Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Хрен с бугра

ModernLib.Net / Современная проза / Щелоков Александр Александрович / Хрен с бугра - Чтение (стр. 1)
Автор: Щелоков Александр Александрович
Жанр: Современная проза

 

 


Александр Щелоков

Хрен с бугра

Симфоническая поэма

для хора мальчиков, струнного оркестра и большого

армейского барабана.

ПРЕЛЮДИЯ

После обеда наша редакция пустела.

С тех пор, как ответственным редактором стал Костя Зернов, у нас сложилась традиция: сдал двести строк битого текста в номер и, если не дежуришь, катись на все четыре стороны. Правда, чаще мы катились на восток. Там, в забегаловке на углу Плехановской улицы и Проспекта Первопроходцев, всегда можно было встретить наших редакционных.

Как и в любом другом русском городе, забегаловку пьющий народ именовал «Голубым Дунаем».

Объяснить происхождение и популярность такого названия трудно, однако нельзя не заметить, что в нем удачно сливаются два несхожих явления — грязно-серый колер стен, потертых пьяными спинами, и светло-голубая мечта о красотах, воспетой Иоганном Штраусом, заграничной реки, облегчавшая восприятие крепких отечественных напитков.

Нравился «Голубой Дунай» многим, даже ответственному редактору нашей областной газеты, которого в местной журналистской среде на столичный манер называли Главным.

Работяги с машиностроительного завода — гегемоны нашего города — случались здесь крайне редко, и «Дунай» стал прибежищем местной советской богемы, хотя она могла выпивать и в других местах. Ведь только вдоль Проспекта Первопроходцев, как опята, один к одному, лепились легкие питейные павильончики. Правда, народные названия у них были куда слабее нашего: «Гадючник», «Рыгаловка», «Серый Змий», «Стекляшка»… Впрочем, главное — водка — и там никогда не переводилось. Чем-чем, а этим зельем наш город снабжался бесперебойно. Питья здесь хватало в самые неурожайные для процветавшего социалистического сельского хозяйства годы.

Хозяйка «Голубого Дуная» Галя — молодящаяся сорокапятилетка, ногами походившая на концертный рояль, а всем остальным телесным сооружением на могучую виолончель, — к редакционной публике относилась с уважением.

Дружба с партийной прессой — коллективным пропагандистом и организатором — давала ей право надеяться, что фельетона о забегаловке в местной печати не будет, хоть жалобщик разорвись и тресни.

Наш Главный не раз пропускал в «Дунае» рюмашку в виде граненого стакана из дешевого зеленоватого стекла. Мощная рука Галочки подносила ему угощение в долгосрочный кредит со скидкой. Да и вообще с членов Союза журналистов в нашем городе Галя, понимая их вечную нужду, сразу денег не брала, а долги записывала в амбарную книгу, где каждому творческому лицу отводилась отдельная страница. И разбавленной водки в «Голубом Дунае» газетчикам не подавали. Во всяком случае, ручаюсь, что первые две бутылки всегда были в кондиции. А потом — после первых двух — даже я не всегда мог определить, сколько градусов содержит напиток.

В тот памятный день, положивший начало историческим для нашего города событиям, в «Дунае» толклись двое — я и Болеслав Полянычко — псевдоним Б. Поляков — поэт, очеркист, спортивный комментатор и друг директора центрального универмага. Последнее, кстати, ценилось в Бэ Полякове выше всех остальных талантов. Газетчики тоже люди, а кому из людей в условиях постоянного социалистического товарного дефицита не требовался японский зонтик, польский макинтош или английские ботинки на мягком и толстом ходу?

Особой программ для дружеских встреч у нас заранее не составлялось, и мы, по доброй журналистской традиции решили для начала согреть дружеские чувства посредством употребления кристальной столичной водочки.

Галя вынесла нам «Додон» в двух бутылках и вытерла тряпкой столик. Да, чтобы не забыть, «Додон» — понятие сугубо местное, поэтому искать его в словаре Владимира Ивановича Даля или тем более в многотомном лексиконе академии русского языка не стоит. Родилось новое слово в советский животворящий век в гуще кипучей жизни. Был одно время ответственным секретарем нашей редакции Ерофей Ильич Додонов — бронестойкий поглотитель спиртного. За долгую и многослойную жизнь верного сына партии Ленина-Сталина он пил всё, даже незамерзающие чернила. Пил умело, с большим размахом и постоянством. Нормой, приводившей Ерофея Ильича в первичное алкогольное изумление, считался стеклянный отечественный литр. Именно эту порцию в редакции нарекли «Додоном». Полдодона, соответственно, равнялись стандартной поллитровке или пяти полновесным абзацам — граненым стакашкам по сотке.

Приступив к потреблению жидкой благости, мы для начала опрокинули по два абзаца один за другим. Крякнули. Помолчали. Потом схрупали на двоих соленый огурчик, который я предусмотрительно прихватил из дома. Страсть не любил пить некультурно, под рукав или под занюх спичечной коробкой. Согласитесь, занятия журналистикой требуют определенного уровня культуры и эстетической воспитанности.

Дружеским чувствам в груди стало теснее, и я ощутил, что прелюдия к разговору с Бэ разыграна как по нотам. Еще абзац и можно излагать ему просьбу помочь мне приобрести новые итальянские сапоги для жены.

Все бы и пошло дальше по нужному пути, если бы не ввалился в «Дунай» Толя Бачурин, литсотрудник секретариата. Малый он в целом был не дурак выпить, но и не дурак часто пить за свой счет. Потому сбегать в «Дунай» по поручению Главного и срочно позвать кого-то в редакцию Толя всегда считал делом не тяжким и даже прибыльным.

Он вошел, звучно втянул носом возбуждающую местную атмосферу и сразу двинулся к нам.

— Салют, старики! Лапшичкина не видели?

— Тяпни, Толик, — предложил от широкого сердца Бэ Поляков Бачурину. — На здоровье!

— Старик! — возмутился Бачурин. — Я дежурю! Нахожусь на боевом партийном посту, так сказать…

Но тут же, испугавшись, — а вдруг не так поймут и откажут, — добавил:

— Конечно, ежели только самую маленькую…

Он даже изобразил ее размеры с помощью раздвинутых пальцев. Бэ все же отлил ему в свободную тару полный абзац.

Бачурин взял стакан и дернул его до дна со звучным прихлебом. На миг глаза его остекленели, как у мочащегося телка. Потом он разом глубоко и весело задышал, повеселел, оживился.

— Подведешь ты меня, старый черт Бэ Поляков! Ой, подведешь! Я за Лапшичкиным отряжен в поиск. Он во как нужен Главному. — Толик лихо чиркнул себя пальцем по горлу и с хрустом сгрыз жопку соленого огурца, которая оставалась от нашей закуси. — Где его дьявол таскает?

Лапшичкин Юрий Савельевич — наш ведущий фотокорреспондент, или просто «Фотик» в «Дунай» заглядывал редко. На кой ему была эта коллективная самодеятельность? У него в фотолаборатории, в теплом закутке у самого чердака, пить было куда удобнее, чем на виду у высокоактивной советской общественности. Там у него и свет особый — то белый, то красный, то вообще темнота, как в желудке у негра ночью. И бутылок масса — где проявитель, где возбудитель — поди разберись. Не будет же начальство обнюхивать все подряд в поисках первоисточника. А не пойман в момент принятия — значит, не пил. Слава богу, антиалкогольный доктор Раппопорт придумал свои хитрые контрольные трубочки для дорожной и криминальной милиции, а не для редакций советских и партийных изданий. На дых у нас степень изумления никогда не определяли.

— Он спрашивает! — плеснув на нас одесским жаргоном, ответил Бэ. — Это же все давно знают, где Лапшичкин после обеда. Снимает зримые черты коммунизма. В завтрашний номер.

Бачурин поскреб затылок и с тоской взглянул на опорожненный стакан. Уходить ему явно не хотелось, а до зримых черт пешком шагать и шагать! В нашем городе уже третий год регулярно перевыполнялись планы строительства двух жилых домов. Кирпичных. С лоджиями. На двенадцать этажей каждый. Дело шло ни шатко ни валко, хотя до пятого этажа дома доросли. На фоне старых купецких палат — первый этаж кирпич, второй — бревенчатый — современные гиганты выглядели зримыми чертами будущего города. Именно эти черты, снятые Лапшичкиным в разных ракурсах, периодически украшали страницы нашей газеты. Лирические текстовки со словами вроде «молодеет наш древний город» или «социалистическая новь встречает старожилов на каждом шагу» охотно и лихо сочинял Бэ Поляков. Это приносило ему хрустящую бумажку с каждого фото, и оттого он лучше других знал, куда Жора Лапшичкин отправлялся на фоторазбой со своим верным «Пентаконом».

— Тогда, — Бачурин опять поскреб загривок и с виноватой улыбкой поглядел на меня. — Тогда и вам придется идти к Главному. Уж не обессудьте. Ему сегодня многие нужны…

На столе в прозрачной таре подрагивало по меньшей мере полдодона, да и жажда обалдения оставалась неутоленной, но… Раз вызывал Главный…

У каждой профессии свои традиции и законы. Морской волк, океанский бродяга, от пупка до колен поросший ракушками и водорослями, в миг вскочит с постели марсельской красотки, едва услышит призывный гудок своего парохода. Пожарный без колебаний выскочит из-за стола, за которым гасил пожар души крепким горючим, лишь грянет звонок тревоги.

Что поделаешь, мы — мужчины — люди чести и долга. У нас делу время, потехе — час. Потому для настоящего журналиста вызов Главного редактора — это и гудок корабля и сигнал пожарной тревоги одновременно.

Раз кличет Главный, трезвый скачи на одной ноге, если пьян — скребись в дверь коготком и входи на полусогнутых. Главное — старайся не дышать с нахальной прямотой, а вот в глаза гляди прямо и пристально.

Наш Главный — Константин Игнатьевич Зернов — был человеком особого закала и скроен из особого материала. В дни, когда статую Великого вождя, учителя всех трудящихся, друга детей и физкультурников товарища Сталина в нашем городе трактором сдернули с высокого пьедестала, Костя глухо запил. Неделю не появлялся на работе, а когда вернулся, был худым и черным, будто всю жизнь до того жег древесный уголь.

Воспитанный в лучших традициях крутого большевизма, Главный всегда считал, что внушение начальника только тогда достигает желанной цели, когда ему с первых фраз удается нагнать на подчиненного страху. Искусство руководства требовало постоянного умения исхитряться и макать всех в воду пугающей неизвестности поглубже, и подольше держать там без воздуха и надежды его вовремя получить. А когда небо начинает казаться с овчинку, то и разговор бывает другим. Любому становится ясно: кто сверху, а кто снизу; кто начальник, а кто дурак. И уж знай выкручивайся и пляши, если ты внизу, чтобы еще разок не макнули…

Поэтому, открывая дверь редакторского кабинета, я уже понимал, как пойдет беседа, и заранее копил слюну, чтобы легче было проглатывать «бяку», которую мне приготовил шеф.

Едва я вошел и притворил дверь, Главный громко излил полную меру руководящего недовольства:

— Пишете всякую бодягу, а мне ваш бред читать надо. Вот возьму и врежу на всю катушку. Для общего развития!

— В чем дело, Кистинтин Игнатьевич? — исказив священное имя, спросил я с двояковыпуклым намерением. Во-первых, вроде бы и назвал Главного по имени-отчеству, но, во-вторых, назвал его Кистинтином, как называл до тех пор, когда Костя вдруг для нас всех стал Главным.

— Садись, — буркнул Зернов, явно учуяв двояковыпуклость моих слов. И его бас враз слинял до потертого баритона. — Что мне подсунул? Твоя виза? Ты читаешь, что тебе подают из отделов, или не глядя подмахиваешь в печать? Признавайся!

Он двумя пальчиками, как червяка, поднял над столом и брезгливо потряс четыре странички сколотой рукописи.

— Что Э Т О, я спрашиваю?

— Э Т О — фельетон, Кистинтин Игнатьевич. Субботний фельетон.

— Фельетон?! Вот накажу автора для тренировки разума, — вновь забурчал Главный, но теперь еще тише, так что баритон слинял на целую октаву. — И тебе влеплю, чтобы всякую хреноту не визировал.

Он поправил очки и, водя пальцем по листку, стал читать:

— «Дует — слово итальянское». Сдурели вы все, что ли? Я сам — деревенский: в сарае родился, в избе вырос. Кроме русского и матерного, других языков не знаю. А вот что такое «дует», понимаю с детства. Как такое объяснить?

— Там написано не «дует», а «дуэт».

— Что это такое? — спросил Главный и снял очки.

— Дуэт? Это когда поют двое.

— Тогда так и пишите: когда поют двое. Газета у нас не итальянская. Вам бы все простым людям мозги пудрить.

— Так то фельетон. И слово «дуэт» в нем обыграно.

— Обыграно? Значит, если обыграно, то можно тянуть в газету любую заграничную амораль? Вот, читай: «Известный путешественник Тур Хер-ей-дал ». Это же прямая нецензурщина! Прямая буржуазная порнография и загнивание! Какой Тур? Какой хер и кому он дал? Ты знаешь, что скажут читатели о такой публикации? Что подумают о нас в областном комитете нашей партии? Кто-нибудь из вас подумал о возможных последствиях?

Современный редакционный ниспровергатель авторитетов на моем месте хохотом бы изошел, а у меня дух перехватило. Субботний фельетон горел как свечка. Принцип редактирования у Главного формулировался предельно просто: лучше перебдеть, чем недобдеть. И Главный бдел. За день до того он снял кроссворд, в котором мужское имя требовало ответа из шести букв: «Никиша».

— Вы провокации оставьте при себе! — строго тогда выговорил Главный заведующему отделом культуры. Потом из-за плеча указал большим пальцем на портрет очередного вождя Коммунистической партии и Советского правительства Никифора Сергеевича Хрящева, висевший за его спиной. — Портретов не трожьте! В святцах кроме Никиши имен полно. Поняли?

Теперь ситуация складывалась еще хуже. К делу приплеталась «буржуазная амораль», а она на газетную полосу могла попасть только через бездыханное тело Главного.

Чтобы спасти фельетон — недоношенное дитя сатиры и легкого зубоскальства, я грудью бросился на его защиту.

— Там, насколько я помню, никто никому хер не давал. Четко написано: «Известный путешественникТур Хейердал ». Через Ивана краткого перед буквой «е».

Главный долго глядел на лист, отодвинув его от глаз подальше.

— Допустим, Иван краткий перед «е» имеется. Но зачем нам этот заграничный путешественник с такой сомнительной фамилией вообще? Херейдал! Надо же! Разве нет своих, отечественных? С фамилиями близкими и понятными советскому народу? Замени на Миклуху-Маклая.

— Заменим, — пообещал я и горестно вздохнул. — Хотя это не так просто. Автор дальше обыгрывает книгу Хейердала «Аку-Аку».

— Во-во, — встрепенулся Главный. — «Аку-Аку» тоже уберите. В жизни такой присказки не слыхал. Значит, она не наша. Если невтерпеж, обыграйте «ладушки-ладушки». Чем плохо? И никаких проявлений буржуазного космополитизма.

Будто свалив с плеч тяжелую ношу, Главный выпрямился, вздохнул со свистом, откинулся на спинку стула, потом указал на фельетон пальцем и спросил удовлетворенно:

— Кто автор-то?

— Луков. Сергей Елисеевич. Там же указано…

— Ну?! А я думал — Тургенев. Иван Сергеевич. — Главный съязвил и засмеялся довольно. — Пишет в полной уверенности, что все это — Н О В Ь. А я читаю и вижу, всего-навсего Д Ы М.

— Может вообще перестанем фельетоны давать? — спросил я со злостью. — Прикроем эту лавочку к чертовой матери! И без того фельетонистам сейчас несладко, а тут их и родной отец шпыняет!

«Родной отец» явно смягчился, но показать этого не рискнул.

— Кто вас шпыняет? — окрысился он. — Кто?! Ты не обобщай. И потом, учти, я тебя как своего зама ценю. За эрудицию и подход. А ты все время ерундицию демонстрируешь. Так я тебе прямо скажу: сиди и не рыпайся. Мое место тебе не по зубам. Не усидишь…

К многогранным суждениям Главного, которые рождались из ничего, я привык давно, как привыкаешь к ношению штанов и необходимости бриться каждое утро. Только поначалу, еще не изучив глубины всех извивов его мышления, порой цепенел в зябком недоумении. Потом постепенно удивляться перестал, решив, что именно в том, каков Зернов есть, заключена сермяжная правда нашего советского бытия. Музыка эпохи, если не сказать больше. Всё же из чистого любопытства спросил:

— Почему не усижу? У меня вроде бы сидало широкое.

— Не усидишь потому, что ты — Д У Б. — Главный сказал это так, словно резолюцию наложил. Откровение было столь неожиданным, что у меня отвисла челюсть.

— Ну-ну, поясни.

Главный понял, что его удар угодил мне в поддых, и расплылся в улыбке.

— Пора понимать, старик. Моя должность тебе не по размеру. Редактор партийной газеты — пост политический. Мне многое на свой страх и риск с учетом политической обстановки решать приходится. И всякий раз думаешь: то ли ровно тебе стоять и принцип выдерживать, то ли согнуться в самые что ни на есть три погибели. Любому положению тела в политике свой резон. К примеру, вовремя не согнешься — потом тебе вовек не дадут распрямиться. Потому что ты — Д У Б. У тебя в спину бревно заделано.

— Спасибо за откровенность, — сказал я успокоено. В таком смысле быть дубом, как мне казалось, совсем не грешно.

— Кушай на здоровье, — усмехаясь, присоветовал Главный. — Но в другой раз смекай: есть тебе резон со мной собачиться или нет его. Помни всегда: за мной ты как сверчок за печкой: и тепло, и песню петь можно. Я разве был когда-то против твоих песен? Нет. Вот и бунтуй под одеялом духовно. Проявляй эрудицию. Я всё стерплю. А вот без меня тебя на неделю не хватит: сгоришь без огня и дыма…

Досказать он не успел. В дверь постучали, и на пороге появился Лапшичкин.

— Я вам нужен, Константин Игнатьевич? В смысле, вы искали меня?

Здоровый спиртовой дух смерчем ворвался в унылую атмосферу редакторского кабинета. Главный втянул запах носом и поморщился.

— Из «Дуная»? В смысле, где тебя отыскали?

— Нет, я со съемки, — крайне настороженно сообщил Лапшичкин и поинтересовался: — В смысле, почему такой вопрос?

— Не перебрал?

— Что вы, Константин Игнатьевич! Как стеклышко! Готов выполнить любое ваше задание.

— Тогда садись. И слушайте оба внимательно.

Главный выдержал паузу, разглядывая нас так, словно видел впервые и еще не знал, стоит ли с нами доверительно говорить о деле или лучше умолчать о нем из-за здорового недоверия. Поскольку же выбора не было, он поборол сомнения.

— Учтите, товарищи, данный разговор — сугубый. Значит, здесь поговорили, а за дверью — молчок. Чтобы оба как рыба о паровоз…

— Ясно, — сказал я.

— Всё, Константин Игнатьевич, — как клятву произнес Лапшичкин. — Запечатлел и закрепил.

— Так вот, товарищи… К нам едет…

Голос у Главного стал торжественным, задрожал на высокой ноте и оборвался.

Я не выдержал и передразнил:

— К нам едет ревизор…

Главный знаменитой реплики не принял. Не улыбнулся даже.

— К нам едет, — громко сказал он и вдруг понизил голос до шепота, — сам Никиша…

«Сам Никиша» — это означало, что к нам едет Никифор Сергеевич Хрящев — Большой Человек великой страны Советов, которая под руководством Коммунистической партии строила светлое будущее.

Конечно, понятие Большой Человек — весьма и весьма относительное. Для тети Вари Балясиной, торговавшей на углу Казенной и Черноштанной улиц в госкиоске вялым укропом и дряблыми кабачками, Большим Человеком был Кузьма Фуфаев — директор овощеторга, а еще большим — инспектор отдела милиции по борьбе с хищениями социалистической собственности и спекуляцией лейтенант Гоги Централидзе.

Так вот, не масштабом тети Вари измерял нашу жизнь Главный. Уж он-то знал цену слова «Большой».

Надвигавшийся на нас стихийным бедствием, гость был на самом деле фигурой крупной. Долгое время до смерти лучшего друга физкультурников страны Советов товарища Сталина он стоял на высоких московских подмостках по левую руку от вождя, был, как считалось, его надежным продолжателем, твердым последователем и верной опорой в героических начинаниях. Именно поэтому в длинных коридорах власти его именовали не иначе как «С А М».

Брюхатенький, круглолицый, лысый до стеклянного блеска, невысокий ростом, в шеренге советских вождей Хрящев был столь велик, что множество худых, беспузых, сплошь волосатых смотрели на него с левого фланга социалистической демократии, как из глубокой ямы смотрят на небоскреб — почтительно задрав голову вверх до хруста шейных позвонков.

Приезд Большого Человека для нашей глухомани — событие неординарное, и было отчего забиться сердцам взволнованных провинциалов.

Главный минуты две любовался нашими изумленными лицами, потом сказал, обращаясь ко мне:

— Ты понял, какая задача ложится на газету? Что молчишь? Готовь предложения, как нам освещать историческое событие.

— Все просто, — сказал я. — В день приезда даем на первой полосе аншлаг самым жирным шрифтом: «Добро пожаловать, наш дорогой Никифор Сергеевич!» А чуть ниже указываем: «Ответственный редактор К.Зернов». Никаких словесных излишеств, зато полный успех обеспечен. Москва нас заметит.

— Всё? — оборвал Главный. — Высказался?

— Могу и еще…

— Хватит. Теперь послушай, что скажу я. Перво-наперво, никаких аншлагов. Выйдете от меня — рты запахнуть. Ничего не видели, ничего не слышали. Все должно оставаться тише воды ниже травы. Сами понимаете, не теща в гости к нам едет. Фигура! И дело имеет особую государственную важность. Вам я сообщил, потому что рекомендовал областному комитету нашей партии в число тех, кто будет освещать визит. Дальше. Завтра в обкоме закрытое совещание. Тебе там надо быть. Только не забудь рот сбрызнуть одеколоном. Чтобы не разило на весь город самогонкой.

— Константин Игнатьевич! — обиделся я по — серьезному. — Какая самогонка? Пью «Столичную». С белой головкой. И то медицинскую дозу. Провалиться мне на этом месте!

— Успеешь, — пообещал Главный. — Еще провалишься. У тебя медицина простая: две капли воды на стакан водки. Я знаю.

— Гы-гы! — проржал Лапшичкин.

Главный строго поглядел на него, и тот умолк.

— Главное, не забывайте о деле. Что во-первых, вы знаете. Что во-вторых, мне и самому толком еще не ясно. Поэтому надо быть в постоянной высокой боевой готовности. Ты, Юрий Савельевич, приготовь пленки побольше. В обкоме обещали достать «Кодак». Воспользуйся этим. Снимки сразу потребуются. И только отличные. Ясно?

— Запечатлел и закрепил, — отозвался Лапшичкин. — Хорошая бумага есть. Думаю, все будет ох кей. А вот вам, лично, Константин Игнатьевич, не завидую.

— Что так? — вопросительно вскинул брови Главный.

— Обстоятельства для вас, как для нашего политического руководителя, в густом тумане, — Лапшичкин говорил с очень умным видом, который бывает у тех, кто привык произносить глупости. — Мне что, я щелкнул, запечатлел и закрепил. А у вас? Композиция многоплановая. Условия освещения трудные. Как выбрать светофильтры? А? Тут помаракуешь!

За туманностью выражений маячило нечто сложное для понимания, хотя легко было догадаться, куда гнет Фотик.

— В чем-то ты, конечно, прав, но фильтры мы подберем, — сказал Главный спокойно. — Партия научила нас и не такие трудности преодолевать.

— Я уверен в этом, — вздохнул сочувственно Лапшичкин. — Но ведь не все так просто. Благо — вы большой политик…

— Ну-ну, — сказал Главный с подозрением. — К чему это?

— А к тому, Константин Игнатьевич, что как пошло всё после смерти товарища Сталина наперекосяк, так и жмем двумя колесами по кочкарнику. Ни ясного направления, ни прямых установок. Все «или-или». Как, помните, бывало? Писал, допустим, товарищ Сталин свой гениальный труд всех времен и народов «Марксизм и вопросы языкознания». Вся страна читала, проникалась проблемами, потом обсуждали, и всем становилось ясно: языковед академик Map, извините на резком слове, оказался так — ни с чем пирог. Один словарный запас и никакого лексикона. О чем тут спорить? Или писал товарищ Сталин свой новый гениальный труд «Экономические проблемы социализма». Мы одобряли его содержание, и снова всё становилось ясным. Основной закон социализма — это закон. Остальное — буржуазный субъективизм. Короче, все было четко и ясно, как на войне. Каждый боец знал задачу: ориентир один — печная труба, ориентир два — сухая береза. Подавал Генералиссимус команду: «Ориентир два — слева академик Map!» Мы: «Та-та-та!!» — и снесли под самый корень. «Ориентир один — справа кибернетика!» «Та-та-та!» — и в прах окаянную лженауку. А сейчас? Есть, в конце концов, у нас основной закон социализма или один субъективизм остался? Или вот: что есть кибернетика по новым историческим понятиям? Буржуазная лженаука или путь к вершинам будущего? Как вы ответите? Никаких конкретных указаний от партии. Мне, в конце концов, что. А вам? Э-ге!

В тепле и спертодушии редакторского кабинета Лапшичкин разомлел и градусы, дотоле свободно гулявшие в крови, довели его духовное состояние до высокой кондиции умственного напряжения. Глаза осоловели, голос стал спотыкаться. Главный это заметил и взглянул на часы.

— Уже поздно, Юрий Савельевич. Иди-ка домой. Завтра нас ждут большие хлопоты.

— Запечатлел, — сказал Лапшичкин и, чтобы перевести себя в вертикальное положение, оперся о край редакторского стола. — Закрепил и ухожу.

Стараясь держать прямую линию, он на негнущихся ногах дотопал до выхода и крепко сжал спасительную дверную ручку.

— До свидания, Константин Игнатьевич! Мы пошедши…

На лице Главного блеснул отсвет душевного удовольствия.

— Вот, смотри, — сказал он расчувствованно, — мужик вроде простой, звезд с неба не берет, в голове часто один вираж-фиксаж, а как формулирует! Будто сам сидел в редакторском кресле. Конечно, кое в чем он ситуацию заостряет, но в целом — прав. Увидишь, еще вернутся времена, когда мы снова станем бомбить языкознание…

Длинный телефонный звонок прервал его на полуслове. Трезвонил красный аппарат. Работал он, как я знал, только в одну сторону: сверху вниз, из обкома компартии от Первого секретаря к нашему Главному.

— На проводе, — сказал Главный, хватая трубку так, будто она обжигала. — Слушаю вас, Алексей Георгиевич. — А сам замотал мне головой: мол, давай, освобождай кабинет. Беседы с начальством по красному телефону всегда требовали конфиденциальности и велись с уха на ухо.

Пока я шел к двери, Главный торопливо докладывал:

— Нет, у меня никого. Были, ушли. Да. Инструктировал. Так точно. Могу прямо к вам. Так точно, еду.

Маховик событий разгонялся, набирал обороты. Барабанная дробь в оркестре нашей областной власти нарастала, начинала звучать тревожно.

РОНДО КАПРИЧИОЗО

Дед мой, Ерофей Елисеевич, человек трудящий, в деревне всеми уважаемый; по анкетам, которые ему приходилось заполнять, в недозволенной советской властью деятельности неучаствовавший, к суду и следствиюне привлекавшийся , в минуты душевного равновесия, сбалансированного крепачом-первогоном, поглядывал на нас, голопузую мелюзгу, и философствовал добродушно: «Развелось, понимаешь, вокруг нас гнилой интеллигенции по отсутствию разумности обстоятельств».

Из всех знакомых деда по тем временам к интеллигенции можно было отнести только двоих — регента соборного хора Федора Ивановича Колесо и аптекаря Семена Абрамовича Мармерштейна. Тем не менее, материалов для глобальных обобщений деду вполне хватало.

Сказав «а», Ерофей Елисеевич говорил и «б»:

— В армии, господа товарищи-избиратели, как члены партии, так и беспартийные, в аккурат всё куда проще. Там обстоятельства целиком проистекают из амуниции…

Лишь в зрелом возрасте понял я всю глубину суждений деда. В самом деле, в армии обстоятельства проистекают от амуниции. Будь ты там кандидатом философских наук, профессором или членом-корреспондентом, но, если тебя определили стоять в строю простым ефрейтором, то хоть разорвись и лопни, а самое большое, что тебе доверят в философской области — это соединять пространство и время, копая канаву от порога казармы до часу дня. В редакциях советских и партийных газет разумность обстоятельств за неимением амуниции отсутствовала начисто. Оттого каждый член там сразу становился корреспондентом, а многие легко прорывались в гении. Причем в Союзе советских писателей было куда как проще. Там гении оказывались тихими и все сплошь являлись надомниками. Если они и жевали друг друга, то не выходя из собственных квартир с теплыми туалетами.

В газеты приходили гении отчаявшиеся и оттого воинственные. Они звенели мечами, едва завидев друг друга, в любое время года жаждали схватки. Сойдясь в одном редакционном коллективе, они бились насмерть, считая, что двум гениям под одной крышей места нет и быть не должно. А поедание слабого сильным — форма борьбы за жизнь.

Ареной, на которой вершились упорные поединки, проходившие под девизом «все на одного», были наши редакционные летучки.

О, летучки! Удивительное порождение административной изобретательности партийного руководства и любимое детище импотентной газетной братии! На них для обсуждения номеров, вышедших на минувшей неделе, собирались все, кто имел отношение к выпуску газеты.

Пользы делу такие обсуждения приносили ноль целых, столько же десятых и сотых, зато возбуждение в коллективе они создавали отменное и позволяли поддерживать постоянный накал разобщения творческого коллектива. Заведомо проигрывали в рукопашной те, кто работал. Кто не писал — тот на летучках оказывался вне всякой критики. На нет и суда нет. Обозреватели рассматривали только опубликованные в газете тексты, и уж будьте спокойны, они умели оценить чужой горькопотный труд по самым строгим меркам взыскательной критики!

Снимите с полки любой том собраний сочинений любого классика, и газетный обозреватель на летучке разнесет его так, что автор и дуэли ни с кем искать не станет — сам застрелится, только бы не дожить до разбора следующих томов.

Лучшие обозреватели, как я заметил, получались из тех, кто меньше писал сам, но больше всех знал, что в данный момент нужнее всего нашему обществу, или, что еще важнее, знал, чего в данный момент не надо было затрагивать вообще. В результате под копытами бесхвостой кобылы по имени «Критика» оказывались именно те, кто что-то писал, но чего-то не дотянул или в газетной спешке тянул, но чего-то не дописал.

Вот Вася Зайчик, наш партийный ответственно-безответственный редакционный кадр — заведующий отделом писем и массовой работы. Черт знает, какими ветрами его занесло на ухоженную ниву партийной советской журналистики, но он пустил на ней корни и взошел колючим стеблем чертополоха.

Поначалу, на заре комсомольской туманной юности, когда жизнь толкала бесталанного, но идейно выдержанного Васю со стула на стул по разным районным конторам от Заготзерна до Заготкожи, он научился класть красным карандашом и всё больше наискосок на чистых углах листов с заявлениями боевые резолюции типа: «выдать», «отоварить», «помочь в виде исключения в строгом порядке вне очереди».


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17