Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Поднявшийся с земли

ModernLib.Net / Современная проза / Сарамаго Жозе / Поднявшийся с земли - Чтение (стр. 5)
Автор: Сарамаго Жозе
Жанр: Современная проза

 

 


Ого какой домина, тут она и живет в прислугах, хозяин ее занимает первый этаж, сеньор Алберто его зовут, случалось нам и к нему наниматься. Ой, кто ж это пришел?! скажет Мария да Консейсан, вот радость-то нежданная, какая ж ты тут толстая стала, ясное дело: подай-принеси — вот и вся работа. Мы выходим потом все вместе: хозяйка, женщина добрая, разрешила отлучиться, потом из жалованья вычтет или в счет выходного — а когда у тебя выходной? — в две недели раз, по вечерам, от обеда до ужина. Мы навестим родственников, у нас тут их много, и всюду нам радуются и говорят все одно и то же: Ой, кто ж это пришел?! — и мы договариваемся, что вечером сходим поглядим представление, но ведь и зверинец нельзя не поглядеть — потешные какие обезьяны, а вон лев, смотри, смотри — слон, попадись тебе такое чудище на дороге, обделаешься со страху… а представление называется «Улитка», играют Беатрис Коста и Васко Сантана, черт, а не человек, со смеху лопнешь. Мы ляжем спать на кухне и в коридоре — не беспокойся о нас, сестрица, мы ко всему привычные, — совсем по-другому ночью в Лиссабоне, даже тишина и то другая — очень хорошо спалось, спасибо, — и никто не решится сказать, что спалось нам очень плохо, всю ночь проворочались. А теперь кофе выпьем и пойдем побродим по городу, это не город, а прямо целая страна, а в Алкантаре [15] мы повстречали людей — они работали на железнодорожных путях и закричали: Эй, пентюхи, деревенщина! — обидно стало, кум заспорил с ними, подрались даже, а потом мы деру дали, а те все кричали вслед: Эй, пентюх деревенский, штаны подтяни, а мы вовсе не пентюхи, а и были бы — что тут такого? И снова мы переплываем реку, вот оно море-то, а какой-то сеньор добродушно говорит нам: Это не море, а Тежу, море вот там, — и показывает где, и мы смотрим и берега не видим, может ли такое быть? Сходим на берег в Монтижо, а оттуда еще пехом километров восемь до того места, где мы теперь работаем, много денег потратили, но стоит, стоит, будет что рассказать в Монте-Лавре, как вернемся, чтобы не говорили, что в жизни ничего хорошего нет.

Часто бывает, что ко дню свадьбы невеста уже ждет ребенка. Падре благословляет двоих, а получают его благословение трое: вон как выпирает живот под юбкой, а иногда и подол вздернут. Если же нет, если невеста девственна или хоть не беременна, то все равно — не поздней чем через год родит. Если все ладно, то обычно так: одного кормит, другого носит, не успела опростаться, как уже снова не порожняком. Здешние люди живут в грубости и невежестве, хуже, чем животные: у тех хоть течка, они следуют законам природы, а тут муж придет с работы или из кабака, завалится в кровать, и то ли вино его разгорячит, то ли бабий дух раззадорит, то ли усталость разохотит, — вот он без всякой ласки-нежности и подмял под себя жену — в деревне другим способам любви не учены, — и пошло его семя в самое женское нутро, а мужу и невдомек. Хорошо хоть, что чужих жен не брюхатят, но своя семья прибавляется, дети растут — не убереглась я… Мама, есть хочу, и вернейшее доказательство того, что Бога нет, — в том, что он не создал людей овцами — щипали бы траву по лугам — или свиньями — ели бы желуди. А люди, даже если им приходится есть траву или желуди, должны сначала оглядеться по сторонам, потому что сторож на то и сторож, чтоб сторожить, у сторожа глаз приметлив и ружье пристреляно, и, оберегая собственность Норберто, влепит он тебе пулю в ногу или просто убьет. А кроме сторожа, есть еще и гвардия: она тоже застрелит, если ей велят, а то и не дожидаясь приказа, но может обойтись и более гуманными методами: оттащит в тюрьму, спиною расплатишься за причиненный ущерб. Попробуйте черешни, господа, возьмите штучку — потянутся на том же черенке еще три-четыре, а у многих окрестных латифундистов свой собственный уголовный кодекс и своя домашняя тюрьма. В этих краях закон не дремлет, как бы мы жили, не будь властей?

Растет семья, растет, несмотря на то, что мрут детишки от детских своих болезней, от неудержимого поноса, растекаются ангелочки жидким дерьмом, гаснут как свечки, опухают у них руки и ноги, вздуваются животы, и так страдают они день за днем, до тех пор, пока не придет их час: тогда они раскрывают глаза, чтобы увидеть напоследок солнечный свет; ну, а не повезло — так умирают в потемках и в тишине спящего барака, а когда утром мать проснется и увидит, что ребеночка уж нет, тогда и начнутся крики и вопли — всегда одни и те же, потому что матери, у которых умирают дети, ничего нового придумать не в силах. Отцы же… нет, отцы не плачут, отцы на следующий день идут в таверну, и вид у них такой, что они сейчас убьют кого-нибудь — не попадайся под руку. Возвращаются они по домам пьяные, никого они не убили — никого и ничего.

Мужчины далеко уходят на заработки, ищут, кто бы заплатил побольше. В глубине души все они — бродяги, носит их по всей округе неделями и месяцами, и домой они возвращаются для того только, чтобы сделать жене еще одного ребенка. А остальное время они работают на расчищенных от дубовых рощ землях, а ведь с точки зрения пахаря, каждая капля пота — что капля пролитой крови, эти же несчастные работают как каторжные, целый божий День, иногда и ночь прихватывают, пальцев обеих рук не хватит, чтобы подсчитать рабочие часы, круглые сутки не просыхает на них от пота рубаха и так — две недели кряду. Когда приходит время отдыха — не знаю, уместно ли здесь это выражение, — они валятся на охапку соломы, грязные, измочаленные, и всю ночь напролет стонут и бредят — ох, плохо тогда верится в слова падре Агамедеса, который возвращается домой, отобедав, как всегда по воскресеньям, у Флориберто, и хорошо отобедав, судя по тому, как звучно, на всю округу, он отрыгивает.

История, запомните, часто повторяется. И вот они, изученные усталостью, пластом лежат в бараке, кто спит не раздеваясь, а кто и заснуть не может, и вдруг сквозь щели в тростниковых стенах пробивается никогда прежде не виданное сияние; а ведь до утра еще далеко, это не заря, и один из них выходит наружу и цепенеет от ужаса, потому что с неба падают, как светляки, дождем сыплются звезды, и вся земля озарена так ярко, как никакая луна не озарит. Тут и остальные выходят посмотреть, и многие трясутся со страху, а звезды беззвучно падают и падают — и видно, конец света, а может, начало. Один, по общему мнению, самый умный, говорит: К переменам… Люди стоят, сбившись в кучу, и смотрят на небо, и горло у них перехвачено от волнения, и они обирают с грязных щек светящуюся пыль падающих звезд, капли этого ни на что не похожего дождя, после которого земля станет жаждать еще сильней, чем прежде, и по-другому — не так, как прежде. А один полоумный бродяга, который появился в здешних местах на следующий день, душою матери своей — мать-то еще жива-здорова — клялся: это небесное знамение предвещает, мол, что в полуразрушенном хлеву в трех легуа отсюда родился — от другой, правда, матери, и к тому же не девы — самый настоящий Иисус Христос, разве что зовут его иначе. Никто бродяге не поверил, и недоверчивость эта облегчила задачу падре Агамедеса, который, произнося воскресную проповедь в битком, против обыкновения, набитой взволнованными прихожанами церкви, высмеял дураков, верящих, что Иисус Христос вернется в мир именно так, как рассказал бродяга: Я — ваш падре, и я здесь для того, чтобы моими устами говорил Господь, у меня есть инструкция и приказы, я уполномочен нашей матерью, святой римской апостольской церковью, все слышали? А тому, кто не расслышал, я во лбу пробью дырку для третьего уха.

Но прав все же оказался тот мудрец, что предрекал перемены на небе и земле: слова его подтвердили абиссинцы, а за ними испанцы, а еще чуть погодя — еще полмира. Ну, а в наших краях все как спокон веку. Приходит суббота, приносит отдых, но такой он краткий и жалкий, что пролетает в один миг, и опять надо думать, где взять мужу провизии на следующую неделю, и озноб бьет человека, хотя на дворе и тепло. И женщина идет к лавочнику и говорит ему так: Сделайте милость, поверьте мне еще раз в долг, эта неделя уж такая была неудачная — погода, сами знаете… Или так: Сделайте милость, поверьте мне еще раз в долг, на прошлой неделе муж мой никакой работы не нашел, ничего не заработал… Или так, упершись от стыда взглядом в прилавок: Сеньор, к лету мужу моему обещали прибавить жалованье, он вам все сполна отдаст и заплатит за то, что мы просрочили… А лавочник, стукнув кулаком по приходной книге, отвечает: Я это все слышал уже сто раз. Лето придет, а собака-то лаять будет по-прежнему — долги как собаки, — интересно, кто первый это придумал: в наших краях народ наделен скудным воображением, вот вы представьте себе список должников у лавочника или булочника: карандашом жирно выведены цифры: этот должен столько-то, этот — столько-то, у этого долг — как маленький пушистый щеночек, пусть себе растет, а у того долг — здоровенный пес, зубы как у волка, это долг еще с прошлого года: Плати, а то закрою кредит. Дети голодные, болеют, а муж без работы, неоткуда нам денег взять. Знать ничего не хочу, заплати сперва, а потом уж проси… По всему нашему краю лают у дверей эти псы, гоняются за теми, кто не платит, кусают их за икры, кусают сердце, а бакалейщик идет на улицу и говорит всякому, кто захочет его слушать: Скажи своему мужу… остальное известно. И многие выглядывают из дверей, смотрят, кого это там честят-позорят: бедняки — народ жестокий, умри ты сегодня, а я завтра, не судите их строго.

Когда человек жалуется, значит, что-то у него болит. Ну, а мы жалуемся на эту жестокость, которой нет названия, и жалко, что нет: Что же с нами будет, денег-то всего ничего, а недели тянутся так медленно, а лавочник больше не хочет верить в долг, каждый раз, как я прихожу, грозится закрыть кредит, ни на грош, говорит, не отпустит товару. Поди, жена, попробуй еще разок, а ведь у мужа в груди не камень, а сердце, хоть он и произносит эти слова. Одна не пойду, я со стыда сгорю, пойдем вместе. И они идут вместе, но мужчина не больно-то годится для таких дел, его дело — зарабатывать и отдавать долги, а молить об отсрочке — дело жены, женщины к этому привыкли, они клянутся, божатся, негодуют, торгуются, могут и слезу пустить, могут и на пол хлопнуться — дайте бедняжке воды, ей дурно, — но все-таки идет мужчина, идет, хоть и дрожит, потому что должен зарабатывать, а он не зарабатывает; потому что должен семью кормить, а он не кормит. Сеньор падре Агамедес, как могу я исполнить то, в чем обещался, когда брал ее в жены?… И вот входим мы в лавку, а там покупатели взад-вперед, взад-вперед, торг идет, иногда и ругань слышится, а мы стоим в сторонке, в углу, возле мешка с фасолью, только не подумал бы хозяин, что мы украсть чего-то хотим. И вот опустела лавка, надо пользоваться, пока нет никого, и я делаю шаг вперед, я ведь мужчина, но руки у меня дрожат, когда я говорю: Сеньор Жозе, очень вас прошу, отпустите мне припасов, только на этой неделе не смогу я вам заплатить всего долга, я совсем почти ничего не заработал, но скоро мне прибавят жалованья и уж тогда, будьте покойны, я с вами расплачусь, ничего должен не останусь. Сейчас мне скажут, что это не ново, что эти слова уже произносились на предыдущей странице и не раз уже звуча-

ли в книге о латифундии — ну так и не ждите, что ответ на них будет иной: Нет, не отпущу в долг, но, прежде чем ответить, бакалейщик проворно смахивает в ящик те деньги, что я положил на прилавок. И тогда я, собрав всю свою выдержку — один господь знает, откуда взялась она у меня, — говорю: Сеньор Жозе, нельзя же так, мне нечем кормить детей, сжальтесь надо мной. А он отвечает: Слушать ничего не хочу, в кредит больше не отпущу, ты мне и так очень много должен. А я говорю: Сеньор Жозе, отпустите мне хоть что-нибудь в счет тех денег, что я вам вернул, нам бы хоть чуть-чуть продержаться, детей накормить, пока я где-нибудь не разживусь. А он отвечает: Нет, не дам, то, что ты мне вернул, не покроет и четверти твоего долга, и он стучит кулаком по прилавку, а я сейчас ударю его, изобью, зарежу ножом, бритвой, кривым мавританским кинжалом… Ты что, с ума сошел, несчастья хочешь, о детях бы вспомнил, сеньор Жозе, не обижайтесь на него, он обезумел, — и жена отталкивает меня к дверям. Пусти меня, я убью эту сволочь, и тут я вдруг понимаю, что не убью, я не умею убивать, а лавочник кричит мне из глубины: Если я стану верить в долг, а мне не вернут Долга, что будет со мной? И он прав, этот лавочник, но ведь и я прав…

И вот по причине того, что жизнь наша скудная и трудная, мы сами сочиняем истории о кладах или рассказываем те, что сочинили до нас: видно, и в старину велика была в них нужда. Много есть разных примет, и следует относиться к ним очень внимательно: чуть-чуть нарушим закон, и станет золото смолой, а серебро — дымом или ослепнет человек, бывали такие случаи. Вот иные говорят, что снам верить нельзя, но если тебе три ночи подряд снился клад и если ты никому про это не сказал — ни про клад, ни про то, где он спрятан, — значит, обязательно достанется тебе сокровище. А если проболтаешься — ничего не получишь, потому как у клада — своя судьба и человек по своей воле распорядиться им не может. Давным-давно одна девица три ночи кряду видела во сне, что в ветвях дерева спрятаны четырнадцать винтеней, а под корнями зарыт глиняный горшок, доверху полный золотыми монетами. В такие истории нужно верить, даже если это чистая выдумка. Девочка рассказала свой сон бабушке с дедушкой, и пошли они втроем к тому дереву. Полена сбылось: в ветвях они нашли четырнадцать винтеней, а под корнями копать не стали — пожалели дерево, больно красивое, а оголишь корни — засохнет. Неведомо как распространилось известие о сокровище, и когда они, сокрушаясь о своей жалостливости, вернулись к дереву, оно уже лежало на земле, под корнями — ямка, а в ямке, кроме разбитого глиняного горшка, ничего нет. То ли по волшебству исчезло золото, то ли кто-то бессовестный и безжалостный выкопал его и затаился. Все может быть.

Ну, а с теми каменными ларцами, в один из которых мавры спрятали золото, а в другой — чуму, дело обстоит иначе. Говорят, что ни у кого не хватило смелости приняться за поиски, потому что все боялись открыть по ошибке не тот ларец. Но мне все же думается, что, если бы ларец с чумой так и остался закрыт и закопан, жилось бы нам в этом мире полегче: меньше было бы всякой заразы.


* * *

Жоан Мау-Темпо и Фаустина поженились; законным браком завершилось романтическое приключение, которое в ту дождливую, грозовую январскую ночь, когда не светила луна и молчали соловьи, сквозь путаницу торопливо расстегнутой одежды привело их к исполнению желания. Теперь у них уже трое детей. Старшего мальчика зовут Антонио, лицом и выходкой он похож на отца, только ростом будет повыше, а вот синих его глаз он не унаследовал — в каком поколении снова появятся теперь синие глаза?… Двое других детей — девочки; они такие же застенчивые и добрые, как была их мать Фаустина — была и есть. Антонио уже работает: помогает пасти свиней — для чего-либо более ответственного он еще слишком мал и слаб. Пастух не очень-то нежничает с ним: в наше время, в нашем крае это принято, не стоит негодовать из-за таких пустяков. В соответствии с другим обычаем котомка, в которой лежит обед Антонио, не оттягивает ему плечо: все угощение — ломоть кукурузного хлеба и пол-окунька. Окунек съедается тут же, за порогом, потому что голод не тетка и есть хочется всегда, а ломоть кукурузного хлеба Антонио растягивает на весь день: тут отщипнет, там отломит, внимательно следя, чтобы ни крошки не досталось принюхивающимся, как собаки, муравьям, которые благодаря такой небрежной щедрости заполнили бы свой амбар доверху. Пастух — как пастуху и положено — стоит на пустоши и кричит: Антонио, заходи с того краю, Антонио, сгони их в кучу, а мальчик, словно овчарка, носится вокруг стада. Потом пастух отдыхает от трудов праведных: он сшибает с сосен шишки, жарит их на костре, потом разламывает, достает орешки, тщательно высушивает и кладет себе в мешок — все это происходит в сельской тиши, на лоне природы. Раскаляются угли, лопаются от жара истекающие смолой шишки, и Антонио глотает слюну, а если его страдальческий взгляд заметит невдалеке посланную судьбой шишку, то мальчик тут же спрячет ее, чтобы не умножать чужого достояния, как уже не раз, к прискорбию, бывало; детям свойственна мстительность. Однажды пастух, как всегда, поджаривал шишки на костре — дело было неподалеку от засеянного поля — и приказал Антонио: Смотри, чтобы свиньи не потравили посевы, словом, отдал обычное распоряжение. В тот день дул резкий, до костей пронизывающий ветер — закоченеешь на таком ветру, особенно в такой одежонке, как у Антонио, и потому — все на свете можно объяснить — он дал свиньям полную волю, а сам укрылся за машуко… А что такое «машуко»? Машуко, сеньор, — это молодой шапарро, в наших краях это всякий знает. А что такое «шапарро»? А шапарро — это пробковый дубок. Выходит, «машуко» — это молодой пробковый дуб? Точно.

Вот я и говорю, спрятался Антонио, завернулся в мешковину, которая укрывала его от любой непогоды, хоть от снега, хоть от града, — хорошая вещь — мешок из-под гуано, Господь соразмеряет стужу с одеждой. И вот наступило всеобщее умиротворение: свиньи забрались в поле, пастух жарит шишки, Антонио Мау-Темпо, удобно устроившись, грызет корку — кто скажет, что плохо жить в поместье? Да нет, в поместье, конечно, жить хорошо, а плохо то, что у пастуха была собака, умное животное, она удивилась позиции, которую занял Антонио, и подняла дикий лай. Конечно, собака — друг человека, но Антонио, как видно, она другом не была; на шум прибежал пастух, увидел мальчика: Ах, ты дрыхнешь, и швырнул в него своей дубинкой, да так, что, возьми он чуть правей, не жить бы на свете Антонио Мау-Темпо. Глупо было бы ждать продолжения, и мальчик схватил дубинку и кинул ее в поле — ищи теперь, — а сам бросился наутек. Недолго, выходит, свиньи блаженствовали? Счастье долго не длится, дело известное.

Это эпизод из пастушеской жизни, безмятежные детские радости. Посмотрите и убедитесь сами, что быть счастливым в латифундии совсем не трудно. Воздух-то какой, где еще такой найдешь — премию тому, кто найдет. А птички, что щебечут над головой, когда мы наклоняемся сорвать цветок или понаблюдать за поведением муравьев или жука-рогача, черного и медлительного, ничего не боящегося, бесстрашно пересекающего на своих длинных лапках тропинку и гибнущего под нашим башмаком — это в том случае, если мы настроены беспощадно; бывают дни, когда мы признаем, что жизнь любой твари священна, и щадим даже сколопендру… А когда пастух придет жаловаться, Антонио уже будет под надежной защитой отца: Не смей его бить, мне отлично известно, что ты день-деньской жаришь шишки и болтаешь со всеми встречными-поперечными а мальчишка — вроде овчарки, носится и сгоняет стадо Мальчишка не жук-рогач, чтоб раздавить его, как захотел. Пастух найдет себе другого подпаска, а Антонио наймется сторожить свиней к другому хозяину, пока не подрастет.

А видов работ в деревне великое множество. О некоторых уже было сказано, о прочих мы скажем сейчас, чтобы вы получили о них общее представление: ведь городские по невежеству своему полагают, что сельское хозяйство — это только сев и уборка; они очень ошибаются и должны понять, что значит научиться правильно произносить: жать, вязать снопы, косить, молотить, провеивать, метать стога, сушить сено или солому, вносить удобрения, пахать, поднимать пар, пробивать отверстия в подкове, клепать ободья, срезать грозди, высаживать рассаду в огородах, сбивать маслины с деревьев, давить из них масло, сдирать пробку, стричь овец, засыпать водомоины и овраги, печь хлеб, колоть и правильно укладывать дрова или хворост, окапывать, окучивать, опылять, — вот сколько замечательных слов, которые очень обогатят вашу лексику — блаженны работающие, — а что, если мы примемся объяснять, как именно совершается каждая из этих работ, как и когда и каким инструментом или орудием и кто ее совершает — мужчина или женщина?

И вот работает где-нибудь человек, и хорошо ему работается, или лучше так: сидит человек у себя дома, уже отработав, и открывается дверь, и входит к нему легавый — это ничего, что он на двух ногах, что имя у него человеческое, — он пес, он зверь, — входит и говорит: Я тут бумагу принес, надо подписать, это насчет того, чтобы в воскресенье съездить в Эвору на митинг в поддержку испанских националистов, ну, против коммунистов, проезд бесплатный, за счет хозяев или правительства, это одно и то же, на грузовике поедете. Очень хочется сказать «нет», однако, как известно, молчание — золото, и хозяин сидит, жует, притворяется, что не расслышал, но это не помогает, и вошедший говорит теперь уже по-другому, с угрозой. Жоан Мау-Темпо смотрит на жену — она тоже здесь, — а Фаустина смотрит на мужа — вот ему-то вовсе не хочется здесь быть, — а легавый с бумагой в руке ждет ответа — что ж мне ему сказать, не разбираюсь я в этих делах, не знаю я ничего про коммунистов, хотя нет, кое-что знаю, на прошлой неделе видел какие-то бумажки под камнями — краешек торчит, словно знак подает, и я притиснулся к тем камням и незаметно бумажки достал, никто не видел, а случись иначе, легавый тут же показал бы зубы, а может, сказали, вот он и пришел проверить, отважусь ли я отказаться от этого митинга, не подписать, этот пес не отвяжется, услышит и расскажет, мало ли из-за него народу пострадало, надо что-нибудь придумать: скажу — нездоровится, скажу — надо стену в крольчатнике подправить, ох, не поверит, а потом могут и забрать меня. Ладно, давай бумагу, подпишу.

Жоан Мау-Темпо поставил свою подпись на листе, где уже стояли подписи других и фамилии тех, за кого подписались «по просьбе» — таких, неграмотных, было большинство. И когда Лягаш ушел дальше собирать подписи, нюхая воздух, как гончая, — ах, подлец! — Жоану Мау-Темпо страшно захотелось пить, и он стал пить прямо из кувшина, пытаясь залить водой внезапно вспыхнувшее в нем пламя — пламя непонятного стыда: кто-нибудь другой на его месте выпил бы вина. Фаустина что-то поняла, и ей не понравилось то, что произошло, но она попыталась подбодрить мужа: Зато съездишь в Эвору, развлечешься — и ведь бесплатно: привезут-увезут, жалко, нельзя Антонио взять, вот бы порадовался. Фаустина говорила что-то еще, сама не понимая, что бормочет, но Жоан Мау-Темпо очень хорошо знал, что слова в конце концов как прохладная рука на лбу больного, ее движения не спасают, но приносят облегчение, и все-таки… И все-таки нехорошо принуждать человека, а ведь они принуждают, я хотел притвориться больным. Брось, сказала ему Фаустина, прокатишься в Эвору, отца с матерью этим не опозоришь, правительство дурного не делает. Не делает, повторил Жоан, а тот, кто, услышав этот диалог, закричал бы, что народ погиб, тот опять же ничего не понимает: пора сказать, что народ живет в глуши, что до него не доходят известия о творящемся в мире, а если и доходят, то он их не понимает, ибо только ему одному ведомо, что стоит сводить концы с концами.

И вот приходит день, настает условленный час, люди собрались на повороте шоссе, а иные, пока не пришел грузовик, направились в таверну и там на все наличные вспенили вином трехсотграммовые стаканы, вытянули губы трубочкой, чтобы ощутить аромат и вкус лопающихся пузырьков пены, — ах, вино, дай бог здоровья тому, кто тебя выдумал!

А некоторые — люди более разборчивые или сведущие — в таверну не пошли, крепились до Эворы в предвкушении тамошних чудес, нагуливали аппетит, а в итоге суждено им будет оказаться в дураках: в Эворе всех высадят из грузовика прямо у ворот арены для боя быков, а по окончании празднества оттуда же и увезут. За морем телушка — полушка, лучше синица в руках, чем журавль в небе, — такими поговорками утешаются многие, по этой науке они живут и счастливы бывают, и на этот раз тоже правы оказались те, кто к приходу грузовиков уже блаженно растянулся на обочине: животы благодарно урчат, несет благородным винным перегаром, во рту еще чувствуется чудесная терпкость — все как в раю.

И вот они едут. На поворотах, даже если скорость невелика, грузовик накреняется, и люди должны цепляться друг за друга, чтобы не вылететь от толчков, ноги скользят, ветер срывает шапки — держи, снесет! Эй, куманек, не гони так, вывалишь кого-нибудь в лужу, говорит самый веселый, хорошо, что нашелся такой, без шутки жизнь совсем печальная. В Форосе подсадили в кузов еще народу, а оттуда все вправо и вправо — вон уже виден Монтемор — нам с тобой, читатель, туда еще рано, — а вон Санта-Софиа и Сан-Матиас. Я здесь никогда не бывал, но у меня тут родня: двоюродный брат моей свояченицы, он парикмахер, хорошо устроился — бороду-то каждому надо брить, не будь бороды — зачем брадобреи, не будь у нас охоты — на что тогда бабы? — я с тех пор, как в армии отслужил, к девкам не ходил. Мужские шуточки. Человечество постаралось изо всех сил усовершенствовать общение такого рода — в латифундии теперь есть грузовики. Вон уже и Эвора видна, а Лягаш — тоже едет, собака, — объявляет: Как вылезем, всем идти за мной, не разбредаться, — и от этих роковых слов скукоживаются мечты о вине и бабах — о вожделенной воображаемой женщине, о долгой ночи с нею, — от мечты проку мало.

А площадь перед ареной полна. Крестьяне идут организованно, по деревням, их ведут, как стадо, иногда и сам хозяин подойдет, пошутит с ними, и обязательно найдется подлиза, который так и расстелется перед ним к стыду тех, кто поехал сюда, только боясь лишиться работы. Но, по правде говоря, каждый старается выглядеть веселым. Народ добродушен — от нас ждут веселья, так будем, значит, веселиться, хотя все это мало похоже на праздник, ну так ведь и не похороны — так скажите ж, смеяться мне или плакать, когда буду кричать «ура!» и «долой!»? Одни заполняют ряды скамеек, другие толпятся на арене — а лучше бы все-таки бой быков, — и никто не знает, что тут будет, что такое «митинг». А где ж Лягаш? Не знаешь, когда праздник начнется? Знакомые здороваются, застенчивые стараются пробиться поближе к тем, кто держится уверенно: Сюда, сюда иди, а Лягаш вдруг говорит: Не разбредайтесь, держитесь все вместе и слушайте внимательно, тут речь пойдет о важном: нам скажут, кто нам добра желает, а кто зла, — как было бы хорошо прямо из рук Лягаша получить плоды с древа познания добра и зла, как все, оказывается, просто, ни о чем не думай, упрись задницей в скамейку и все… Эй, друг, а где тут нужник? — это уже признак неуважения, и Лягаш хмурит брови, делает вид, что ничего не слыхал, и вот начинается… Господа, о, вот это здорово, и я в господа попал — и где — на корриде в Эворе, а больше никогда я господином не был, я и сам себе не господин, чего он говорит?… да здравствует Португалия!… не разберу… Мы, породненные единым патриотическим идеалом, собрались здесь, чтобы показать вождю нации: мы — верные продолжатели дела великих сынов португальского народа, открывших миру новые миры, пронесших святую веру и знамя нашей империи до самых отдаленных уголков планеты, и мы заявляем, что в грозный час опасности, как один человек, сплотимся вокруг Салазара, вокруг нашего гениального вождя, вся жизнь которого… — тут все кричат: Салазар, Салазар, Салазар! — вся жизнь которого — пример беззаветного служения отчизне, пример борьбы с варварством Москвы, против проклятых коммунистов, угрожающих нашим семьям, коммунистов, которые хотят убить наших отцов и матерей, надругаться над нашими женами и дочерьми, сослать наших сыновей на каторгу в Сибирь, уничтожить святую церковь, потому что все они атеисты, безбожники, люди без чести и совести, долой коммунизм, смерть коммунистам! Долой! Смерть предателям родины! Смерть! Все покорно кричат вслед за оратором: кто еще не понял, зачем он тут, а кто начинает понимать и мрачнеет, а кого и убедили — или обманули, — речь произносит рабочий, а потом выходит человек из «Португальского легиона» [16], он вскидывает руку и орет: Португальцам — власть! Португальцам — жизнь!… — куда хватил, власть у хозяина, ну, а насчет жизни — уж как получится, но все повторяют жест легионера, и не успел он уйти, как уж разевает пасть новый, и как им не надоест столько говорить, это насчет Испании, — националисты ведут борьбу с красными, на полях сражений в Андалусии и Кастилии отстаивая вечные и священные завоевания западной цивилизации, и долг каждого из нас — помочь нашим братьям по вере, а спасение от коммунизма — в сохранении христианской морали, живым воплощением которой является наш Салазар — о, дьявол, у нас, значит, есть теперь живое воплощение, — мы не пойдем на сделку с врагом, — ох, язык без костей, — а теперь речь пошла про замечательный народ этого края, который собрался здесь, чтобы поблагодарить великого сына Португалии, выдающегося государственного деятеля, посвятившего всю свою жизнь служению родине — дай ему Бог здоровья, — и я расскажу председателю Совета министров о том, что видел здесь, в славном и древнем городе Эвора, и заверю его в том, что тысячи наших сердец всегда будут биться в такт с сердцем отчизны! Вы и есть отчизна, бессмертная, величественная, прекрасная страна, самая замечательная из всех стран, потому что нам выпало счастье иметь правительство, которое ставит интересы нации превыше интересов какого-либо класса, ибо люди уходят, а нация пребудет вечно, смерть коммунизму доло-о-ой, долой коммунизм, до-лой, сме-е-рть! Чего ты кричишь? — а все равно никто не разберет, — и мне хочется напомнить, что жизнь в провинции Алентежо вовсе не благоприятствует, как считают иные, развитию подрывных умонастроений, потому что крестьянин трудится рука об руку с землевладельцем, поровну деля и прибыли и убытки, ох-хо-хо, Лягаш, пусти по нужде, что это за шутки, как ты смеешь в такой ответственный момент, когда родина… Ну, родине-то не надо, а мне невтерпеж, — и хорошо одетый господин на трибуне раскрывает объятия, словно хочет расцеловаться с нами со всеми, но ему не дотянуться, и потому он обнимает всех, кто стоит поблизости: командира легиона и майора, приехавшего из Сетубала, и депутатов национального собрания, и командира пятой кавалерийской роты, и этого типа из НИТОС, — не знаешь, спроси, — Национальный институт по труду и социальному обеспечению, — и всех приехавших из Лиссабона, и все они так похожи на ворон, обсевших ветки оливы, нет, тут ты ошибся: это мы вороны, это мы сидим в ряд на скамейках, хлопаем крыльями и разеваем клюв — гремит музыка, играют гимн, все встают — одни знают, что так полагается, другие — потому что все встают, а Лягаш обводит взглядом своих подопечных: Всем петь, чего захотел, я слов не знаю, это ж не «Марьянита», пошли отсюда, еще нельзя, эх, если б можно было взлететь, расправить крылья и улететь отсюда куда-нибудь подальше, пролететь над полями, над возвращающимися грузовиками, — ох, тоска, ох, как там все было тоскливо, и весь народ вдруг принимается кричать, да так, словно ему заплатили — даже не знаю, что хуже, когда платят за это или когда бесплатно глотку дерешь… Ты не огорчайся, Жоан.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21