Люди собрались на площади. Те, кто прибыл из Монте-Лавре, держатся вместе: Грасинда, единственная женщина, ее муж Мануэл Эспада, ее брат Антонио, и отец — Жоан Мау-Темпо, и Сижизмундо Канастро, который говорит: Не расходитесь в разные стороны. Тут и еще двое, обоих зовут Жозе, один Пикансо, правнук мельников Пикансо, а о другом нам еще не приходилось упоминать. Они в людском море, солнце печет, как горчичник, на стенах замка раскрываются зонтики, очень красиво. Эти винтовки заряжены, по лицам солдат видно, человек меняется, когда держит в руках заряженное оружие, взгляд становится тверже и холоднее, губы сжимаются, а смотрит он на нас словно бы с укоризной. Некоторые любят лошадей и иногда дают им человеческие имена, вон того жеребца зовут Бом-Темпо, но я не знаю, есть ли имена у лошадей, которые стоят в конце улицы, возможно, им дают номера, у военных всегда номера: Двадцать седьмой, сюда, и вперед вылетают и лошадь и человек, который на ней сидит, путаница получается.
Уже начали кричать: Дайте нам работу, дайте работу, работу, ничего другого они не говорят, только изредка кто-нибудь бросит оскорбление: Воры, но так тихо, словно сам стыдится, и тут раздался крик: Свободные выборы, но еще не время, одинокий голос заглушается возрастающим шумом: Дайте нам работу, дайте работу. В каком мире мы живем — одни отдых в дело превращают, а другие работы просят. Кто-то подал сигнал или заранее было условлено, что начинать надо через столько-то минут, или Леандро Леандрес позвонил по телефону, или председатель муниципального совета в окно увидел: Явились, собаки. В общем, как бы то ни было, конная гвардия обнажает сабли, ой, мамочки, даже мурашки по телу побежали, поглядите только на этих храбрецов, на атакующих героев, я даже про солнце забыл, смотрю только на полированные клинки, а от них божественный свет исходит, просто дрожь пробирает от наплыва патриотических чувств, никто не посмеет отрицать.
Лошади пустились рысью, для самых резвых тут маловато места, и вот на землю падают люди, стремящиеся спастись от сабельных ударов и лошадиных копыт. Человек может стерпеть унижение, но иногда не хочет: он словно перестает видеть опасность, какая-то волна вздымает его, вздымаются его руки, хватают лошадей за узду или камни с земли, а кое-кто из карманов их вынимает — те, у кого нет никакого другого оружия, имеют право на это, — и полетели камни, конечно, ни в кого, ни в одну лошадь, ни в одного всадника, они не попали, — какой вред может принести пущенный наудачу камень. Такая батальная картина достойна висеть в зале, где собирается командование или офицеры: кони взвились на дыбы, имперская гвардия обнажила сабли, то колет, то рубит — как придется, восставшее быдло откатывается волной, а потом эта сволочь снова возвращается. Это было двадцать третьего июня, запомните хорошенько эту дату, дети мои, хотя в истории латифундии немало есть подобных памятных дней, славных такими же или похожими событиями. Здесь также отличилась пехота, и в особенности майор Хорохор, человек, слепо верующий и толкующий законы вкривь и вкось, первая пулеметная очередь, вторая, обе в воздух, это предупреждение, когда началась стрельба, на стенах замка раздались аплодисменты и крики «ура», рукоплещут все: нежные девушки, покрасневшие от жары и волнения, их отцы и матери, взвод влюбленных, дрожащих от желания устроить вылазку на врага, они бы выехали из ворот верхом на конях, вооруженные копьями, и покончили бы начатое дело: Убейте их всех. Третья очередь нацелена ниже, сейчас выяснится результат учебных стрельб, вот только дым рассеется, ну что ж, неплохо, хотя могло быть и лучше, на земле трое: один встает, поддерживая руку, ему повезло, второй волочит ногу, а третий не двигается. Это Жозе Аделиньо дос Сан-юс, говорит кто-то из Монте-Лавре, он его знает. Жозе Аделиньо дос Сантос мертв, пуля попала ему в голову, и сначала он ничего не понял, затряс головой, словно его муха укусила, но потом сообразил: Ах, мерзавцы, они меня убили, упал навзничь, и не было рядом жены, чтобы позаботиться о нем, кровь положила ему подушку под голову, красную подушку, большое тебе спасибо. На стенах замка снова захлопали в ладоши, догадались, что на этот раз дело серьезное, вон кавалерия заряжает винтовки, разгоняет сброд, надо подобрать тело: Не сметь подходить сюда!
Пришедшие из Монте-Лавре слышали, как свистели пули, и у Жозе Медроньо по лицу течет кровь, всего лишь царапина, ему повезло, но шрам останется на всю жизнь. Грасинда Мау-Темпо крепко держится за мужа, они вместе с остальными оказались в близлежащих переулках, ах, боже мой, солдаты ликуют, хватая пленников, и вдруг появляется Леандро Леандрес с другими драконами из ПИДЕ, всего человек шесть. Жоан Мау-Темпо заметил их и побледнел, он словно обезумел: стал у них на дороге, его трясет — не от страха, — надо же понимать, почему люди поступают так, а не иначе, но Леандро Леандрес его не заметил или не узнал, хотя и такие, как он, обычно на память не жалуются, и, когда драконы прошли мимо, Жоан Мау-Темпо не смог сдержать горьких слез: Когда же кончатся наши муки? Рана Жозе Медроньо больше не кровоточит, не скажешь, что еще немного, и ему бы все лицо разнесло. Сижизмундо Канастро тяжело дышит, все остальные целы, а Грасинда Мау-Темпо зашлась в плаче, как маленькая: Я видела, он лежал на земле, его убили, уверяет она, но кое-кто клянется, что его отвезли в больницу, как это сделали — на руках или на носилках, — неизвестно, но волоком тащить его они бы не осмелились, даже если бы и хотели. Убейте их всех, кричат со стен замка, но некоторые формальности все же надо соблюдать: человек не может считаться мертвым, пока это не засвидетельствует врач. И вот появляется доктор Кордо, на нем белый халат — это должно подтверждать, что и душа у него такого же цвета, — когда он уже почти подошел к телу, его останавливает Леандро Леандрес и властным тоном заявляет: Сеньор доктор, этот человек ранен, его надо отвезти в Лиссабон, а чтобы жизнь его была в большей безопасности, вы должны его сопровождать. Подивитесь все, кто слушает наш рассказ: дракон Леандро Леандрес жалеет жертву и хочет спасти ей жизнь. Забирайте его, сеньор доктор, побыстрее, «скорая помощь» уже подъезжает, времени терять нельзя, чем раньше вы его отсюда увезете, тем лучше, и, видя, как он настаивает, как торопится, мы просто не можем поверить в то, что произошло с Жоаном Мау-Темпо восемь лет назад, когда он сидел в тюрьме, но вот же он, живой, не так уж плохо с ним обращались, заставили постоять, вот и все, пришел же он сюда из Монте-Лавре на демонстрацию, ему еще повезло, что пуля его не нашла.
Доктор Кордо подходит к Жозе Аделиньо дос Сантосу и говорит: Этот человек мертв. На эти слова отвечать нечего, недаром доктор столько лет учился, должен он отличать мертвого от живого, но Леандро Леандрес не согласен, он тоже знает, что такое смерть и что такое жизнь, изучал он это, правда, с несколько другой точки зрения и, опираясь на свои знания и на особые соображения, настаивает: Сеньор доктор, этот человек ранен, его надо отвезти и Лиссабон. Даже ребенку ясно — в этих словах звучит угроза, но доктор отвечает: Я покойников не сопровождаю. Значит, душа у него и в самом деле белая, как его халат, а если на нем есть кровь, то что тут удивительного, кровь есть и у души, тогда Леандро Леандрес теряет терпение, заталкивает врача в пустой кабинет: Думайте, что делаете, не отвезете его, вам же хуже, а тот отвечает: Делайте со мной, что хотите, покойника я не повезу. Сказав это, он уходит: ему надо заняться настоящими ранеными, а было их вполне достаточно, некоторых забрали в тюрьму, всего арестовали человек сто, а Жозе Аделиньо дос Сантоса в конце концов отвезли в Лиссабон — эту комедию разыграла ПИДЕ: они хотели дать понять, что было сделано все возможное, чтобы спасти его, издевательство, конечно, а то почему же они не отвезли в больницу арестованных, страдавших так, как страдал Жоан Мау-Темпо, рассказавший о пытках.
Патрульные, сновавшие вдоль и поперек Монтемора, исчезли. Домой возвращались все, за исключением одного человека, Антонио Мау-Темпо, который сказал отцу: Я останусь в Монтеморе, приду завтра, и всем, кто отговаривал его, отвечал: Опасности никакой, идите себе спокойно. Он сам не знал, зачем остается, просто была у него потребность не уходить, а остальные прежним путем пошли домой, придут они очень усталые, но, может быть, когда они выйдут на шоссе, кто-нибудь подвезет их в Монте-Лавре, куда уже дошли вести о расстреле демонстрации, и подумать только, что бывает: Фаустина Мау-Темпо услышала сразу же, как только ей постучали в дверь, и все поняла, словно у нее был самый острый в мире слух, а ведь она совсем глухая, скажут потом, что нарочно, мол, притворяется.
В эту ночь, тоже безлунную и звездную, в Монте-Лавре плакали многие женщины, но одна — больше всех. А в Монтеморе переполошилась вся полиция. Несколько раз выходили наряды патрулировать окрестности, входили в дома, будили людей: они пытались выяснить, почему им на крышу падают камни, уже разбито несколько черепиц и стекол, государственному имуществу нанесен ущерб, летели гальки среднего размера, кто знает, может, это месть ангелов или они просто проказничают в своих небесных ложах, не могут же чудеса выражаться только в прозрении слепых и исцелении хромых, падающие камни тоже имеют отношение к мирским и религиозным таинствам, по крайней мере так мог бы думать Антонио Мау-Темпо, для этого он и остался, чтобы чудо сотворить. Он спрятался на склоне холма, в глубокой тени замка, и бросает камни своей сильной рукой, а когда проходит патруль, он забивается в яму, откуда потом снова вылезает, и никто его не видел, хоть это утешительно. В час ночи он бросил последний камень, рука у него уже устала, и было ему так грустно, словно сейчас умрет. Он обогнул замок с юга, спустился с горы, и весь остаток ночи шел усталый и голодный человек не по дорогам, а вдоль них, как неуверенный в себе разбойник, четыре легуа отделяли его от Монте-Лавре, но то тут, то там ему еще приходилось давать крюк — если путь преграждала несжатая пшеница, не мог он ее топтать, — и ему надо было прятаться от лесных сторожей, которые ходят с ружьями, и от других сторожей, с винтовками и в мундирах.
Когда показался Монте-Лавре, небо уже начинало светлеть, но это мог заметить только опытный глаз. Антонио Мау-Темпо перешел ручей вброд — ему не хотелось, чтобы кто-нибудь видел его на мосту, — и двинулся под ивами вдоль течения, пока не оказался там, где пора уже было подниматься наверх, ему приходилось быть осторожным, чтобы не наткнуться на страдающего бессонницей жандарма. А когда подошел к дому, увидел то, что ожидал, — свет, зажженную свечу, маленький маяк, огонь которого поддерживала мать, ожидающая своего мальчика тридцати одного года: он задержался потому, что играл в камешки. Антонио Мау-Темпо перепрыгнул через забор — теперь он вне опасности, — на сей раз Фаустина ничего не слышала: она плакала и ее одолевали черные мысли, но она встрепенулась, когда загремел засов, или в душе у нее что-то дрогнуло, и: Сынок! Они обнялись, словно он вернулся с войны, совершив великие подвиги, и, поскольку Фаустина знает, что она глуха, она не ждет вопросов, а разом сообщает все новости: Отец пришел, и Грасинда, и зять твой, и все остальные, у них все в порядке, только ты меня мучаешь. Антонио Мау-Темпо снова обнимает мать, лучшего ответа ему не придумать. Тогда из темноты задает свой вопрос Жоан Мау-Темпо, и по голосу его не скажешь, будто он только что проснулся: У тебя все в порядке? Антонио Мау-Темпо отвечает: Да, отец. И так как подошло время перекусить, Фаустина Мау-Темпо разжигает очаг и ставит кофейник.
* * *
Море латифундии не всегда спокойно, в нем бывают приливы, отливы, прибой, и потому волна иной раз может перенести через самую неприступную стену, как произошло в Пенише, вот видите, мы были правы, говоря о море: Пенише — это рыбацкий порт и в то же время тюрьма, но они убежали, и об этом побеге много говорилось в латифундиях — что это за море, когда земля здесь почти всегда сухая, потому люди и спрашивают: Когда же мы утолим свою жажду, и жажду наших отцов, и жажду, которая будет терзать наших детей, если так будет продолжаться? Новость эту скрыть нельзя было, чего в газетах не было, люди рассказывали: Присядем под дубом, и я вам все поведаю. А если соколы поднимаются высоко, то крик их разносится по всей земле, многое могли бы рассказать те, кто понимает их, но нам пока достаточно человеческого языка. И потому дона Клеменсия может сказать падре Агамедесу: Кончился наш покой, которого никогда и не было, вроде бы противоречие, а тем не менее эта сеньора еще никогда не выражалась так точно: новые времена наступают быстро. Словно камень с горы катится, вот что ответил ей падре Агамедес, он не любит изъясняться своими собственными словами, это из-за привычки говорить с кафедры, но мы достаточно милосердны, чтобы понять его, он хочет сказать: Если не уйти с дороги, когда катится камень, то Бог знает, что произойдет, простим ему этот обман, ведь и так ясно: Бога ждать не к чему, нам без него известно, что произойдет с тем, кто станет на дороге у падающего камня: ни мхом тот камень не обрастет, ни Ламберто не пощадит.
К счастью, с этим разговором мы не покончили, то есть мы хотим сказать, что должны были еще пройти месяцы дурных предчувствий, к святотатству присоединилась халатность, халатность состояла в том, что пло-
хо стерегли узников, а святотатством было спустить на корабле флаг «Святой Марии» [33] и поднять знамя «Святой Свободы», иначе не молилась бы так горячо и страстно за спасение отечества и религии в своей домашней часовне дона Клеменсия, не забывая призывать кары небесные на бунтовщиков: Надо было их наказывать примерно, тогда не дошло бы до беды, с жизнью нельзя играть, и еще менее — с моим имуществом. Но эти стенания раздаются в четырех стенах, они бы раздражали Норберто, если бы не падре Агамедес, который должен изо дня в день выслушивать дону Клеменсию: она, к его сожалению, почти не покидает дома, только изредка съездит в Лиссабон, чтобы поинтересоваться новыми модами, или — по семейной традиции — в Фигейру на морские купания — кажется даже, что она — от старости, вероятно, заговаривается: как можно говорить «мое имущество» о корабле, который не плавает в море латифундии? Ослаб, видно, рассудок у сеньоры, но тот, кто так думает, глубоко заблуждается, потому что у нее есть унаследованные от отца, царство ему небесное, акции колониального пароходства, и эти мысли терзают ее.
В латифундии так холодно не только из-за того, что стоит январь. Все окна особняка закрыты, и, если бы это был замок Ламберто, а не роскошный особняк Норберто, мы бы увидели между зубцами стен вооруженных людей, как недавно видели кровожадную и напуганную толпу на развалинах замка в Монтеморе, но времена меняются, сейчас в боевой готовности по округе кружат наемники-жандармы, а Норберто читает журналы и слушает радио, кричит на служанок — мужчины, когда нервничают, всегда такие. И самое возмутительное — это хитрый и довольный вид черни, они вроде бы даже холода не чувствуют, словно для них весна наступила раньше времени, следовало бы продлить эту шутку, но через день-другой все пойдет по-старому: Господь не дремлет, кара обязательно обрушится, «Святая Мария» вновь обрела свое исконное имя, молись за нас, и давайте не будем слишком плохо относиться к падре Агамедесу, которого уже обуял грех зависти — и давно пора: ему так не терпится отслужить благодарственный молебен по случаю возвращения освященных церковью порядков, возгласить Те Deum Laudamus [34], но на этой скудной земле не оценят безбожники его рвения.
Для латифундий этот год — черный. Прогуливается верхом на своей лошадке девица, юбка и попона развеваются, ветер треплет покрывало, чудная картинка, но вдруг выскакивает дикий зверь — сеньор, я говорю о средневековой дороге, — и девица уже на земле, сокровенные ее тайны у всех на виду, что же может быть хуже, а тут еще лошадь от страха взбесилась и стала лягаться, бедная девица. Так родилась поговорка: Беда никогда не приходит одна, только вчера бежали из Пенише эти проклятые коммунисты, пожиратели младенцев: Ах, соседка видела в Пенише моих детей, как бы с ними чего не приключилось, только вчера взволновала души и история про новых корсаров: Всех их расстрелять надо, такой красивый корабль, весь белый, «Святая Мария» шествовала по водам, словно ее божественный сын, а теперь новости из Африки — негры взбунтовались. Я всегда говорил, что мы с ними слишком хорошо обращались, я предупреждал, а мне не хотели верить, только тот, кто там жил, знает, каково с ними приходится, они лентяи, работать не любят, добром с ними не сладишь, и вот вам результат, но в конце концов Африка еще не потеряна, туда надо ввести войска и начать настоящую войну, напомним им Гугуньану, правильно говорил сеньор председатель совета: Быстро и решительно, какой бы из него солдат вышел, если бы он учился военному делу, во всяком случае говорил он хорошо. Быстро развеялся имперский сон, начнем теперь метаться, туда заплатку, сюда стежок, негр — португальский гражданин, да здравствуют негры, которые не берутся за оружие, но присматривать за ними все равно необходимо, остальным — смерть, и как-нибудь, проснувшись в хорошем настроении, мы скажем, что африканские провинции, бывшие колонии, становятся государствами, какая разница, как их называть, главное, что дерьмо все то же, и они, и белые и черные, продолжают его жрать, если кто-нибудь уловит различие, он получит приз.
Но, кажется, сеньор падре Агамедес, Бог и Святая Дева отвратили свои милостивые взоры от португальской земли, посмотрите, как беспокойны и печальны души людей, несомненно, злой дух вселился в смиренные сердца португальцев, наверно, мы мало молились, хоть нас и предупреждали наши пастыри: Я со своей стороны делала все, что могла. А я никогда не скупился на добрые советы ни на кафедре, ни в исповедальне, это беспорядочный разговор, то один говорит, то другой, но, пока падре Агамедес принимает паству, мысли его текут гак, словно он человек тех времен, когда души завоевывали мечом и огнем. Отдубасить бы их как следует, только так с ними и разговаривать.
Неизвестно, куда бежать на помощь, теперь пали индийские крепости, плачьте, души Гамы, Албукерке, Алмейды и прочих Нороний [35], как же это, как могут плакать такие мужественные сердца, был бы приказ не отступать ни на шаг, мы бы показали миру, что такое португальцы, каждый, кто сделает хоть шаг назад, — предатель родины, приходится чем-то поступаться, правительство нам доверяет и посылает исполнять наш долг. Печальное рождество в этом году у Алберто, хотя лакомств и благословений господних в избытке — хорошие цены были на пробку, — а больше радоваться нечему: над страной и латифундией сгущаются черные тучи, в брюхе которых ворчит гром: Что будет с Португалией и с нами, у нас, конечно, есть защита, жандармерия, каждому — капитану, лейтенанту, капралу и сержанту — надо что-нибудь подарить, это только справедливо, ведь они, бедные, так мало получают, постоянно охраняя нашу собственность, представь себе, если бы мы за свой счет их содержали, это вышло бы гораздо дороже. Раньше люди никогда не обращали особого внимания на Гоа, Даман и Диу [36], а теперь у нас не осталось ни одного памятника португальского присутствия на востоке, солдаты и матросы — мы здесь! — даже умирая, истекая кровью, они приподнимаются на локтях и отвечают: Отзовитесь, отсутствующие, так издавна повелось, когда надо, — и мертвые голос подают. Хорошо еще, что все это происходит далеко, в Индии, Африка тоже не близко, они устраивают поджоги вдали от меня, между нами моря и моря, а если они явятся в Португалию, то у нее хватит сыновей, чтобы защитить латифундии, не садись с хозяином в дураки играть, сам в дураках останешься, не верят в пословицы, а потом жалуются.
Завтра — Новый год, сказала дона Клеменсия своим детям и племянникам, ее сообщение основывается на календарных сведениях, и она возлагает большие надежды на будущий год, желает всем португальцам всего наилучшего, это не ее слова, дона Клеменсия раньше так не говорила, но теперь она учится новому языку — у каждого свои учителя, — и не успела она договорить, как объявилась новость: в Беже [37] пытались приступом взять казарму пехоты, Бежа — это не Индия, не Ангола и не Гвинея, она по соседству, тоже латифундия, и там уже лает эта свора, ни о чем другом говорить не будут в ближайшие недели и месяцы, хотя штурм был подавлен, но значит, вообще-то можно взять казарму приступом, только удачи недостало, всегда чего-нибудь недостает в последний момент или уже не хватило чего-то в самом начале, и никто не обратил на это внимания, такова наша судьба: потеряла подкову лошадь, на которой ехал курьер, который вез приказ о битве, которая должна была перевернуть весь ход истории, которая оказалась па стороне наших врагов, которые из-за потерянной подковы выиграли сражение, какое несчастье! И давайте не будем отказывать в уважении тому, кто покинул мирный свой дом, чтобы попытаться свергнуть власть латифундии, смерть Сансану и всем, кто с ним, а когда пыль осела, стало видно, что Сансан умер, а латифундии остались, может быть, сядем под этим ясенем и расскажем друг другу, что мы думаем и что чувствуем, ничего нет хуже недоверия, сказали бы друг другу: Вы захватите «Сайта Марию», а вы попробуйте захватить казармы, но нас, собак и муравьев латифундий, никто не спрашивает, не мы ли нападали на эти корабли и казармы. Конечно, вы очень много сделали, хотя мы с вами и не знакомы. Но мы же собаки и муравьи, что мы скажем завтра, когда залаем все вместе, а вы нас не услышите, как не слышат нас в этой латифундии, которую вы хотите окружить и разрушить. Пора лаять всем вместе и кусать без промаха, мой капитан, мой генерал, и когда увидите, будут ли у вас теряться подковы и будет ли у вас только три пули, когда необходимы четыре.
* * *
Эти мужчины и эти женщины рождаются, чтобы работать, они появляются или их вытаскивают из чрева матери, потом они кое-как растут, главное — набрались бы силы и ловкости для работы, что за важность, если через несколько лет они станут медлительными и неуклюжими — это просто ходячие колоды, которые, придя на работу, сами себя раскачивают, и из одеревеневшего тела выдвигаются руки и ноги, отсюда явствует, как велика милость и мудрость Господня, создателя столь совершенных орудий для вспашки и уборки, для прополки и всего прочего.
Они созданы для работы, и было бы нелепо, если бы они злоупотребляли отдыхом. Хороший механизм может работать постоянно, его надо только смазывать, чтобы не упрямился, и питать экономно, без излишеств — лишь бы не останавливался, — но главное его достоинство состоит в том, что его легко заменить, если он сломался или вышел из строя от старости. Свалка этого металлолома называется кладбищем, и сидит насквозь проржавевший и скрипучий механизм у ворот, смотрит в пространство, а видит только печальные свои руки. Мужчинам и женщинам в латифундиях отпущен короткий срок, просто страшно, как быстро они стареют, но еще страшнее встретить человека, на вид глубокого старика, и услышать, что ему сорок лет, а этой морщинистой увядшей женщине нет еще и тридцати, так что житье в деревне жизни не продлевает, это горожане выдумали, так же как и благоразумнейшую поговорку: Кто рано встает, тому Бог здоровья дает, вот бы посмотреть, как они с мотыгой в руках глядят на горизонт в ожидании восхода или как, согнувшись под бременем своего креста, мечтают о темноте, которая никогда больше не наступит, солнце глупое, оно торопится появиться, но не спешит уходить. Как люди.
Но терпение подходит к концу. Ходят по латифундии два слова, заглядывают в деревни и поселки, ведут беседы в лесах и на горах, два главных слова, а с ними много других, чтобы понятнее было: сказать «восемь часов» — значит почти ничего не сказать, но если мы скажем «восемь часов работы» — это уже яснее, немало тех, кто возмущается этой просто неприличной выдумкой, чего же им надо в конце концов, если восемь часов спать и восемь часов работать, куда они денут еще восемь, я прекрасно понимаю, что все это значит, — призыв к безделью, они не хотят работать, новомодные идейки, все война виновата, с ног на голову мир перевернулся: Индию у нас отняли, а теперь на Африку покушаются, она словно корабль, плавающий по морям специально для того, чтобы вызывать международные скандалы, некий генерал повернулся спиной к тем, кто дал ему эполеты — на кого же теперь можно положиться, скажите мне, — и еще эти восемь часов, стихийное бедствие, да и только, беда в том, что законы божеские не исполняются, положил Господь по двенадцать часов на день и на ночь, даже если это закон не Бога, то природы, а потому нарушать его невозможно.
Те два слова, что бродят по латифундии, вероятно, не слышат этих речей, а если и слышат, то они их не волнуют, это разговоры извечные, со времен Ламберто идут: В конце концов работа для них — развлечение, когда они не работают, то сидят по тавернам, а потом бьют своих несчастных жен. Но не думайте, что словам легко пробить себе дорогу. Уже целый год бродят они по проселкам и улицам, восемь часов, восемь часов работы, и не все им верят, кое-кто считает, будто конец света наступает, и латифундия хочет спасти свою душу, чтобы, представ пред Вечным Судией, сказать ангелам и архангелам: Я была милостива к своим рабам, чрезмерно трудившимся, и потребовала из любви к Господу Богу, чтобы они работали только по восемь часов в день, а по воскресеньям отдыхали, и потому мне полагается место в раю, по правую руку Господа нашего Бога, и на меньшее не согласна. Так думают те, кто не верит в перемены к лучшему. Но носители тех двух слов не отдыхали весь год, они обошли все латифундии, а жандармы и ПИДЕ прядали ушами, как ослы, которых одолевают мухи. И начались неистовые воинственные походы, не хватало только труб и барабанов, и не потому, что жандармам это было не по вкусу, просто такое не было предусмотрено диспозицией, еще чего — соберутся, предположим, заговорщики в лесу или на горе услышат наши горны, туруру-туру, так мы никогда никого не поймаем. Жандармерия получила подкрепления, получила подкрепления и ПИДЕ, любая деревушка, в которой не было врача, получила лекарство — двадцать-тридцать жандармов с соответствующим вооружением, да еще надо учитывать их постоянную связь с драконами, охраняющими государство. Не любят они нас, бедненькие настоящие драконы, уродливые, как ящерицы и жабы, вы-то не причиняете такого вреда, чтобы чаша ваших грехов перевесила, доказательство тому — в раю полно драконов, извергающих из пасти огонь. И так как хитрости жандармам не занимать, а подлости столько, что некуда девать, изобрели они тончайшую уловку: надо положить под камень, но так, чтобы и слепому было видно, коммунистическую газету, из тех, что разносят по стране подрывные идеи, например «восемь часов работы»: Москве хотят нас предать. Ловко устроив это, надо спрятаться за изгородью или за холмиком, за ни в чем не повинным деревом или за большим камнем, и если ничего не подозревающий прохожий увидит газету и засунет ее в карман, за подкладку шляпы или за пазуху, эту белую бумагу с черными маленькими буквами, которые и разглядеть трудно, а читаешь-то с грехом пополам, а потом, когда пройдет шагов десять, надо выскочить перед ним на дорогу: Стой, а ну покажи, что у тебя в карманах! Если вы не признаете, что это высшая степень жандармского профессионализма, значит, придется сделать вывод — вы предубеждены против жандармерии, которая достойна только похвал за столь великолепное применение принципов лицемерия и мелкого притворства, связав воедино владение оружием и приемы грабителей с большой дороги.
И стоит прохожий между наставленных на него карабинов, делать нечего, приходится выворачивать карманы: ножик, пол-унции табака, папиросная бумага, шпагат, кусок раскрошившегося хлеба, десять тостанов, но все это жандарма не удовлетворяет, ему другое нужно: Смотри получше, для твоей же пользы говорю, а то обыщем сами, покалечим еще невзначай. И на свет появляется из-за пазухи газета, уже влажная от пота, не то чтобы очень жарко было, но человек не железный, каково стоять среди хохочущих жандармов, теперь дело пойдет всерьез, сам капрал Доконал или его заместитель, командующий операцией, берет газету, ему прекрасно известно, что это такое, но он притворяется, что она впервые попала к нему, изучает ее и — хитрец этакий — говорит: Ну и влип же ты, мы тебя захватили с коммунистической пропагандой, пойдешь с нами, теперь тебе не миновать Монтемора или Лиссабона, не хотел бы я быть в твоей шкуре. И когда прохожий пытается объяснить, что он сию минуту подобрал эту газету, что он ее не читал и вообще он читать не умеет, просто шел и увидел, обыкновенное любопытство, всякий бы так поступил, договорить ему не дают, ударят прикладом по спине или по груди, а то и ногой пнут: Давай вперед, а то на месте пристрелю, — вот какие выдающиеся личности служат у нас в жандармерии.
Эти разговоры как вишни — ухватишь одну, другие попадают, или, может быть, как сцепившиеся репейники: никак их не разберешь по одному, то же самое и со словами происходит, даже слово «одиночество» бессмысленно, если никто от него не страдает, и так и должно быть. Жандармерия настолько лояльна, что идет туда, куда ее посылает латифундия, ни о чем не спрашивая и не споря — жандармы — служаки безотказные, — вот на прошлое Первое мая праздновали мужчины и женщины свой праздник трудящихся, а когда на следующий день вернулись на работу, то там стояла стража: Здесь будут работать только те, кто был тут вчера, таков приказ, говорится это, просто чтобы не молчать, так как вчера здесь никого не было. Что же теперь будет, посмотрели друг на друга уволенные работники, как нам быть, и поскольку жандармы заняли поле, а управляющий спрятался среди них, то до разговора на профессиональном языке дело не дошло, решили все разойтись по домам, было раннее утро, значит, получится еще один выходной, а стража осталась сторожить муравьев, которые жили своей жизнью, удивляясь, они поднимали головы, как собаки. Но перед этим высокообразованный человек, стоявший рядом с управляющим, или десятником, или надсмотрщиком — названий у них много, — смог применить на практике метод мягкого допроса: Так почему же вы не вышли вчера на работу? Мы не пришли, потому что вчера было Первое мая, а Первое мая — день трудящихся, а мы и есть трудящиеся.