Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Поднявшийся с земли

ModernLib.Net / Современная проза / Сарамаго Жозе / Поднявшийся с земли - Чтение (стр. 20)
Автор: Сарамаго Жозе
Жанр: Современная проза

 

 


Самое большее, что здесь видано, — это как он и она две минуты поговорят на улице среди бела дня. Да и то, кто знает, о чем они договариваются, шепчутся потом старухи и не совсем старухи, а уж если до родительских ушей дойдет, начнется вечная волынка: кто он да что он, да о чем говорили, ты смотри у меня, и, хотя у всех у них были свои любовные истории, как у Мануэла Эспады и Грасинды — не так мы ее рассказали, как она того заслуживала, — они быстро все забывают, есть такой недостаток у родителей, а обычаи меняются медленно. Марии Аделаиде всего девятнадцать лет, и до сих пор она никаких хлопот не доставляла, ей самой хлопот да тяжкого труда с мотыгой хватало, но что делать, не принцесс тут растят, о чем в нашей повести не раз уже упоминалось.

Все дни одинаковы, и ни один не похож на другой. Как-то к вечеру достигла виноградника весть, которая растревожила всех, никто толком не знал, что же произошло: Говорят, что-то там в армии, в Лиссабоне, кто-то сказал: я по радио слышал, — если бы, — они бы все знали, но нельзя же думать, что здесь, у черта на рогах, все так просто, не ходят тут мотыжить с приемником на шее, на манер бубенчика, и в карман этот говорящий и поющий предмет не кладут — о таком они и не мечтали, — просто кто-то откуда-то шел и сказал управляющему, слышал, мол, по радио, отсюда и неразбериха. В два счета нарушился трудовой ритм, удары мотыги превратились в никчемную забаву, и для Марии Аделаиды не меньше, чем для других, нос-то у нее вздернутый, любопытный, словно у зайца, газету унюхавшего, как сказал бы ее дядя Антонио Мау-Темпо. Что случилось, что случилось, но управляющий здесь не для того, чтобы о новостях рассказывать, не за это ему платят, а за то, чтобы он о виноградниках пекся. Становись на работу, и, так как больше известий нет, снова замелькали мотыги, и пусть тот, кого удивит такое их отношение, вспомнит про себя, что вот уже месяц, как армия вышла из Калдас-да-Раиньи [38], и ничего не случилось. День тянется, подходит к концу, и, даже если бы и дошли до них другие новости, мнения их ничто бы не поколебало. Здесь, в такой дали от Лиссабона, где никто не слышал ни единого выстрела, где по пустошам не выкрикивали лозунгов, не так-то просто понять, что такое революция и как она делается, а если бы мы пустились в словесные объяснения, то, скорее всего, кто-нибудь произнес бы с видом полнейшего недоверия: Ах, вот оно как.

Однако правительство и в самом деле свергнуто. Когда все собираются в бараке, они уже знают больше, чем можно себе представить; у кого-нибудь, верно, есть маленький хрипящий приемник на батарейках, похожих на обрезки тростника, но в двух шагах уже ни слова не разберешь, но это неважно, кое-что все-таки понять можно, и теперь всех охватило возбуждение, все взволнованы и без конца повторяют: Что же теперь делать? — об этом беспокоятся и тревожатся те, кто за кулисами событий готовится выйти на сцену, в наших же местах если и вправду кто-то рад, то и другие не печалятся, не знают они, что думать, а если это кому-нибудь покажется странным, то сначала представьте себя в латифундии отрезанным от мира, без известий и без уверенности в них, а потом поговорим. Прошло еще несколько ночных часов, и все объяснилось — всегда ведь нужны объяснения, хотя это опять просто так говорится; на самом деле все поняли, что кончилось, но что началось никто не знал. И тогда соседи, с которыми работала Мария Аделаида — муж, жена и дочь постарше ее, а звали их Жералдо, — решили на следующий день возвращаться в Монте-Лавре, мы можем назвать это капризом, если сочтем, что причины у них неуважительные, они хотели быть дома: лучше потерять двух— или трехдневный заработок, но зато знать все новости, а тут как в ссылке… они спросили Марию Аделаиду, хочет ли она ехать с ними, ведь в конце концов ее их попечениям доверили: Отец твой должен быть доволен, и это было сказано без всякого желания намекнуть на что-то, о Мануэле Эспаде знали одно: хороший он человек и хороший работник, а что до всего остального, так в маленьких местечках люди наблюдательны: чего не знают, угадывают. И другие решили домой возвращаться, только сходят — и сразу обратно, так что управляющему много народу пришлось отпустить и рассчитать! Но хуже всего, что, когда передавали новости, показавшиеся им самыми замечательными, радио внезапно охрипло, из-за страшного скрежета нельзя было ничего разобрать, и надо было в точности разузнать про эти удивительные вести, как же иначе. В эту ночь барак был похож на остров, затерянный в латифундии, и никто в раскинувшейся вокруг стране не хотел спать: все впитывали новости и слухи, слухи и новости, как обычно и бывает в таких случаях, а когда стало ясно, что от испорченного приемника ждать уже нечего, каждый нашел свою рогожу и уснул, как мог.

Рано утром отправились отъезжающие на шоссе, а это добрых пять километров ходу, и Бога молили, чтобы в рейсовом автобусе были свободные места, а когда он появился, стало ясно, что места есть, привычный человек издалека это определяет, по тому, сколько там голов, и по явной, но невидимой любезности шофера. Этот автобус идет в Вендас-Новас, в него входят семья Жералдо, Мария Аделаида, а еще двое-трое из Монте-Лавре ехать не захотели, может, им не так уж не терпится или побоялись ввязываться, а может, деньги им нужны больше, чем остальным. Те, кто в другие места ехали, на шоссе остались, и что с ними было, чего хорошего они ожидали и что получили — узнать нам не довелось. На всем шоссе один автобус, едет он быстро, а тревога еще больше сокращает путь, водитель, кондуктор и пассажиры единодушны в том, что правительство свергнуто, что конец Томашу и Марсело [39], а кто же теперь командует? Тут общее согласие нарушается, кто-то говорит: Совет, но остальные сомневаются: Правительство советом не назовут, это в приходе совет или у торговцев мясом, зерном, в общем, никто ничего не знает. Автобус въезжает в Вендас-Новас, народу — как в праздник, сигналить пришлось, чтобы пробраться по узкой улице, а на площади военные, вид у них такой мужественный, поглядишь и, непонятно почему мурашки так и бегут, Жералдо говорит Марии Аделаиде: Выходи, а у нее ноги словно отнялись — молода она, и мечты у нее возрасту и положению соответствуют, глядит она в окно автобуса на солдат, что стоят там, перед казармой, на засыпанные ветками эвкалипта пушки, да так, словно жила она всегда с закрытыми глазами, а теперь открыла их, и ей первым делом надо узнать, что такое свет, такие вещи легче почувствовать, чем объяснить, и вот доказательство: когда она приедет в Монте-Лавре и обнимет отца, то поймет, что всегда все про него знала, хотя в доме об этом говорилось уклончиво, намеками. Куда пошел отец? Далеко, у него дела, сегодня он не будет ночевать дома, а когда вернется, не стоит об этом заговаривать, потому что, во-первых, детям не полагается расспрашивать родителей, а во-вторых, лучше секретам нашим порога не переступать. Рассказчик хочет по порядку все изложить и не может, потому что вот, например, Мария Аделаида только сейчас еще сидела на скамейке в автобусе, словно ее укачало, и вдруг она уже на площади, первой выскочила, вот что значит молодость. И хотя она на попечении Жералдо, не сидит у них под крылом, сама себе хозяйка, может перебежать площадь и поближе разглядеть солдат, помахать им, и они ей отвечают: когда битва выиграна, дисциплина слабеет, напряжение отпускает тех, кто держит в руках оружие и может оказаться под прицелом, теперь армия может и помахать в ответ, тем более что не каждый день приходится видеть такие голубые глаза.

Тем временем Жералдо-старший пошел искать, на чем им в Монте-Лавре добираться, в другой день это была бы нелегкая задача, но сегодня — всегда бы так! — мы попали в страну друзей, вот маленький фургончик, тесно будет, да кто обратит внимание на такие мелкие неудобства, они привыкли спать на рогоже, а под голову рукоять плуга класть, заплатить надо только за бензин, и то не обязательно. Возьмите, выпейте стаканчик. Возьму, чтобы не обидеть вас, и не удивляйтесь, если Мария Аделаида заплачет, она заплачет сегодня вечером, когда услышит по радио: «Да здравствует Португалия!», а может, она раньше плакала, вчера, когда первые вести дошли до нее, а может, когда бежала через улицу к солдатам, или когда они ей махали, или когда отца обняла, — она сама не знает, чувствует только, что жизнь переменилась; и это именно она скажет: Если бы дедушка… ни одного слова больше она не сможет произнести, такому горю не поможешь.

Но не будем думать, что в латифундии все поют хвалу революции. Вспомним, что говорил рассказчик про барракуд и про другие опасности в этом море. Вся династия Ламберто Оркеса собралась на совет, сидят они вокруг круглых своих столов, нахмуренные, мрачные, наименее озлобленные из них бросают осторожные и неуверенные слова: если, конечно, однако, может быть — в этом латифундисты единодушны. А вы как полагаете, сеньор падре Агамедес, этот вопрос никогда не остается без ответа, и самого подходящего, но осторожность церкви беспредельна, падре Агамедес, смиренный слуга Господний, посланный сюда просвещать души, достаточно знает об осторожности и церкви. Царствие наше не от мира сего, воздайте кесарю кесарево, а Богу Богово, — вышел сеятель в поле, не обращайте внимания, в сомнительных случаях падре Агамедес немного заговаривается, туманно выражается, чтобы время выиграть, дожидается, пока от епископа указания придут, но вы на него можете положиться. Вот на кого, к сожалению, положиться уже нельзя, это на Леандро Леандреса, в прошлом году умер, в своей постели и причастившись Святых Тайн, как оно и следует, а те из его многочисленных последователей, сторонников, братьев и начальников, которые не сбежали, сидят в тюрьмах по всей стране, а в Лиссабоне их перестреляли прежде, чем они сдались, нет больше людей, что-то теперь с ними, латифундистами, будет. На жандармов тоже нельзя слишком рассчитывать, если только они благонамеренно не затаились в ожидании распоряжений, больше капрал Доконал ничего не мог сказать Норберто, стыдно было капралу, извивался, словно голый, вышел, как и вошел, глаза опустив, заранее, чтобы пройти через Монте-Лавре, деревенские на него смотрят и следом идут, не то чтобы он их боялся, жандармский капрал никого не боится, но в латифундии стало невозможно дышать, будто гроза вот-вот разразится.

А теперь про Первое мая заговорили, это каждый год повторяется, но сейчас вслух шумят, вспомнить только, что еще в прошлом году тайком все надо было устраивать и организовывать, всякий раз приходилось к началу возвращаться, собирать верных товарищей, подбадривать нерешительных, успокаивать пугливых, и даже нынче не все верят, что праздник Первого мая можно отмечать открыто, как в газетах пишут — бедняк щедрой милостыне не верит. Никакая это не милостыня, заявляют Сижизмундо Ка-настро и Мануэл Эспада, разворачивают лиссабонскую газету: Вот здесь написано, что Первое мая будет отмечаться свободно, что для всей страны это выходной день. А как же жандармы, упорствуют памятливые. На этот раз они будут смотреть, как мы пойдем, и кто бы раньше мог подумать, что настанет день, и можно будет кричать «да здравствует Первое мая», а жандармы слова не скажут.

И так как нам всегда мало того, что есть, и обязательно надо придумать что-нибудь еще, иначе напрасно мы хлеб едим, стали поговаривать, будто в этот день все должны покрывала из окон вывесить и цветами украсить, как на крестный ход, еще немного, и они бы улицы стали мести и дома глиной обмазывать, вот как легко радость разрастается. Но и тут людей драмы подстерегают, я преувеличиваю, конечно, не драмы, но неприятности — несомненно: Что мне теперь делать, нет у меня покрывала, и сада с розами и гвоздиками нет, кому это только в голову пришло. Мария Аделаида разделяет эти тревоги, но она молода, полна надежд и говорит матери, не годится, мол, на малом успокаиваться, нет у них покрывала, так полотенце вместо него послужит, белоснежное полотно на двери повесят как знак мира в латифундии, и если штатский пройдет, то пусть с почтением шляпу снимет, а если военный — то пусть встанет навытяжку и честь отдаст дому Мануэла Эспады, труженика и хорошего человека. А о цветах вы, мама, не беспокойтесь, я пойду на источник Амиейро и нарву полевых, в это время ими покрыты все холмы и долины, а если апельсины цветут, то и веток апельсиновых принесу, и окно наше украшено будет, как терраса во дворце, у нас будет не хуже, чем у других, ведь мы такие же, как все.

И пошла Мария Аделаида к источнику, а почему именно сюда, она не знает, сама же говорила, что цветами покрыты все холмы и долины, путь ее лежит между изгородями, достаточно руку протянуть, и букет готов, но она этого не делает, кровь велит ей собирать цветы и пышные папоротники в этом сыром месте, а чуть подальше, на освещенной солнцем равнине, — ноготки, которые имя свое поменяли с тех пор, как Антонио Мау-Темпо принес их своей племяннице Марии Аделаиде в день ее рождения. Она уже нарвала целую охапку зелени и созвездие золотых звезд и сейчас пойдет обратно, нарежет над изгородью апельсиновых веток, но вдруг ее поразило внезапное ощущение: не знаю, что со мной, и не заболела я, никогда еще я не чувствовала себя такой здоровой, такой счастливой, это, верно, от запаха папоротников, которые я к своей груди прижимаю, сладко так прижимаю, а они ко мне жмутся. Мария Аделаида присела на край источника, будто ждет кого-то. Вся она в цветах, а никто не пришел.

Что за чудесные истории про заколдованные источники, про пляшущих вокруг них при лунном свете мавританок, про христианок, стонущих на папоротниках, тот, кому они не нравятся, потерял ключ от своего собственного сердца, мягче о нем сказать нельзя. Но вот так мало времени прошло с апреля и мая, а вновь вернулись в латифундии знакомые беды, не жандармы и не ПИДЕ, одних больше нет, а другая затаилась в своей крепости, смотрит на улицу сквозь занавешенные окна, а когда насущная необходимость заставляет выходить из дому, то жмется к самым домам — я тебя не вижу, я тебя не знаю. Нет, беды другие, из— вечные, так и хочется вернуться к началу и повторить сказанное: Стоял в полях неубранный хлеб, не давали его убирать, на произвол судьбы покинули, а когда работу люди идут просить, слышат: Нет вам работы — вот так-то, что это за свобода такая, вон, говорят, в Африке война кончается, а наша никак не кончится. А сколько посулов было, войска вышли из казарм, пушки увенчивали эвкалиптовыми ветвями и алыми гвоздиками, говорите «красными», сеньора, говорите «красными», теперь можно, по радио и телевизору только и разговора, что о равенстве и демократии, я работать хочу, а негде, кто же мне объяснит, что это за революция такая. Жандармы уже, как коты, потягиваются на солнце, когти выпускают, в конце концов законы латифундий все те же, и исполнять их должны все те же: я, Мануэл Эспада, я, Антонио Мау-Темпо, я, Сижизмундо Канастро, я, Жозе Медроньо со шрамом на лице, я, Гра-синда Эспада, и моя дочь, Мария Аделаида, которая плакала, когда услышала «да здравствует Португалия!», мы, люди этой земли, наследуем в лучшем случае только орудия труда, если они еще раньше не износились и не сломались, как износились и сломались мы… отчаяние вернулось на поля Алентежо, вернется и кровопролитие.

В конце концов станет ясно, на чьей стороне сила — Норберто, говорит Клариберто: Если не будем давать им работу, то остается только ждать, придет день, когда они снова станут ручными, — это злобные и презрительные слова тех, кто страшно перепугался и некоторое время смирно отсиживался в своей домашней раковине с женой и родственниками, переливая из пустого в порожнее, пережевывая кошмарные лиссабонские новости: Все вышли на улицы, флагами размахивают, оробевшая полиция сдала оружие, вот бедняги, такое пятно на мундире корпорации, которая немало нам послужила и еще послужит, быть может, но это ведь как волна морская, нельзя ее грудью встречать — вроде геройство, а на деле глупость, нагнись как можно ниже, и она почти не заденет тебя, откатится, отступят прибой, пена и течение, это слова моряков, но сколько же раз вам повторять, что латифундия — внутреннее море, в нем водятся свои барракуды, пираньи и гигантские спруты, есть у тебя работники — уволь их, оставь только человека смотреть за свиньями и овцами да сторожа, чтобы о почтительности не забывали.

Судьба пшеницы уже ясна: вся на земле лежит, но подходит время сева: Как тут поступит Жилберто, пойдемте к нему, спросим, мы живем в свободной стране, и все должны друг перед другом отчитываться. Передайте вашему хозяину, что пришли к нему люди, хотят знать, о чем он думает, уже первые дожди прошли, пора сеять, а пока служанка за ответом сходит, мы у двери постоим, войти нас не приглашают, а вот служанка возвращается злая — только бы это не Амалия Мау-Темпо была, о которой в этой повести уже рассказывали, — и говорит: Хозяин велел сказать, что это не ваше дело, земля ему принадлежит, и если вы еще явитесь, то он сторожа велит позвать, и только досказала, как сразу дверь перед нами и захлопнула, так бы даже с бандитами не обошлись: потому что бандитов и спрятанного ножа они боятся. Больше ни у кого спрашивать нет смысла, Жилберто не сеет, Норберто не сеет, а если кто-нибудь с другим именем и сеет, то только от страха перед войсками, придут еще и спросят: Что здесь происходит, но есть и другие способы обвести военных вокруг пальца — улыбаться, притворяться заинтересованным, высказывать добрую волю, можно поступить и наоборот, конечно, пойти на хитрость, взять деньги из банка и перевести их за границу, без посредников тут не обойдешься, но этим многие промышляют за приличное вознаграждение, а то устроить тайники в автомобиле, таможенники сквозь пальцы смотрят, станут они мучиться и время терять, под машину лазить, ведь уже не мальчики, или крылья снимать — а им, почтенным чиновникам, никак нельзя мундир запачкать, — вот и уезжают пять тысяч конто, десять, двадцать, или семейные драгоценности, серебро и золото, все что угодно, пожалуйста, не стесняйтесь. А то вон был случай — самовольно набросились работники на оливковую рощу, словно с цепи сорвались, обсудили и решили собрать черные, созревшие маслины, поблескивающие так, будто масло из них уже течет, сами — да как же так! — взяли свою долю, рассчитали, сколько им за труд приходится, а остальное хозяину понесли. Кто это вам позволил, жаль, сторож мимо не проходил, он бы влепил вам пулю, чтобы знали, как соваться туда, куда вас не звали. Хозяин, дольше ждать было нельзя, маслины уже совсем созрели, а то бы весь урожай пропал, что сверх нашего заработка, мы принесли, а остальное нам причитается, по-честному считали. Но я не давал вам позволения, и не дал бы, если бы вы и попросили. А мы сами его себе дали. Вот такой был случай, он ясно доказывал, что перемены носятся в воздухе, но как же иначе спасти дары земли, если Адалберто приказал машинами примять посевы, если Анжилберто выгнал на поля скот, если Ансберто поджег пшеницу — сколько хлеба пропало, сколько голодных будет!

С верхней площадки башни, опершись мозолистыми от шпаги ладонями воина и завоевателя на ее зубец, созерцал Норберто дело своих рук — разоренные поля и решил, что это хорошо, но два дня не отдыхал, потому что запутался в подсчетах убытков: Эти лиссабонские черти пускают по ветру наследие наших дедов, но мы тут по-своему чтим святую нашу родину и святую веру, он велит войти майору Хорохору: Лучше дела пошли; велит войти падре Агамедесу: Падре Агамедес, вы очень хорошо выглядите, точно помолодели. Это, наверное, потому, что я много молился за здоровье вашего сиятельства и просил Бога о сохранении нашей земли. Моей земли, сеньор падре Агамедес. Да, земли вашего сиятельства, а вот что говорит майор Хорохор: Я получил распоряжения еще от дона Жоана Первого и в полной неприкосновенности передал их всем последующим поколениям жандармов, а если у вас об этом разговор идет, то настанет зима и прижмет работничков, они хоть и привычные, да все равно туго им придется. Что же нам делать, по-прежнему в нищете живем, латифундисты — хозяева земли и тех, кто на ней работает. Мы хуже собак из поместья, из всех их поместий, они-то каждый день едят, по полной миске им выносят, да и у кого хватило бы духу морить животное голодом, кто не умеет с животными обращаться, пусть их не заводит, а люди — дело другое, я не собака и вот два дня не ел, не люди сюда пришли разговаривать, а свора собак, сколько времени мы все лаем, а скоро замолкнем и кусаться начнем, как красные муравьи, у них учиться будем, это они головы по-собачьи поднимают, посмотрите, какие у них челюсти, не будь у меня мозолей от серпа, до крови бы руку прокусили.

Но это все слова, ими душу отводят, а делу они не помогут, какая мне разница сейчас, есть у меня работа или нет, вон люди выходят в поле, а что толку, является с хитрым видом управляющий и хитрость свою скрыть не желает, говорит: На этой неделе денег нет, терпение, терпение, посмотрим, может, на следующей будут, но в его-то кармане дона Мария Первая и дон Жоан Второй [40] хорошо спелись, и каждую неделю одно и то же повторяется, так-то, мол, и так, а кто говорит неделя, тот говорит и две, и три, и четыре, и шесть, а деньгами все не пахнет. У хозяина нет денег, правительство не позволяет банкам… никто не верит этому управляющему, за его плечами века лжи, которую и выдумывать-то теперь не требуется, но правительство должно приехать сюда и объяснить все, нечего нам газеты посылать, все равно мы в них ничего не понимаем, а по телевизору все так быстро мелькает, одно слово разберешь, а их уже сотню наговорили, о чем же речь идет, а по радио лиц не видно, не могу я поверить словам, если лица не вижу.

И вдруг в какой-то латифундии, история потом вспомнит, в какой именно, крестьяне захватили землю. Только для того, чтобы работу получить, вот отсохни моя рука, если это не правда. А потом в другом поместье пришли работники и сказали: Мы будем работать. Такое стало происходить то тут, то там, как весной — откроется одна маргаритка, и в тот же день тут распустятся тысячи ей подобных, если Мария Аделаида не соберет из всех, к солнцу белые головки поворачивают, словно свадебной фатой земля покрывается. Но люди не беленькие цветочки, они по латифундии как муравьи расползаются, будто вся она сахаром посыпана, никогда еще не видано было столько муравьев с поднятыми головами. То же самое, падре Агамедес, творится у моих двоюродных братьев и других родственников, не слыхал, видно, Бог ваших молитв, стоило дожить до моих лет, чтобы при подобном несчастье присутствовать, уготовано мне это еще испытание — видеть землю моих дедов в руках разбойников, конец света настает, если уже покушаются на собственность, священную и попираемую ныне основу нашей материальной и духовной культуры. Вы хотели сказать, мирскую основу, ваше сиятельство, простите, что позволил себе вас поправить. Нет, священную, а они ее попирают, но посмотрим, может, повторится то же, что в Сантьяго-до-Эскоурал, однажды они заплатят за свое преступление. Ну, об этом мы в другой раз поговорим, а что с нами будет? Мы должны терпеть, сеньора дона Клеменсия, бесконечно терпеть, кто мы такие, чтобы проникнуть в замыслы Господни и понять его извилистые пути, только он сам умеет писать ровно по косым линейкам, и кто знает, возможно, он умаляет нас, чтобы потом вознести еще выше, а за этой карой последует награда земная и небесная, каждая в свое время. Аминь.

Другими словами, но о том же самом беседует Ламберто с капралом Доконалом — от былого вояки только тень осталась: Просто невероятно, жандармы присутствуют при этих апокалиптических событиях, позволяют захватывать собственность, которую долг велит им охранять, и пальцем не пошевелят, ни одного выстрела не сделают, прикладом не стукнут, по морде не заедут, затрещины не дадут, собак не натравят на задницы этих бездельников, и к чему только им эти дорогие, заграничные собаки, для того чтобы мы налоги платили, с меня хватит, я платить больше не буду, уеду отсюда в Бразилию, в Испанию, в Швейцарию, которая сохраняет такой разумный нейтралитет, подальше только от этой страны, на которую мне и смотреть стыдно. Вы совершенно правы, сеньор, но у жандармов, капралом которых я являюсь, руки связаны, что мы можем без приказа, мы привыкли к приказам, а тех, от кого мы их получали, уже нет, вот вашему сиятельству я могу по секрету сказать: генерал-майор связан с противниками режима, я прекрасно знаю, что нарушаю дисциплину, но, если мне когда-нибудь дадут за особые заслуги звание сержанта, они у меня за все заплатят, и с процентами, клянусь вашему сиятельству. Но это все слова, делу они не помогут, ими только душу отводить, а пока все-таки стоит по-прежнему делать утреннюю гимнастику и строевую подготовку. Как вы находите мое сердце, сеньор доктор. Так себе. Ну, это еще не плохо.


* * *

На море латифундии волнение никогда не успокаивается. Однажды Мануэл Эспада пошел поговорить с Сижизмундо Канастро, они направились к Антонио Мау-Темпо, а потом все трое — к Жусто Канеласу, разговор есть у нас, потом настал черед Жозе Медроньо, а шестым среди них был Педро Калсан, тогда-то и состоялся первый разговор. Ко второму разговору присоединилось еще четыре голоса, два мужских, Жоакима Каросо и Мануэла Мартело, и два женских, Эмилии Парфеты и Марии Аделаиды Эспада — так она любила себя называть, говорили они втайне, и, так как надо было избрать ответственного, им стал Мануэл Эспада. Следующие две недели мужчины прогуливались по имениям с невинным видом, они уж знали, где какое слово бросить, обсуждали и вырабатывали план, ведь у каждого из них свое представление о войне, не стоит к словам придираться; покончив с этим, они перешли ко второму этапу: позвали десятников из тех имений, где еще работали, а потом — это было в одну из ночей того пламенного августа — сказали: Завтра в восемь все работники, где бы они ни были, садятся в повозки и едут в имение Мантас, будем его занимать. Десятники согласны, с каждым из них по отдельности поговорили, те, кому завтра сражаться в первых рядах, предупреждены, так что можно идти досыпать последнюю ночь в неволе.

Сурово наше солнце. Желтое, будто вымытые дождями кости или выдубленная чрезмерным зноем и безудержными ливнями стерня, оно печет и сжигает великую сушь полей. Отовсюду идет техника, пошли в наступление броневики — не забывайте, теперь в ходу военные термины, — на самом-то деле наступают тракторы, двигаются они медленно, сейчас они вольются в колонну, которая все растет, дальше она становится еще более мощной, люди перекликаются из конца в конец, повозок уже не хватает, кое-кто идет пешком, это самые молодые, для них сегодня праздник, и вот пришли в имение Мантас, здесь человек сто пятьдесят режут пробку, они присоединяются ко всем остальным, в каждом имении, ими занятом, останется группа ответственных, в колонне уже больше пятисот мужчин и женщин, вот их уже шестьсот, а скоро будет тысяча, это праздничное шествие, паломничество, призванное изменить путь мученический, крестный путь.

Из Мантас они идут в Вале-де-Кансейра, в Релвас, в Монте-да-Арейа, в Фонте-Пока, в Сералью, в Педра-Гранде, и во всех усадьбах и имениях они отбирают ключи и составляют описи: мы не воры, мы работники, впрочем, обратное и утверждать некому — во всех занятых ими имениях, усадьбах, покоях, хлевах, конюшнях, амбарах, во всех углах, уголках и потаенных закоулках, свинарниках и курятниках, возле токов, цистерн и амбаров нет никого, никто не говорит, не молчит, не плачет и не поет, нет здесь никаких Норберто и Жилберто, кто знает, куда они подевались. Полиция не уходит с постов, ангелы протирают небо, один из дней революции, а сколько их всего!

Пролетает коршун и видит тысячную колонну, много в ней и тех, кого разглядеть нельзя — удивительна слепота человеческая, не понимают люди, сколько в точности народу принимало участие в сделанном, — тысяча живых и сто тысяч мертвых, или два миллиона вздохов, донесшихся из-под земли, тут любое число подойдет, и все будет мало, если начать считать от древних времен, смотрят мертвые из-за оград, высматривают тех, кого знают среди обладающих плотью и кровью, а если не находят, то присоединяются к тем, кто идет пешком, брат мой, мать моя, жена моя, муж мой, и потому нечего удивляться, если заметим мы здесь Сару да Консейсан с бутылкой вина и тряпкой в руке, Домингоса Мау-Темпо с петлей на шее, а вот идет Жоакин Каранса, умерший у родного порога, а вот Томас Эспада наконец-то рука об руку со своей женой Флор Мартиньей — как долго тебя не было! — и ничего-то эти живые не замечают, думают, что они на земле одни, что мертвые лежат в своих могилах, но те, кто умер, часто приходят, то одни, то другие, но бывают, конечно изредка, дни, когда выходят все, а кто бы мог удержать их сегодня в могилах, когда по латифундии грохочут трактора и слышны слова: Мантас и Педра-Гранде, Вале-да-Кансейра, Монте-да-Арейа, Фонте-Пока, Сералья, нет, не удалось бы их удержать, они ждут на холмах и в долинах, а на этом повороте стоит улыбающийся Жоан Мау-Темпо, ждет кого-то, ну, уж он двигаться не может, ему ноги парализовало перед смертью, верно, потому и стоит, но мы глубоко ошибаемся, когда думаем, что и после смерти все наши болезни, в том числе и последние, нас не оставляют, нет, у Жоана Мау-Темпо опять молодые ноги, он прыгает, как когда-то на танцах, а потом садится рядом с глухой старухой: Жена моя Фаустина, однажды зимней ночью ели мы с тобой хлеб и колбасу, а у тебя была мокрая юбка, как жаль, что все это прошло.

Жоан Мау-Темпо невидимым дымком касается плеча Фаустины, она ничего не слышит и ничего не чувствует, но вдруг запевает старинную песенку, вспоминает те времена, когда танцевала со своим мужем Жоаном — три года, как он умер, царствие ему небесное, вечный ему покой, в этом она заблуждается, да откуда ж ей знать? А если посмотрим мы издалека, с высоты полета коршуна, мы сможем увидеть и Аугусто Пинтео, утонувшего вместе со своими мулами в бурную ночь, а рядом, почти вплотную к нему, — жена его Сиприана, а вот и жандарм Жозе Калмедо, он прибыл издалека и одет в гражданское, и многие другие, чьих имен мы не знаем, но жизнь их нам известна. Все идут, живые и мертвые. А впереди носится вприпрыжку пес Константе — разве можно обойтись без него в этот исполненный надежд и решимости день.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21