать. Я, может, совсем эту ночь спать не стану. Значит, проявить пластины следует до завтрашнего полудня?

— Чем скорее, тем лучше. Раствор для проявления я приготовил, он двойного действия — сразу и фиксирует. На десять минут нужно погрузить пластинку.

— Я помню, Константин, спасибо, — принц составил точную, по пунктам, инструкцию для себя, Много, много на небе звезд. И места много для черных, невидимых. Опять же, пылевые туманности…

— Реактивов хватит на двадцать дюжин. Экономить бессмысленно, даже и в сухом виде храниться долго не сможет — месяц максимум.

— Месяц — срок большой. Ну, хорошо. Ты порыбачь, отдохни, думаю, сейчас здесь куда безопаснее, чем в столицах.

— Безопаснее?

— Ты, похоже, и позабыл, что идет война.

— Я не совсем вас понимаю, Петр Александрович, война войной, но — столицы? У Коминтерна практически нет воздушного флота, и бомбежек больше не боятся самые опасливые старушки.

— То старушки. Члены государственного совета покинули Москву, тебе это ни о чем не говорит?

Вот они, телефонные переговоры.

— Не в первый раз.

— Да? Когда же ещё совет радовал москвичей своим отсутствием?

— Ну, кажется…

— Четыре года назад, во время рейда Красной Армады.

— Но ведь с тех пор воздушный флот Коминтерна так и не сумел восстановиться. Чего же бояться сейчас?

Принц посмотрел, словно раздумывая — говорить, нет, затем все-таки сказал:

— Принято решение — выполнить союзнические обязательства перед Японией и начать войну против Соединенных Штатов Северной Америки. В самое ближайшее время. Возможно, в ближайшие сутки.

Константин ошеломленно смотрел на Петра Александровича. Оснований сомневаться в правдивости слов принца не было ни малейших, но опять воевать на два фронта? Покончили, насколько это вообще возможно, с гоминдановским Китаем, а теперь — Америка?

— Такие пироги, Константин.

Если принц прибегал к простонародным оборотам, значит сердится не на шутку. Причины веские: мало того, что царская семья фактически отстранена от правления, вчерашние охотнорядцы объявлены солью нации и упразднены политические свободы, перечеркнув Манифест Николая Второго, так извольте получить новую войну.

— Возможны налеты?

— Воздушный флот американцев не чета германскому. Последние конструкции цеппелинов летят на высоте пятнадцати верст, поди, достань. Твои маски, конечно, штука неплохая, но если они распылят над Москвой тысячу пудов своего нового газа, спасет разве водолазный скафандр.

— Я не понимаю, дядюшка, как вы можете заниматься вашей астрономией, когда…

— Когда что, Константин? Я живу, вернее, доживаю отпущенный мне срок. Режима не принимаю, не поддерживаю, войну не люблю. Сижу здесь, в глуши. Участвовать в заговорах? Увольте. Заговорщиков хватает и без меня, но менять одну свору на другую? Страна больна, согласен, но следует предоставить процессу развиваться естественным путем. Достанет сил России — выздоровеет, нет — пал Рим, пала Византия, знать, и наш черед. Так что позволь мне заниматься вечным, — свою тираду принц произнес не гневно, скорее удрученно, противореча сам себе. Явно подавлен.

— Я… Я ничего.

— Хорошо, оставим. Может быть, обойдется грозными заявлениями, — но видно было, что принц говорит это без надежды, просто из правил приличия. Соломинка утопающему.

— Я пойду, Петр Александрович.

— Да, поздно, поздно… — принц рассеянно играл ручкой сака. Торопится проводить свои эксперименты. Константин позавидовал: увлеченность отвлекала от многого.

Было действительно поздно, луна, показываясь в просветах облаков, превращала английский парк дворца в декорацию какой-ибудь любовной грезы — признания, вздохи, объятия, жаль, соловьи в сентябре не поют. Никто не поет, даже деревенские петухи смотрят свои глупые птичьи сны.

Куранты на башне отбили одиннадцать часов. В провинции, особенно в провинции патриархальной, укладывались рано, это в Москве, в Питере разгар светской жизни. Константин немного побродил по саду, но луна норовила укрыться за тучей надолго, и пришлось идти к себе, в «свитские номера».

Его встретила «Песня Сольвейг», фройлян Лотта музицировала в гостиной. Играла она, восполняя пробелы техники душой, что это значило, Константин не понимал, но так было принято говорить, когда не хотели обижать исполнителя. Да и откуда техника? Нет ни учителя, ни ценителей. Инструмент, впрочем, был хороший, и поддерживался в приличном состоянии, что редкость в нынешние времена. Баронесса приветствовала его любезным наклоном головы, а Лотта, прекратив играть, поздоровалась, как это стало модным, по-мужски крепко пожав руку (и при этом очаровательно покраснев). Видно, кто-то донес сюда из столиц плоды эмансипации.

— Вам, наверное, мешает музыка?

— Нисколько, напротив, очень приятно.

Он из вежливости посидел четверть часика, а потом, пожелав спокойной ночи, поднялся к себе. Действительно, дом был выстроен отменно, и в своих комнатах рояля почти не было слышно. За письменным столом Ипатыч поставил старый «ремингтон» и стопку бумаги. Совсем как в прежние времена, когда он мнил себя талантливым литератором, писал помногу, по роману за лето, издал четыре. Первый раскупили, второй заметила критика, а один маститый, а, главное, любимый писатель прилюдно похвалил, но третий и четвертый провалились совершенно. Тогда он был молод и легко принял решение — если не лучший, то никакой.

Константин сел, несколько раз ударил по клавишам. Подавались они с трудом, западая. Надобно почистить, смазать. Где-то был и другой, с латинским шрифтом, он печатал на нем рефераты, взятые на лето, когда учился в Кембридже. Химик пересилил литератора. Не ту машинку поставил Ипатыч. Или он выбрал не тот путь? Вечер располагал к философским размышлениям: луна, отдаленные звуки рояля и… Он заглянул в шкапик: так и есть, шотландский виски, его любимый сорт. Ночной колпак, чтобы слаще спалось. Из окна был виден дворец. Пару раз, уже после смерти Карла, принц предлагал ему жить там, но Константин отказывался, а потом больше и не предлагали. Ему и здесь неплохо. Не то, чтобы было неловко перед принцессой, она ему благоволила, вероятно, в память о сыне, с Карлом они были близкими друзьями, какими бывают только в юности, искренними и бескорыстными, но — зачем? Тогда еще у принца была идея официально усыновить Константина, в этом не было бы ничего удивительного, собственные его родители давно умерли — отец во время англо-бурской войны, волонтер, воевал на стороне англичан, что было странно, сочувствовали бурам, мать — во время покушения на великого князя Михаила в четырнадцатом году, адская машина, семьдесят шесть погибших, памятник в Калуге. На усыновление он не согласился, хотя знал, что настоящий его отец — принц Петр, но влезать в семью через запасной вход не хотел, считал зазорным. Мы уж как-нибудь сами. Двойственность положения сопровождала всю жизнь, он привык, перестал ее замечать, а вслед за ним перестали замечать и другие. Вот разве баронесса… Пожалуй, она пришла к выводу, что он — достойная партия дочери. Нужно, нужно уезжать. Новые газы… Скафандр… Пожалуй, цветной фотографии придется подождать. Формулу газов он знал, и даже синтезировал нейтрализующий раствор. Вот если сделать его стойким, не раздражающим кожу, и пропитать одежду… Карандашом он записал идею на бумаге, вечерние идеи, ночные идеи наутро часто оказывались ерундой, вот утром и обдумает.

С новым стаканчиком виски он постоял у окна. Небо окончательно заволокло, похоже, фотографировать звезды нынче не придется, зря он разводил эмульсию, готовил пластинки, все пропадет. Ноги овевало холодом, ночами выстывало, конец сентября, и Константин чувствовал, что, как давеча, покрывается гусиной кожей. Он поспешил в постель, лег, укрылся даже с головой, но никак не мог согреться, казалось, что не от холода он мерзнет вовсе, а от чего-то иного, и не помогут ни виски, ни одеяло, ничего.


21

— Я расставил дополнительные посты, Государь, — капитан морских пехотинцев выглядел озадаченным: впервые на его памяти Алексей потребовал усилить охрану. Раньше наоборот — постоянное желание сократить караулы, убрать часовых, ограничась церемониальным минимумом.

— Ответьте мне искренне — насколько надежна вся система охраны? Можно ли вообще быть уверенным в безопасности Летнего Дворца? — Алексей не выглядел испуганным, просто — серьезным.

— Видите ли, Государь, охрана цивильных объектов во многом зависима от э-э… самих объектов.

— То есть, от меня?

— И всех остальных членов императорской фамилии. Каждый выезд за пределы дворца, особенно незапланированный, прибавляет седых волос каждому усердному слуге Государя.

— Но здесь, на территории дворца?

— Ни один бомбист сюда проникнуть не может. Штурмовать — при всех недостатках дворца, как оборонного сооружения, понадобился бы минимум батальон для его захвата, и это при условии, что подмога будет слепа и глуха к нашим призывам о помощи. В противном случае она прибудет менее чем через час из Зарядьевских казарм, а час, Государь, мы выстоим и против полка.

— Хорошо, хорошо, — охрана всегда неодобрительно относилась к легкомысленной, по ее мнению, постройке — дерево, и дерево. То, что территория была обнесена четырехметровой бетонной стеной, наподобие великой китайской, слабо утешало бравых пехотинцев.

— Но, Государь, я должен спросить… Ваш интерес — он вызван определенными обстоятельствами, или это…

— Это просто беспокойство… Ничего определенного, никаких фактов. Беспокойство.

— Осмелюсь посоветовать вам, Государь, затребовать для охраны егерский отряд.

— Егерский отряд? Разве моих пехотинцев недостаточно?

— Морская пехота отдаст за вас, Государь, всю кровь, до последней капли, — несколько высокопарно ответил капитан, впрочем, он имел на это право — трое пехотинцев погибло, а более десяти было ранено, включая капитана во время инцидента двадцать девятого года. — Но должен признать, я бы чувствовал себя увереннее, если бы удалось осуществить круглосуточное патрулирование прилегающего ко дворцу леса. Я уже имел случай предлагать это Вашему Императорскому Величеству, но тогда вы отвергли мое предложение.

— Егерский отряд? Может быть, потом. Сейчас же, капитан, у меня есть для вас иное, более спешное поручение. Я — моя семья, — завтра утром покинем дворец.

— Прикажете подать Императорский поезд?

— Нет, мы едем не в первопрестольную. В Крым, в Севастополь.

— Будет очень сложно организовать зеленый путь, Государь, — капитан не выказал удивление, напротив, казалось, он ожидал такого решения.

— Поэтому, капитан, мы не поедем нашим поездом. Распорядитесь, что бы к регулярному курьерскому прицепили три вагона, думаю, этого будет достаточно.

— Будет исполнено, Государь.

Капитан ушел — озадаченный или окрыленный, Алексей не мог понять наверное. Скорее, и то, и другое. И третье. Многие завтра будут в схожем состоянии. Не так уж, собственно, важно, верно или не верно предположение дядюшки Вилли о покушении. Просто пришло время делать дело.

Алексей чувствовал себя возбужденным, пожалуй, возбужденным излишне. Силы не в день растратить нужно, попридержим лошадушек. За сегодня он успел переговорить с черноморским и балтийским флотами — хорошо, во дворце есть свой радиоаппарат; набросал вчерне текст манифеста, который объявит там, в Севастополе, на борту «Императрицы Марии». Если сенат обнародует свое решение раньше, то решение, о котором сообщил сегодня, тем лучше для сената. Во всяком случае, для сенаторов. Нет — все равно, сенат будет распущен манифестом.

Флот полностью на его стороне. Армия… Что ж, старые офицеры — лучшие офицеры! — никогда не любили нынешних. Армия даст ему Германию, он армии — мирный договор. Коминтерн, потеряв Германию, этот договор подпишет, еще и репарации оплатит, лишь бы живота не лишиться, Австро-Венгрии.

Он потянулся в кресле. Нога на скамеечке, нарочно для того поставленной внизу, слегка припухла, но самую малость. Искать подосланных убийц — что может быть желаннее для его врагов? Если не подозреваешь никого, значит, подозреваешь каждого — доктора, вдруг в мазь добавит яду, повара, лакея, жену, охранника, дядю Вилли, свою собственную тень. Строить Инженерные замки — пустое занятие, за стенами не отсидеться. Единственное, что может помочь — сделать его смерть для врагов страшнее его жизни. Хорошо было фараонам — умирали они, и забирали с собой в гробницу преданных министров, жен и слуг. Цинь Ши Хуан Ди. Могила могил, восемьсот приближенных.

Он содрогнулся от отвращения. Придут же, право, в голову мысли…

Зазвенел тонко комар, явно очерчивая пределы любой власти — вот я каков, поди, возьми за пятак! Никакая морская пехота не оборет! Время отдохнуть, всего не одолеть разом.

Алексей покинул кабинет; вечером во дворце становилось тихо, он так любил. Зашел в покои императрицы. Мария сидела у лампы, гусиным пером черкая что-то по бумаге; он на цыпочках вышел. Дамской поэзии не понимал, впрочем, как и мужской, но критики о Морозовой отзывались лестно, даже явные германофобы (особенно они! «Только истинно русская душа может понять красоту слова простой русской женщины, сумевшей выразить в своих творениях…» и т. д. и т. п.) подтверждало надежность псевдонима.

Сашеньку укладывали. Алексей не стал его разгуливать, поцеловал на ночь и ушел. Так и придется вечер одному коротать? Зашел к учебную залу, покрутил глобус. Велика, велика Россия. Новая часть света, седьмая, эко выдумали. Рановато претендовать на географическую исключительность. Может, и седьмая, да не света, а тьмы. Темно кругом. В душах. И в его душе тоже.

Сейчас он почувствовал, что утомился. Захотелось принять успокоительную хвойную ванну и спать. Он переборол себя, знал, не уснет, только изведется, ворочаясь до полуночи и дальше. Пусть вечер идет своим чередом.

Светильники на террасе горели приглушенно; мошка, бабочки вились вокруг, назойливо стараясь — показаться. Другой цели у них вроде и нет.

В музыкальной гостиной он заметил маркиза Бови. Тот сидел у нотного столика, что-то записывая в толстую тетрадь коленкорового переплета. Заметив Алексея, он вскочил, тетрадь с колен упала на пол.

— Добрый вечер, маркиз, — Алексей наклонился, поднял тетрадь и передал ее Бови. — Сегодня все пишут. Даже я. Нашли что-нибудь любопытное?

— Исключительное, Ваше Императорское Величество! Там же, в той книге (Алексей заметил, что маркизу не захотелось назвать книгу) я обнаружил лист с пометками — вот он, я перерисовал буквы. Это, похоже, перевод на русский?

— Церковнославянский.

— Вы не могли бы прочитать? Как это звучит?

— Попробовать можно, но получится ли? Эти слова лишены смысла. Кто-то, может быть, сам Иоанн Четвертый, искал верный способ произнести заклинание.

— Да, я так и предполагал, — маркиз оправился от смущения, сейчас он был с императором на равных. Вернее, он был не с императором, а с коллегой. И славно, подумалось Алексею. — Но для чего? Латынь сама по себе довольно верно воспроизводит звуки.

— До некоторой степени. Полноценного фонетического языка не существует. Не все, конечно, схожи с английским, но искажения присутствуют в каждом из них.

— Но для чего было переводить на… на церковнославянский? Это лишь увеличивает степень искажений.

— Вам, маркиз, нужно поговорить на эту тему с нашими академиками, Павловым и Юнгом. У нас как-то занятный вышел вечерок однажды, мы спорили обо всех этих заклинаниях, магических словах, колдовских заговорах. Господин Юнг считает, что заклинания — вроде кодовой фразы. Знаете, можно человека загипнотизировать, выучить чему-нибудь, например, стенографии, но вне гипноза он эту возможность теряет. А ключевая фраза позволяет восстановить навыки, вспомнить, чему обучили под гипнозом. Академик Павлов подобным образом излечил человека с истерической слепотой, случай описан в «Вестнике нейрофизиологии».

— Я не вполне улавливаю связь…

— Юнг предполагает, что человечество, как единое целое, тоже в определенном смысле страдает истерической слепотой. А заклинание, как ключевое слово, способно на какое-то время снять пелену с глаз. Родовое подсознание, единое для всех.

— И они… пробовали?

— Насколько я знаю, нет. Это ведь так, игра ума, безумные идеи.

— Но, все же, зачем было переводить с латыни?

— Для того чтобы заклинание испытал другой человек, с латынью незнакомый. Мало ли, произнесешь, а вместо второго зрения и первое откажет. Жрецы свои тайны берегли. Так что — берегитесь, — шутливо предостерег Алексей.

— Вы полагаете, все это — ерунда? — маркиз уловил настроение собеседника.

— Для тех, кто верит, возможно, и нет. Самовнушение, самогипноз… Знаете, маркиз, я и к обычному гипнозу подозрительно отношусь, кажется — надувают шарлатаны, — Алексей рассмеялся. — Хотя, возможно, я просто ограничен и не способен воспринять новые идеи. Но пытаюсь, даю слово, пытаюсь, — он вспомнил о поручении отцу Афанасию. Антарктида…

— Есть многое на свете, писал Вильям Шекспир. И многое есть во тьме, — маркиз закрыл свою тетрадь. — С вашего позволения, я сошлюсь на наш разговор, когда обращусь к господам Павлову и Юнгу.

— Разумеется, маркиз, — согласился Алексей. — А пока не составите ли компанию? Ужасно не хочется чаевничать одному.

— Чаевничать?

— Пить чай. На западной террасе место просто заколдованное — никогда не бывает комаров. Радио послушаем. Идемте, а то самовар стынет, — и он вышел из светлой гостиной навстречу тьме.

22

Потолок уходил ввысь, даже не потолок, а своды, мощные, могучие, каменные, но Вабилов не чувствовал простора, напротив, казалось, что камень рухнет, задавит.

Ничего, простояла ратуша сколько-то веков (эстонцы любят точность), простоит и сегодня.

Он оглядел зал — поверх бумаг, его речи, четыре машинописных листка, которые Вабилов с профессорской неловкостью устраивал на пюпитре. Принц Улаф, члены Нобелевского комитета, магистрат, дипломаты и даже свой брат ученый — из Юрьева, Упсалы, Пастеровского института и даже, кажется, из Торонто.

Речь. Знаменитая нобелевская речь. Прямая трансляция из зала ратуши. На волне две тысячи четырнадцать метров. Рядом с микрофоном загорелась красная лампочка. Эфир открыт.

Он испугался — свои слова исчезли, спрятались в порыве благоразумия. Как просто — отчитать написанное, выверенное и одобренное.

Лампочка замигала, торопя.

— Коллеги! Сегодня мой день. Мой. Я шел к нему много лет, теряя по пути воздушные невесомые иллюзии и обретая факты. Первосортные полновесные факты. Аксиома — ученые работают во имя прогресса. Цель науки — всемирный прогресс, — волнение ушло, лишь эхом отдавались слова в голове. — Стало меньше болезней. Сникла трахома. Исчезла черная оспа. Кто-нибудь видел в этом году оспу, а? Пусто стало в природе, господа. Пусто. А она этого не любит. И не терпит. Как сказал гениальный Ломоносов, сколько чего отнимется в одном месте, столько прибавится в другом. Гони натуру в дверь, она вернется в окно. А если окна нет, мы его прорубим. Мы — ученые. Служители прогресса. А что есть движитель прогресса? Война! Моя страна воюет, отстаивая свободу всего мира, отстаивая высокие идеалы человечества. Огнем, свинцом, газами. Только этого мало. Микробы, крохотные, невидимые, не оставляющие после себя разрухи, не портящие движимое и недвижимое имущество — вот то, что надо. Экономно. Культурно. Гигиенично. Одна беда — нет в природе таких микробов. Чума, холера, сибирка, желтая лихорадка — укрощены. Всем детишкам делают прививки от туберкулеза. Ну, и заодно нагружаем защитой от вышеперечисленной четверки. Я думаю, мы не одни такие умные. А, коллеги? (Все-таки перебор с коллегами. Хотя легкий юмор в нобелевской речи — традиция давняя). — Так вот, если укрощены свирепые болезни, нельзя ли раздразнить привычные, обыденные, те, с которыми мы живем почти мирно. Всякие там чирьи, заеды, угри, с которыми бабушки наши управлялись печеным луком? Сложная задача? Сложная. Но прогресс (слово отозвалось в голове свистом серпентария — прогрес—)! Наука умеет многое. И ей это удалось. Нам удалось. Мне. Удалось банальный гноеродный микроб стрептококк сделать неукротимым, свирепым, бешенным. Достаточно грошовым пульверизатором разбрызгать десять граммов культуры в этом славном древнем зале — и к завтрашнему вечеру присутствующие будут представлять собой куски зловонной разлагающейся протоплазмы. А в последующие сутки умрут контактировавшие с вами. Зато на третий день микроб вернется в неактивное состояние, и войска — освободители войдут в город, неся уцелевшим, если таковые найдутся, свободу, равенство и братство.

Вабилов перевел дух. Часть публики зааплодировали — те, кто не понимает по-русски. Ничего, растолмачат.

— Мы… Я это сделал. Да. Не в пробирке. В капитальном масштабе. Тонны культуры готовы к употреблению. В любое время — через год, неделю, сейчас. О нет, не волнуйтесь, Таллину ничего не угрожает — пока. Обработке подвергнутся страны побольше. Еще больше. От моря до моря, от океана до океана.

Фотовспышки засверкали чаще. Дошло, наконец. И лампочка у микрофона погасла. Ничего, он уложился.

— Я еще раз благодарю вас за возможность высказаться. Разумеется, я не могу принять присужденную мне награду. Поздно. Лет десять назад…

К нему подскочил атташе, почтительно, но жестко взял под локоть. Кольнуло, ровно клопик укусил. Вот, значит, как это делается…

— Господа, господа! — а волнуется, дам забыл. Вабилов не вырывался. Зачем? Он все сказал. Дикси. — Многоуважаемый лауреат переутомился, — никакого желания возражать не было. Даже отрицательно покачать головой. Даже перевести взгляд. — Последнее время господин и госпожа Вабиловы работали на пределе человеческих сил. Работали сутками с благородной целью — защитить человечество от ужасов бактериологической войны. Да, кое-где вынашиваются такие планы. Я не уполномочен заявлять конкретно. Но всем присутствующим ясно, откуда исходит угроза. Чувство огромной ответственности, исключительной важности результатов исследований были бы непосильны для большинства людей, но господин Вабилов работал с феноменальным упорством, отдавая всю мощь интеллекта на благо России, всего человечества. И, поверьте мне, достиг многого. Но кошмары возможного применения противником антигуманного оружия продолжали его мучить, и вот сегодня, в день триумфа, когда господин Вабилов позволил себе, наконец, расслабиться, они настигли его. Небольшой отдых, и…

Вабилов рассмеялся, если бы смог. Какая ерунда. И как сейчас приятно. Настоящее блаженство.

Он осел, как снеговик под нежданным мартовским дождем, мягко и мокро. Фу, неудобно…

— Врача! Скорее врача! У него обморок!

Его бережно уложили на носилки, и Вабилов почувствовал, как плывет в воздухе, на ум пришла иллюстрация из «Нивы» — санитары выносят раненого с поля боя, но он сам же удивился сравнению: какого боя? Ведь так хорошо!…


23

— Ты, душенька, иди… отдохни, знаешь… — Гагарин постарался успокоить жену.

— Как он мог! Как он мог сказать такое! — жена покраснела от гнева и негодования.

— Смог, видишь, — Гагарин выключил аппарат, музыка, сменившая трансляцию с нобелевской церемонии, погасла вместе с зеленым глазом настройки.

— Но ведь это… неправда?

— Ну разумеется, душенька. Абсолютная ложь.

— Что же ты теперь будешь делать?

Гагарин понял, что жену волновало не содержание речи Вабилова, а то, как это отразится на его, Гагаринской карьере. Умница, хоть и дура.

— Не тревожься, душенька. Мы наведем порядок. Никому неповадно будет повторить этакое. Ты отдохни, — повторил он.

Жена ушла, поняла, что мужу надо работать. Последнее время все чаще и чаще он ложился заполночь, и она привыкла к этому. То есть не привыкла, но притерпелась, правда, стала больше есть сладкого, набрала вес, но такова, похоже, судьба всех жен людей власти.

Гагарин поудобнее устроился на диване. Народ требует, господа. Возмутительнейший случай. Беспрецедентная наглость зарвавшихся индивидуалистов. Что-нибудь в этом духе. Предварительной цензуре в России — быть. Завтра сенат утвердит временное положение. Сенату многое, многое придется утвердить, — Гагарин постучал по дереву. Он не был суеверным, но — на всякий случай.

Телефонный звонок застал его у глобуса, на котором он разглядывал Североморск, оттуда с минуты на минуту должен был отправиться отряд дирижаблей.

— Гагарин слушает!

Сбивчивый, взволнованный голос сообщил о покушении на Государя.

— Он жив?

Этого звонивший не знал. Спешил срочно доложить.

— Хорошо, выезжаю, — Гагарин посмотрел на часы. Да, именно сейчас дирижабли поднимаются в воздух. Перелет через Северный полюс. Американцы и помыслить не могут о возможности атаки с севера, все их силы стянуты к Атлантическому побережью. То-то удивятся.

Он надел мундир, простой, непарадный, пусть видят — он тоже солдат.

В тяжелые времена все — солдаты.

24

— Я скоро, — бросил Семен водителю. Тот молча приложил руку к козырьку форменной фуражки. Нынче я барин.

Портье за стойкой виновато развел руками:

— Сегодня для вас ничего нет, мистер Блюм.

— Пишут, — утешил его Семен.

Старый лифтер поднял его на свой этаж — дом претендовал на аристократичность, служащие носили подобие ливрей, и Семен чувствовал себя опереточным самозванцем, Мойше в гостях у графа, с переодеваниями и фарсом в антракте.

В своей квартире, приличной даже по меркам этого района, он не чувствовал себя дома. А где чувствовал?

Привести в порядок дела, так. Семен рассеянно прошел по комнатам, пытаясь понять, есть ли у него подобные дела. Сесть и написать завещание: «Находясь в трезвом уме и здравой памяти, я, Семен Блюм…» Завещать-то особенно нечего. И некому.

Барсик неспешно соскочил с кресла, подошел и потерся о ноги. Ну, о тебе, дружок, позаботятся. Соседка, которая в его отсутствии присматривала за котом, не даст пропасть красавчику. Он открыл холодильный шкаф, поискал на полках. Пакет молока был третьедневный, но Барсик не побрезговал, начал лакать.

Еще дела?

Нехотя он сел за письменный стол. Здесь он почти не работал, никаких архивов, теорем на полях книг, рукописей.

Из нижнего ящика правой тумбы он достал пакет с письмами. Тонкая стопочка, от близких из России.

Он не стал перечитывать их, и так знал наизусть. Веселого в них было мало, хорошего еще меньше, но хуже всего — что писем в последнее время не было вообще.

Рядом стояла машинка, специально предназначенная для уничтожения документов, но единственное, что он мог сделать для тех, кто ему писал — это порвать листы руками. Писались письма ему, и Семену не хотелось, чтобы кто-то иной интересовался ими. Хотя вряд ли найдется такой. Просто — выбросят.

Он собрал клочки в мусорную корзину, теперь это уже были не письма, почесал урчащего кота за ухом и решил, что все дела улажены. Пора ехать на пристань, где его ждет старушка «Маккаби».

25

— Сейчас полегчает, — сестра выпустила из шприца пузырек воздуха и быстрым движением вонзила иглу под кожу. Евтюхов поморщился. Устал он. Ему бы тишины, покоя, отлежаться. Все эти уколы — зря. Докторам почему-то кажется, что без уколов нельзя. Вовсе ему и не плохо, просто какое-то ощущение грязного в животе и у поясницы. Словно крысиное гнездо там.

— Видишь, уже лучше. Поспи, — она прижала к месту укола ватку с эфиром. От запаха голова кружилась, казалось, он все еще едет — на паровичке, мерно убаюкиваемый пружинными растяжками, на поезде, в санитарном вагоне, другие раненые и стонали, и матерились, он среди них стал чувствовать неловкость за то, что без боли живет, потом, на вокзале, когда выносили его на носилках, кто-то в спину прокричал гада и сволочь, за то, должно быть, что первым выбрали; а когда обступили его газетчики, затрещала камера, для синемы снимали, он подрастерялся, ну, как разоблачать начнут, притворой объявят, но вышло совсем напротив, его называли героем, хвалили за воинский дух и желали поскорее вернуться в строй, он, не будь дурак, только и твердил о том — в строй, в строй вернуться надо. Не убудет, а начальству приятно. И повезли его в госпиталь прежде всех, и уложили на лучшее место.

— Что больной? — голос нового доктора усталый, тяжелый, трудно им всем.

— Уснул.

С чего это они решили, что уснул? Евтюхов хотел возразить, вдруг важно для медицины, но не смог. И глаза не открывались.

— Готовить к операции? — медицинская сестра тоже уставшая.

— Нет. Не будем мучить. Пуля проросла, шансов нет. Лишь ускорим смерть. Он как, жалуется на боли?

— Нет.

— Из крестьян. Среди них терпеливых много. И первую помощь оказали неплохо. Даже совсем неплохо. Нужно будет похлопотать, чтобы к нам перевели.

Они начали обсуждать какие-то свои дела, и Евтюхов потерял нить разговора. Да и о чем до этого говорили, понималось смутно. Какой-то тяжелый у них больной, похоже. Не повезло бедолаге. Бывают такие, что не делают — не везет. Ханжи достанут — так старшина накроет. В отпуск домой поедут — так жена с прибытком. Вон, в соседней роте с Сидоркиным случилось. Он контуженый, взял, да забил бабу до смерти. Теперь в штрафнике воюет, вину искупает. Нет, раз уж случилось такое, ну, брось ее, слова никто не скажет, много их, баб, нынче, хватит на фронтовика. Думалось об этом отстраненно, холодно, уверенность была — с ним такого не будет. Матрена его ждет. Когда бумага пришла — убивалась. Хотела, чтобы откупился он. Можно было откупиться, волостные брали, но когда писарь цену назвал — ясно стало, не для него. За год работы едва-едва выручил он столько. Отдать — а самим Христовым именем кормиться? Это раньше подавали, говорят. В стародавние времена. Нынче с голытьбой разговор короткий — на чугунку, прокладывать пути. А оттуда в армию мигом. За что ж платить? Писарям раздолье, конечно. Лопаются с жиру. Все, кто в комиссиях по призыву, в раздолье живут. И судят их, и вешают, случается — а новые еще отчаяннее рвут.

— Ты проследи, чтобы со склада все добрали. Со дня на день поток пойдет.

— Наступление?

— По всему видно, да. Приказано — команду выздоравливающих оставить, в помощь, остальных — в тыл.

В тыл — это куда же? Разве Кишинев — не тыл? Ефрейтор краем глаза видел город из санитарной повозки. Окна разве бумажными крестами перечеркнуты, а так — благодать. Штефан Челмар с крестом благословляет на ратный подвиг. Рисунок этот он несколько раз встречал во фронтовой листовке, и потому памятник узнал сразу.

— Может быть, уже завтра мы будем заполнены так, что прошлое, майское наступление покажется пустяком.

— Не хотелось бы.

— Еще бы. Хорошо, сегодня есть возможность держать этого раненого отдельно. Когда наркотики окажутся бессильными, боль будет нестерпимой. Подлое оружие.

Что вы знаете об оружии, подумал Евтюхов. Подлое! А штыком брюхо наискось? Или — термитная пурга? Много лучше, да?

Крысы внутри зашебуршали, но тут же притихли. Бульки боятся. Мужик один по деревням ходил, крыс изводил. Собачка у него смешная такая, чуть больше кошки, белая и голая, что чухренок, глазки маленькие, хвостик. Булька, порода такая, объяснял. Крысы в том году расплодились — старики вздыхали, не к добру, говорили. А год удался хлебный, цена упала, продавать сразу — убыток. Ссыпали по амбарам, на радость серым шкуркам. Он крыс брезговал, конечно, но не боялся, четырнадцать ему было. Но в тот год остервенели они, от сытости, от чего еще, но то и дело кидались на людей, кусали, а после укуса заражение, двум мужикам в волости руку отняли доктора, иначе — смерть. Кошки крыс боялись, а которые не боялись — пропали сразу. Так булька порядок навела. В амбаре у самого зажиточного хозяина, Колычева? Да, Колычева, за ночь четыре дюжины растерзала. Народ приходил, смотрел, в затылке чесал, собачка — нарасхват была. Пока не сдохла. Не крысы, зависть сгубила, отравили ее. Народ у нас завистливый, лучше с крысами жить будет, чем видеть довольство другого. Мужик, хозяин собачки, убивался — словно баба. А зачем благополучие свое выставлял — полушубок справил, сапоги? Вот, кому нанять его не по карману было, и отомстил.

Словно поняв, что бульки нет, крысы завозились сильнее, одна даже куснула — пробно, готовая тут же отпрыгнуть. Он не удержался, вздрогнул.

— Он стонет, — сказала сестра милосердия. О ком, интересно?

— Я бы пошел на операцию. Пусть шанс мнимый, но сидеть так, сложа руки… Дело не в шансе. Нужен мученик. Шумиху подняли зря, думаешь? Уже предупредили из отдела пропаганды — не трогать, чтобы до завтра дожил. Утром его покажут газетчикам, тем самым, которые его встречали. Продемонстрируют, какие негодяи коминтерновцы, применили варварское оружие. Вчера — мужественный герой, а нынче… И наша армия просто обязана будет ответить тем же. За муки героя отплатить. Ты только не болтай, — спохватился доктор.

— Ты не болтай, — ответила женщина.

Надо же. Интересная синема. Кстати, забыл спросить, когда тут показывают картины, по каким дням? Завтра спрошу, что там.

Но вскоре все мысли о синеме ушли: крысы озоровали не на шутку. Евтюхов и забыл, что крыс придумал, теперь он действительно ощущал их — острые коготки, жадные зубы, едкий запах. Прогнать их, прогнать. Стукнуть кулаком, или ногой раздавить, иначе совсем осмелеют.

— Делать новую инъекцию?

— Сколько прошло?

— Полчаса. Тридцать четыре минуты.

— Подождем. Хотя бы час, лучше — два. Иначе — передозировка, умрет на игле.

Он вовсю молотил руками, прогоняя тварей, и все удивлялся — почему не помогут, не унесут в другое место, раз уж извести эту мерзость не могут. Потом дошло — они же внутри, крысы, их не видно. Надо сказать, пусть соперируют, солдат же не железный терпеть такое.

Но терпел. Знал, поддашься — все. Нельзя, чтобы слабину учуяли. Набросятся скопом, конец. Он — больная булька. Опоенная.

— И так будет все время?

— Так? Будет хуже. Много, много хуже. В пуле устройство есть такое, почка. Когда она распускаться будет… Ладно, ты посмотри за ним, я сейчас вернусь.

Ушел доктор неслышно, а женщина села рядом, взяла за руку. Осторожно, перебежит по руке, вгрызется, тогда и тебе маяться. Но стало будто легче. Чувствуют, что он не один.

И вокруг стало просторнее. Речка, луг заливной, а на другом берегу, высоком, господский дворец. Мечталось прежде, хоть разок внутри побывать, в красоте райской, и жизнь изменится разом, станет тоже красивой, легкой, и станет он атаманом Войска Донского. Была мечта такая.

Во дворце он побывал. В самое лучшее время — на Рождественской ёлке. Принцесса собрала детей, представление им устроила, подарок дали. Правда, ничего не изменилось. Мечтой меньше стало только. Подумаешь. Их много осталось. На век хватит. А на лугу он — дома. Трава высокая, сочная. Небо пустое. Лишь бы грозы не было. Грозу у них в округе боялись все, взрослые, старики, дети. Он почти и не помнит той, что пожгла село, ему было… два года, да. Печку только помнит, огромную просто, потом, когда, в конце концов, отстроились, пять лет спустя, до того по углам жили, но все-таки до путейских они не скатились, так вот, новая печь вышла маленькой, не в пример той.

Перед ним вдали дворец, далеко позади — лес. Делай, что хочешь. Бегай, кричи, кувыркайся. А гроза начнет собираться — бегом домой. Самым быстрым бегом. Отцу помогать.

Ниоткуда, нежданно раскатился гром, пока далекий, но уже тяжелый, грозный. Бежать. Бежать надо.

— Началось, — доктор вернулся. — Наступление. Слышишь канонаду?

— Беспамятный не услышит только. Значит, все — опять?

— Чего ж ты ждала? Еще не поздно в Москву. Игнатенко добрый, выправит нужную бумажку, и — здравствуй, первопрестольная.

— Мы, кажется, договорились оставить эти разговоры.

— Оставить, так оставить. Я вот о чем попрошу: не постоишь на вторых руках? Не хочется трогать Семченко, со страху и напортачить может.

— Ты решил оперировать?

— Как видишь. Через четверть часа начинаю.

— Но ведь ты говорил, что…

— Теперь это не имеет значение. Завтра раненых будет сколько угодно, и вообще… Не до того.

— Хорошо. Мне-то ответ не держать.

— Вот и славно. Тогда быстренько-быстренько. Операционную уже готовят. Попробуем выполоть этот сорнячок.

Гроза бушевала, но — далеко. Может, и не дойдет до их дома. Пронесет. Сердце в груди колотилось от бега, ноги подкашивались, а он все бежал и бежал.

— Скажи только… А если бы наступление не началось, ты бы не стал оперировать?

— Если бы, да кабы…

— Нет, ты скажи.

— Для младшего врача ты поразительно непочтительна, не блюдешь субординацию. Или кровь дворянская сказывается?

— Не уходи от ответа.

— Не знаю. Честное слово, не знаю.

26

Мужики мели пустырь, размахивая метлами на длинных деревянных ручках, со свистом рассекая воздух, пыльный, тяжелый. Словно косили траву заливных лугов. И шли, как косари, уступом.

Всякий сор — конфектные обертки, бумажки, листья взлетали и долго-долго кружили, прежде, чем упасть.

— Поберегись, барин. Замараешься.

— Позвольте полюбопытствовать, — Лернер отмахнулся от назойливой соломки, норовившей залететь за галстух, — здесь ярмарка будет, или что?

— Не знаем. Мести велено, и метем. Эй, ребята, коня барину, поживее!

Откуда-то сбоку привели иноходца в роскошной, богатой сбруе, что иноходец — Лернер знал наверное.

— Садись, садись, барин. Чище будет наверху, вот увидишь, чище.

Он вскочил в седло, ловко, хотя сроду не ездил верхом. Действительно, стало чище, яснее: мужики мели паркет. Паркетины, светлые и темные, чередовались так, что выходили большие, трехсаженные квадраты. Шахматы. Шахматная доска.

— Прикажешь партию? — старшина хитро прищурился. — Конь ходит глаголем, буквой «гэ». Влево и вправо, вперед и назад, прыгая через своих и чужих.

— А вверх? — спросил Лернер, заранее зная, что спрашивать нельзя.

— Как будет угодно. Начнем?

Паркет вспучился, черный столб попер снизу, вырастая на глазах. Конь испуганно развернулся к столбу задом и начал лягаться, Лернер едва удержался.

— Что это?

— Глаголь растет, виселица. Вверх, как велел. Крепче держи, неровен час, понесет.

Треснуло дерево, что-то острое впилось в затылок.

— Паркетину расщепило, барин. Всегда бывает, летит щепа, когда глаголь растет. Ты ее не трогай, щепу, становую жилу порвешь. Она сама выйдет, после.

Треск сменился стуком, громче и громче, затылок разламывался от боли.

— Помост мастерят, эшафот. Нельзя без эшафота, не хуже немца порядок понимаем, — мужик взял коня под уздцы и стал разворачивать к виселице. — Молодцы в момент поставят, не сомневайся.

Конь вдруг встал на дыбы, и Лернер не удержался, свалился. Затылок поберечь…

Он сел в кровати. Голова болела, но слабо. Приснится же гиль…

Стук, требовательный, властный, шел от входной двери. Кого черти нанесли? Впотьмах он отыскал выключатель, свет резанул по глазам. Лернер огляделся. Надя успела встать, набросить халат.

— Я открою, — и старо, шаркая беличьими тапочками, мех давно вылез, но они по-прежнему звались беличьими, побрела в прихожую.

— Кто, — спросила вяло, сонно.

— Ремонтники. Соседи жалуются, снизу. Трубу у вас прорвало, — в ночи слышалось ясно, отчетливо, вот если бы не болела голова…

Лернер опустил ноги. Шлепанцы, прячась, уползли под кровать.

Труба!

Вошли не ремонтники. Без любопытства, скучающе, они оглядели спальню — комод, шкаф, будильник, Лернера, кровать, — не выделяя из предметов его. Серые мундиры говорили за себя. Служба защиты.

Замерзло, сжалось сердце, а в голове — глупая мысль: над его столом даже нет таблички. Облегчение геноссе хозяйственнику.

— Гражданка Лернер? Надежда Константиновна?

— Да, это я.

— Вы арестованы по обвинению в шпионаже и подрывной деятельности в пользу врагов государства. У вас есть право на полное чистосердечное признание. Любые попытки, действием или бездействием, помешать следствию, отягчают вину.

Надю? Сердце отпустило, но голову сжали тиски. Надю?

— Я могу взять что-нибудь с собой? Одежду?

— Необходимые вам вещи будут обеспечены государством.

— Володя, — наконец, она подняла лицо, белую, мучнистую маску. — Володя, ты не волнуйся. Я всегда была с Россией, это правда. Всю жизнь.

— Вы решили раскаяться? Очень, очень разумно. Но не здесь. Миллер, Шумахер, отведите арестованную в фургон, — командир службы защиты ободряюще кивнул Лернеру, признавая его право — быть. — Извините за причиненные неудобства.

Их, командира и подчиненных, осталось четверо.

— Проверьте кухню.

Подчиненные тихо скользнули по коридору. Легкий стук, звон стаканов. Шума не больше, чем от кошки.

Командир подошел к полочке с книгами.

— Ваши? Жены?

— Здесь книги только из списка разрешенной литературы.

— А разве бывают иные? Вы одевайтесь, одевайтесь, — командир вытащил за уголок книгу, полистал. — «Уроки крестьянской войны 1916 года в России».

— Книги принадлежат мне.

— Я вижу, вижу. Дарственная надпись. Вы знаете геноссе Рихтера?

— Близко.

— Да, он очень демократичен, прост с людьми, геноссе Рихтер, — командир вернул книгу на место.

Подчиненные вернулись.

— Ничего уличающего не найдено.

Командир пожал плечами.

— Я буду вынужден просить вас провести остаток ночи на кухне. Комнаты придется опечатать, а днем эксперты проведут обыск, в зависимости от показаний гражданки Лернер. Вы можете взять личные вещи — одежду, удостоверение. Отнесите ему кресло, — приказал он подчиненным. — Так вам будет удобно.

— Хорошо… Хорошо… — Лернер оставался в пижаме, костюм держал перед собой на плечиках.

— Удостоверение не забыли?

— Сейчас, — пристроив одежду на кресле, он вернулся в комнату. Пищевая книжка, пропуск на радио, удостоверение личности.

Командир просмотрел их, вернул.

— В порядке. Лист отречения можете занести вечером, — он подал Лернеру сложенную вчетверо бумагу. — Нас ждут другие дела. Спокойной ночи, геноссе.

Лернер не просидел за кухонным столом и минуты. Из кухни в прихожую и назад, мимо опечатанных спальни и кабинета. Спиртовка, на которой плавили сургуч, горела бесцельно, надо бы загасить, мелькнула мысль, мелькнула и ушла. Сегодняшний день, сегодняшний день. И это — прощание? Взгляд упал на численник, отрывной календарь. Цитата Карла Маркса, восход, заход, на обороте — описание подвига Ганса Брауна, ценой жизни спасшего полковой стяг.

Сегодняшний день?

Он подержал листок над жаром спиртовки.

Всегда с Россией? Что это значит? Надя — шпик, агент охранки? Всегда? И тюремные свидания, и удивительная перемена участи, приезд к нему, в ссылку, на Саяны из уютного захолустья — по заданию?

Через нее проходила вся работа — документы, имена, явки.

Неужели?

Бесконечные мытарства, месяцы, когда в партийную кассу поступали гроши, и за каждой монеткой следили десятки жадных, завистливых глаз, следили — кому? Всегда находились обремененные детьми, хворями, только с каторги, всем деньги нужны были в первую, в самую первую очередь, взять что-нибудь на себя, хотя бы на бумагу и чернила, значило вызвать грызню, свару, от него ждали полного, бесплотного аскетизма, самоограничения чрезвычайного, неземного, но даже тогда, в самых стесненных обстоятельствах, Надя устраивала жизнь сносной, находились средства и на квартиру, и на поездки, не говоря о столе и мелочах. Он приписывал это ее таланту хозяйки, умению выгадывать, экономить.

С самого начала?

Всю жизнь?

Листок календаря загорелся. Он отнес его к раковине и держал, пока не опалил пальцы.

Запах гари. Пепел.

Надя часто переписывала набело его материалы для радио, порой меняя слова, целые фразы — «так доходчивее, проще», и он соглашался, не желая обидеть, часто и вправду выходило лучше, слог его был дурен, он знал это за собой. Условный код? Охранке?

Пламя забилось, тихонько фыркнуло и погасло. Выгорел спирт. Где новый достать?

Лернер развернул лист отречения. Стандартная форма, «целиком и полностью поддерживая непримиримую борьбу государства с врагами народа, заявляю…». Формальность. Наивные, глупенькие люди полагают, что красивый жест что-нибудь изменит.

Щепа в затылке начала прорастать. Он поднял руку пощупать, настолько боль была явственна, но рука упала с полпути, опрокинув кружку, и остатки давешнего настоя растеклись по столу, Лернер дернулся спасти бумагу, но тело не послушалось, завалилось набок, и он начал падать, долго, не на пол, а куда-о в колодец, бездонный и темный, ощущая себя легким, невесомым; подняв лицо, он увидел наверху кусочек неба, яркого и голубого. Кусочек стремительно превращался в блюдце, пятачок, грошик, в маленькую звездочку, единственно и видную из колодца, из его холодной сырой бездны.

Потом исчезла и она.

27

Свет назойливо ползал по лицу, щекоча и покусывая мелкими муравьиными жвалами, беспокоя, тревожа. Вот-вот заберется под веки.

Вабилов зарылся в подушку. Стало еще хуже — сотни буравчиков принялись ввинчиваться в воспаленную кожу лица.

Он повернулся набок, осторожно, опасливо приоткрыл веки. Зря боялся: свет оказался слабым, едва пробивавшимся из-под зеленого абажура настольной лампы. Стены, постель выходили даже приятными, но руки стали руками трупа, недельного мертвеца. Он пошевелил пальцами. Они отозвались нехотя, лениво.

Пережидая, пока шипучка бурлила и пенилась в мышцах затекшего тела, Вабилов пытался вспомнить, где он и когда он. На Острове? Совсем непохоже. Тогда где?

Он сел, откинул одеяло. Пижама незнакомая, бумажная и новая. Вабилов попробовал подняться. Ноги держали, онемелость прошла. Двери, интересно. Одна — закрыта, он подергал ручку. Зато другая привела в ванную. Весьма, весьма кстати.

Он решил не испытывать силы и вернулся к кровати. Все-таки, что с ним? У изголовья нашлась кнопочка. Ну-ну.

Он нажал.

Нигде ничего не отозвалось. Тишина.

Потянуло обратно, в сон, он уже был готов сдаться, но дверь открылась. Показалась дама — высокая, плотная, настоящая Брунгильда, что-то сказала — ни строго, ни ласково. По-каковски только? Неужто он и впрямь в застенках коминтерна?

— Не понимаю.

— Как вы себя чувствуете? — переспросила она, на этот раз по-русски.

— Нормально, — приврал он. — Только вспомнить не могу, как я здесь оказался.

— Вы — в клинике профессора Куусмяэ. Вас доставили прямо с церемонии вручения Нобелевской премии, где с вами случился обморок.

— Церемонии вручения?

— Именно. Ваши же, из консульства, и привезли сюда. Вспомнили?

Он вспомнил. Память вернулась лавиною, заполнив собой прежнего Вабилова.

— Вам нехорошо? Я позову доктора.

Она вышла, оставив дверь приоткрытой. Бежать? Куда и зачем?

Он постарался собраться. Нельзя же сидеть и ждать вот так, безразлично, раздавлено, с переломанным хребтом. Доктор оказался его ровесником — но посвежее, поувереннее, с классической бородкой земца.

— Ну-с, что тревожит? — нет, прибалт.

— Ничего. Сколько я у вас нахожусь?

— В клинике? — доктор достал часы. — Шестой час. В девять вечера вас привезли, а сейчас… сейчас четверть третьего. Пополуночи.

Всего-то? Вабилову казалось, что он проспал больше. Годы. Полжизни.

— Но почему сюда?

— Клиника профессора Куусмяэ специализируется на астенических состояниях. Знаете, как много людей устали от перегрузки и страдают упадком сил? Наша клиника невелика, но в определенных кругах пользуется заслуженным авторитетом.

— И у меня — астеническое состояние?

— Несомненно. Впрочем, утром вас осмотрит сам профессор. А пока…

— Нет, — Вабилов надеялся, что доктор не слышит в голосе страха. — Я не собираюсь оставаться в вашей клинике.

— Но…

— Нет, говорю я. Или вы станете удерживать меня силой?

— Послушайте, — невозмутимо ответил доктор, — Таллин — свободный город. И вы находитесь в клинике, не в тюрьме. Смею уверить, в хорошей клинике. Если вы не пожелаете пройти курс лечения — воля ваша. Профессор считает, что лечить имеет смысл лишь тех, кто желает излечиться. Он сам вам расскажет…

— Нет, — в третий раз возразил Вабилов. — Я уйду сейчас. Прямо сейчас, сию же минуту.

— Сейчас? Ночью?

— Да. Где моя одежда?

— В шкафу. Но… Ведь третий час!

— Значит, все-таки удерживаете?

— Разумеется, нет. Но как врач, несущий за вас ответственность, я настоятельно, слышите, настоятельно рекомендую остаться хотя бы до утра.

Вабилов раскрыл стенной шкаф, и, не смущаясь присутствием доктора, начал одеваться. Часы, бумажник, документы — все было при нем.

— Ну, хорошо, успокойтесь, успокойтесь — доктор не пытался удержать его физически, не звал на подмогу. — Я протелефонирую в консульство. За вами пришлют автомобиль.

— Не нужно.

— Господин Вабилов! Клиника расположена за городом, в четырех километрах, в лесу. Не собираетесь же вы идти пешком?

— Почему нет? Я люблю гулять ночами. Или это опасно?

— Нисколько, но… Это невозможно!

— Еще как возможно, — ни на секунду Вабилов не верил, что его и в самом деле отсюда выпустят, хотелось одного — покончить с надеждами и неопределенностью. — Где выход?

Доктор молча повел его — сначала в коридор, потом в холл.

— Вот аппарат. Если не желаете обращаться в консульство, возьмите таксомотор.

— Таксомотор? Хорошо.

Доктор подсказал нужный номер.

— Таксопарк «Виру», — отозвались в трубке.

— Пришлите мотор в…

— В клинику профессора Куусмяэ, — помог доктор.

— Будем через пятнадцать минут.

— Я встречу вас на дороге.

Доктор смотрел неодобрительно.

— Вы прекрасно можете подождать и здесь. Четверть часа. Попьете чаю, успокоитесь.

— Покажите лучше дорогу в город.

— Покажу, — доктор накинул плащ поверх халата. — Извольте.

В безветрии холод не чувствовался, и дрожь была нервной, тревожной.

— Вернемся? — в последний раз предложил доктор.

— Нет.

Они вышли за ограду — высокую сплошную каменную стену. Фонари светили вдоль шоссе до самого города, мерцавшего вдали за пеленой начинающегося тумана. С моря ползет.

— Всего хорошего, — попрощался Вабилов. Доктор не ответил, только покачал головой.

Столбы стояли редко, и тьма, отогнанная от фонарей, меж ними густела, застаивалась.

Вабилов оглянулся. Клиника, трехэтажное здание, высилась над оградой. Доктора не было, ушел. Что ему.

Куда идти? Он и не думал, не позволял себе думать о том, что будет «потом», после выступления, иначе и не решился бы. Вернее, думал, как без этого, но представлялось, что никакого «потом», во всяком случае, «потом», зависящего от него, не будет. Пуля снайпера в конце выступления казалась наиболее вероятным и желанным исходом. Вероятно, он слишком наивен. Хуже — смерть долгая, а клиника — как его, профессора… Куусмяэ? — могла быть первой ступенью этой долгой смерти, могла, но вот выпустили, и что дальше? Бежать? Куда и как? Сесть на паром в Стокгольм?

Такси не появлялось. Дорога оставалась пустой и тихой, даже собственные шаги слышались глухо, неотчетливо. Туман.

Он пошел быстрее, дрожь не отпускала, напротив, уже и разгорячился, кажется, но зубы приходилось стискивать, чтобы не выбивать дроби.

Странное эхо, откуда-то сбоку и сзади, передразнивало его шаги, передразнивало неумело, то отставая, то забегая вперед. Вабилов остановился, а эхо еще несколько мгновений шло.

Отпустили? Разве? Почему он так решил? Глупый, маленький мышонок.

— Эй, кто там? — спросил он нерешительно, надеясь, что все ему — почудилось.

Эхо ответило крадущимся шажком.

— Кто там? — повторил он тише.

Еще шажок.

Сосны, тысячи сосен, хилых, балтийских, росли внаклон вдоль дороги, и где-то средь них, едва таясь, шли — за ним.

Вабилов пожалел, что не остался в клинике, в тепле, в надежде.

Он стоял в нерешительности. Не поздно вернуться?

Нет, Город недалеко. Бояться ночных шорохов — смешно. Какая-нибудь лесная зверушка. Или собака бродячая. Да, скорее, собака.

Вдали показались огни. Наконец-то такси. Фары ослепили его, Вабилов отошел к обочине, замахал руками, но автомобиль пронесся мимо, обдав горелым бензином. Он растеряно смотрел вслед, красные огоньки, удаляясь, превращались в искорки костра, гонимые ветром прочь. Наверное, другой таксомотор, не его.

Глазам постепенно возвращалась зоркость, вновь проступили деревья, черные на белесом от городских огней небе.

Он миновал еще один фонарь. Семьдесят шагов от столба до столба, усталых, неуверенных шагов. Как глупо, как нелепо он выглядит — во фрачной паре с непокрытой головой, бредущий по шоссе, поминутно озирающийся на каждый шорох, полный восставших, проснувшихся детских страхов, страхов неразумных, глухих, темных, темных, как окружающая тьма и живущих только в ней.

Он попытался иронизировать — вот-де Нобелевский лауреат трусит бабкиных сказок, но помогало слабо; светлые пятна под фонарями были островками здравого смысла, и тем тяжелее давались переходы во тьме. Треск и шум из леса стал непрерывным, таиться перестали. В очередной раз он вгляделся во мрак, пытаясь рассмотреть, кто же это шпионит за ним. Два вишневых огонька были ему ответом.

Он замер, застыл, мгновенно почувствовав, как холодна ночь; силясь улыбнуться, сказал хрипло — для себя? Для кого? — Собачка. Хорошая собачка.

Огоньки мигнули — высоко, слишком высоко для любой собаки. Олень, конечно, олень. Эстонцы любят природу, животных, белки, олешки почти ручные. Вспомнив Тыниссона, он вспомнили день — светлый, людный. Олень.

Город был рядом, совсем рядом. Фонари стали частыми, полоса света — почти сплошной. Он даже узнал место, парк Кадриорг, где-то близко жилье, люди, рестораны, слышалась музыка, похоже, варьете, удачно вышло, что он во фраке, можно будет до утра посидеть, а там — на паром, хорошо, что при нем деньги, — он глушил страх, представляя себе мелочи — как перенесет качку, как быть в ресторане — в общем зале или взять отдельный кабинет; шум за спиной возрос, и Вабилов оглянулся в последний раз, последний, о, Господи, значит, за ним не следили, его — гнали, а он думал — собака, олень, но ведь такого не может быть, не может, не бывает, неужели кто-то создал и это?…

28

Хвороста она натаскала гору. Всю неделю старалась. Мало принесет — самой же не понравится, что радости в бане, когда топить нечем. Мамка еще пообещала — оставит Снежинку, если вдосталь запасется дровишками. Что Снежинку оставят, Аня знала и сама — курица получилась невидная по сравнению с крупными голенастыми муромцами. Видно, затесался не тот цыпленок к скороспелкам. С весны видно было — чужая Снежинка, остальные ее гнали дружно, клевали, не пускали к еде, и приходилось ей бродить поодаль одной. К осени подросла, но до остальных — куда! Потому на базар нести выгоды не было. Может, яйца нести станет, надеялась мамка. Но все равно, Аня и по два раза в лес ходила, и по три. Маленькая она. Сколько на себе унесешь валежника? Если бы на Разбоя нагрузить, он вон какой. Но Разбой вьючной собакой становиться не хотел. Охранять, с врагами биться — его служба, а от остального старался увильнуть. Мамка отпускала в лес с ним безбоязненно, Разбой любого прогонит, волка, человека. Или разорвет.

Мишка возился во дворе, грязный, выпачкался весь, замарашка, но сегодня ей некогда было за ним смотреть, все равно вечером купать. Баню готовить опять же ей, воду, правда, мамка таскала, самой не велит, мала еще ведра подымать, а по четверти много не принесешь, но и без того разве мало дела? Золу старую выгрести (сразу после бани нельзя: зачем же мыться, если после золу шевелить?), Дом подмести, двор, за скотиной приглядеть… Одной тяжело. Было бы лет побольше, а то восемь всего. Зимой исполнится, но зима скоро, ляжет снег, полегче станет, она в школу пойдет, грамоте учиться. Папке письмо написать сможет. Мамка, когда пишет, говорит, за всех пишу, а все равно — самой лучше. И читать сможет его письма, сколько захочет, мамка-то устает к вечеру, потом прочитаю, будто потом легче ей станет. Много работы. И мужицкую работать приходится, и свою, бабью.

Печурка чистилась легко. Папка сам сложил ее, своими руками. В доме-то печник клал, а папка присматривался, и уж в бане расстарался. Получилась печка не банная, зато непохожая, ни у кого такой не было.

Золу она снесла на огород, расти лучше фасоль станет, по весне фасоль посадим (или посеем? Она путалась, твердо знала, что сажают картошку, а сеют пшеницу, а вот насчет остального уверенности не было), приготовила растопку. Снежинка тем временем ходила поблизости, разгребала землю в поисках зернышка или червячка, искоса поглядывала на Аню, не сыпанет ли чего, да некогда было с ней заниматься. Ты ищи, ищи. Начало смеркаться. Мамка обещала до сумерек обернуться, и Мишка уже с полчаса как ныл, канючил, звал ее, мамку. Аня дала нарочно для такого случая сбереженный оскол сахарной головы, крохотный, правда, и брат спрятал его за щеку, согласясь малость потерпеть. Ей и самой не по себе было. Долго что-то мамка нейдет. Наконец, послышалось урчание мотора. Она привстала на цыпочки, выглядывая из-за плетня, выбегать на дорогу мамка не велела, мало ли кто ехать мог, хотя ездил мимо один Никифор, кому еще ездить, он и мамку на базар захватил, и назад привезти должен был, хороший дядя этот Никифор (сахарный оскол тоже от него, раньше, чем папка вернется, своего сахара в доме не будет) — наконец-то! Старый Сивка, как звал дядя Никифор свой паровик, с горящим наверху фонарем выкатывался из-за рощицы.

— Мамка, мамка едет!

Мишка подбежал и завозился внизу, пристраиваясь к щели, пытаясь разглядеть хоть чего-нибудь.

Старый Сивка остановился прямо напротив дома. Мамка вышла, дядя Никифор что-то сказал ей вдогонку, но она даже не повернулась. Корзины пустые, значит, расторговалась. Хороший день.

Мишка сразу сахарок разгрыз и проглотил спешно и за мамкину юбку хвататься стал. Та отмахнулась:

— Отцепись. Забери его, Аня.

Брат сразу надул губы, вот-вот заревет.

— Растопи сама. Сможешь? — и, не дожидаясь ответа, прошла в дом.

Раньше, еще вчера, да что вчера, пять минут назад ее бы окрылило, а сейчас Аня лишь вздохнула. Последнее время мамка с базара грустной приходит, грустной и злой. Хотя выручает хорошо, сама говорит. И дядя Никифор за подвоз денег с мамки больше не берет, а до базара пятнадцать верст будет, неблизко.

Она позвала Мишку с собой. Пусть учится, пригодится. Тот сел на корточки рядом, еще не отошедший от обиды, но всхлипы становились реже и реже. Она заставила его палочки разламывать, больше для того, чтобы занять. Хотела даже позволить серники зажечь, но передумала — мал еще. Дело важное, серьезное.

В полутьме огонек совсем другой, чем на свету. И растет скорее, и жарче, и веселей. Трещит, постреливает.

— Давай папку звать, — предложила она.

— Как? — Мишка оглянулся, словно надеялся увидать его, папку. Ведь забудет его, и сейчас едва помнит, хотя уверяет — помнит.

— Мы покличем вот сюда, в печь, а дым из трубы разлетится, ветром его до папки отнесет, он и услышит нас.

Жар начинал припекать, но они старались поближе к огню подобраться, громче выйдет.

— Папка! Папка, домой иди!

Мишка решил, что по фамилии точнее выйдет:

— Папка Евтюхов! Папка Евтюхов! — и вдруг заплакал отчаянно, навзрыд.

Аня захотела утешить его, да какое, и сама, как дите, слез не удержала. Чего плакать-то?

— Горе мне с вами, — мамка стояла на порожке, уже переодетая. — Рёвы несчастные, — а у самой тоже слезы. — Дыму напустили…

29

Качки, собственно, не было — для моряка. Какой он моряк? Хотя каждый одессит вне Одессы был настоящим морским волком. Нет, он морская свинка. Маленькое подопытное существо.

Семен подавил приступ тошноты. Если бы не дурацкое путешествие в Вашингтон, он был бы в порядке. В полном порядке, не сомневайтесь. Но мэтр считал своим долгом предупредить Американское Правительство. Предупредил. Словно в этом есть какой-либо смысл. Пророков несчастий не любят, верят им, или нет — неважно. Гонцы плохих вестей.

В темнеющем небе смутно угадывался силуэт противолодочного дирижабля. Будем считать, поверили, хотя подводная лодка, скорее всего, находится в сорока милях к востоку. У дяди Сэма дирижаблей достаточно, будем надеяться, что они засекут противника.

Он с тревогой заметил, что действительно надеется, что действительно этого желает. Боится. Раньше он гнал от себя всякие мысли о страхе. Теперь гони, не гони — едино. Хотя — можно отключить передатчик и потихоньку поплыть куда-нибудь в сторону Багамских островов. Семен весьма смутно представлял, где расположены эти самые острова. Остается уповать, что достаточно далеко.

Пахло рыбой и солью, запах въелся во все поры судна. Рыболовецкий траулер — это навсегда. Семену нравился этот запах — напоминал первые походы на Привоз, еще с маменькой, они бродили в рыбных рядах, блестящая, свежая, почти живая рыба заполняла собой все — корзины, плетеные коричневым прочным прутом, деревянные лохани, оцинкованные баки и просто лежала внавал на мраморе прилавков, оставалось выбрать подешевей, нераспроданную вчера кефаль или скумбрию, пусть потускневшую, зато шедшую за бесценок; по пути домой маменька обязательно останавливалась переговорить с кем-нибудь из знакомых, посетовать на ужасную нынешнюю дороговизну и похвастать ужасно удачной покупкой, таких знакомых обычно встречалось много, но маменька каждый раз обсуждала Привоз обстоятельно, воодушевленно, горячо.

Он прошелся по палубе. Кроме него, на борту было пятеро, но остальные считали, что идет обычный эксперимент — если только к их работе вообще применимо слово «обычный». Счастливые, они не терзаются сомнениями и страхами, предвкушают хорошие сверхурочные, отдых и выпивку.

Радист в рубке обрадовался ему:

— Похоже, мы готовимся бросить вызов Би-би-си?

— Почему нет? — Семену не было нужды заходить сюда, но и бродить в одиночестве стало невмоготу. — Как наша опера?

— Крутится помаленьку, — радист показал на вращающиеся катушки, проволока виток за витком разматывалась, являя эфиру божественные звуки «Тоски». Сегодня Нью-Йорк должен был передавать прямую трансляцию из «Метрополитен». Обойдутся и записью. — Сделать погромче?

— Нет, не стоит. Тихая музыка лучше слышна, — он постоял пару минут, потом вышел. Дирижабль мигал огоньками в вышине, клонило в сон. Действительно, не поспать ли? Семен вернулся в аппаратную. Нет, ничего сделать больше нельзя. Машина настроена, выверена, любое изменение на пользу не пойдет. Остается только ждать.

Двигатели старушки «Маккаби» мерно гудели, подкармливая радиопередатчик и статическую камеру Машины. Несколько граммов, точнее — пять и две десятых. Можно, конечно, перемесить и больше, столько, сколько позволит энергия взрыва, но ему нужно именно пять и две десятых грамма. Остальное останется здесь. Миллиарды джоулей первосортной энергии. Мгновенно и безболезненно, как говорил дядя Гершель, зубной врач с Молдаванки.

Никогда не играл в азартные игры — и вот решился. Мессианский бред, да? Пан или пропал. Пропал — обязательно, а вот насчет пана посмотрим.

Семен обошел статическую камеру. Подсчитано, измерено, взвешено. Огненная надпись на стене пиршеского зала. Конец царства. Дайте мне точку опоры, и я таких дел наворочаю!

Правильно ли он подсчитал? Нет, не в техническом плане, здесь Семен был уверен абсолютно. Но — станет ли лучше? Может ли быть лучше в принципе?

Но если не может быть лучше, то и хуже тоже. Мэтр так просто уверен, что мир переделать нельзя. Просто из одной точки разойдутся две параллельные прямые. Неевклидова геометрия наоборот.

Семен налил щедрую (после нас хоть сухой закон, но только после нас) порцию виски, я люблю тебя, Америка, поднялся на палубу и сел в шезлонг. Прохладно, осень. На востоке потемнело до густоты смолы. Будем ждать. И пить.

В момент рождения нового мира творец будет пьян.

Он завороженно смотрел на огненный ком, летевший навстречу, вмиг позабыв обо всем, о страхах и надеждах, стакан выпал из руки и покатился по палубе, ком поднимался вверх, но потом замер, значит, снаряд двигается прямо к «Маккаби», ну, давай, давай, ближе, ближе, ближе…

1911 г.

Выстрел остановил, отбросил человека. Чувствуя, что все пошло не так, что случилось непредвиденное, непоправимое, но еще не осознав этого разумом, Дмитрий механически выстрелил ее рз, бросил пистолет и пбежал назад, побежал только потому, что так было задумано и отрепетировано мысленно многажды. Почему-то ноги понесли его не к выходу, а оять на балкон. Выстрела здесь то ли не расслышали, то ли приняли за звук откупориваемого шампанского, но поначалу здесь, в третьем ярусе было спокойно. Пришла нелепая мысль, что все пригрезилось, дурной паморок, но волна смятения, паники и странного, болезненного восторга поднялась и сюда:

— Стреляли! Стреляли! — словно все ждали этого, были готовы к этому и боялись омануться.

Он опомнился и решил спуститься вниз. На лестнице бестолково сновали люди, н решаясь ни подняться, ни спуститься. Он протолкнулся сквозь них, оазался внизу, народ толпился у входа в партер, жадно привставая на цыпочки, чтобы разглядеть, что там, внутри.

Он пошел к выходу из театра. Сейчас, совсем немного…

— Ма-алодой чела-авек, — не по-киевски акая, неприметный мужчина ухватил его за руку, но ухватил цепко, намертво. — Вы куда-то та-аопитесь?

Дмитрий и не пытался вырваться, просто остановился, замер. Перед глазами опять и опять расплывалось пятно на белом сюртуке, на груди, как раз там, куда он целился. Но как? Как могло такое случиться? Ведь это была имитация, он стрелял холостыми патронами!

Люди у входа в партер хлынули назад, в фойе, узнав ново сть и спеша поделиться с миром:

— Убили! Столыпина — убили!


В. Щепетнев, 1997


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10