Первые дни в сердце было все то же мертвое равнодушие. Машинально я делал так, чтобы меня не поймали. Но зачем я это делал, зачем я бежал, — не знаю. Там, в тюрьме, иногда казалось, что мир прекрасен и хотелось воздуха и горячего солнца. А здесь, на воле, меня снова томила скука. Но вот однажды, под вечер, я остался один. Восток уже потемнел, загорались ранние звезды. Фиолетовой дымкой заткались горы. Снизу, с реки, повеяла ночь. Сильно пахнет трава. Громко трещат цикады. Воздух тягучий и сладкий, как сливки. И вот в эту минуту я понял вдруг, что я жив, что нет смерти, что жизнь опять впереди и что я молод, здоров и силен …
И теперь я чувствую то же. Да, я молод, здоров и силен. Я еще раз ушел от смерти. И в сотый раз я спрашиваю себя: в чем же моя вина, если я целовал Эрну? И не большая ли вина, если б я отвернулся, если б я ее оттолкнул? Вот пришла женщина и принесла с собой любовь и милую ласку. Почему эта ласка рождает горе? Почему любовь дает не радость, а муку? Я не знаю, я не могу и не пытаюсь узнать. И мне кажется иногда:
Ваня знает. Но его уже нет.
1 сентября.
Снова приехал Андрей Петрович. Он с трудом разыскал меня и теперь долго и весело жмет мне руку. Его старческое лицо сияет. Он доволен. Морщинки у глаз расползлись у него в улыбку.
— Поздравляю вас, Жорж.
— С чем это, Андрей Петрович?
Он лукаво щурит глаза, качает лысою головою,
— С победой и одолением.
Мне скучно с ним и я бы охотно ушел. Мне скучны его слова, его докучные поздравления. Но он невинно улыбается мне:
— Да-а, Жорж, правду сказать, мы уже и надежду теряли. Неудачи да неудачи, — чувствовали, что у вас неудачи. И, знаете, — он наклоняется к моему уху, — упразднить даже вас хотели.
— Упразднить? .. То есть как?
— Дело прошлое … Я сказку: знаете, не верилось нам. Сколько времени, а дел никаких… Ну и стали мы думать: не лучше ли упразднить? Все одно, ничего не выйдет… Вот старые дураки… А?
Я с изумлением смотрю на него. Он все тот же: седой и дряхлый. Пальцы его, как всегда, прокопчены табаком.
— И вы . . . вы думаете, можно нас упразднить?
— Ну, вот, Жорж, вы уже рассердились.
— Я не сержусь … Но скажите, — вы думаете, можно нас упразднить?
Он любовно хлопает меня по плечу.
Эх, вы … Пошутить с вами нельзя .. .
И потом говорит деловито:
— Ну, а теперь кого? А?
— Пока никого.
— Никого? .. Комитет решил министра юстиции.
— То комитет, а то я…
Ах, Жорж...
Я смеюсь.
Ну что вы, Андрей Петрович?
Я говорю: дайте срок.
Он долго думает про себя, по-стариковски жует губами.
— Жорж, вы остаетесь в Москве?
— Да, в Москве.
— Уезжайте-ка лучше.
— У меня дело есть.
— Дело?
Он опечален: что за такие дела? Но спросить у меня не смеет.
Ну, ладно, Жорж, приедете, потолкуем . . .
И снова весело жмет мне руку.
А ловко. Здорово … Молодцы …
Андрей Петрович — судья: он хвалит и он же клеймит. Я молчу: он ведь искренно верит, что я рад похвале. Жалкий старик.
3 сентября.
Ваню сегодня судят. Я лежу в случайной квартире, на диване, в жарких подушках. Ночь. В раме окна ночное небо. На небе звездное ожерелье. Большая Медведица.
Я знаю: Ваня лежал целый день на тюремной койке, иногда вставал, подходил к столу и писал. А теперь ему так же, как и мне, светит Медведица. И так же, как я, он не спит.
Я знаю еще: завтра казнь. Завтра войдет палач в красной рубахе с веревкою и нагайкою. Он свяжет Ване руки назад и веревка вопьется в тело. Зазвенят под сводами шпоры, часовые уныло звякнут ружьем. Распахнутся ворота… На песчаной косе курится теплый туман, ноги вязнут в мокром песке. Розовеет восток. На бледно-розовом небе черный загнутый шпиль. Это виселица. Это — закон.
Ваня всходит на плаху. В утренней мгле он весь серый, глаза и волосы одного цвета. Холодно и он ежится, глубже уходит шеей в поднятый воротник. А потом палач надевает саван, стягивает веревку. Саван белый и рядом красный палач. Неожиданно громко стучит отброшенный табурет. Тело висит. Висит Ваня.
Подушки жгут мне лицо. Одеяло сползает на пол. Неудобно лежать. Я вижу Ваню, его восторженные глаза, русые кудри. И робко спрашиваю себя: зачем виселица? зачем кровь? зачем смерть?
И тотчас я вспоминаю:
«Мы должны полагать души свои за братьев». Так сказал Ваня. Но ведь Вани уж нет …
5 сентября.
Я говорю себе: Вани нет. Это простые слова, но мне не верится в них. Мне не верится, что он уже умер. Вот стукнет дверь, он тихо войдет и я, как прежде, услышу: «Кто не любит, тот не познал Бога, потому что Бог есть любовь».
Ваня верил в Христа, я не верю. В чем же разница между нами? Я лгу, шпионю и убиваю. Ваня лгал, шпионил и убивал. Мы все живем обманом и кровью. Во имя любви?
Христос взошел на Голгофу. Он не убил, Он даровал людям жизнь. Он не лгал, Он учил людей истине. Он не предательствовал, Он сам был предан учеником. Так одно же из двух: или путь ко Христу, или .. . Или Ваня сказал: Смердяков … И тогда и я — Смердяков.
Я знаю: Ваня свят в своей смерти, его последняя правда в муках. Эта святость и эта правда мне недоступны, они непонятны. Я умру, как и он, но темною смертью, ибо в горьких водах — полынь.
6 сентября.
Елена мне говорит:
— Знаете, я так боялась за вас … Я не смела думать о вас … Вы такой … странный.
Мы, как прежде, в Сокольниках. Осень дышит в лесу, гонит по ветру багровые листья. Холодно. Пахнет землей.
— Милый, как хорошо …
Я беру ее руки, я целую тонкие пальцы и уста мои шепчут:
Милая, милая, милая …
Она смеется.
Не будь таким грустным. Будь весел.
Но я говорю:
— Слушай, Елена. Я люблю тебя, я зову: иди за мною.
— Зачем?
— Я люблю тебя.
Она гибко прижалась ко мне и шепчет:
— Ты знаешь, — я тоже люблю.
— А муж?
— Что же муж?
— Ты с ним.
— Ах, милый… Не все ли равно: сейчас я с тобою.
Будь со мною всегда.
Она звонко смеется.
— Не знаю, не знаю.
— Елена, не смейся и не шути.
— Я не шучу …
Она опять обнимает меня.
— Разве нужно любить всегда? Разве можно любить всегда? Ты бы хотел, чтоб я любила тебя одного … Я не могу. Я уйду.
Уйдешь к мужу?
Она молча кивает.
— Значит, ты любишь его.
— Милый, вот горит вечернее солнце, шумит ветер, шепчет трава. Вот мы любим друг друга. Что же еще? Зачем думать о том, что было? Зачем знать, что будет? Не мучь же меня. Не надо мучений. Будем радоваться вдвоем, будем жить. Я не хочу горя и слез …
Я говорю:
— Ты сказала, что ты его и моя. Скажи, — так ли? Правда ли это?
— Да, правда.
Тень скользнула у ней по лицу. Глаза печальны и темны. Белое платье тает в сумерках дня.
— Почему?
— Ах, почему? ..
Я наклоняюсь к ней близко.
— А если … Если бы не было мужа?
— Не знаю … Я ничего, ничего не знаю … Разве любовь вечна? Не спрашивай, милый… И не думай, не думай, не думай …
Она целует меня, я молчу. В моей душе медленно расцветает ревность: я не хочу и не буду делиться ни с кем.
10 сентября.
Елена тайком приходит ко мне и быстро, как воды, текут часы и недели. Весь мир теперь для меня в одном, — в моей к ней любви. Свернут свиток воспоминаний, помутилось зеркало жизни. Передо мною глаза Елены, ее губы, ее любимые руки, вся ее молодость и любовь. Я слышу ее смех, ее радостный голос. Я играю ее волосами, я жадно целую ее горячее и счастливое тело. Падает ночь. Ночью глаза еще ярче, смех еще звонче, поцелуи больнее. И вот снова, как чары: южный странный цветок, кровавый кактус, колдующий и влюбленный. Что мне террор, революция, виселица и смерть, если она со мной? .. Она входит робко, опуская глаза. Но вот вспыхнули огнем ее щеки, звенит ее смех. У меня на коленях она поет беззаботно и звонко. О чем ее песни? Я не знаю, не слышу. Я чувствую ее всю и радость ее звучит в моем сердце, и во мне уже нет печали. А она целует и шепчет:
— Все равно … Пусть ты завтра уйдешь … Но сегодня ты мой … Я люблю тебя, милый.
Я не пойму ее. Я знаю: женщины любят тех, кто их любит, любят любовь. Но сегодня муж, завтра я, послезавтра опять его поцелуи… Я ей однажды сказал:
Как можешь ты целовать двоих?
Она подняла тонкие брови.
— Почему, милый, нет?
И я не знал, что ответить. Я злобно сказал:
Я не хочу, чтобы ты целовала его.
Она рассмеялась.
— А он не хочет, чтоб я целовала тебя.
— Елена …
— Что, милый?
— Не говори со мной так.
— Ах, милый мой, милый… Что за дело тебе, кого и когда я целую? Разве я знаю, кого ты еще целовал? Разве я хочу и могу это знать? Я сегодня люблю тебя… Ты не рад? Ты не счастлив?
Я хочу ей сказать: у тебя нет стыда, нет любви… Но я молчу: разве в моей душе живет стыд?
— Слушай, — смеется она, — зачем ты так говоришь? То можно, это нельзя. Умей жить, умей радоваться, умей взять от жизни любовь. Не нужно злобы, не нужно убийства. Мир велик и всем хватит радости и любви. В счастье нету греха. В поцелуях нету обмана … Так не думай же ни о чем и целуй…
И потом говорит еще:
— Вот ты, милый, не знаешь счастья… Вся твоя жизнь только кровь. Ты железный, солнце не для тебя … Зачем, зачем думать о смерти? Надо радостно жить … Неправда ли, милый?
И я в ответ ей молчу.
12 сентября.
Я опять думаю об Елене. Быть может, она не любит меня, не любит и мужа. Быть может, она любит только любовь. Только в любви ее яркая жизнь, для любви она родилась на свет и во имя ее сойдет в могилу. И когда я думаю так, во мне встает отрадная злоба. Что из того, что Елена со мною, что я целую ее прекрасное тело и вижу любящие, в сиянье, глаза? .. Она с улыбкой уходит к мужу, она любовно живет его жизнью. Меня томит мысль о нем, об этом юноше, белокуром и стройном. И иногда, в тишине, я ловлю себя на мечтах, глубоких и тайных. И тогда мне кажется, что я думаю не о нем, а о том, кого уже нет и о ком я со злобою думал прежде. Мне кажется, что генерал-губернатор все еще жив.
Вот я иду тернистым путем. На узкой моей тропинке стоит он, ее муж. Он мешает мне: она любит его.
Я смотрю, как в садах изнемогает усталая осень. Рдеют холодные астры, облетают сухие листья. Утренники свивают траву. В эти дни увя-данья четко встает привычная мысль. Я вспоминаю забытое слово:
Если вошь в твоей рубашке Крикнет тебе, что ты блоха, Выйди на улицу И — убей!
13 сентября.
Генрих все эти дни прожил в Москве. У него в Замоскворечье семья. Только сегодня он уезжает в Петербург к Эрне.
Он отдохнул, пополнел и окреп. Глаза у него блестят и уже нет вялых слов. Я давно не видел его.
Мы сидим с ним в трактире. Здесь когда-то бывал с нами Ваня. Генрих ест и в промежутках между едой говорит:
— Читали, Жорж, что в «Революционных Известиях» пишут?
— О чем?
— Да о генерал-губернаторе.
— Нет, не читал.
Он возмущен и говорит горячо:
— Пишут о значении не только для Москвы, но и для всей России. Я согласен: этот акт — перелом. Теперь увидят, как мы сильны, поймут, что партия победит, не может не победить.
Он вынимает тонкий листок печатной бумаги.
— Вот, Жорж, прочтите.
Мне скучно слушать его, скучно читать. Я отстраняю бумагу рукой. Я говорю с неохотой:
— Спрячьте. Не стоит.
— Что вы? Как же не стоит? Ведь для этого вся работа.
— То есть, чья же работа?
— Наша работа, конечно.
— Для газетной статьи?
— Вы смеетесь … Печатное слово необходимо. Нужна пропаганда террора. Пусть массы поймут, пусть идея борьбы проникнет в деревню. Разве не так?
Мне скучно. Я говорю:
— Бросим об этом. Слушайте, Генрих, вы ведь, любите Эрну? ..
Он роняет ложку в тарелку и густо краснеет. Потом дрогнувшим голосом говорит:
— Откуда вы знаете?
— Знаю.
Он в смущеньи умолк.
— Ну, так берегите ее… И желаю вам счастья.
Он встает, долго ходит по грязному кабинету. Наконец, говорит тихо:
— Жорж, я вам верю. Скажите мне правду.
— Что вам сказать?
— А вы не любите Эрну?
Мне смешно его хмурое, в красных пятнах, лицо. Я громко смеюсь.
— Я? Люблю Эрну? Что вы? Бог с вами.
И никогда .. . никогда не любили?
Я говорю раздельно и ясно:
— Нет. Не любил.
Его лицо расцветает счастливой улыбкой. Он приветливо жмет мне руку.
— Ну, еду. Прощайте.
Он быстро уходит. Я долго сижу один за грязным столом, между грязными тарелками. И вдруг безудержно смешно: я люблю, она любит, он любит … Что за скучная песня.
14 сентября.
Я сегодня не видел Елены. Я ушел вечером в Тиволи. Как всегда бесстыдно гремел оркестр, пели цыгане. Как всегда бродили женщины между столов, и их платья шуршали шелком. И я, как всегда, скучал.
За соседним столом пьяный морской офицер. Блестит в стаканах вино, вспыхивают бриллианты у дам. До меня долетает смех и бессвязный говор. Медленно ходит стрелка часов.
Вдруг я слышу:
— Что вы скучаете здесь?
Офицер, шатаясь, протягивает мне стакан. У него багровые щеки и подстриженные усы. Такие усы носил генерал-губернатор.
— Как вам не стыдно скучать … Позвольте представиться: Берг… Пойдемте к нам, за наш стол … Дамы вас просят …
Я встаю, называю себя:
— Инженер Малиновский.
Мне все равно, где сидеть: я лениво сажусь за их стол. Все смеются, все чокаются со мной. Плачут скрипки, а за окном сереет рассвет.
Вдруг я слышу, кто-то спросил:
— Где Иванов?
— Какой Иванов?
— Да полковник Иванов. Куда девался Иванов?
Я вспоминаю: начальник Охранного отделения Иванов. Уж не его ли зовут? Я наклоняюсь к плечу соседа.
— Извините, не жандармский ли полковник Иванов?
— Ну да … конечно … Он самый … друг и приятель …
Меня жжет желанный соблазн. Я не встану. Я не уйду. Я знаю: этот Иванов, конечно, носит с собою мой портрет. Я щупаю револьвер и жду.
Входит Иванов. Он похож на купца, рыжебородый и толстый. Грузно садится за стол и пьет водку. Нас, конечно, знакомят.
— Малиновский.
— Иванов.
Он пришел сюда пить и мне опять уже скучно.
Вот опять желанный соблазн, — подойти к нему и шепнуть:
— Джордж О'Бриен, полковник.
Но я молча встаю. На дворе плачет дождь, спит каменный город. Я один. Мне холодно и темно.
15 сентября.
Я спрашиваю себя: зачем я в Москве? Чего я могу добиться? Елена только любовница. Она никогда не будет женой. Я знаю это и все-таки не могу уехать. Я знаю также, что лишний день — лишний риск и что на карте стоит моя жизнь. Но я так хочу.
В Версале, в парке, с веранды видны озера. Между нежными боскетами и кокетливыми клумбами их берега чертят четкие линии. Влажным дымом клубятся фонтаны, молчат зеркальные воды. И над ними сонный покой.
Я закрываю глаза: я в Версале. Я бы хотел забыть об Елене, я бы хотел сегодня покоя. Течет река жизни. День встает и уходит. А я, как раб на цепи, с моей любовью.
Где-то вдали ледяная высь. Горы блещут лазурью, девственным снегом. Люди мирно живут у их ног, мирно любят и с миром же умирают. Им светит солнце, их греет любовь. Но, чтобы жить, как они, нужны не гнев и не меч… И я вспоминаю Ваню. Может быть, он и прав, но белые ризы не для меня: Христос не со мной.
16 сентября.
— Милый мой, отчего ты всегда печальный, — говорит мне Елена, — разве я не люблю тебя? Вот смотри, я подарю тебе жемчуг.
Она снимает с пальца кольцо. В золотом кольце, как слеза, большая жемчужина.
— Береги ее … Это моя любовь. Она доверчиво обнимает меня.
— Ты горюешь, что я тебе не жена? О, я знаю: брак, — привычка любви, вялая, без блеска любовь. А тебя я хочу любить … Я хочу красоты и счастья…
И задумчиво говорит еще:
— Почему люди пишут разные буквы, из букв слагают слова, из слов — законы? Этих законов библиотеки. Нельзя жить, нельзя любить, нельзя думать. На каждый день есть запрет… Как это смешно и глупо .. . Почему я должна любить одного? Скажи, почему?
И я опять ничего не умею ответить.
— Вот видишь, Жорж, ты молчишь. Ты тоже не знаешь. Разве ты никого не любил? . .
Мне жутко. Да, я любил не одну и я никогда не знал, зачем пишут законы. Она говорит мои же слова. Но теперь я в них чувствую ложь. И я хочу ей об этом сказать, но не смею.
У ней тяжелые, черные косы. Они упали на плечи. В темной рамке кудрей лицо ее бледнее и тоньше. И глаза ее ждут ответа.
Я молча целую ее. Я целую ее невинные руки, ее сильное молодое тело. Поцелуи мучат меня. Вот опять завороженная мысль, — мысль о том, кто, как я, целует ее, и кого она любит. И я говорю:
— Нет, слушай, Елена … Или он, или я … Она смеется.
— Вот видишь: я раба, а ты господин… А если я не хочу выбирать? .. Скажи, зачем выбирать?
За окном шумит дождь. В полутьме я вижу ее силуэт, ее большие, черные ночью, глаза. И я говорю, бледнея:
Я хочу так, Елена.
Она грустно молчит.
— Выбирай.
— Милый, я не могу …
— Я сказал: выбирай.
Она быстро встает. Говорит решительно и спокойно:
— Я люблю тебя, Жорж:. Ты это знаешь. Но я не буду твоей женой никогда.
Она ушла. Я один. Только жемчуг ее со мною.
17 сентября.
Елена любит свое прекрасное тело, свою молодую жизнь. Говорят, в этой любви свобода. Мне смешно: пусть Елена раба, а я господин, пусть я раб, а она свободна… Я твердо знаю одно: я не могу делиться любовью. Я не могу целовать, если целует другой.
Ваня искал Христа, Елена ищет свободу. Мне все равно: пусть Христос, пусть Антихрист, пусть Дионис. Я не ищу ничего. Я люблю. И в моей любви мое право.
Вот опять багровый цветок опьяняет меня. Опять свершается тайное колдовство. Я, как камень в пустыне. Но в руке моей — острый серп.
18 сентября.
Вчера было то, чего я ждал и во что втайне не верил. День скорби и поруганья. Я шел по Кузнецкому мосту. Ползал молочный туман, таял волнистою мглою.
Я шел без цели, без мыслей, как корабль в волнах без руля.
Вдруг в тумане сгустилось пятно, колыхнулась неясная тень. Прямо навстречу мне быстро шел офицер. Он взглянул на меня и сразу остановился. Я узнал: муж Елены. Я впился глазами в глаза и в темных зрачках прочел гнев.
Тогда я мягко взял его под руку и сказал:
— Я ждал вас давно.
Мы молча пошли по Тверской. Мы шли долго во мгле и оба знали свой путь. И были близки, как братья. Так вышли мы в парк.
В парке осень. Ветви голые, — решетка тюрьмы. Тает туман, в тумане мокнет трава. Пахнет гнилью и мохом.
Далеко, в заросшей чаще, я выбираю тропинку. Я сажусь на срубленный пень и холодно говорю:
— Вы узнали меня?
Он молча кивает мне головою.
Вы знаете, зачем я в Москве?
Он кивает опять.
Ну, вы знаете: я не уеду.
Он с усмешкой говорит:
— Вы уверены в этом?
Уверен ли я? Я не знаю. Кто поймет, кого любит Елена. Но я говорю только:
А вы?
Пауза.
Вот что: вы уедете из Москвы. Поняли? Вы.
Он вспыхнул гневным румянцем. Но говорит хладнокровно:
— Вы сумасшедший.
Тогда я, молча, вынимаю оружие. Я меряю восемь шагов по траве и кладу на концах их мокрые прутья: барьер. Он следит со вниманием. Я кончаю. Он говорит, улыбаясь:
— Что ж, вы хотите драться?
— Я требую: уезжайте.
Белокурый и стройный, он смотрит мне прямо в глаза. И насмешливо повторяет:
Вы — сумасшедший.
Я говорю, помолчав:
— Вы будете драться?
Он отстегнул кобуру, нехотя вынул револьвер. Потом подумал минуту и говорит:
Хорошо … Я к вашим услугам.
Вот он уже у барьера. Я знаю: я бью в туза на десять шагов. Промаха быть не может. Я поднял револьвер. На черной мушке пуговица пальто. Я жду. Тишина. Я говорю очень громко:
— Раз… Он молчит.
— Два и … три.
Он стоит неподвижно, грудью ко мне. Его револьвер опущен. Он насмехается надо мной … Вдруг какой-то горячий и жесткий комок сжимает мне горло. Я в гневе кричу:
— Стреляйте…
Ни звука. Тогда я медленно, радостно, долго нажимаю курок. Желтым светом сверкнуло пламя, пополз белый дым.
Я потел по мокрой траве и наклонился над телом. Он лежал на тропинке ничком в холодной и мягкой грязи. Странно согнулась рука, широко раскинулись ноги. Сеял дождь. Была мгла. Я свернул в чащу леса. Уже сумерки набежали. Между деревьями — ни зги. Я шел, и не было цели. Так идет корабль без руля.
20 сентября.
В Цусимском бою бессмысленно гибли люди. Темная ночь, в море мгла, ходит зыбь. Как огромный раненый зверь, прячется броненосец. Чуть чернеют черные трубы, молчат гремевшие пушки. Днем дрались, ночью бегут, ждут атаки. Сотни глаз шарят тьму. И вдруг вопль — крик испуганной чайки: «Миноносец по борту» … Вспыхнул прожектор, белым светом ослепла ночь.
А потом… Кто на палубе, — кинулся в море. Кто внутри, за кованой броней, — бьется о люк. Медленно тонет корабль, уходит носом под воду. Машинисты в машине кулями срываются вниз. Их бьют железные цепи, крошат колеса, душит дым, обжигает пар. Так гибнут они. Бессмысленно-безымянная смерть.
А вот смерть еще. Север, море, северный шторм. Ветер рвет паруса, взвивает белую пену. В серых волнах рыбачья лодка. Серый день меркнет бледною зарею. Где-то вдали загорелся маяк. Красный, белый и снова красный. Люди застыли на скользком носу, вцепились в канаты. Ропщет волна, брызжет дождь … И вдруг сквозь вой ветра — медленный звон. У низкого борта бьется колокол на воде и звонит. Это бакан. Это мель. Это смерть … И потом опять ветер, небо и волны. Но уже нет никого.
И смерть еще: я убил человека… До сих пор я имел оправдание: я убиваю во имя террора, для революции. Те, что топили японцев, знали, как я: смерть нужна для России. Но вот я убил для себя. Я захотел и убил. Кто судья? Кто осудит меня? Кто оправдает? Мне смешны мои судьи, смешны их строгие приговоры. Кто придет ко мне и с верою скажет: убить нельзя, не убий. Кто осмелится бросить камень? Нету грани, нету различия. Почему для террора убить — хорошо, для отечества — нужно, а для себя — невозможно? Кто мне ответит?
Вот в окно глядит ночь, я вижу горящие звезды. Блещет Медведица, струится серебряный Млечный путь, робко сверкают Плеяды. Что за ними? .. Ваня верил. Он знал. А я стою одинокий и ночь непонятно молчит и земля дышит тайной, и загадочно мерцают звезды. Я прошел трудный путь. Где конец? Где мой заслуженный отдых? Кровь родит кровь и месть живет местью. Я убил не только его . . . Камо пойду и камо бегу?
22 сентября.
Сегодня с утра льет дождь, мелкий, осенний. Я смотрю в его паутинную сеть и лениво, как капли, меня тревожат скучные мысли.
Жил Ваня и умер. Жил Федор, его убили. Жил генерал-губернатор и его уже нет … Живут, умирают, родятся. Живут, умирают . .. Хмурится небо, льет дождь.
Во мне нет раскаяния. Да, я убил… Во мне нет горечи за Елену. Будто мой разбойничий выстрел выжег любовь. Мне чужда теперь ее мука. Я не знаю, где она и что с нею. Плачет она над ним, над своей беспорочной жизнью или уже забыла? Кого забыла? Меня? Меня и его. Опять его. Мы и теперь с ним скованы цепью.
Сеет дождь, шумит по железным крышам. Ваня сказал: как жить без любви? Это Ваня сказал, а не я… Нет. Я — мастер красного цеха. Я опять займусь ремеслом. Изо дня в день, из долгого часа в час я буду готовить убийство. Я буду украдкой следить, буду жить смертью и однажды сверкнет пьяная радость: свершилось — я победил. И так до виселицы, до гроба.
А люди буду хвалить, громко радоваться победе. Что мне их гнев, их жалкая радость? ..
Молочно-белый туман опять обвеял весь город. Уныло торчат дымовые трубы, гудит на фабрике долгий гудок. Ползет холодная мгла. Сеет дождь.
23 сентября.
Христос сказал: «Не убий», и ученик Его, Петр, обнажил для убийства меч. Христос сказал: «Любите друг друга», и Иуда предал Его. Христос сказал: «Я пришел не судить, но спасти», и был осужден.
Две тысячи лет назад Он молился в кровавом поту, а ученики Его спали. Две тысячи лет назад народ одел Его в багряницу: «Возьми и распни Его». И Пилат сказал: «Царя ли вашего распну?» Но первосвященники отвечали: «Нет у нас царя, кроме Кесаря».
И у нас нет царя, кроме Кесаря. И теперь еще Петр обнажает меч, Анна судит с Каиафою, Иуда Симонов предает. И теперь еще распинают Христа.
Значит, Он не лоза, мы — не ветви. Значит, слово Его — сосуд глиняный. Значит, Ваня неправ … Бедный, любящий Ваня … Он искал оправдание жизни. К чему оправдание?
Гунны прошли по полям, растоптали зеленые всходы. Бледный конь ступил на траву, завяла трава. Люди слышали Слово — и вот поругано Слово.
Ваня с верой писал: «Не мечом, а любовью спасется мир и любовью устроится». Но ведь и Ваня убил, «совершил тягчайший грех против людей и Бога». Если бы я думал, как он, я бы не мог убить. И, убив, не могу думать, как он.
Вот Генрих. Для него нет загадок. Мир, как азбука, прост. На одной стороне рабы, на другой — владыки. Рабы восстают на владык. Хорошо, когда убивает раб. Дурно, когда убивают раба. Будет день, рабы победят. Тогда, — рай и благовест на земле: все равны, все сыты и все свободны.
Я не верую в рай на земле, не верую в рай на небе. Я не хочу быть рабом, даже рабом свободным. Вся моя жизнь — борьба. Я не могу не бороться. Но во имя чего я борюсь, — не знаю. Я так хочу. И я пью вино цельное.
24 сентября.
Я опять нанял комнату, живу в номерах: инженер Малиновский. Я живу, как хочу, — без правил взыскательной конспирации. Мне теперь все равно: пусть полиция ищет. Пусть меня арестуют.
Вечер. Холодно. Над новой фабричной трубой обманчивый месяц. Лунный свет струится на крыши, сонно ложится тень. Город спит. Я не сплю.
Вот я думаю об Елене. Мне странно теперь, что я мог полюбить ее, мог убить во имя любви. Я хочу воскресить ее поцелуи. Память лжет: нет радости, нет восторга. Утомленно звучат слова,ласкают лениво руки. Как вечерний огонь угасла любовь. Снова сумерки, скучная жизнь.
Я спрашиваю себя: зачем я убил? Чего я смертью добился? Да, я верил: можно убить. А теперь мне грустно: я убил не только его, убил и любовь. Так грустит печальная осень: осыпается мертвый лист. Мертвый лист моих утраченных дней.
25 сентября.
Я взял сегодня случайно газету. Я прочел мелким шрифтом, из Петербурга:
«Вчера вечером в гостиницу Гранд-Отель явилась полиция с предписанием задержать проживавшую там дворянку Петрову. В ответ на требование открыть, за дверью раздался выстрел. Взломавшими дверь чинами полиции был на полу обнаружен еще не остывший труп самоубийцы. Производится следствие».
Под фамилией Петровой скрывалась Эрна.
26 сентября.
Я не знаю, как это было. Ночью, под утро, к ней постучались. Постучались негромко. В комнате было темно и тихо. Она чутко спала и тотчас проснулась. Вот постучались опять, уже настойчивее и громче. Она быстро поправила косы и встала. Не зажигая огня, босиком, подошла к большому столу, направо, у фортепьяно. Ощупью, так же бесшумно, вынула из ящика револьвер. Я сам подарил его ей. Потом она начала одеваться, все еще ощупью, в темноте. Постучались в третий, в последний раз. Полуодетая, она ушла в угол, к окну. Откинула темную занавеску. Увидела каменный двор, сырой и узкий. Вместо звезд — тусклый фонарь внизу… Двери уже ломали. Кто-то мерно стучал топором. Она повернулась к дверям и сильным гибким движением прижала револьвер к груди. К голому телу. У сердца, пониже соска. Потом она лежала навзничь в углу. На ковре чернел револьвер. И опять было темно и тихо.
А теперь, вот сейчас, она, как живая, стоит у моих дверей. Локоны сбились, голубые глаза потухли. Она дрожит хрупким телом и шепчет:
— Жорж, ты ведь приедешь .. . Жорж …
Я сегодня пойду по Москве. Горят кресты на церквах. Звонят уныло к вечерням. В улицах говор и шум. Все мне близко и чуждо. Вот решетка и крест. Здесь Ваня убил. Там, в переулке внизу, умер Федор. Здесь я встретил Елену … В парке плакала Эрна .. . Все прошло. Был огонь, теперь тает дым.
27 сентября.
Мне скучно жить. Однозвучно тянутся дни, недели, годы. Сегодня, как завтра и вчера, как сегодня. Тот же молочный туман, те же серые будни. Та же любовь, та же смерть. Жизнь, как тесная улица: дома старые, низкие, плоские крыши, фабричные трубы. Черный лес каменных труб.
Вот театр марионеток. Взвился занавес, мы на сцене. Бледный Пьеро полюбил Пьеретту. Он клянется в вечной любви. У Пьеретты жених. Хлопает игрушечный пистолет, льется кровь — красный клюквенный сок. Визжит за сценой шарманка. Занавес. Номер второй: охота на человека. Он — в шляпе с петушьим пером, адмирал швейцарского флота. Мы — в красных плащах и масках. С нами Ринальдо ди Ринальдини. Нас ловят карабинеры. Не могут поймать. Снова хлопает пистолет, визжит шарманка. Занавес. Номер третий. Вот Атос, Портос, Арамис. На золоченых камзолах брызги вина. В руках — картонные шпаги. Они пьют, целуют, поют, иногда убивают. Кто смелее Атоса? Сильнее Портоса? Лукавее Арамиса? Финал. Шарманка жужжит затейливый марш.
Браво. Раек и партер довольны. Актеры сделали свое дело. Их тащат за треуголки, за петушиные перья, швыряют в ящик. Нитки спутались. Где адмирал, Ринальдо, влюбленный Пьеро, — кто разберет? Покойной ночи. До завтра.
Сегодня на сцене я, Федор, Ваня, генерал-губернатор. Льется кровь. Завтра тащат меня. На сцене карабинеры. Льется кровь. Через неделю опять: адмирал, Пьеретта, Пьеро. И льется кровь — клюквенный сок.