Планета Шекспира
ModernLib.Net / Научная фантастика / Саймак Клиффорд Дональд / Планета Шекспира - Чтение
(Ознакомительный отрывок)
(Весь текст)
Клиффорд Дональд Саймак
Планета Шекспира
1
Их было трое, хотя изредка из них оставался только один. Когда так происходило, а бывало это реже, чем должно было быть, этот один не знал о существовании троих, ибо был странным смещением их личностей. Когда трое становились одним, превращение оказывалось большим, нежели простое сложение, словно бы смешиваясь, они приобретали новое измерение, делавшее их в сумме больше, чем целое. Только когда трое были одним, не ведающим о троих, соединение трех умов и трех личностей приближало их к цели существования.
Они были Кораблем, а Корабль был ими. Чтобы стать Кораблем, или попытаться стать Кораблем, они принесли в жертву свои тела и, может быть, существенную часть своей человеческой сути. Может быть, принесли в жертву также и свои души, хотя с этим бы никто, и менее всего они сами, не согласился бы. Несогласие это, надо заметить, совершенно не связывалось с их верой или неверием в существование души.
Они находились в космосе, как и Корабль, что и понятно, так как они были Кораблем. Нагие перед одиночеством и пустотой космоса, как наг был Корабль. Нагие также и перед понятием космоса, которое неохватно во всей его полноте, и перед понятием времени, которое, в конечном счете, еще менее ясно, чем понятие пространства. И нагие, как они, наконец, обнаружили, перед атрибутами пространства и времени: бесконечностью и вечностью, двумя понятиями, стоящими за пределом возможностей любого рассудка.
С течением столетий, как все они были убеждены, они станут по-настоящему Кораблем и ничем иным, отвергнув то, чем они были когда-то. Но этого они пока еще не достигли. Человеческое еще оставалось в них, память еще держалась. Они еще чувствовали по временам свои старые личности, хотя, может быть, резкость этого ощущения и притупилась, и прежняя гордость поблекла из-за точащего сомнения, была ли их жертва так благородна, как они однажды смогли себя убедить. Ибо в конце концов до них дошло, хоть и не до всех сразу, а до одного за другим, что они испытывают чувство вины за смысловую подтасовку, с которой они пользовались словом «жертва», чтобы затемнить и закамуфлировать лежащий в основе всего эгоизм. Один за другим, они поняли в те крошечные промежутки времени, когда бывали по-настоящему честны сами с собой, что это гложущее их назойливое сомнение может оказаться важней, чем гордость.
В иное время старые триумфы и горести выплывали вдруг из давно минувшего времени, и каждый в одиночку, не делясь с другими, наслаждался своими воспоминаниями, извлекая из них удовлетворение, в котором они не признавались даже себе. Изредка они отстранялись друг от друга и говорили друг с другом. То было позорнейшее занятие, и они знали, что это позорно — отдалять время, когда они, наконец, сольют свои личности в одну, образующуюся из соединения их троих. В минуты наибольшей честности они понимали, что, делая это, они инстинктивно отдаляли ту окончательную потерю своих индивидуальностей, в которой и состоит бесконечный ужас, всеми разумными существами связываемый со смертью.
Однако обычно, и с течением времени все чаще, они были Кораблем и только Кораблем, и находили в этом удовлетворение и гордость, а по временам и некоторую святость. Святость — это качество, которое нельзя определить словами или обрисовать мыслью, ибо оно лежит вне и за пределами любого ощущения или достижения, которое существо, известное как человек, может вызвать даже наибольшим усилием своего малозначительного воображения. Это, в нескотором роде, чувство малого братства и со временем, и с пространством, способность ощущать себя единым, странным образом отождествленным с понятием пространства-времени, этим гипотетическим условием, лежащим в основе всего устройства вселенной. Под этим условием они были родней звезд и соседями галактик, тогда как пустота и одиночество хотя и не переставали быть страшными, становились знакомой почвой под ногами.
В самое лучшее время, когда они ближе всего были к своей конечной цели, Корабль исчез из их сознания, и они одни, каждый сконцентрировавшись сам на себе, продолжали двигаться по и на, и сквозь одиночество и пустоту, уже не нагие более, но свои во вселенной, бывшей отныне их домом.
2
Шекспир обратился к Плотоядцу:
— Время почти настало. Жизнь моя быстро угасает, я чувствую, как она уходит. Ты должен быть готов. Твои клыки должны пронзить мою плоть в неуловимо крошечный миг перед смертью. Ты должен не убивать меня, но съесть точно в тот момент, когда я умру. И, конечно, ты помнишь все остальное. Ты не забудешь всего, что я тебе говорил. Ты должен заменить моих сородичей, так как никого из них здесь сейчас нет. Как мой лучший друг, единственный друг, ты не должен опозорить меня, когда я уйду из жизни.
Плотоядец съежился и дрожал.
— Я этого не просил, — сказал он. — Я бы предпочел этого не делать. Не в моих правилах убивать старых и умирающих. Моя жертва всегда должна быть полна жизни и сил. Но как одно живое другому, один разумный другому, я не могу тебе отказать. Ты говоришь, это святое дело, что я выполню обязанности священника и что от этого не должно уклоняться, хотя каждый инстинкт во мне протестует против съедения друга.
— Надеюсь, — сказал Шекспир, — что моя плоть не будет чересчур грубой или имеющей слишком сильный привкус. Надеюсь, глотая ее, ты не подавишься.
— Не подавлюсь, — пообещал Плотоядец. — Специально позабочусь об этом. Я буду делать все тщательнейшим образом. Я сделаю все, как ты просишь. Выполню все иструкции. Можешь умирать в мире и спокойствии, зная, что твой последний и самый верный друг выполнит все похоронные обряды. Хотя позволь мне заметить, что это самая странная и неприятная церемония, о какой я слышал за всю свою долгую и рассеянную жизнь.
Шекспир слабо хихикнул.
— Позволяю, — сказал он.
3
Картер Хортон ожил. Он был словно на дне колодца. Колодец был полон аморфной тьмой и, с неожиданным испугом и гневом, он попытался высвободиться из тьмы и бесформенности и выкарабкаться из колодца. Но тьма обернулась вокруг него и бесформенность делала ее трудной для движения. Некоторое время он лежал спокойно. Мысли колебались, он пытался понять, где он и как мог попасть сюда, но не было ничего, что подсказало бы ему ответ. У него совсем не было воспоминаний. Спокойно улегшись, он с удивлением обнаружил, что ему тепло и удобно, словно он всегда тут и был, в удобстве и тепле, и только теперь их осознал.
Но сквозь тепло и удобство он вдруг почувствовал отчаянное беспокойство и удивился — с чего бы это. Вполне было бы достаточно, сказал он себе, если бы все продолжалось так, как есть, но что-то внутри него кричало, что этого недостаточно. Он опять попытался выкарабкаться из колодца, стряхнуть с себя вязкую тьму, и, не преуспев, откинулся в полном изнеможении.
Я слишком слаб, сказал он себе, а с чего бы ему быть слабым?
Он попытался кричать, чтобы привлечь внимание, но голос не действовал. Он вдруг обрадовался, что это так, потому что, сказал он себе, пока он не окрепнет, привлекать внимание может оказаться неразумно. Ибо он не знал, где он и кто или что может скрываться поблизости, и с каким намерением.
Он снова устроился в темноте и бесформии, уверенный, что они скроют его от всего, что может оказаться рядом, и был несколько удивлен, обнаружив, что чувствует медленно нарастающий гнев оттого, что вынужден таким образом скрываться от внимания со стороны.
Тьма и бесформенность медленно исчезали, и он с удивлением понял, что находится вовсе не в колодце. Скорее он, по-видимому, был в каком-то небольшом замкнутом пространстве, которое мог теперь видеть.
По обе стороны от него проходили металлические стены, изгибавшиеся примерно в футе над головой, образуя потолок. В прорезь потолка были втянуты забавные с виду приспособления. При их виде память начала постепенно возвращаться к нему, и воспоминания принесли с собой чувство холода. Обдумав это, он не смог вспомнить настоящего холода, однако ощущение его было. Словно память о холоде протянулась вдруг, коснувшись его, и в нем волной поднялись дурные предчувствия.
Скрытые вентиляторы обдували его теплым воздухом, и он понял, откуда взялось тепло. Удобно же было, как он понял, оттого, что лежал он на толстом мягком матрасе, положенном на пол камеры. Камера, подумал он, даже слова, термины начинают возвращаться. Забавные устройства в потолочных прорезях были частью системы жизнеобеспечения, и находились они там, как он знал, потому что более были ему не нужны. Причина же того, что он в них более не нуждался, заключалась в том, что Корабль приземлился.
Корабль приземлился, и он вышел из анабиоза — тело оттаяло, в кровь были впрыснуты восстанавливающие лекарства, и в него постепенно вводили тщательно отмеренные дозы высокоэнергетических питательных веществ, его массажировали и отогревали, и он вновь ожил. Ожил — если только он был мертв. В процессе возвращения памяти он вспомнил бесконечные дискуссии и размышления над этим вопросом, пережевывание его, обсасывание, кромсание на части и попытки собрать эти части вместе. Конечно, называлось это анабиозом или холодным сном — это просто должно было так называться, потому что такое название звучало мягко и обтекаемо. Но было ли это сном или смертью? Засыпал он, подвергнутый ему, а потом просыпался? Или же он умирал, чтобы потом воскреснуть?
По-настоящему это было теперь неважно, подумал он. Мертвый или спавший, он был теперь жив. Черт меня побери, сказал он себе, система действительно работает — и впервые осознал, что он все же несколько сомневался в том, что она работает, несмотря на все эксперименты с мышами, собаками и обезьянами. Хотя, вспомнил он, он никогда не говорил об этих сомнениях, скрывая их не только от других, но даже от себя.
И раз он живой и здесь, значит, остальные тоже живы. Через несколько минут он выползет из камеры и там будут остальные, и они вновь соединяться все вчетвером. Казалось, только вчера они были вместе, словно провели вечер в одной компании, а теперь, после короткого сна без сновидений, пробуждаются поутру. Хотя он знал, что прошло куда больше времени — может быть, столетие.
Он повернул голову набок и увидел люк с вмонтированным в него стеклянным иллюминатором. Сквозь толстое стекло была видна крошечная комнатка с четырьмя ящиками вдоль стены. Там никого не было — что означает, сказал он себе, что остальные все еще в своих камерах. Он хотел покричать их, но передумал. Это было бы неприлично, решил он, чересчур невоздержанно и несколько ребячливо.
Он протянул руку к залвижке и потянул ее вниз. Действовала она с трудом, но в конце концов он ее отодвинул, и люк отворился. Он подтянул ноги к подбородку, чтобы просунуть их в люк, и сделал это с трудом, так как места было мало. Но, в конце концов, он высунул их наружу и, изогнувшись всем телом, осторожно сосокользнул на пол. Пол под ногами был ледяной, а металл, из которого сделана камера, — холодный.
Быстро шагнув к соседней камере, он вгляделся в стекло иллюминатора и увидел, что она пуста; устройства жизнеобеспечения втянуты в прорези на потолке. Две других камеры тоже были пусты. Он стоял, прикованный к месту ужасом. Остальные трое, ожив, не оставили бы его. Они бы подождали его, чтобы можно было выйти всем вместе. Так бы они и сделали, он был в этом уверен, если бы только не случилось что-то непредвиденное. А что могло случиться?
Хелен дождалась бы его наверняка. Мэри и Том могли бы уйти, но Хелен бы дождалась.
Он в страхе бросился к шкафчику, на котором стояло его имя. Ручку, которую он когда-то легко повернул, пришлось сильно дернуть, чтобы замок открылся. Вакуум в шкафчике мешал дверце открыться, и когда она, наконец, отворилась, послышался хлопок. Одежда висела на вешалках, а обувь выстроилась рядком внизу. Он схватил штаны и влез в них, потом втиснул ноги в ботинки. Отворив дверь морозильной комнаты, он увидел, что холл пуст, а главный вход в корабль стоит открытым. Он пробежал через зал к открытому входу.
Пандус спускался на травянистую равнину, протянувшуюся влево. Вправо из равнины вырастали неровные холмы, а за холмами вздымался к небесам могучий горный хребет, подернутый синеватой дымкой от расстояния. Равнина была пуста, не считая травы, волнующейся, словно океанская гладь под дыханием ветра. Холмы были покрыты деревьями с черно-красной листвой. В воздухе носился резкий, свежий запах. Никого не было видно.
Он наполовину спустился по пандусу и по-прежнему никого не увидел. Планета была пуста, и ее пустота словно тянулась к нему. Он начал было кричать, спрашивая, есть ли здесь кто-нибудь, но страх и пустота поглотили его слова, и он не смог договорить. Он задрожал от сознания, что что-то идет неправильно. Так не должно быть.
Повернувшись и тяжело ступая, он взошел по пандусу и шагнул в люк.
— Корабль! — завопил он. — Корабль, что за чертовщина происходит?
Корабль ответил у него в голове — спокойно, незаинтересованно:
«В чем дело, мистер Хортон?»
— Что происходит? — заорал Хортон, теперь уже больше сердитый, чем испуганный, рассерженный снисходительным спокойствием этого большого чудовища — Корабля. — Где остальные?
«Мистер Хортон, — ответил Корабль, — здесь никого больше нет».
— Что ты имеешь в виду — никого нет? На Земле нас был целый экипаж.
«Вы здесь один», — сказал Корабль.
— Что же случилось с остальными?
«Они мертвы», — ответил Корабль.
— Мертвы? Как это так — мертвы? Они были со мной только вчера!
«Они были с вами, — ответил Корабль, — тысячу лет назад».
— Ты с ума сошел. Тысячу лет!
«Таков срок времени, — разъяснил Корабль. Продолжая говорить в его мыслях, — проведенного нами вне Земли».
Хортон услышал позади себя звук и резко обернулся. В люк прошел робот.
— Я Никодимус, — сказал робот.
Это был обычный робот, домашний робот-слуга, того рода, что на Земле был бы дворецким, камердинером или рассыльным. В нем не было никаких механических усложнений, просто грубый и неуклюжий металлолом.
«Вы не должны относиться к нему так пренебрежительно, — сказал Корабль. — Вы найдете его, мы уверены, достаточно эффективным».
— На Земле…
«На Земле, — прервал его Корабль, — вы обучались на механическом чуде, в котором слишком много всего, что может сломаться. Такое устройство нельзя посылать в долгосрочную экспедицию. Было бы слишком много шансов, что оно не выдержит. В Никодимусе же ломаться нечему. Благодаря своей простоте, он обладает высокой способностью к выживанию».
— Я сожалею, — сказал Никодимус Хортону, — что не присутствовал при вашем пробуждении. Я вышел произвести быструю разведку. Мне казалось, будет масса времени, чтобы вернуться к вам. Очевидно, восстанавливающие и реориентационные средства сработали быстрее, чем я думал. Обычно восстановление функций после анабиоза занимает изрядный промежуток времени. Особенно после дологого анабиоза. Как вы теперь себя чувствуете?
— Я в замешательстве, — ответил Хортон. — В полном замешательстве. Корабль сказал мне, что я единственный оставшийся человек, подразумевая, что остальные умерли. И он говорил что-то насчет тысячи лет…
«Чтобы быть точным, — сказал Корабль, — девятьсот пятьдесят четыре года, восемь месяцев и девятнадцать дней».
— Планета довольно приятная, — сказал Никодимус. — Во многом похожа на Землю. Чуть больше кислорода, немного поменьше гравитация…
— Отлично, — резко сказал Хортон, — после стольких лет мы, наконец, приземлились на очень приятной планетке. Что же случилось со всеми остальными приятными планетками? Чуть ли не за тысячу лет, двигаясь почти со скоростью света, мы должны были встретить…
— Множество планет, — докончил Никодим, — но ни одной приятной. Ни одной, на которой мог бы существовать человек. Молодые планеты с несформировавшейся корой, с полями пузырящейся магмы и с огромными вулканами, с огромными озерами жидкой лавы, с небом, затянутым кипящими облаками пыли и ядовитых испарений; зато покуда без воды и с малым количеством кислорода. Старые планеты, соскальзывающие к гибели, с пересохшими океанами, с истончившейся атмосферой и без признаков жизни — если когда-то на них и существовавшей, то теперь исчезнувшей. Огромные газовые планеты, кружащие по своим орбитам, будто гигантские полосатые воздушные шарики. Планеты чересчур близкие к светилам, выжженные солнечным излучением. Планеты слишком далекие от светил, с ледниками застывшего кислорода и морями вязкого водорода. Иные планеты, так или иначе неподходящие, облаченные в атмосферы, смертельные для всего живого. И мало, очень мало планет, чересчур жадных для жизни — планет-джунглей, заселенных свирепыми формами жизни, столь злобными и опасными, что было бы самоубийством ступить на них хоть ногой. Пустынные планеты, где жизнь никогда и не появлялась, — голые скалы без сформировавшейся почвы и почти без воды, с кислородом, запертым в разрушающихся минералах. Мы выходили на орбиту вокруг некоторых из найденных планет; на другие достаточно было просто взглянуть. На немногие приземлялись. У Корабля есть все данные, если хотите, в печатном виде.
— Ну, вот теперь мы нашли подходящую планету. И что же нам делать — осмотреть ее и вернуться?
«Нет, — ответил Корабль, — вернуться мы не можем.»
— Если мы отправимся назад немедленно, это займет еще почти тысячу лет. Может быть, немного меньше, потому что мы не будем останавливаться для осмотра планет, но все-таки вернемся мы немногим меньше, чем через две тысячи лет после отбытия. А может быть, и гораздо больше, потому что будет сказываться расширение времени, а по расширению у нас нет данных, на которые можно было бы положиться. Теперь о нас, вероятно, уже забыли. Конечно, должны были быть записи, но более чем вероятно, что в настоящее время они забыты, потеряны или их нет на месте. К тому времени, как мы вернемся, мы настолько устареем, что окажемся бесполезными для человеческой расы. Мы, вы и Никодимус. Мы будем для них помехой, напоминанием об их первых неуклюжих попытках сотни лет назад. Мы и Никодимус окажемся технически устаревшими. И вы тоже устареете, но иначе — варвар, явившийся из прошлого, чтобы преследовать их. Вы устареете социально, этически, политически. Возможно, вы будете по их меркам ущербным дебилом.»
— Но послушай, — запротестовал Хортон, — в том, что ты говоришь, нет смысла. Были ведь другие корабли…
«Может быть, некоторые из них нашли подходящие планеты вскоре после вылета, — сказал Корабль. В таком случае они могли бы без опаски вернуться на Землю.»
— А ты шел все дальше и дальше.
Корабль ответил:
«Мы выполняли полученные указания».
— Ты хочешь сказать, что искал планеты.
«Мы искали одну конкретную планету. Такую планету, где могли бы жить люди.»
— И чтобы найти ее, потребовалась почти тысяча лет.
«Поиски не были ограничены во времени», — ответил Корабль.
— Пожалуй, что нет, — согласился Хортон, — хотя об этом мы никогда не думали. Была масса вещей, о которых мы не думали. Масса вещей, о которых нам не говорили. Скажи-ка мне вот что: предположим, ты не нашел бы эту планету. Что бы тогда ты стал делать?
«Мы продолжили бы поиски».
— Скажем, миллион лет?
«Если понадобилось бы — миллион лет, — ответил Корабль.
— А теперь, когда мы нашли ее, мы не можем вернуться.
«Это верно», — согласился Корабль.
— Так что же хорошего в том, что мы ее нашли? — вопросил Хортон. — мы нашли ее, а Земля никогда не узнает о нашей находке. По-моему, на самом деле ты просто не заинтересован в возвращении. Тебя ничего не ждет позади.
Корабль не ответил.
— Отвечай! — заорал Хортон. — Признавайся!
— Вы сейчас не получите ответа, — вмешался Никодимус. — Корабль замкнулся в гордом молчании. Вы оскорбили его.
— Черт с ним, — ответил Хортон. — Я от него услышал достаточно. Теперь я хочу, чтобы ты мне кое на что ответил. Корабль сказал, что остальные трое мертвы…
— Возникла неисправность, — сказал Никодимус. — Примерно лет сто назад. Один из насосов перестал функционировать, и камеры начали перегреваться. Я сумел спасти вас.
— Почему же меня? Почему не одного из других?
— Это очень просто, — рассудительно ответил Никодимус. — Вы были номером первым в ряду. Вы находились в камере номер один.
— А если бы я был в камере номер два, ты бы позволил мне умереть?
— Я никому не позволял умереть. Я мог спасти одного спящего. Когда это было сделано, для остальных было уже поздно.
— И ты делал это по порядку?
— Да, — согласился Никодимус. — Я делал это по порядку. А что, был способ получше?
— Нет, — признался Хортон. — Думаю, что не было. Но когда трое из нас оказались мертвы, не возникало ли мысли прервать миссию и вернуться на Землю?
— Не было такой мысли.
— А кто принял решение? Уж конечно, Корабль.
— Не было никакого решения. Никто из нас не упоминал об этом.
Все пошло неладно, подумал Хортон. Если бы кто-то засел за дело и постарался над этим от всей души, с сосредоточенностью и усердием, граничащими с фанатизмом, то и тогда он он не смог затянуть все гайки крепче.
Корабль, один человек, один тупой неуклюжий робот — господи, что за экспедиция! И более того — бесцельная экспедиция в одну сторону. Мы с тем же успехом могли и не выступать, подумал он. Не считая того, напомнил он себе, что, если бы они не выступили, он был бы уже много столетий мертв.
Он попытался припомнить остальных, но не смог. Он лишь смутно различал их, словно сквозь туман. Образы были смутны и расплывались. Он попытался разглядеть их лица, но у них словно не было лиц. Позднее он оплачет их, но сейчас не мог скорбеть по ним. Сейчас не было времени для скорби: слишком много следовало сделать и слишком о многом подумать. Тысяча лет, подумал он, и мы не сможем вернуться. Ибо только Корабль мог доставить их обратно, и если Корабль сказал, что не вернется, то всему конец.
— Где все трое? — спросил он. — Захоронены в космосе?
— Нет, — ответил Никодимус. — Мы отыскали планету, где они найдут себе вечный отдых. Вы хотите узнать об этом?
— С вашего позволения, — сказал Хортон.
4
Поверхность планеты протянулась от высокого плоскогорья, где приземлился Корабль, к далекому, резкому горизонту — земля голубых ледников застывшего водорода, сползающих вниз по склонам черных, бесплодных скал. Солнце планеты отстояло от нее так далеко, что казалось лишь чуть более крупной и яркой звездой, такой тусклой от расстояния и умирания, что она не имела даже названия или номера. На земных картах ее местоположение не было отмечено даже точкой величиной с булавочный укол. Ее слабый свет никогда не регистрировала фотопластинка в земном телескопе.
«Kорабль, — спросил Никодимус, — это все, что мы можем сделать?»
«Более мы не можем ничего», — ответил Корабль.
«Жестоким кажется оставлять их здесь, в этом пустынном месте».
«Мы искали для них место уединения, — ответил Корабль, — место достойное и одинокое, где никто не найдет их и не потревожит ради изучения или напоказ. Это мы обязаны были сделать для них, робот, но когда это сделано — это все, что мы можем им дать».
Никодимус стоял возле тройногот гроба, пытаясь навсегда запечатлеть это место в сознании, хотя, как он понял, глядя на планету, здесь почти нечего было запоминать. Повсюду смертельное однообразие — куда ни посмотришь, везде словно то же самое. Быть может, подумал он, это тоже хорошо, они могут лежапть здесь в своей безличности, защищенные неизвестностью места своего последнего отдохновения.
* * * Неба не было. Там, где должно быть небо, была одна лишь черная нагота космоса, освещенная множеством искрящихся незнакомых звезд. Когда уйдут они с Кораблем, подумал он, эти стальные немигающие звезды тысячелетиями будут смотреть на лежащих в гробу — не охранять, но только следить за ними — смотреть с морозным блеском в древних, заплесневелых, аристократических взглядах, с холодным неодобрением к пришельцам не их общественного круга. Но это неодобрение не имеет значения, сказал себе Никодимус, ибо теперь им уже ничто не может повредить. Они за гранью вреда или же поддержки.
Он прочитал бы для них молитву, подумал он, хотя он никогда не молился прежде, да и не думал о молитве. Однако же он подозревал, что та молитва, какую он может им дать, не будет приемлема ни для лежащих здесь людей, ни для какого бы то ни было божества, которое может преклонить ухо, чтобы услышать его. Но то был бы жест слабой и неуверенной надежды, что, может быть, где-то еще есть инстанция, куда можно обратиться за помощью.
А если бы он начал молиться, что бы он мог сказать? Господи, мы оставляем сии создания на твое попечение…
А когда он это скажет? После такого хорошего начала?
«Ты можешь прочитать ему лекцию, — сказал Корабль. — Можешь произвести на него впечатление важностью этих созданий, о которых ведешь речь. Или же можешь защищать их и спорить о них, не нуждающихся в защите и ушедших за пределы всех споров».
«Ты насмехаешься надо мной», — сказал Никодимус.
«Мы не насмехаемся, — ответил Корабль. — Мы за пределами насмешек».
«Я должен сказать несколько слов, — сказал Никодимус. — Они ждали бы этого от меня. Этого ждала бы от меня Земля. Ты ведь тоже был когда-то людьми. Я думал, в таких случаях, как этот, в тебе тоже должно быть что-то человеческое». «Мы скорбим, — ответил Корабль. — Мы плачем. Мы чувствуем в себе грусть. Но скорбим мы о смерти, а не об оставлении мертвых на этой планете. Им неважно, где мы оставим их».
Что-то должно быть сказано, мысленно настаивал Никодимус. Нечто формальное и торжественное, некое возглашение привычного ритуала, произнесенное хорошо и правильно, ибо они остаются здесь навсегда частицей перенесенного сюда земного праха. Несмотря на всю нашу логику, повелевшую нам искать для них одиночества, мы не должны были оставлять их здесь. Мы должны были найти зеленую и приятную планету.
«Зеленых и приятных планет нет», — сказал Корабль.
«Так как я не могу подыскать подходящих слов, — обратился к Кораблю робот, — то не возражаешь ли ты, если я тут ненадолго останусь? Мы, по крайней мере, должны быть вежливы с ними и не уноситься сломя голову».
«Оставайся, — ответил Корабль. — У нас впереди вся вечность».
— И вы знаете, — сказал Никодимус Хортону, — я так и не смог придумать, что можно сказать.
Корабль заговорил:
«У нас посетитель. Он вышел из холмов и ожидает прямо под пандусом. Вам надо выйти и встретиться с ним. Но будьте внимательны и осторожны, и наденьте оружие. Выглядит он уродливой игрой природы».
5
Посетитель остановился футах в двадцати от конца пандуса и ждал их, когда Хортон с Никодимусом вышли ему навстречу. Он был ростом с человека и стоял на двух ногах. Руки его, безвольно свисающие по бокам, оканчивались не ладонями, а пучками щупалец. Одежды на нем не было. Тело покрывала недлинная линялая шерсть. Было совершенно очевидно, что это самец. Голова выглядела голым черепом. Она не ведала волос или меха, и кожа туго обтягивала костные структуры. Тяжелые челюсти вытягивались, образуя массивное рыло. Резцы, выдающиеся из верхней челюсти, торчали вниз, напоминая клыки древнего земного саблезубого тигра. Прилепившиеся к черепу длинные остроконечные уши стояли торчком, увенчивая лысый, куполообразный свод черепа. На каждом ухе было по ярко-красной кисточке.
Когда они достигли конца пандуса, создание обратилось к ним громким, гулким голосом:
— Добро пожаловать, — сказало оно, — на эту чертову задницу-планету.
— Какого хрена! — вырвалось у пораженного Хортона. — Откуда ты знаешь наш язык?
— Я узнал его от Шекспира, — ответствовало создание. — Шекспир меня выучил ему. Но теперь Шекспир мертв, и мне его чрезвычайно недостает. Без него я в отчаянии.
— Но Шекспир — это очень древний человек, и я не понимаю…
— Отнюдь не древний, — возразило создание, — хотя и вовсе не молодой, и к тому же он был болен. Он называл себя человеком. Выглядел он очень похоже на вас. Я полагаю, что вы тоже человек, однако тот, другой — не человек, хотя в нем и есть человеческие черты.
— Вы правы, — согласился Никодимус. — Я не человек. Я следующая вещь после человека. Я — друг человека.
— Ну, так отлично, — счастливо заявило создание. — Это поистине отлично. Ибо я был тем же самым для Шекспира. Лучшим другом, какой у него был, — так он говорил. Конечно же, мне недостает Шекспира. Я им восхищался до чрезвычайности. Он мог очень многое. А вот чего он не мог, это выучить мой язык. Волей-неволей пришлось мне его языку обучиться. Он рассказал мне об огромных носителях, с шумом и громом путешествующих сквозь космос. Так что когда я услышал ваше прибытие, то поспешил сюда с большой скоростью в надежде, что то приближается кто-либо из народа Шекспира.
— Тут есть нечто совершенно неправильное, — обратился Хортон к Никодимусу. — Здесь, так далеко в космосе, не могло быть людей. Корабль, конечно, занесло сюда в поисках планет, но это потребовало кучу времени. Мы же почти в тысяче световых лет от…
— Земля теперь уже, — отозвался Никодимус, — может иметь и более быстрые корабли, движущиеся во много раз быстрее света. Пока мы доползли сюда, нас могло обогнать множество таких кораблей. Так что, каким бы странным все это ни казалось…
— Вы говорите о кораблях, — заметило создание. — Шекспир говорил о них тоже, но в корабле он не нуждался. Шекспир явился сюда туннелем.
— Послушай-ка, — сказал ему Хортон, испытывая некоторое раздоражение, — попробуй же говорить хоть сколько-нибудь вразумительно. Что это еще за история с туннелем?
— Вы хотите сказать, что вам неизвестно о туннеле, проходящем меж звездами?
— Никогда не слышал о нем, — подтвердил Хортон.
— Давайте-ка вернемся назад, — предложил Никодимус, — и попробуем начать все сначала. Я так понимаю, что вы уроженец этой планеты?
— Уроженец?
— Ну да, уроженец. Вы сами отсюда. Это ваша родная планета. Вы здесь родились.
— Ничего подобного, — с большим чувством ответило создание. — Я бы и не помочился на эту планету, коли мог бы того избежать. Я бы не остался здесь и на мельчайшую единицу времени, если бы мог уйти. Я в спешке явился сюда, дабы выторговать проезд отсюда, когда вы покинете это место.
— Ты явился сюда так же, как и Шекспир? По туннелю?
— Конечно, по туннелю. А как бы иначе я здесь оказался?
— Но тогда уйти должно быть просто. Ступай в туннель и отправляйся по нему.
— Не могу, — простонало создание. — проклятый туннель не работает. Он оказался слишком непрочным. Действует только в одну сторону. Доставляет сюда, но не уносит обратно.
— Но ты сказал — туннель проходит между звездами. У меня создалось впечатление, что он ведет ко многим звездам.
— Ко стольким звездам, что ум не в силах сосчитать их, но здесь он нуждается в починке. Шекспир пробовал наладить его, и я пробовал, но мы не смогли. Шекспир лупил его кулаками, пинал ногами, орал на него, произносил ужасные слова. Однако он так и не заработал.
— Коли ты не с этой планеты, — сказал Хортон, — так, может, ты нам расскажешь, что ты такое.
— На это ответить просто. Я плотоядец. Хищник. Вы знаете, что такое хищник?
— Да. Тот, кто поедает другие формы жизни.
— Я — плотоядец, — произнесло создание, — и тем доволен. Я тем горжусь. Встречаются среди звезд такие, кто взирает на плотоядных с отвращением и ужасом. Они ошибочно утверждают, будто неправильно поедать существующих подобно тебе. Они называют это жестокостью, но я вам скажу, что ничего жестокого здесь нет. Быстрая смерть. Чистая смерть. Никаких страданий. Лучше болезни и лучше старости.
— Ну, хорошо, — согласился Никодимус. — Не надо продолжать. Мы ничего не имеем против хищников.
— Шекспир говорил, что люди — тоже хищники. Но не в такой степени, как я. Шекспир делил со мной добытое мной мясо. Он убивал бы и сам, но не мог делать это так ловко, как я. Я был рад убивать добычу для Шекспира.
— Я в этом уверен, — поддакнул Хортон.
— Ты здесь один? — спросил Никодимус. — На планете нет больше подобных тебе?
— Один-единственный, — отвечал Плотоядец. — Я совершал тайное путешествие. Никому не сказал про это.
— А твой Шекспир, — спросил Хортон, — он тоже был в тайном путешествии?
— Были столь беспринципные создания, что хотели бы разыскать его, заявляя, будто бы он причинил им какой-то воображаемый вред. Он не имел желания быть ими найденным.
— Но теперь Шекспир мертв?
— О, он мертв совершенно. Я его съел.
— Ты… что сделал?
— Всего лишь плоть, — пояснил Плотоядец. — И со тщанием сохранил кости. Не вижу, почему бы мне не сказать вам, что он был жестким и жилистым, совсем не того вкуса, какой мне нравится. У него был довольно странный привкус.
Никодимус поспешно переменил тему.
— Мы бы с радостью, — сказал он, — пошли с тобой к туннелю и посмотрели, нельзя ли его наладить.
— Не сделаете ли вы и впрямь того, с премногою добротою? — благодарно согласился Плотоядец. — Я надеюсь на это. Вы можете починить этот распроклятый туннель?
— Не знаю, — ответил Хортон. — Мы можем посмотреть его. Я не инженер…
— Я, — прервал его Никодимус, — могу стать инженером.
— Черта с два, — возразил Хортон.
— Посмотрим, — заявил свихнувшийся робот.
— Так значит, дело улажено?
— Можешь на это рассчитывать, — подтвердил Никодимус.
— Это хорошо, — сказал Плотоядец. — Я покажу вам древний город и…
— Здесь есть древний город?
— Я сказал чересчур поспешно, — поправился Плотоядец. — Из-за нетерпения наладить туннель я забежал вперед. Может быть, это и не настоящий город. Может быть, всего лишь форпост. Очень старый и очень разрушенный, но, может быть, интересный. Однако теперь я должен идти. Звезда склонилась уж низко. Лучше находиться под крышей, когда температура спускается на это место. Я рад встрече с вами. Рад, что народ Шекспира добрался сюда. Привет вам и прощайте! Я увижу вас утром, и туннель будет налажен.
Он неожиданно повернулся и быстрой рысцой побежал в холмы, не останавливаясь и без оглядки.
Никодимус покачал головой.
— Тут много загадок, — сказал он. — Многое надо обдумать. Много вопросов надо задать. Но сначала я должен приготовить для вас обед. Вы уже достаточно давно вышли из холодного сна, чтобы было безопасно есть. Хорошую, солидную пищу, но на первых порах не слишком много. Вам следует обуздать поспешность. Вы должны насыщаться медленно.
— Да подожди же минутку, черт побери, — возразил Хортон. — Ты должен кое-что разъяснить. Tы почему помешал мне, когда знал, что я хочу спросить насчет съедения этого Шекспира, кем бы он там ни был? Что значит, будто ты можешь стать инженером? Ты же чертовски хорошо знаешь, что не можешь стать им.
— Все в свое время, — сказал Никодимус. — Как вы и говорите, кое-что следует разъяснить. Но вначале вы должны поесть, да и солнце почти зашло. Вы ведь слышали, что сказало существо о том, что надо быть под крышей после захода.
Хортон фыркнул.
— Предрассудки. Бабушкины сказки.
— Бабушкины сказки или нет, — не согласился Никодимус, — а лучше подчиняться местным обычаям, пока не будешь уверен.
Поглядев вдаль через море волнующейся травы, Хортон увидел, что солнце разрезано пополам линией горизонта. Травяные волны казались полосами расплавленного золота. У него на глазах солнце погружалось все глубже в золотое сияние и по мере погружения небо на западе перекрашивалось в нездоровый лимонно-желтый цвет.
— Странные световые эффекты, — заметил он.
— Давайте вернемся на борт, — потарапливал Никодимус. — Идемте. Что бы вы хотели поесть? Что скажете, например, насчет супа по-вишийски? Чудные ребрышки, печеная картошка?..
— Недурной стол ты устроил, — заметил Хортон.
— Я изощреннейший повар, — заявил робот.
— Да ты хоть чем-нибудь не занимаешься? Инженер, повар. Что еще?
— О, многое, — отозвался Никодимус. — Я много умею делать.
Солнце скрылось и пурпурная дымка начала словно бы сеяться с неба. Она нависла над желтой травой, приобретшей теперь цвет старой, отполированной меди. Горизонт сделался агатово-черным, не считая зеленоватого свечения молодой листвы в том месте, где зашло солнце.
— Чрезвычайно приятно для глаз, — высказался, глядя на все это, Никодимус.
Краски быстро тускнели, и вместе с их потускнением по земле начал прокрадываться холодок. Хортон повернулся, чтобы подняться по пандусу. И, покуда поворачивался, что-то обрушилось на него, схватило и не пускало. Схватило не по-настоящему, так как не было ничего, что могло бы хватать, но некая сила утвердила себя на нем и поглотила, так что он не мог двинуться. Он попытался бороться с нею, но не мог шевельнуть ни единым мускулом. Он попытался кричать, но язык и горло застыли. Он вдруг оказался голым — или почувствовал себя голым, не столько лишенным одежды, сколько всякой защиты, открывшимся так, что глубочайшие уголки его сушества были выставлены на всеобщее обозрение. Возникло ощущение, что на него смотрят или же проверяют, зондируют и анализируют. Раздетый, освежеванный, открывшийся, так что наблюдатель мог докопаться до самого последнего его желания и исходной надежды. Было так, сказала мелькнувшая в глубине сознания мысль, словно явился Бог и завладел им, быть может, для того, чтобы свершить правосудие.
Ему хотелось убежать и спрятаться, натянуть содранную кожу обратно на тело и удержать ее там, прикрыть зияющее, распластанное нечто, которым он стал, вновь спрятаться в изодранные лохмотья своего человеческого существования. Но он не мог убежать и некуда было спрятаться, так что он продолжал напряженно стоять, оставаясь под наблюдением.
Ничего не было. Ничто не появлялось. Но что-то же схватило его и держало, и раздевало, и он пытался высвободить свой ум, чтобы увидеть это, узнать, что это за штука. И пока он пытался это сделать, череп словно бы треснул и сознание выпало оттуда, освободилось и раскрылось, так что могло теперь вместить то, чего ни один человек никогда бы не понял прежде. На один миг слепой паники ум его словно бы объял всю вселенную, стискивая проворными мысленными пальцами все, что было в границах застывшего пространства и текучего времени, и на мгновение, но только на мгновение он вообразил, будто заглядывает глубоко в суть всеобщего смысла, сокрытого у самых дальних границ вселенной.
Потом ум его сжался и череп вновь слился, и нечто отпустило его, и он, шатаясь, потянулся схватиться за поручень пандуса, чтобы удержаться на ногах.
Никодимус был рядом, поддерживал его и озабоченным голосом спрашивал:
— В чем дело, Картер? Что на вас нашло?
Хортон ухватился за поручень мертвой хваткой, словно тот был единственной оставшейся у него реальностью. Тело болело от напряжения, но ум еще сохранял нечто от своей неестественной остроты, хотя он и чувствовал, как эта острота блекнет. С помощью Никодимуса он выпрямился, встряхнул головой и поморгал, проясняя зрение. Краски над морем травы изменились. Пурпурная дымка преобразилась в глубокие сумерки. Медный цвет травы сошел до свинцового оттенка, а небо сделалось черным. У него на глазах появилась первая яркая звезда.
— В чем дело, Каптер? — снова снросил робот.
— Ты хочешь сказать, что не почувствовал этого?
— Почувствовал что-то, — ответил Никодимус. — Что-то пугающее. Оно поразило меня и соскользнуло. Не с тела моего, но с ума. Словно бы кто-то нанес удар мысленным кулаком, но промахнулся, только слегка задев мой мозг.
6
Мозг-бывший-когда-то-монахом был напуган, а испуг приносит честность. Исповедальную честность, подумал он, хотя никогда не бывал на исповеди так честен, как сейчас.
«Что это было? — спросила гранд-дама. — Что мы почувствовали?»
«То была рука Божья, — ответил он ей, — коснувшаяся слегка нашего чела».
«Это нелепо, — возразил ученый. — Это заключение, сделанное без достаточных данных и без добросовестного наблюдения».
«Что же тогда вы извлечете из этого?» — спросила гранд-дама.
«Я не извлеку из этого ничего, — ответил ученый. — Я отмечаю это, вот и все. Как проявление чего-то. Может быть, чего-то далекого в пространстве. Пришедшего не с этой планеты. У меня отчетливое впечатление, что это феномен не местного происхождения. Но покуда у нас не будет побольше данных, мы не должны пытаться его охарактеризовать».
«Это самое наиполнейшее пустословие, какое мне приходилось слышать, — сказала гранд-дама. — Наш коллега священник преуспел больше».
«Да не священник, — сказал монах. — Я вам говорил и говорю: монах. Просто монах. В рваных штанах».
Так оно и было, сказал он себе, проджолжая свою честную самооценку. Он никогда не был ничем большим. Меньше, чем ничем — монах, боящийся смерти. Не святой, которым его провозглашали, но хнычущий, дрожащий трус, боявшийся умереть, а ни один человек, который боится смерти, не может быть святым. Для подлинной святости смерть должна быть обещанием нового начала, а он, вспоминая прошлое, понимал, что никогда не мог воспринять ее как что-то иное, кроме конца и полного ничто.
Впервые, думая об этом, он смог признаться в том, в чем никогда не мог признаться или не был достаточно честен, чтобы признаться прежде — что он ухватился за возможность стать слугой науки, чтобы избежать страха смерти. Хотя он и знал, что приобрел этим только отсрочку от смерти, ибо даже будучи Кораблем, не мог избежать ее полностью. Или, по крайней мере, не мог быть уверен в том, что избежит ее полностью, так как оставался шанс — наималейший шанс, — который ученый и гранд-дама обсуждали сотни лет назад, тогда как он старательно оставался вне дискуссии, боясь включиться в нее, что с течением миллионолетий, если только они проживут так долго, все трое, возможно, станут одним лишь чистым сознанием. И если таков будет исход, подумал он, то тогда-то они и станут в самом строгом смысле бессмертными и вечными. Но если этого не случится, им по-прежнему придется встать перед лицом факта смерти, ибо космический корабль не может существовать вечно. В свое время он станет, по той или иной причине, изношенным, разбитым корпусом, дрейфующим между звезд, и в должное время — не более, чем пылью на ветрах космоса. Но этого еще долго не случится, сказал он себе, хватаясь за эту надежду. Корабль, при некоторой удаче, может просуществовать еще миллионы лет, и это даст им троим время, необходимое, чтобы сделаться одним чистым сознанием, — если только действительно возможно стать одним чистым сознанием.
«Откуда же этот всеподавляющий страх смерти? — спросил он себя. — Откуда это раболепие перед нею, не такое, как у обыкновенного человека, но как у кого-то одержимого невыносимостью самой мысли о ней? Быть может, это из-за того, что он утратил свою веру в Бога или, возможно, что было бы еще хуже, вовсе никогда и не достигал веры в Бога? И если причина в этом, то почему же он тогда стал монахом?»
Начав с честности, он и сейчас дал себе честный ответ. Он избрал монашество в качестве занятия (не призвания, но занятия), потому что боялся не только смерти, но даже самой жизни, и думал, что это, быть может, достаточно легкая работа, которая обеспечит его укрытием от пугающего его мира.
В одном он, однако, ошибся. Монашество не давало легкой жизни, но к тому времени, как он это обнаружил, он уже вновь боялся — боялся признать свою ошибку, боялся исповедаться даже перед самим собой во лжи, которой он жил. Так что он оставался монахом и с течением времени, тем или иным образом (более чем вероятно — по чистой случайности), приобрел репутацию благочестия и набожности, бывшую некогда предметом зависти и гордости всех его товарищей-монахов, хотя некоторые из них при случае делали кое-какие недостойные, гнусные замечания. С течением времени, казалось, великое множество людей стало каким-то образом прислушиваться к нему — не из-за того, может быть, что он делал (ибо, по правде сказать, делал он лишь малое), но ради вещей, которые он как бы представлял, ради его образа жизни. Теперь, думая об этом, он гадал — не имело ли место недоразумение, раз его благочестие проистекало не из набожности, как все вроде бы думали, но из самого страха, и из-за страха же сознание его старалось сгладиться, стушеваться. Дрожащая мышь, подумал он, ставшая святой мышью из-за своего дрожания.
Но как бы то ни было, он сделался в конце концов символом Века Веры в материалистическом мире, и один писатель, бравший у него интервью, описал его, как средневекового человека, просуществовавшего до современности. Образ, происшедший из этого интервью, опубликованном в имеющем большое хождение журнале и написанного восприимчивым человеком, не стеснявшегося для пущего эффекта слегка приукрасить факты, дал толчок, который несколько лет спустя возвел его к величию, как простого человека, сохранившего проникновенность, необходимую для возврата к первичной вере, и душевную силу, чтобы удержать эту веру против вторжения гуманистической мысли.
Он мог бы стать аббатом, подумалось ему с волной нарастающей гордости, а может быть, и более, чем аббатом. И когда он осознал эту гордость, то предпринял не более нежели символическое усилие, чтобы ее подавить. Ибо гордость, подумал он, гордость и, в конце концов, честность было все, что у него осталось. Когда Бог призвал аббата, ему стало известно разными тонкими способами, что он мог бы суметь стать новым аббатом. Но внезапно испугавшись снова, на этот раз уже поста и ответственности, он обратился с прошением остаться при своей простой келье и простых обязонностях, и, поскольку в ордене его ставили очень высоко, прошение было удовлетворено. Хотя, думая об этом теперь, после обретения честности, он позволил себе подозрение, которому не давал прежде прорваться наружу. Оно было таково: возможно, его прошение было удовлетворено не оттого, что в ордене его ставили высоко, но потому, что орден, зная его слишком хорошо, понимал, каким плохим аббатом он стал бы? С точки зрения благоприятствия общественного мнения, назначение его могло быть позволено ради сопутствующего ему признания, и не был ли орден поставлен в такое положение, что чувствовал себя вынужденным, по крайней мере, сделать предложение? И не вздохнула ли братия от всего сердца с облегчением, когда это предложение было отклонено?
Страх, подумал он — человек, всю жизнь преследуемый страхом, если не страхом смерти, так страхом перед жизнью. Может быть, в конце концов, в страхе и не было нужды. Может быть, после всей его боязливости выясниться, что бояться по-настоящему было нечего. Больше чем вероятно, все дело в его собственной непригодности и недопонимании — что же заставляет его бояться.
«Я думаю, как человек из плоти и крови, — сказал он себе, — а не как бестелесный мозг. Плоть еще крепко держится за меня, кости еще не растворились».
Ученый все еще говорил.
«В особенности мы должны воздержаться, — говорил он, — от машинального представления этого явления чем-либо, обладающим мистическими или спиритуальными качествами».
«Этн и была всего лишь одна из таких простых вещей», — подтвердила гранд-дама, довольная, что это, наконец, решилось.
«Мы твердо должны придерживаться сознания, — сказал ученый, — что простых вещей во вселенной нет. Нельзя безнаказанно отбросить ни одно происшествие. Во всем, что происходит, всегда есть цель. Всегда есть причина — можете быть уверены, — а в должное время проявится и следствие».
«Хотел бы я быть таким же уверенным, как вы», — сказал монах.
«А я бы хотела, — сказала гранд-дама, — чтобы мы вовсе не приземлялись на этой планете».
7
— Вы должны подкрепиться, — сказал Никодимус. — Не надо слишком много есть. Супу, ломтик жаркого, половину картофелины. Вам надо понять, что ваш желудок сотни лет пребывал в бездействии. Замороженным, конечно, и не подверженным порче, но все-таки ему следует дать возможность вновь обрести тонус. За несколько дней вы восстановите привычку к питанию.
Хортон уставился на еду.
— Откуда ты взял такую провизию? — осведомился он. — Уж конечно, она не привезена с Земли.
— Я и забыл, — скеазал Никодимус. — Вы, конечно, не знаете. У нас на борту самая эффективная модель преобразователя материи из тех, что были произведены ко времени нашего отбытия.
— Ты хочешь сказать, что это просто лопата какого-нибудь песка?
— Ну, не совсем так. Это не настолько уж просто. Однако, общее представление у вас верное.
— Подожди-ка минутку, — сказал Хортон. — Есть в этом что-то очень неправильное. Я не помню никаких преобразователей материи. О них, конечно, поговаривали, и была вроде некоторая надежда, что можно собрать такую штуку, но и по самым лучшим моим воспоминаниям…
— Есть некоторые вещи, сэр, — довольно поспешно прооизнес Никодимус, — с которыми вас не ознакомили. Одна из них состоит в том, что после того, как вас ввели в анабиоз, мы отбыли не сразу.
— Ты хочешь сказать, была какая-то задержка?
— Ну… да. Чтобы быть точным, довольно большая задержка.
— Христа ради, да не будь ты таким таинственным. Насколько долгая?
— Ну, лет пятьдесят или около того.
— Пятьдесят лет! Почему же пятьдесят лет? Зачем было погружать нас в анабиоз, а потом выжидать пятьдесят лет?
— Настоящей потребности спешить не было, — ответил Никодимус. — Срок всего проекта оценивался таким обширным — пара сотен лет или, может быть, несколько больше, пока Корабль вернется со сведениями о пригодной для жизни планете, — что задержка в пятьдесят лет не казалась чрезмерной, если за такой срок можно было приобрести некоторые системы, которые дали бы побольше шансов на успех.
— Как преобразователь материи, например?
— Да, это одна из таких вещей. Конечно, не абсолютно необходимая, но удобная и прибавляющая известный запас прочности. И что более важно, могли быть выработаны некоторые особенности корабельного устройства, которые бы…
— И они были выработаны?
— Большей частью, да, — ответил Никодимус.
— Нам никогда не говорили, что может быть такая задержка, — сказал Хортон. — Ни нам и никому другому из экипажей, обучавшихся в одно время с нами. Если бы хоть один экипаж знал, они бы передали и нам словечко об этом.
— Не было надобности в том, чтобы вы знали, — отвечал Никодимус. — Могли бы последовать какие-нибудь нелогичные возражения с вашей стороны, если бы вам сказали. А важно, чтобы команды людей уже были готовы, когда будет решено отправить корабли. Видите ли, все вы были очень особыми людьми. Может быть, вы помните, с какой тщательностью вас выбирали.
— О боже, да. Нас пропускали через компьютеры, чтобы рассчитать фактор выживаемости. Наши психологические профили перемеривали снова и снова. Нас измотали этими чертовыми физическими испытаниями. Нам имплантировали в мозг телепатическую штучку, чтобы мы могли разговаривать с Кораблем, и это было самое беспокойное. Я, кажется, припоминаю, мне потребовались месяцы, чтобы научиться пользоваться ею как следует. Но к чему было делать все это, а потом укладывать нас на хранение в анабиоз? Мы могли бы и просто подождать.
— Одно из решений могло бы быть и таким, — согласился Никодимус, — и вы становились бы с годами все старше. Один из факторов, входивших в критерий отбора членов команды, — чтобы они не были слишком молодыми, но и не особенно старыми. Смысла мало отправлять стариков. В анабиозе же вы не старели. Время для вас ничего не значило, ибо время не имеет значения в анабиозе. При том, как это было сделано, экипажи ждали в полной готовности, причем их качества и способности не страдали от времени, пока отлаживались остальные приборы. Корабли могли бы вылететь сразу же, когда вы были заморожены, но пятидесятилетнее ожидание существенно увеличило шансы кораблей и ваши шансы. Система жизнеобеспечения мозга усовершенствовалась до степени, считавшейся за пятьдесят лет до того невозможной, а связь между мозгом и кораблем сделалась более чувствительной и эффективной, почти безупречной. Улучшились системы анабиоза.
— У меня это вызывает противоречивые чувства, — заявил Хортон. — Во всяком случае, для меня лично, пожалуй, никакой разницы это не составляет. Если невозможно прожить жизнь в своем собственном времени, то, наверное, неважно, когда именно вы ее проживете. О чем я жалею — так о том, что остался один. У нас с Хелен что-то начиналось, и другие двое мне нравились. Есть у меня, кажется, и некоторое чувство вины, потому что они умерли, а я выжил. Ты говоришь, что спас мою жизнь только потому, что я находился в камере номер один. Если бы я был не в ней, то выжил бы кто-нибудь другой, а я был бы теперь мертв.
— Вы не должны чувствовать вину, — возразил Никодимус. — Если кто-то и должен чувствовать вину, так это я, но я вины за собой не чувствую, так как рассудок говорит, что я мог действовать и действовал в границах нынешней технологии. Но вы-то — вы вовсе в этом не участвовали. Вы ничего не делали, вы не принимали решения.
— Да, я знаю. Но все-таки не могу не думать…
— Ешьте суп, — сказал Никодимус. — Жаркое стынет.
Хортон зачерпнул ложку супа.
— Хороший суп, — сказал он.
— Конечно, хороший. Я же вам говорил, что я отличный повар. Или могу быть отличным поваром.
— «Можешь быть», — предразнил Хортон. — Странный способ делать утверждения. Или же ты повар, или не повар. Но ты заявил, что можешь быть поваром. И так же ты сказал насчет того, что можешь стать инженером. Не сказал, что ты инженер, но что можешь им стать. Мне кажется, дружище, что ты можешь быть слишком уж многим. Только что ты сделал утверждение, подразумевающее, что ты можешь быть еще и хорошим техником по анабиозу.
— Но я высказал все это в точности, — возразил Никодимус. — Так оно и есть. Сейчас я повар, а могу стать инженером или математиком, или геологом, или астрономом…
— Геологом тебе быть ни к чему. Геологом в этой экспедиции был я. Хелен была биологом и химиком.
— Когда-нибудь может появиться нужда в двух геологах, — сказал Никодимус.
— Это ужасно, — проворчал Хортон. — Ни один человек или робот не может сразу быть стольким, скольким, по твоим словам, являешься или можешь являться ты. Это отняло бы многие годы учения, и в процессе обучения каждой новой дисциплине ты терял бы что-то из предыдущего. Далее — ты просто служебный робот, неспециализированный. Посмотрим на это прямо — возможности твоего мозга невелики, а твоя система реакций относительно малочувствительна. Корабль сказал, что ты был избран специально из-за несложности — из-за того, что с тобой мало что может произойти неладного.
— Что было совершенно верно, — признал Никодимус. — Я таков, как вы сказали. Посыльный и подручный, и мало для чего еще гожусь. Возможности моего мозга малы. Но когда у тебя два или три мозга…
Хортон швырнул ложку на стол.
— Ты свихнулся! — воскликнул он. — Два мозга не могут быть в одном теле.
— У меня два мозга, — спокойно отвечал Никодимус. — У меня прямо сейчас два мозга — старый, глупый стандартный мозг робота и поварский мозг, и если я захочу, я могу добавить еще один мозг, хотя я не знаю, какой мозг мог бы послужить дополнением к мозгу повара. Может быть, мозг специалиста по питанию, хотя в наборе такого мозга нет.
С некоторым усилием Хортон овладел собой.
— Давай-ка начнем сначала, — предложил он, — давай-ка начнем с самого верху и пойдем эдак легонько и осторожненько, чтобы мой тупой человеческий мозг мог уследить за тем, что ты говоришь.
— Это все те пятьдесят лет, — пояснил Никодимус.
— Какие еще пятьдесят лет, будь оно все проклято?!
— Пятьдесят лет, прошедшие после того, как вас заморозили. За пятьдесят лет можно сделать массу исследований и изобретений, если много людей направят на них умы. Вас учили, не правда ли, при участии сложнейшего робота — совершеннейшего экземпляра человеческой технологии, какой только был построен.
— Это так, — согласился Хортон, — я его помню, словно видел только вчера…
— Для вас это было только вчера, — согласился Никодимус, — тысячелетие, прошедшее с тех пор, для вас все равно, что ничто.
— Вот уж был мерзкий тип, — продолжал Хортон, — вот уж поклонник строгой дисциплины. Он знал втрое больше нас и был вдесятеро работоспособнее. Он нам постоянно талдычил об этом в своей гладенькой, елейной, мерзкой манере. Так наловчился, что не заткнуть было. Мы его, сукина сына, все ненавидели.
— Ну, вот видите, — победоносно сказал Никодимус. — Так продолжаться не могло. Ситуация создалась невыносимая. Подумайте, какие были бы трения, если бы его послали с вами, какое несовпадение личностей. Вот потому-то вы и получили меня. Такими, как он, невозможно пользоваться. Нужен был простой, непритязательный олух, вроде меня, такой робот, какому вы приучены отдавать приказы и который не станет обижаться на то, что ему приказывают. Но простой, непритязательный олух, вроде меня, был бы неспособен сам справиться со случайностями, в чем иногда может возникнуть необходимость. Так натолкнулись на мысль о вспомогательных мозгах, которые можно было бы вставить на место при необходимости подкрепить туповатый мозг, вроде моего.
— Так ты хочешь сказать, что у тебя полная коробка запасных мозгов, которые ты попросту приставляешь себе!
— Ну, не настоящих мозгов, — пояснил Никодимус. — Они называются трансмогами, хотя я не совсем знаю, почему. Кто-то мне говорил однажды, что это сокращение от слова «трансмогрификация». Есть такое слово?
— Не знаю, — признался Хортон.
— Ну, как бы там ни было, — продолжал Никодимус, — у меня есть трансмог повара и трансмог физика, и трансмог биохимика — в общем, мысль вам понятна. В каждом закодирован полный курс колледжа. Я их сосчитал как-то, но уже забыл. С пару дюжин, пожалуй.
— Так ты можешь и вправду оказаться в силах наладить этот туннель Плотоядца?
— Я бы на это не рассчитывал, — возразил Никодимус. — Я не знаю, что в трансмоге инженера. Существуют ведь столько разновидностей инженерного дела — химическая, электрическая, механическая.
— По крайней мере, у тебя будет какая-то основа.
— Так-то оно так. Да ведь туннель, о котором говорил Плотоядец, наверняка выстроен не людьми. Людям бы не хватило времени…
— Нет, он может быть человеческим изделием. У них была почти тысяча лет, можно сделать много чего. Вспомни-ка, чего мы достигли за пятьдесят лет, о которых ты говорил.
— Да, я знаю. Может быть, вы и правы. Может быть, полагаться на корабли не очень-то хорошо. Если бы люди полагались на корабли, они бы не добрались к этому времени так далеко и…
— Могли добраться, если изобрели движение быстрее света. Может быть, если добиться этого, то никаких природных ограничений скорости уже не останется. Если сломать световой барьер, то, может, и нет никаких границ насколько быстрее света можно лететь.
— Я почему-то не думаю, что изобрели движение со сверхсветовой скоростью, — ответил Никодимус. — Я слышал множество разговоров об этом после того, как меня вовлекли в проект. Ни у кого, похоже, не было никакой отправной точки и никаких стоящих соображений о том, как это сделать. Более чем вероятно — люди просто высадились на планете, далеко не столь удаленной, как наша, и нашли один из туннелей, а теперь пользуются ими.
— Но ими пользуются не только люди.
— Да, это совершенно очевидно по Плотоядцу. И сколько иных рас пользуются ими, у нас не может быть представлений. А как быть с Плотоядцем? Если мы не заставим туннель действовать, он захочет отправиться с нами на корабле.
— Только через мой труп.
— Вы знаете, я чувствую в точности то же самое. Он довольно неотесанная личность, и может быть немало хлопот со введением его в анабиоз. Прежде, чем мы сможем это сделать, нужно узнать его химизм.
— Этим ты мне напоминаешь, что мы не возвращаемся на Землю. Что это еще за новости? Куда Корабль намерен отправиться?
— Не знаю, — ответил Никодимус. — Мы, конечно, разговариваем время от времени. Корабль, я уверен, ничего не пытается от меня утаивать. У меня такое ощущение, что Корабль сам еще не очень хорошо знает, что намерен делать. Просто, наверное, идти дальше и смотреть, что найдет. Вы, конечно, понимаете, что Корабль, если захочет, может услышать все, что мы говорим.
— Это меня не беспокоит, — ответил Хортон. — При нынешнем положении все мы повязаны одной веревочкой. Причем ты куда дольше, чем я. Каким бы ни было положение, мне, пожалуй, придется отталкиваться от него, ведь другого-то основания нет. Я почти в тысяче лет от дома и в тысяче лет от теперешней Земли. Корабль, несомненно, прав, говоря, что, вернись я обратно, то оказался бы отщепенцем. Можно, конечно, принять все это умом, но остается странное ощущение в горле. Если бы остальные трое были здесь, все, мне кажется, было бы по-другому. Я чувствую себя страшно одиноким.
— Вы не одиноки, — возразил Никодимус. — У вас есть Корабль и я.
— Да, пожалуй, что так. Я все время забываю. — Он откинулся от стола. — Чудесный был обед, — сказал он. — Хотел бы я, чтобы ты мог есть со мной. Как ты думаешь, не расстроит мне желудок, если я, прежде чем отправиться спать, возьму ломтик этого остывшего жаркого?
— На завтрак, — ответил Никодимус. — Если хотите, то кусочек на завтрак.
— Ну, ладно, — согласился Хортон. — Меня еще одно беспокоит. При твоем теперешнем устройстве человек в этой экспедиции не очень-то и нужен. Когда меня обучали, команда, состоящая из людей, имела смысл. Но теперь иное дело. Вы с Кораблем могли бы сами выполнить задание. При таком положении, отчего бы нас просто не исключить? Зачем было беспокоиться совать нас на борт?
— Вы стараетесь принизить себя и человеческую расу, — ответил Никодимус. — Это не более, чем шоковая реакция от того, что вы сейчас узнали. Вначале идея была в том, чтобы поместить на борт знания и технологию, а единственный способ, каким это можно было сделать, — поместить на борт людей, обладающих этими знаниями и технологией. Ко времени отбытия корабля, однако, были найдены другие средства сохранения знаний и технологии — в трансмогах, которые могли бы сделать даже таких простых роботов, как я, множественными специалистами. Но даже при этом нам все-таки недоставало одного качества — этого странного фактора человека, биологического условия, которого у нас по-прежнему нет и которое еще ни один роботолог не смог в нас встроить. Вы говорили о вашем учебном роботе и вашей ненависти к нему. Вот что происходит, когда переступаешь определенную границу в улучшении роботов. Они становятся более способными, но нет человечности, чтобы уравновесить способности, и робот, вместо того, чтобы сделаться более человекоподобным, становится раздражающим и непереносимым. Может быть, всегда так и будет. Может быть, человечность — это такой фактор, которого нельзя добиться искусственно. Экспедиция к звездам, я полагаю, могла бы эффективно функционировать с одними роботами и наборами трансмогов для них на борту, но это была бы не человеческая экспедиция, а ведь это то, ради чего и затеивалась эта и другие экспедиции — искать планеты, на которых могли бы жить люди. Конечно, роботы могут делать наблюдения и принимать верные решения, и девять раз из десяти наши наблюдения будут точными, а решения — действительно правильными, но на десятый раз то или иное, а то и оба, окажутся неврными, потому что роботы будут рассматривать проблему с роботной точки зрения и принимать решение роботными мозгами, которым недостает важнейшего человеческого фактора.
— Твои слова успокаивают, — заметил Хортон. — Надеюсь только, что ты прав.
— Поверьте мне, сэр, я прав.
Корабль сказал:
«Хортон, лучше бы вас сейчас лечь спать. Утром Плотоядец придет на встречу с вами, и вам нужно хоть немного отдохнуть».
8
Но сон приходил с трудом. Лежа на спине и глядя во тьму, он чувствовал, как в него вливаются отчужденность и одиночество, отчужденность и одиночество, которые он до сих пор сдерживал.
«Только вчера, — сказал емиу Никодимус. — Вы погрузились в анабиоз только вчера, потому что века, что пришли и ушли с тех пор, значат для вас меньше, чем ничего».
Так и есть, подумал он с некоторым удивлением и горечью, только вчера. А теперь он один, и можно лишь помнить и скорбеть. Скорбеть здесь, в темноте, на далекой от Земли планете, куда он попал, как ему казалось, в мгновение ока, чтобы обнаружить родную планету и людей, которых он знал в этом вчера, погрузившимися в пучину времени.
Хелен умерла, подумал он. Умерла и лежит под стальным блеском чужих звезд на безвестной планете незарегистрированной звезды, где на фоне черноты космоса громоздятся туши ледников застывшего кислорода и изначальные скалы лежат, не подвергаясь эррозии тысячелетие за тысячелетием; на планете столь же неизменной, как сама смерть.
Все трое вместе — Хелен, Мэри, Том. Только он избег этого — избег потому, что находился в камере номер один, потому что тупой, неуклюжий, ограниченный робот не мог придумать ничего другого, чем делать дело по номерам.
«Корабль», — прошептал он в уме.
«Спите», — ответил Корабль.
«Черт тебя побери, — прошептал Хортон. — Нечего обращаться со мной, как с младенцем. Нечего указывать, что я должен делать. Спите, говоришь. Отвлекись, говоришь. Забудь все это, говоришь».
«Мы не говорили, чтобы ты забыл, — возразил Корабль. — Память драгоценна, и пока ты должен горевать, держись за память покрепче. Когда горюешь, знай, что мы горюем с тобой. Ибо мы также помним Землю».
«Но вы не хотите туда вернуться. Вы собираетесь идти дальше. Чего вы ждете найти, чего ищете?
«Невозможно узнать. У нас нет ожиданий».
«И я пойду с вами?»
«Конечно, — ответил Корабль. Мы — одна команда, и ты ее часть».
«А планета? У нас будет время ее осмотреть?» Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.
Страницы: 1, 2, 3
|
|