Доможиров был человеком видным и для писателя представлялся объектом весьма интересным. Только вот писатель на его биографию нужен был выдающийся или на самый крайний случай просто видный. Чтобы художественно отразить все извивы судьбы, взлеты славы и горечь души Доможира, требовалось располагать незаурядной долей таланта, тонким умением проникать в духовные тайники героя.
Сам Доможиров о своей биографии распространялся не очень охотно и совсем не походил на ветерана, для которого нет ничего слаще, чем трепаться о своих мифических подвигах у полевой кухни в тыловом далеком лесу.
А подвиги в жизни Елисея Карповича были. В пятнадцатом году прошлого века где-то в Галиции гренадер Доможир в одном бою уложил штыком пять супостатов, а шестого — кайзеровского офицера — повязал снятой с ноги обмоткой и привел впереди себя в плен.
Подвиг восславили газеты. Патриот-художник изобразил на лубке Елисея Карповича былинным богатырем, а его врагов — занюханными пигмеями, не вызывавшими у русского солдата ни страха, ни жалости.
С войны Доможир возвратился без своих кровных «Егориев». Проезжая Питер, он, по его словам, «воспылал революцией, едри его в стенку» и сдал награды на добрые дела в фонд партии большевиков и газеты «Правда».
К сожалению, в новый мир Доможир вошел с лексиконом, основная часть которого относилась к той части словесного спектра, даже понимая которую мы напускаем на себя вид непонятливости или глухоты.
Должно быть, именно это и не позволило Доможирову стать оратором и трибуном, а в остальном он был форменный гвоздь и агитировал не столько словом, сколько делом.
В годы коллективизации Елисей Карпович быстро освоил трактор и так лихо ворочал суглинок наших колхозных полей, что сразу вышел в 6ольшие ударники.
Вместе с немногими счастливцами Доможир побывал на совещании передовых колхозников в Москве и с той поры хранил фотографию, на которой был снят в толпе, украшенной личным присутствием товарища Сталина. От частого тыканья пальцем в место, где предположительно стоял Доможир, его личность так вытерлась, что ни одна судебная экспертиза уже не могла доказать, чей это помятый пиджак виден справа вторым в одном ряду с Другом колхозников.
Я подошел к крыльцу и коснулся кепчонки пальцами на гусарский манер.
— Здравия вам желаю, — откликнулся Доможиров.
— Что, Елисей Карпович, — спросил я, не площадь не собираетесь?
— А чой-то я там не видел? — удивился Доможир. — Слона?
— Почему слона? — я не сразу уловил его мысль. — Будет митинг. К нам приехал сам товарищ Хрущев.
— А то для меня и есть настоящий слон, — ответствовал Доможир солидно. — Ни в жись не пойду. Слава богу, самого товарища Сталина видел. Хочешь, покажу фотку?
— А то для меня и есть настоящий слон, — ответствовал Доможир солидно. — Ни в жись не пойду. Слава богу, самого товарища Сталина видел. Хочешь, покажу фотку?
Я не захотел. Эту «фотку» наша газета при жизни Великого Полководца человеческих душ помещала раз в году обязательно. Как-никак в ней отражалась живая связь кремлевского Друга колхозников с нашим далеким неблагодатным краем. Однако, заинтересовавшись логикой Доможира, спросил:
— Слон-то при чем?
— При том, — ответил старик, щурясь поглядел на меня, словно решая, объяснять ли все до конца. — Вот когда я был по трудовому геройству в самой Москве, нас в зоосад водили. Стоит там слон. Здоровый, гад, вроде скирды на четырех столбах, а с обеих сторон — по хвосту. Чудо! И все одно — раз посмотрел — будя! Все мне ясно про слонов вовеки. Вот и товарища Иосипа Апсарионыча в самой что ни есть близи от себя видел, как слона. И скажу — вождь как вождь. Маленький, рыжий, рябой. Шеи нет насовсем. Может, товарищ Хрящев совсем не такой, возражать не стану. Может, все имеет, но мне-то что? Одного вождя видел — на всю жизнь наелся. И потом Никиша не вождь вовсе. Как хотишь, только верный совратник Иосипа Апсарионыча. Для меня все равно, что хрен с бугра. Вот и пусть кувыркается, стойки на языке жмет…
Доможир закрыл глаза, будто задремал, потом вдруг изрек:
— Что бы еще разок посмотрел, так только дикую обезьяну Гаврилу. Забавная, сволочь! Все прыг и прыг… А слоны меня не волнуют…
Доможир был старым и мудрым.
А других слоны волновали…
Весь город — благо людей освободили от работ — валом валил на площадь. Встречать Дорогого Гостя.
Праздничная, гомонящая толпа заполнила улицы. Собирались все, кто еще совсем недавно стоял вдоль трассы от первого до последнего столба.
Два первых ряда, окруживших трибуну, образовали ребята полковника Ломова, собранные со всей округи. Некоторые, не найдя дома подходящего цивильного платья, пришли на площадь в пиджаках, но синих брюках с милицейскими канатами. Над толпой от первого до последнего ряда покачивались портреты. Блистая лысиной, скривив губы в лукавой усмешке, с каждого смотрел Наш Дорогой Никифор Сергеевич. Один на всех. И все должны были смотреть на него одного.
Гремела музыка, будоража души громовыми аккордами. Ярко светило солнце, от которого мы за дни дождливого лета как-то отвыкли. Казалось, это наш Дорогой Гость из Москвы привез с собой по заказу и погоду. Светлый день оттого становился еще более радостным и беззаботным,
— Смотри, — толкнул меня осторожно Главный. — Как люди радуются.
— Чего не радоваться? — сказал я. — Солнце. Музыка. Вкалывать не надо.
— Ты мне скепсис оставь, — огрызнулся Главный. — Нельзя не видеть, что всенародное ликование удалось.
За два дня трест «Спецмонтаж» соорудил на площади трибуну — нечто среднее между Вавилонской башней и пирамидой Хеопса. Ступеньки на могучее сооружение покрыли дорогими коврами, которых я ни разу не видел в нашей постоянно развивавшейся системе торговли.
По углам трибуны и у лесенки, что вела на нее, с видом скучающим и незаинтересованным томились секретные ребята, прибывшие вместе с Дорогим Гостем. В поисках злого умысла они рентгеновскими взглядами просматривали все, что каким-либо образом топорщилось под одеждой людей, проходивших к трибуне: у женщин — выше пояса, у мужчин — ниже его.
Быстренько, этаким лихим чертом, забыв про годы и пузо, наш Первый, опережая Гостя, рысью взбежал на помост, вскинул руку вверх и гаркнул во весь голос:
— Нашему дорогому Никифору Сергеевичу, ура, товарищи!
Хлопачи поддержали ура, подожгли остальных. Шум стал стройнее, громче. Толпа забушевала. Все впились глазами в то место, где должен был появиться Хрящев. Портреты, покачивавшиеся над толпой, стали держаться ровнее и выглядеть строже.
И вот Большой Человек, сияющий, готовый вкушать славу, причитавшуюся ему по чину, и поклонение, к которому он себя уже приучил, с поднятыми вверх руками возник на трибуне.
Толпа распалилась и ликовала вовсю.
Чтобы не выглядеть человеком неблагодарным, Хрящев вроде бы в ответ на радость, которую вызвал своим появлением, с барственной ленцой стал прихлопывать в ладоши. А сам все о чем-то говорил и говорил Первому.
Похоже, выражал удовольствие.
Выждав момент, когда шум, набравший инерцию, стал чуть стихать, Первый снова приблизился к микрофону.
— Товарищи! — бросил он горячее призывное слово в массы трудящихся. — Мы рады! Мы все так рады! У нас в древнем крае замечательный Деятель современной эпохи. Мы горячо рады и благодарны ему за приезд!
Снова народ возликовал. Пока шум не стих, Первый успел достать из кармана очки и бумажку. Теперь его речь вошла в рамки, предусмотренные либретто, и была освящена научным мировоззрением.
— Товарищи! Безгранично наше уважение к Человеку, чье имя вызывает восхищение миллионов. Стойкий и непримиримый борец. Мудрый наставник. Энергичный руководитель…
— Слава товарищу Хрящеву! — прозвучал в утихшей было толпе заполошный женский голос. И слова Первого потонули в общем гомоне.
Все время, пока Первый славословил, я с замиранием души ждал, что вот сейчас, вот еще немного, ну еще совсем чуть-чуть и уже обязательно товарищ Хрящев, стойкий и непримиримый борец, оборвет аллилуйю, пресечет языческое богослужение Человеку как Идолу.
И думал, что уж тогда-то ликование толпы не удастся сдержать никакими успокаивающими движениями руки Первого.
Но Наш Дорогой Никифор Сергеевич воспринимал лесть как приправу к любимому блюду торжественной встречи. Он стоял, чуть наклонив лобастую голову к правому плечу, вслушивался в сладкие слова Первого и блин масляного удовольствия лоснился на полном, чисто выбритом лице.
Видимо, СВОЕГО культа личности не бывает. Задевает нас только славословие в адрес других. Так уж устроен человек, попробуй переделай его.
А Первый пел соловьем песни, которые незадолго до того были сочинены для него стараниями добросовестных составителей текстов. Так бы и не нужны были ни людям, ни истории слова, записанные мною, а вот озвучил их наш областной Лидер, и СЛОВА получили право на историю, пошли в газеты, прозвучали по радио.
Чуден мир в любую погоду! Ой, чуден!
Никогда я не видел Первого в таком ударе. Никогда враз он не произносил столько красочных слов. Обычный лексикон высокочинного погонялы, оснащенный народно-доступными элоквенциями, на сей раз был полон звонко-медовых дифирамбов.
— Воодушевляющим примером безграничной преданности идеалам коммунизма, образцом служения обществу, — восклицал Первый, — является вся многогранная деятельность Никифора Сергеевича Хрящева. Каждое его выступление несет небывалый заряд бодрости и вдохновения, который поднимает весь советский народ на новые подвиги…
Когда Первый окончил речь, хлопачи возбудили в толпе яростное бурление. Я подумал, сколь разумным и своевременным было их назначение и размещение в ключевых точках хорошо подготовленного стихийного митинга.
Здравицы в честь нашего Дорогого Гостя долетали до трибуны хрустальным звоном, и лицо Хрящева становилось все ласковее и добрее. Еще бы немного, еще чуть-чуть и по всему оно бы сравнялось с тем портретным обликом, к которому мы привыкли, глядя на стены. Но увы…
Когда Большой Человек подошел к микрофону, слова его прозвучали для нас неожиданно резко:
— Не обижайтесь, товарищи, — сказал Хрящев, — если я поблагодарю за радушие и теплый прием и сразу перейду к серьезному разговору. Некоторые могут сказать: что ж это, Хрящев приехал сюда за тем, чтобы раскритиковать, разнести нас? А что вы думали, я приехал к вам читать стихи Пушкина?
Хлопачи к такому обороту дел готовы не были, инструкций на случай критики не получали и потому оживление в толпе создать не рискнули. Тогда толпа ожила самочинно. Публичная выволочка местных руководителей всегда радует массы.
— Стихи Пушкина вы и без меня прочтете, — продолжал Хрящев. — А я приехал вскрыть недостатки, поговорить с вашим руководством начистоту. Хочу призвать вас, чтобы проветрили некоторые организации, напустили сквознячок на некоторых руководителей…
— Дай им, Хрящ! Дай!
Голос в толпе прозвучал истерично, тут же оборвался и смолк.
Я сразу представил, какая буря мрачных чувств в тот момент бушевала в трепетной душе Первого. Коснись его сквознячок, который предлагал напустить на нашу область Дорогой Гость, смертельной простуды не удалось бы избежать многим. Очень многим! И не было более страшной болезни для наших провинциально-профессиональных функционеров, которые ничего другого и делать не могли, как только получать сверху и переправлять в низы важные и неважные директивы.
— Кто-то может сказать, — умело играя командирским голосом, бросал в массы Большой Человек, — что Хрящеву легко говорить о недостатках. Конечно, всегда лучше хвалить, чем критиковать. Всегда лучше говорить приятное. Но кто же тогда будет говорить вам правду, если ее не скажу я? Что же, мне, может быть, надо сказать вашим руководителям: «Какие вы тут все умные, какие красивые»? Да, все они действительно умные и красивые, а вот хозяйством руководят плохо…
— Во рубит! — сказал Зайчик, осторожненько подтолкнув меня локтем. — Нигде ничему не учился, а берет за самое что есть главное. Резко берет!
— Очень плохо, — сказал я. — Плохо говорить про Больших Людей, что они нигде ничему не учились. В наше время даже колхозами управляют грамотные… А ты так о руководителе коммунистической партии и великой страны. А?
Лицо Зайчика посерело.
— Разве в дипломе дело? Товарищ Хрящев самородок. Это наше счастье, что он возглавил страну и партию.
— И в дипломе тоже.
— Ну уж! — возмущенно фыркнул Зайчик. — У меня, может быть, его тоже нет. Однако…
— Знаю, — остановил я его. — Самородок. Вернемся, напишешь докладную, что у тебя нет диплома. По моему, в анкете ты писал, что он есть. Так? А пока не мешай. Дай послушать.
— Да есть у меня диплом. Это я так, к слову…
Зайчик еще что-то бурчал себе под нос, но я снова слушал Оратора.
— Беда нашего сельского хозяйства, товарищи, — изрекал поучения Большой Человек, — в том, что каждый профан, поевши риса, уже считает, будто имеет отношение к его выращиванию, знает, что это за культура. Другой видел, как его бабушка сажала картошку, и тоже причисляет себя к знатокам сельского хозяйства…
Слова пришлись по вкусу тем, кто сажал картошку и любил на праздник побаловаться рисом.
Площадь глухо загоготала, люди зашевелились. Уж кто-кто, а наш народ профанов с руководящими папками и правом издавать директивы насмотрелся в безмерной мере. Такие деятели один за другим проносились над полями и огородами, довели людей до состояния безразличия к бедам общественного клина, научили крестьянина жить одним днем.
Используя паузу, Хрящев белым платком вытер взопревшую лысину и голос его обрел новую силу.
— В промышленности такого не встретишь. Там инженер завода или мастер цеха не допустят к станку рабочего, пока не проверят, умеет ли он обращаться со станком. От рабочего требуются большие знания и высокая квалификация. Нельзя, чтобы профан, а он может иногда занимать довольно высокое положение, командовал сельским хозяйством. Трудно допустить, чтобы, например, секретарь обкома давал указания врачу, как лечить людей. Такое может сделать только невежа! Когда речь заходит о ракетах, то все признают, что строить их должны специалисты. Это всем понятно. А вот человек, не разбирающийся в сельском хозяйстве, может давать указания и довольно смело. Я тоже видел, как художник рисует картину, как Вучетич делает скульптуру. Но видеть — мало. Надо знать, уметь, иметь призвание, особенно в вопросах искусства…
Все бы ничего, все бы отлично, но Большой Человек относил эти мудрые мысли только к другим. А ведь он сам показывал пример постоянного вмешательства в дела, в которых смыслил не очень-то много. Он учил художников, как надо и как не надо писать картины, скульпторов — как им лепить, писателям указывал, что можно писать, чего нельзя. А уж в сельскохозяйственных вопросах он с почтением относился только к себе и силой своего положения, своей власти старался навязать остальным свое, далеко не бесспорное мнение.
Больше всего мы боялись именно этих его указаний. И то, чего меньше всего хотели тут же произошло.
Опершись обеими руками о край трибуны, Хрящев оглядел толпу, словно старался в ней кого-то выискать. Пригнулся к микрофону и во весь голос спросил:
— У вас тут, кажется, работает профессор Федоров? Так? Есть такой? Где он, кстати, пусть отзовется.
Наш Дорогой Гость повернулся, и Первый услужливо вытолкнул ему навстречу заранее приглашенного и обреченного на заклание профессора-агронома.
— Вот он, голубчик! — возрадовался Хрящев. — Травопольщик со стажем! Он даже мне пишет о своем несогласии с наукой. Подумайте, какая наглость! Посмотрите на этого «ученого». Он, несмотря на мои советы, противится кукурузе…
Профессор Федоров, на чьих трудах в наших краях выросло несколько поколений прекрасных агрономов, изрядно покраснел оттого, что его публично пытались проткнуть руководящим перстом, тряхнул седой бородкой и бодливо сунулся к микрофонам.
— Какая у нас кукуруза, товарищ Хрящев?! Примите во внимание наш сложный климат. О нем еще деды знали и учили: лен на клевер, клевер на лен, кто сеет их — тот умен.
Большой Человек, никак не ждавший отпора — привык к тому, что перед ним все падали лапками вверх, — так и взвился.
— Вот видите его ум? Разве ученый будет со мной спорить? Это кривое зеркало! Значит, лучше разбить такое зеркало, чтобы оно не уродовало хорошее лицо нашей науки!
Отдышавшись и успокоившись, наш Дорогой Гость заговорил потише. Но его вспышка не убедила людей. Было видно, что большинство сочувствует профессору, а не Главному Оратору дня.
— В чем заключается ум? — спросил Хрящев, полуобернувшись к тем, кто толпился на трибуне сзади и рядом с ним. — В том, чтобы при меньших затратах труда получать больше продукции. Вы же, Федоров, по пласту трав сеете пшеницу, а получаете меньше, чем другие по кукурузе. Значит, ума здесь мало, хотя вы ссылались на своих дедов…
— Кукурузник! — звонко выкрикнул кто-то из самого дальнего угла площади. И сразу умолк. Не знаю, может быть, наглеца быстро канализировали орлы Ломова, а может, и сам крикун, испугавшись собственной смелости, растворился в сочувствовавшей ему толпе.
Вождь и Учитель всех народов товарищ Сталин любил поиграть в искреннего демократа, хотя мы все знали, что он далеко не самый равный среди равных.
Наш Дорогой Гость не боялся выглядеть Пастухом неразумных народных масс. Он не сделал вида, что не слышал зловредного выкрика. На него он среагировал быстро и круто:
— Кто кричал?! Пусть выйдет! Я ему отвечу прямо. Ну!
Толпа молчала. Не слышалось даже шорохов.
И наш Дорогой Гость стукнул кулаком по краю трибуны.
— Это был вражий голос, товарищи! Видите, он нас боится. Не хочет носа показать. А ведь его приглашают открыто выступить. Но нас не собьешь с правильного пути! Нас не запугаешь выкриками! Мы давно не те, какими нас представляют хозяева, которые платят таким крикунам. И пусть они прячутся в щели. Пусть! Мы все равно их оттуда выкурим! Мы покажем им Кузькину мать!
Чуть успокоившись, Большой Человек понизил голос, стал говорить проникновенно-убеждающе:
— Кукуруза, товарищи, — это мощное оружие в борьбе за подъем животноводства. Если бы у нас не было кукурузы, тогда на чем поднимать животноводство? На овсе? Нет! Без кукурузы нам трудно соревноваться с Америкой!..
Соревноваться нашей области с Америкой по кукурузе все равно, что чукчам с австралийскими аборигенами в разведении кенгуру. Этого Никифор Сергеевич не хотел понять, а может, просто не мог этого сделать.
Протолкнувшись сквозь тесно сомкнутые ряды руководства, сопровождаемый подозрительными взглядами тех, кому в силу служебных обязанностей положено подозревать всех, ко мне продвинулся Бэ Поляков. Свистящим шепотом предупредил:
— Как только эта бодяга окончится, жмем в универмаг. Есть шикарная обувь. «Саламандра». И как раз сам Семен Львович там появится.
— Он где? — спросил я, озабоченный, как бы заветная пара ботинок не проплыла мимо рук. Кукуруза — это, конечно, важно, но в наш универмаг всегда было лучше приходить загодя, нежели вовремя. Это знали не только в городе, но и в дальних уголках области. Потому очередь начинала собираться с ранней рани, а к открытию универмага она большим кренделем закручивалась с улицы Машиностроителей в переулок Кооперации и оттуда уходила на безымянный пустырь. Авторитетная ссылка Бэ Полякова на благосклонность Директора в какой-то мере успокаивала, но жизненный опыт порождал здоровые сомнения.
— Семен Львович там, — Бэ показал в сторону трибуны, где теснились особо именитые гости. — Ему Первый лично прислал приглашение…
— Слыхал Никишин намек? — спросил я. — Интересно, сквознячок не на Первого? Полетит тогда Голова…
Бэ пожал плечами.
— Черт знает, кому дан тот намек. Со временем выясним. Только, думаю, Никиша ценит в Первом не Голову, а РУКУ. Во всяком случае он твердо знает, что за него Первый даже из гроба проголосует обеими руками.
Мы помолчали. Динамики сипло выбрасывали в пространство басовитые звуки исторической речи, и она, глухо ухая, умирала где-то на периферии соборной площади.
На миг я отвлекся, но Бэ вернул меня в мир реальностей.
— Уверен в одном, — сказал он тихо. — И Семен Львович того же мнения. Долго Никиша не усидит на своем коне.
— Почему так? — удивился я внезапному суждению. — Смотри, как он держится на трибуне.
— И что? Умный Большой Человек должен любить не только себя, но и тех, кто его держит над водой. А он что делает? Замахнулся на дачные участки простого люда. Сменяемость руководства ввести предлагает. Пошел войной на служебные автомобили. Да кто ему сказал, что наш, отечественный столоначальник позволит обижать свой несуществующий в теории класс? Кошмар! И потом, как он ведет международную дипломатию? Он же всех мешает с навозом. Ты только послушай! Или я дурак, а он — гений, или его пора убирать, пока у нас что-то осталось целым и несогнутым. Ты только послушай — все в одну кучу. И США и ФРГ. Так можно, скажи мне на милость? Кошмар!
Я махнул рукой, показывая, что лучше прекратить разговор. Один из незнакомых нам человеков уже навострил уши в нашу сторону и напрягся, прислушиваясь, не пахнет ли разговор заговором.
— Тише, — шепнул я Боре. — Хрящ не одну кукурузу сажает…
— Молчу, — сказал тот. — Нем, будто кашу ем…
Мы стали вслушиваться в то, что репродукторы разносили над площадью.
Любимым коньком Большого Человека в международных отношениях была его причастность к судьбам человечества. В этой стихии он действовал в том же танцевальном ритме, в каком вел вторжение в сельскохозяйственные дела.
— Нас с вами, — бросал Оратор в массы, — никто не свернет с правильного курса…
Все в этот момент должны были чувствовать, что они уже куда-то идут, причем движутся все в правильном направлении.
— Мы уже давно сменили детские трусики на отцовские штаны. Если нас хотят заставить согнуть спину, то позвольте напомнить, что говорили в подобных случаях запорожцы. Это были великие дипломаты. Вспомните их знаменитое послание турецкому султану. Пусть меня простят украинцы, потому что я не могу дословно выразиться, как то умели запорожцы. В пределах дозволенного в нашем собрании я бы примерно изложил их послание турецкому султану так: какой ты у черта лыцарь, если без штанов не можешь тем местом, на котором сидишь, ежака убить!
Площадь взорвалась бурным хохотом. Зерна просвещения, брошенные нашим Гостем, упали на благодатную почву. Здесь все шутки, касавшиеся мест ниже пояса, не подпадали под правила любительского бокса и воспринимались испокон веков с радостью и пониманием.
В Большом Человеке толпа угадала Большого Охальника. И радовалась открытию.
Никифор Сергеевич терпеливо ждал, когда шум стихнет. Ждал, не проявляя нетерпеливости. Лицо его светилось широкой улыбкой.
Дав людям возможность повеселиться, поднял руку.
— Думаю, товарищи, те, кто читал послание, знают, как там сказано, а кто не знает, прочитайте. Запорожские казаки выражались более сочно.
«Чем больше дров, — любил говорить Главный о статьях, труднодоступных редакторскому разумению, — тем ближе лес». Оратор следовал той же схеме.
— В Соединенных Штатах мы встречались и обменивались мнениями с президентом Эйзенхауэром. Знаете, что про него говорят сами американцы? Они говорят, что у президента две должности: одна — играть в гольф, другая — президентская. Какая главная? Главная, пожалуй, играть в гольф, а подсобная — быть президентом. У нас даже возник вопрос: с кем мы имеем дело? Во время встречи со мной в Кэмп Дэвиде, Эйзенхауэр обратился ко мне со словами «май френд» — мой друг. Как тут не вспомнить поговорку «Избави меня, господь, от таких друзей, а от врагов я и сам избавлюсь».
Первый неистово зарукоплескал. Хлопачи дали запал. Площадь взорвалась овацией…
Митинг прошел в хорошем темпе. Судя по всему, настроение у Хрящева было отличным.
Играл оркестр. Наш Идеолог, веселый, раскрасневшийся, напевал вполголоса:
«Ра-та-ра-ра, славься ты славься, наш царь-государь. Ра-та-ра!»
Народ расходился с площади гамно и весело. Праздник удался.
С Бэ Поляковым мы поспешили к универмагу.
На углу Партизанской улицы стоял грузовик. В него, как лопаты после субботника по очистке снега, грузили портреты.
Все, кто держал лики Больших Людей на митинге, старались избавиться от ноши как можно быстрее, снять с себя ответственность за головы, которые получили в учреждениях под расписку.
— Не спеши! — кричал из кузова машины дюжий водитель людям, толпившимся вокруг. — Поперва кидай только самого Никишу! Я его под отчет сто штук получил. Потом вали остальных! Я кому сказал? Убирай отселя других к чертовой матери! Убери на хрен мордастого! Не суй его сюды! Не вали на Хряща соратников! Не суй всех в одну кучу. Свезем на склад Никишу — заберем остальных. Кому сказано? Ну?!
Портреты со стуком падали в кузов.
— Вась, — крикнул кто-то водителю с тротуара. — Отколь дровишки?
Вася выпрямился во весь могучий рост и открыл в улыбке ровные белые зубы.
— Вестимо, из лесу. Они, слышишь, грузят? А я отвожу.
Классиков у нас уважали. Вокруг все понятливо засмеялись. Но водитель вновь заорал свирепо:
— Этого-то куда пихаешь? Ну-ко, забери лысого к чертовой матери! Забери, говорю! Поперед Никиши в кузов никого другого не вали! Мало ли, что он тоже лысый.
Праздник кончился. Начинались будни.
Портреты Больших Людей Москвы в порядке старшинства и ранжира навалом отбывали на хранение в кладовые. До очередного светлого праздника.
ЧАСТУШКИ
«Помню, будто это вчера было…»
Кого обманывают такими словами очевидцы?
Скорее всего, самих себя.
Вот попробуйте, начните вспоминать прошлое последовательно — день за днем, шаг за шагом — и сразу поймете: забыто многое даже из того, что с вами происходило вчера.
Память движется скачками, как Доможирова дикая обезьяна Гаврила — с ветки на ветку, с дерева на дерево. Сейчас она здесь, через мгновение где-то там, в другой стороне. Не хочет она идти по ровной дорожке хронологии. Не хочет, не может и не идет.
Вспоминаешь прошлое и будто настраиваешь транзистор памяти на нужную волну. Пока найдешь ее, в ушах звучит то менуэт, то буги-вуги, то знаменитое ча-ча-ча.
Вот задумался на миг, постарался вспомнить, что было дальше, и вдруг воспоминание не по теме. Оно поднялось совсем из других пластов памяти, но его не объехать, не обойти.
Тихий летний вечер. Весь день солнце томило землю медовым тугим зноем. А едва стемнело и жар небесный свалил, сухое тепло земли стало навевать всему живому покой и дрему. На бревнах, сваленных грудой у сельсовета, собрался народ. Клуб в деревне, конечно, есть, как не быть, если положено? Но кто пойдет в клуб просто так, за здорово живешь, чтобы не кино посмотреть, а поболтать о житье-бытье, попеть, посмеяться? Клуб — заведение официальное. В нем — портреты и лозунги на кумаче. Для личного удовольствия на бревнах куда удобнее.
Выше всех на пне старой сосны, как боярин на думном кресле, засел Игнатий Кашурин со своим старым баяном. С виду серьезен, спокоен, будто думает строгую думу, а на деле выводит частушки. Сам играет, сам поет.
Один недостаток — дикция. Игнат звук «х» произносит как «к». Говорит: крящик, карашо и креново, кохма. Но это мелочи. Все понимают. Зато как он поет! И что поет!
Боже мой, что за чудо эти частушки!
Усмешка, лукавство, удаль. Словесное озорство на грани возможного.
Каскад остроумия и язвительности. Огонь юмора и пожар сатиры. Всплеск смеха и… А, да что там! Многое можно сказать и все будет она — частушка!
Итак, помню, как вчера было…
Рванул меха баяна Игнатий Кашурин. Ухнули басы весело и самочинно. Огласили все окрест нарядными звуками. И тут же, вослед музыке, бросил Игнатий в народ, на волю пригоршню искристых слов:
— По реке плывет топор
Из города Кукуева…
И замолчал на миг, отдав право одному лишь баяну заполнять паузу бесшабашными переливами.
Словарный запас частушек всегда был и всегда будет значительно шире запасов, заключенных в самые современные русские словари. Однако Игнатий Кашурин никогда не испытывал недостатка в словах. Родной язык он знал глубоко и не сомневался, что его вольности поймут правильно и не осудят, если частушка ударит в то место, куда ее целят.
Что поделаешь, таким уж был человек — ни прибавить к нему, ни от него убавить.
Вот и в тот раз, пустив красивые переливы, Игнатий резко растянул меха и закончил припевку быстрым речитативом:
— По реке плывет топор
Из города Кукуева,
Ты плыви себе, плыви
Железяка куева…
Тут же, забив свой голос басами, пустив красивые переливы, Игнатий резко растянул меха, схолпнул баян с разбегу. Музыка взревела сердито и заткнулась, будто упав в провал.
Отчаянный хохот рвал слушателей. Люди кашляли, били кулаками по коленкам, мотали отчаянно головами. А баянист, довольный всеобщей понятливостью, которая часто выше всеобщей грамотности, растянул меха вновь и завел словозвонье:
Говорят Никишу сняли,
Больше чтоб не колбасил.
А в газетах написали:
«Сам отставку попросил».
И вновь сограждане, окружавшие певца — дедки и бабки, бабы и мужики — гоготали от полного душевного удовольствия. Уж очень тонко провел Игнатий намек на толстые и потому всем известные обстоятельства. Газетные сообщения получали новое, народное истолкование, которое удовлетворяло интерес глубинки к жизни и делам Больших Людей.
Теперь, многие годы спустя, я могу легко объяснить, почему именно этот будничный факт из прошлого воскресила мысль — дикая обезьяна Гаврила, прыгая по веткам жизни минувшей и настоящей.
Своей неожиданной частушкой Игнатий Каширин закрыл целую эпоху родной российской истории. Эпоху, которую он же и приоткрыл для нас много лет до того.
Однажды, когда страна еще только отходила от событий, последовавших после смерти Сталина, под звуки своего баяна Игнатий кинул в народ оптимистическую прибаутку, бросившую многих в мороз, а потом остудившую всех до пота: