гореть в памяти: гудрон расплавился от жары, и после первых же шагов чулки прилипли, Фаустина их поддергивает, а они сползают, просто цирковой номер, лучший в сезоне, но хватит, хватит, мать клоуна умерла, и все плачут, и клоун не смешит, он ошеломлен, закроем же и Фаустину ширмой, пусть ее подруга поможет ей снять чулки так, чтобы никто не видел, мужчина не должен оскорблять стыдливость женщины, и вот она идет босиком, а мы вернемся домой, и если кто-нибудь из нас улыбается, то только от нежности. Когда Фаустина Мау-Темпо подойдет к тюрьме, черные от гудрона и кровавые от ссадин ноги засунет она без чулок в туфли, жаль, тяжела жизнь бедняков.
Кончилось время свиданий, посетители разошлись, а к Жоану Мау-Темпо никто не пришел, товарищи над ним смеются, глупые мужские шуточки отпускают: Она тебя знать не хочет, и не жди. А в это время Фаустина Мау-Темпо воюет, чтобы войти: Мой муж, его зовут Мау-Темпо, здесь, спрашивает она. Веселый часовой отвечает: Того человека, которого вы ищете, здесь нет. А другой измывается: Значит, вы хотите его в тюрьму засадить. Это у них такие развлечения, жизнь-то однообразная, они даже не бьют заключенных, этим делом заняты другие, но Фаустина Мау-Темпо в этом не разбирается: Он здесь, сеньор, вы сами его сюда привезли, потому он должен быть здесь. Разъярился воробей, закудахтала курица, боднул ягненок, ничего особенного, конечно, но в конце концов один из часовых полистал тетрадь и сказал: И правда, здесь, в шестой камере, но к нему теперь нельзя, время свиданий кончилось. И потому вполне понятно, почему зарыдала Фаустина Мау-Темпо. Эта колонна латифундийская разрушается, появляются в ней трещины, отваливаются куски у колонны с израненными ногами, теперь можно плакать и от этого, от всего, что перестрадала и еще перестрадает, настало время выплакать все слезы, плачь погромче, если сумеешь, Фаустина Мау-Темпо, может быть, тронешь сердце этих железных драконов, а если у них нет сердца, то вдруг им наскучат твои рыдания, и, поскольку ты слабая женщина, они не выставят тебя силой, плачь же, требуй своего мужа. Замолчи ты, женщина, пойду узнаю, может, в порядке исключения… Что это значит, Фаустина не понимает, а что, если он хотел сказать: возможно, тебе удастся повидать мужа. И окольные пути ведут к цели, выяснение вопроса займет не более пяти минут, но и этого слишком много для истосковавшейся Фаустины. Жоан Мау-Темпо окрылен надеждой, внушенной ему товарищами: Конечно, твоя жена пришла. И это правда, они обнимаются, Фаустина, Жоан, и оба плачут, он хочет знать, как дети, а она хочет знать, как он, три минуты уже прошло, как твое здоровье, а твое, работа у тебя была, что Грасинда, Амелия, Антонио, все здоровы, а как ты похудел, смотри не заболей, пять минут прошло, до свидания, до свидания, передавай там привет, потом договоримся, когда опять придешь, теперь-то я знаю, где это, больше не заблужусь, ну и я не пропаду, до свидания.
Навестят его и другие, но совсем свидания эти будут иные, более спокойные, придут дочери, придет брат Анселмо, придет Антонио Мау-Темпо и уйдет отсюда злой, хотя никто его не разозлил, и потом, уже издалека, посмотрит он на тюрьму с гневом — но по нему видно, что терзают его какие-то мысли, — придет Мануэл Эспада, войдет он серьезным, а когда уходить будет, его лицо озарится тихим светом, появятся и двоюродные братья и сестры, тети и дяди, кое-кто из них живет в Лиссабоне, но эти свидания произойдут в приемной, через частую сетку почти не видно собеседника, и полицейский ходит туда-сюда, слушает сетования заключенных и посетителей. Потянутся месяцы, длинные дни и длиннейшие ночи заключения, кончится лето, пройдет осень, настанет зима, а Жоан Мау-Темпо все еще здесь, на допросы его не вызывают, они забыли о его существовании, а вдруг он всю жизнь проведет в тюрьме, и однажды он совершенно неожиданно увидел Албукерке и Сижизмундо Канастро. Сижизмундо Канастро тоже арестовали, опять Албукерке, но об этом Жоан Мау-Темпо узнает позже, в Монте-Лавре, когда он услышит, что Сижизмундо Канастро отпустили, и они встретятся и обнимутся с легким сердцем: Я ничего не сказал. И я ничего не сказал, а Албукерке говорил. Сижизмундо Канастро мучили еще больше, но он смеется, а Жоан Мау-Темпо не может отделаться от некоторой грусти из-за того, что с ним так несправедливо обошлись. В шестой камере много разговаривают, обсуждают политические дела и другие вопросы, преподают и учатся, проводят уроки чтения, письма, арифметики, кое-кто рисует — настоящий народный университет, но это уже известно, обо всем не расскажешь, а то и вечности нам не хватит.
Сегодня он выходит на свободу. Прошло шесть месяцев, наступил январь. Еще на прошлой неделе Жоан Мау-Темпо чинил дорогу с товарищами по камере под таким холодным дождем, точно это был растаявший снег, а теперь он сидит и думает, что у него за жизнь, скольких уже судили, а его не трогают, некоторые уверяют, хороший это, мол, знак, и тут открывается дверь, и полицейский, как всегда, наглым голосом кричит: Жоан Мау-Темпо. Жоан Мау-Темпо становится по стойке смирно, как предписано тюремным уставом, и охранник говорит: Собирай вещи, да побыстрее. Как радуются те, что остаются, словно их самих выпустили, и кто-то говорит: Чем скорей ты уйдешь отсюда, тем лучше, с этим не поспоришь, весьма логичное заявление, словно бы мы сказали: Чем скорее вы мне дадите инструменты, тем быстрее я примусь за работу, — и какая же вдруг поднялась суматоха, точно мать сына собирает, один ему ботинки надевает, другой рубашку застегивает, третий пиджак натягивает, ну просто на аудиенцию к папе римскому наряжают, где еще такое увидишь, они совсем как дети, того и гляди заплачут, они-то плакать не будут, но Жоан Мау-Темпо не удержится, когда ему скажут: Жоан Мау-Темпо, у тебя же негу денег на дорогу домой. Он ответит: Товарищи, немного денег у меня есть, должно хватить. И тогда они начнут собирать деньги: один даст пять эскудо, другой десять, а у всех вместе получится столько, что и на дорогу хватит да еще останется, — и маленькие деньги могут выразить большую любовь, поймет это Жоан Мау-Темпо и не сдержит слез, он скажет: Спасибо, товарищи, прощайте, желаю вам всего самою хорошего, и еще раз спасибо за то, что вы для меня сделали. Каждый раз, когда кто-нибудь выходит на волю, повторяется этот праздник, таковы тюремные радости.
Уже темно, когда Жоан Мау-Темпо выходит из машины у дверей тюрьмы Алжубе, кажется, другой дороги чертова машина не знает, и вот он, свободный, стоит на тротуаре, а полицейский ему говорит: Ну. убирайся отсюда. Охраннику словно досадно видеть, как Жоан Мау-Темпо уходит, уж такие они, эти «полицейские, привязываются к заключенным, и разлука им дорого дастся. Жоан Мау-Темпо пустился бежать по улице так, словно за ним сам черт гонится, и еще оглядывался через плечо, не преследуют ли его: Откуда мне знать, может, полицейские так развлекаются, выпускают вроде бы на свободу и устраивают большую охоту — бедняга бежит и попадает в ловушку, его снова хватают, сажают в тюремную машину, и все хохочут, за животы хватаются, ой, потеха, никогда так не смеялся, даже в цирке. Они же такие изысканные остроумцы.
Улица пуста, да, она совсем пуста, и уже стемнело, к счастью, дождь не идет, но ветер, острый, словно бритва цирюльника, снует, проникает своим обнаженным лезвием под жалкую одежду Жоана Мау-Темпо. Он уже не бежит, ноги его не слушаются, дыхание прерывается, он разучился ходить и прислоняется к какому-то дому, хотя его мешок и перевязанный веревками чемоданчик весят немного, все-таки руки не могут их удержать, он ставит вещи на землю, этот человек столько тяжестей перетаскал, а теперь такой чепухи не поднимет, если бы не такой холод, прямо здесь и лег бы, у него слишком болит спина, чтобы стоять, но приходится терпеть. Мимо проходят люди, они в любой час встречаются на улице, на него не смотрят, каждый думает о своей жизни: У меня своих забот хватает, они и представить себе не могут, что стоящий на углу человек только что вышел из тюрьмы, где провел шесть месяцев и где его избивали, просто не верится, будто в нашей стране могут происходить такие вещи, кто говорит это, преувеличивает. Что будет делать Жоан Мау-Темпо в незнакомом городе, где нет ни одной двери, куда можно было бы постучатся и сказать: Товарищи, приютите меня на ночь, я только что вышел на свободу. Он знает такие дома у себя на родине, в Монте-Лавре, где жандарм Жозе Калмедо арестовал его, и теперь он туда возвращается, не сегодня, сейчас уже ночь, а завтра утром, на деньги, которые собрали люди, сами в них нуждающиеся, вот настоящие товарищи, но за их поддержкой ему пришлось бы вернуться в Кашиас, если это возможно по доброй воле, постучаться в дверь шестой камеры и сказать: Товарищи, приютите меня на эту ночь, я только что пришел, нет, он, конечно, спятил или заснул, несмотря на холод, так и есть, заснул, он уже не стоит, а сидит на чемоданчике и вспоминает — он уже раньше об этом вспоминал, но теперь вспоминает снова, — что можно постучаться в тот дом, где служит его сестра, и сказать: Мария да Консейсан, как ты думаешь, позволят твои хозяева мне здесь одну ночь переночевать? Но нет, он туда не пойдет, может, в других обстоятельствах они бы не обратили на это внимания, велели бы Марии да Консейсан постелить циновку в кухне — не спать же крещеному человеку на улице, как собаке бездомной, — но теперь, когда он вышел из тюрьмы, да еще такой тюрьмы, где сидел по такому обвинению… они, может, и согласились бы, да потом сестре, бедняжке, досталось бы, замуж она так и не вышла, все у одних хозяев работает, словно так ей на роду написано, кто знает, что они ей потом скажут, впрочем, это не трудно себе представить: Вот неблагодарность, в конце концов, если бы не мы, они бы все с голоду умерли, твоему брату его идейки дорого обойдутся: против нас ведь это, понимаешь, против нас, тебе мы друзья, и ты из-за брата не пострадаешь, но с этого момента он не должен появляться в нашем доме, смотри, я тебя предупредила.
Это всего лишь домашние проповеди хозяйки и повелительницы, хозяин более откровенен и менее словоохотлив: Чтобы я его здесь больше не видел, и в Монте-Лавре я прикажу в наше поместье на работу его не брать, пусть в Москву отправляется. Кажется, Жоан Мау-Темпо снова задремал, как же он устал, если спит на таком холоде, он замерз и ногами притопывает, и в морозном воздухе его топот подхватывается эхом, придет еще полицейский и заберет за нарушение общественного порядка, и Жоан Мау-Темпо берет мешок и чемоданчик, снова идет по улице, ноги его плохо слушаются, он хромает, ему помнится, что вокзал должен быть налево, но он боится заблудиться и потому спрашивает у прохожего, а тот ему говорит: Вы правильно идете, и объясняет дорогу. Жоан Мау-Темпо поудобнее перехватывает мешок и чемоданчик замерзшими руками и собирается отправиться в путь, но тут прохожий говорит ему: Позвольте мне помочь вам. Но мы боимся подобных предложений: кто знает, а вдруг он жулик и украдет мои пожитки, это же так просто, хотя и в темноте видно, что человек он не сильный: Спасибо, сеньор, не надо, вежливо говорит Жоан Мау-Темпо, и тот не настаивает — может, он и не вор вовсе, — а только спрашивает: Вы были в тюрьме, я вижу? И вот мы, кому уже известно, как отзывчив Жоан Мау-Темпо на доброе слово, слышим, что он рассказывает всю свою историю, что шесть месяцев он был в Кашиас, а теперь его выпустили, и ему надо домой, в Монте-Лавре, округ Монтемор: Я из Алентежу, не знаете ли вы, ходят в это время пароходы и поезда или нет, я пойду на вокзал, посмотрю, нет, ему негде спать, есть здесь у него сестра, она в услужении, но он не хочет беспокоить ее, хозяева могут рассердиться, и опять вопрос, любопытен этот прохожий: А если не будет ни парохода, ни поезда, где же вы спать будете? И Жоан Мау-Темпо просто отвечает: Проведу ночь на вокзале, должны же быть там скамейки, плохо, что холодно, да я привык, спасибо вам за внимание, и отходит. Но другой говорит: Я пойду с вами, давайте мне ваш мешок, я помогу вам. Жоан Мау-Темпо колеблется, но он же шесть месяцев провел среди настоящих людей, которые заботились о нем, учили его, давали ему табак и деньги на дорогу, и ему кажется, что не доверять нехорошо, и вот мешок переходит в руки спутника — иногда и в городе такое случается, — и вот оба идут по улицам, проходят большую площадь с аркадами, а на вокзале Жоану Мау-Темпо трудно разобрать мелкие цифры на табло, и незнакомец ему помогает, его палец скользит по колонкам цифр: Нет, поезда не будет до утра. Жоан Мау-Темпо уже ищет взглядом, куда бы ему приткнуться, но вдруг слышит: Вы устали и, конечно, проголодались, пойдемте ко мне, я дам вам тарелку супа, вы отдохнете, если вы здесь останетесь, вы замерзнете насмерть. Вот какие слова были сказаны, кто бы поверил, а между тем это истинная правда, Жоан Мау-Темпо только и смог выговорить: Большое спасибо. Какое милосердие, падре Агамедес осанну пропел бы, превознес бы доброту человеческую, и падре был бы прав: человек, что несет на спине мешок, действительно заслуживает похвал, хотя он и неверующий — этого он не говорил, но рассказчику все известно, хотя многое приходится пропускать, ведь наша история про деревню, а не про город. Этот человек старше Жоана Мау-Темпо, но он крепче, и походка у него быстрее, потому ему нужно умерять свой шаг, чтобы приноровиться к медлительности обретшего свободу арестанта, и, чтобы подбодрить его, говорит: Я живу недалеко, в Алфаме, и вот они уже свернули на улицу Алфандега, а затем пошли по кривым и мокрым переулкам, не удивительно, что они мокрые в такую погоду, дверь, узенькая лестница, мансарда: Добрый вечер, Эрмелинда, этот сеньор сегодня поспит здесь, завтра он уезжает домой, и ему негде остановиться. Эрмелинда — это толстая женщина, распахивает дверь, словно объятия: Входите. И простите меня, любители драматических ситуаций, но первое, что привлекает внимание Жоана Мау-Темпо в мансарде, — это запах еды, кипящего овощного супа, и незнакомец говорит: Наливайте, сколько хотите. И продолжает: Как вас зовут? Жоан Мау-Темпо уже сидит, и на него вдруг навалилась внезапная усталость, но он все же отвечает, и хозяин представляется: А я Рикардо Рейс, жену мою зовут Эрмелинда, кроме имен, нам ничего о них не известно, вот только еще тарелки с супом на столе, а больше ничего. Холод уже отступает, в конце концов Лиссабон оказывается приятным местом, окно выходит на реку, там светятся огни кораблей, на той стороне их меньше, кто бы сказал, что смотреть на это так радостно: Выпейте еще рюмочку, и, может быть, именно из-за этой, второй рюмки густого вина Жоан Мау-Темпо без конца улыбается, даже рассказывая о тюрьме, кончает он, когда уже совсем поздно, глаза у него просто закрываются, Рикардо Рейс смотрит на него очень серьезно, а Эрмелинда хмурится, и тогда они говорят: Ложитесь спать, уже пора, вам очень надо отдохнуть. Жоан Мау-Темпо даже не видит, что его уложили на супружескую постель, он слышит шаги в коридоре, но это не охранник, это не охранник, это не охранник… он засыпает на свободе.
* * *
Шесть месяцев перемен, может, это мало, а может, слишком много. В природе пере-мены не очень заметны, если не говорить о смене времен года, но поразительно, как постарели люди, какими старыми стали те. кто вернулся из тюрьмы, какими старыми стали те, кто оставался в Монте-Лавре, а как выросли дети, только Жоан Мау-Темпо и Сижизмундо Канастро кажутся друг другу прежними, последний приехал вчера и уже сказал, что им надо встретиться и поговорить, он, как всегда, упорен и решителен. Но кое на кого посмотреть просто приятно, например на Грасинду Мау-Темпо, что за красавица, замужество ей на пользу пошло, так говорят кумушки о любви, а соколы о страсти, были, наверное, и другие перемены, вот падре Агамедес из высокого и тощего превратился в низенького и толстого, и список долгов очень вырос, что вполне естественно, когда в семье нет мужчины. И потому, когда настало время, Жоан Мау-Темпо со своей дочерью Амелией отправился на рисовые поля рядом с Элвас, а дальше, как говорили в Мон-те-Лавре, уже Эстремадура, Испания, откуда у них только эти космополитические понятия — не обращают они внимания на границы, а погнала их туда не только вечная нужда, но и нежелание управляющих брать на работу Жоана Мау-Темпо, политического заключенного: Правда, его не судили, но это ошибка полиции, не так она хороша, как должна была бы быть. Пройдет несколько месяцев, и все вернется на свои места, но пока ему лучше уйти подальше, чтобы не заражал своей ересью нашу любимую землю, Сижизмундо Канастро просто говорят, нет, мол, работы, устраивайся, как знаешь.
Раз так, пошел Жоан Мау-Темпо на Элвас вместе со своей дочерью Амелией, с той, у которой плохие зубы, были бы они хороши, она бы сестру за пояс заткнула. Не говорите мне, что до ада далеко. Эти сто пятьдесят мужчин и женщин, разделенные на пять групп, прокляты на шестнадцать недель, они на сдельщине страданий, собирают урожай чесотки и лихорадки, сажают и полют рис от еще не занявшейся зари до зари уже погасшей, а с наступлением ночи сто пятьдесят призраков тянутся к своим баракам — мужчины сюда, женщины туда, — но у всех одинаковая чесотка после топтания по затопленным грядам, всех трясет лихорадка рисовых полей. Это лакомство делается из молока, сахара, риса и нескольких яиц, но рис должен быть сварен как следует, Мария, а у тебя каша какая-то получается, рис надо готовить зернышко к зернышку, научишься ли ты когда-нибудь. По ночам слышно, как вздыхают и стонут эти осужденные на своих постелях, как до крови расчесывают кожу черными ногтями, а другие стучат зубами от озноба. И поднимают к потолку остекленевшие от лихорадки глаза. Между этими бараками и лагерями смерти нет большой разницы, только здесь дольше мучаются, быть может потому, что из понятной заинтересованности и христианского милосердия хозяева каждый день нагружают грузовики лихорадкой и чесоткой и везут работников в больницу в Элвас — сегодня одних, завтра других, сплошной круговорот, — но чудеса медицины в три-четыре дня подновляют их: ты выписан, и ты, и ты, хотя ноги еще дрожат от слабости, но кого волнуют такие мелочи, вот как обращаются с нами врачи, и с грузовика выгружают здоровых, по мнению докторов, но еле живых людей. У нас сдельщина, времени терять нельзя. Отец, вам лучше? — спрашивает Амелия, и он отвечает: Да, лучше, дочка. Как видите, нет ничего проще.
В конце концов перемен не так уж много. Рис полют и сажают так же, как это делали во времена моего деда, и мотыга все та же с тех пор, как господь наш сотворил ее, а если порежешь палец незаметным черепком, то видно, что у крови все тот же цвет. Богатое нужно воображение, чтобы придумать здесь какие-нибудь из ряда вон выходящие события. Вся эта жизнь состоит из постоянно повторяющихся слов и жестов, дуга, которую описывает серп, всегда до миллиметра соответствует Длине руки, один и тот же звук издают срезаемые стебли пшеницы — всегда один и тот же звук, как только этим мужчинам и женщинам не надоело его слушать, — и всегда хрипло вскрикивает птица, живущая между корой и стволом пробкового дуба, она кричит, когда с Дерева снимают кожу, на виду остается вздыбленная и измученная плоть, но это уже слабость рассказчика — воображать, что деревья кричат и что волосы у них встают дыбом. Лучше посмотрим на Мануэла Эспаду, взобравшегося на этот дуб, он бос и, как всегда, серьезен, он-то и есть птица, прыгает с ветки на ветку, но не поет — нет у него такого желания: в этой работе главное — разрезы вдоль или поперек ствола, а потом черенок ножа служит рычагом, усилие и — готово, а хриплая птица в самом деле живет в дубе, вот она вскрикнула, кто еще может так страдать. Желуди сыплются дождем, падают на сорванные с дерева пластины коры, нет в этом никакой поэзии, хотелось бы нам посмотреть на того, кто смог бы написать сонет о том, как один из этих людей, почти не глядя, вонзил нож, а он соскользнул, отрывая щепки от коры, и впился в грязную, грубую, но такую беззащитную ногу, ведь, когда речь идет о порезах, нет особой разницы между розовой кожицей городской девицы и шкурой резальщика пробки, во всяком случае кровь течет одинаково долго.
Мы заговорились о трудах и днях и чуть не забыли вечер, когда Жоан Мау-Темпо вернулся в Монте-Лавре и в его доме собрались — еле-еле все втиснулись — самые близкие его друзья, с женами, у кого они еще были живы, — шумные мальчишки, некоторые из них проникли сюда незаконно, потому что родни среди присутствующих у них не было, но кто обращает на это внимание, и Антонио Мау-Темпо был тут, он уже отслужил в армии и работает резчиком пробки, и Грасинда, и Амелия, и зять Мануэл Эспада, в общем, куча народу. Фаустина все время плакала от радости и от горя, стоило ей только вспомнить тот день, когда мужа ее забрали безо всяких причин и объяснений, отвезли в Вендас-Новас и Лиссабон, кто знал, когда он вернется, если вернется. Она никому ни слова не рассказала о порванных на дороге чулках, это навсегда останется их семейной тайной, им обоим было стыдно, ведь и в Монте-Лавре кое-кто посмеялся бы, надо же, чулки прилипли к гудрону, а У кого из нас хватило бы сил вынести такой бесчеловечный смех. Жоан Мау-Темпо рассказал все свои горестные приключения, ничего не скрыл, и потому здесь теперь узнали, каково попасть в руки драконов из полиции и жандармерии. Все это позже подтвердит и повторит Сижизмундо Канастро, но рассказывал он все эти ужасы так, будто нет в них ничего страшного, говорил он буднично, словно виды на урожай взвешивал — только сознания лишившись, мог бы он перестать посмеиваться, — и даже женщины не плакали от сострадания, а мальчишки ушли разочарованные. Может быть, поэтому Мануэл Эспада однажды подошел к нему и с почтением, которого требовала разница в возрасте, сказал: Сеньор Сижизмундо, если я вам подхожу, я могу помочь. Но мы бы очень ошиблись, предположив, что такой порыв возник у него после спокойного рассказа Сижизмундо Канастро, не мог бы он привести к решительному шагу такого человека, как Мануэл Эспада, и доказательством нашего заблуждения служат его слова: Нельзя так обращаться с человеком, как они обращались с моим тестем. А Сижизмундо Канастро ответил: Нельзя так обращаться с людьми, как с нами обращались, а с тобой мы поговорим в другой раз, после арестов тучи сгустились, должно пройти время, пока все станет на свои места, это все равно, что рыболовная сеть — чинить ее гораздо дольше, чем порвать, и Мануэл Эспада сказал: Я подожду, сколько надо.
Когда читаешь нашу португальскую историю, то ее несообразности вызывают улыбку, а то и откровенный смех, даже когда вовсе не хочешь оскорбить автора, — ведь каждый делает, что может или что ему приказывают, но если так расхваливают дону Филиппу де Вильена, которая подвела своим сыновьям коней, чтобы они шли сражаться за родину, то что же тогда сказать о Мануэле Эспада, коня у него не было, а он сказал: Я готов, и мать ему не приказывала, она мертва, заставила его так поступить его собственная воля. Дону Филиппу многие воспевали и превозносили: Жоаким Пинто де Рибейра [27], граф да Эрисейра, Висенте Гусман Соарес, Гаррет [28], и даже Виейра Портуенсе [29] написал ее, а кто станет возвеличивать Мануэла Эспаду и Сижизмундо Канастро — двое мужчин встретились, поговорили и разошлись по своим делам, — ни ярких красок, ни слов высоких на них тратить никто не будет, я же — рассказчик безыскусный.
А сейчас, чтобы получше разобраться в нашей истории, стоило бы бесцельно побродить по этим местам, тем более что сейчас, для вашего понимания рассказанного, стоит не торопясь, без заранее намеченной цели пройтись по этим местам, подбирая камешки, разглядывая деревья, припоминая, как они называются, какие здесь водятся звери и откуда они взялись, но в той стороне слышны выстрелы, надо бы узнать, что это значит, так давайте начнем отсюда нашу прогулку, смотрите-ка, что за совпадение — как раз тут шел Жозе Калмедо арестовывать Жоана Мау-Темпо, просто тесными кажутся эти необъятные просторы: вечно оказываешься там, где уже был. Вон развалины мельницы, а выше — ее отсюда не видно — печь для обжига черепицы, конечно, в прошлый раз здесь было спокойнее, но не надо бояться этих выстрелов, целят они высоко, вряд ли попадут, к тому же это настоящие пули, а не те маленькие кусочки свинца, которые на охоте употребляются, тут дело другое.
Стрельба прекратилась, теперь можно пройти без опаски, но с той стороны, откуда стреляли, по чернозему долины, идет обычный на вид крестьянин, он проходит по мостику с низкими перилами, под которым течет ручеек шириной в три шага, поднимается вверх по узкой стежке в колючих зарослях и там и пропадает. Что он там будет делать без лопаты и мотыги, без ножа и садовых ножниц? Присядем здесь, отдохнем, пока он взбирается вверх, ему ведь все равно придется спуститься, тогда и узнаем, в чем дело, да здесь просто настоящая пустыня, сказал я. Вы не думайте, этот лакей не пойдет по тропинке. Так, значит, он лакей? Да, лакей. Но на нем нет ливреи. Их только в старину носили, во времена той графини, что детей своих на войну отправила, разве вы не знаете, они теперь, как мы, одеваются, не как вы, у вас-то одежда городская, лакея только по повадкам узнать можно. А почему вы сказали, что он не пойдет по тропинке? Да ведь пошел он не за тем, что на дороге найти можно, поэтому идти он должен напрямик, никуда не сворачивая, пусть даже заросли еще гуще будут, — так ему приказано, и раздвигать кустарник ему разрешается только палкой, а с ней сквозь такую чащобу не очень-то продерешься. А почему? Потому что он лакей, и, чем больше он исцарапается, тем больше его ценить будут. Значит, здесь все еще измываются над людьми? Да, бывает. Но, возвращаясь к прежнему разговору, я сказал ему, что здесь настоящая пустыня. Поверьте, не всегда так было, земля тут хорошая, и раньше повсюду сады цвели, источников много, не говоря уже о ручье. Как же получилось, что все так опустело? Да так и получилось: отец нынешних хозяев, тех, что стреляли сейчас, завладел этими местами, как это обычно бывает — раньше здесь мелкие землевладельцы хозяйничали, но были у них трудности с деньгами, и тогда он, не помню точно, как его звали, Жилберто, Адалберто или Норберто, что-то в этом роде, дал им в долг, а они не заплатили — годы плохие выдавались, вот он все и заграбастал. Но это же невероятно! Ничего невероятного нет, в латифундиях всегда так было, латифундия похожа на мула, который кусает идущего рядом. Как много вы мне рассказали. Вовсе не много, если бы я много рассказывал, мы бы здесь всю жизнь разговаривали, и на внуков — не знаю, есть ли они у вас, — хватило бы рассказов, но смотрите, лакей возвращается, пойдем-ка за ним следом.
Шум он поднял сильный, слышалось, как он с трудом передвигает ноги, скользит по склону. Однажды он упал и скатился до самого низу, чуть не убился. Что у него на спине? Это бидон, бидон, который служит хозяевам мишенью. Ведь рабство давно отменено. Это вы так думаете. Но как же может человек согласиться на такое? А вы у него спросите. И спрошу, послушайте, что вы несете на спине? Это бидон. Но он же весь дырявый, в него ни воду, ни какую другую жидкость не нальешь, только камни разве насыпать можно. Это мишень моих хозяев Алберто и Анжилберто, они стреляют, а я приношу его, чтобы они подсчитали, сколько раз попали, а сколько промазали, потом опять возвращаюсь и, когда бидон в решето превращается, приношу новый. И вы соглашаетесь? В этом мире нет никакой возможности поговорить, Алберто и Ажилберто раскричались, нервничают из-за задержки. Скоро стемнеет, а у нас еще две коробки патронов! Ох, и достанется ему, и лакей рысью бежит через долину и через мост, бидон на его спине словно ржавый горб, вот он поднимается по другой стороне, не человек, а навозный жук. Вы по-прежнему думаете, что рабства нет? Невероятно! А что вы знаете о невероятном? Может, теперь что-нибудь узнаю. Тогда послушайте еще: на правом берегу ручья, за мостом, есть участки, которые эти стрелки продали крестьянам, и если бы они были люди честные, то продали бы землю до ручья, как полагается, но они оставили себе по десять, двадцать метров, и потому крестьянам приходится копать колодцы, что вы мне на это скажете? Невероятно! Действительно, невероятно, все равно, как если бы вам хотелось пить, а у меня был бы стакан воды и я вам отказал, но вода вам нужна, и вы копаете землю ногтями, а я опрокидываю стакан и смотрю, как она течет. Собаки могут пить из ручья, а крестьяне — нет. Вы наконец начинаете понимать, смотрите, лакей несет новый бидон. Ваши хозяева хорошо стреляют. Да, но они спросили, кто вы такие, я ответил, не знаю, мол, и они сказали, чтобы вы убирались, не то они жандармов позовут. И двое прохожих ушли; угроза весомая, от власть имущих исходящая, вторжение в частные владения — преступление серьезное, особенно когда жандармы в плохом настроении, даже если сказать, что границы не обозначены, не огорожены, но дороги здесь нет. Им здорово повезло, что мы их не подстрелили. Шальная пуля, брат Адалберто, вот на что они нарывались. Но над правосудием можно и посмеяться, если есть желание развлечься, но не знаю, стоит ли: часто бывает, что человек посмеется, а потом ему захочется плакать или так яростно крикнуть, чтобы на небе слышно было, дерьмо это небо, падре Агамедес ближе и то не слышит или притворяется глухим, хочется так крикнуть, чтобы звук не затих, пока земля вокруг себя не обернется, чтобы услышали нас люди и пришли к нам на помощь, но они не слышат — возможно потому, что сами кричат. Расскажите это, и пусть, кто может, посмеется, тем более что для таких подвигов и существуют жандармы, а не для того, чтобы мы над ними насмехались, не введи нас, господи, во искушение, существуют они для того, чтобы их вызывали и приказывали им, и хотя правда, что по большей части вызывает их и приказывает им губернатор или другое официальное лицо, тем не менее и латифундия имеет над ними большую власть, как прекрасно будет видно из нашего рассказа, в котором Действуют Адалберто, пастух, двое его помощников, три собаки, шестьсот овец, джип, наряд жандармов с винтовками — назвать его отрядом будет преувеличением.
Во всем виноваты овцы. Они на земле Берто и идут на земли Берто, но это слишком общее определение, так точного рассказа не получится, потому что речь идет об Адалберто, и ни о ком другом, на пути стада проходят по землям Норберто, и пока идут — пасутся, стадо не свора собак, намордники овцам не наденешь, а если бы это и было принято, пастух их не надел. Можно и другую гипотезу выдвинуть: не заметил пастух межи, а то и притворился, что совершенно непростительно в подобных случаях, будто сбился с дороги, и перешел границу, а это целое искусство — словно ненарочно вторгаться во владения другого сеньора, используя чересполосицу, а потом строить из себя невинность, оскорбленную несправедливыми подозрениями: Я не заметил, шел за стадом, ничего не видел, взял направо, думал, что это еще земли моего хозяина, вот и все.