— Товарищ командир полка, жив Сергей Тимофеевич?
— Жив, жив, — улыбнулся майор. — Допрашивает пленных.
Стоял тёплый солнечный день — 19 апреля 1945 года. По дороге нескончаемым потоком шли танки, тягачи с орудиями, машины, колонны солдат. В нескольких километрах от деревни шёл бой — наши дивизии форсировали Шпрее.
АНТРАКТ
В деревню возвращались местные жители. Одни из них тихо плакали у развалин, а другие, ещё не веря своему счастью, приводили в порядок уцелевшие дома. Вместе с женой, невесткой и тремя внучками вернулся и хозяин большого дома, где расположился наш взвод. Высокий седоусый старик деловито обошёл участок, тщательно осмотрел выбоины в стенах, разбитые окна, переписал мебель и уселся за гроссбух — подсчитывать убытки, наверное.
— Счёт нам готовит, — усмехнулся Митрофанов. — У такого зимой снега не выпросишь.
Из дверей, держась за материнский подол, расширенными от любопытства глазами на нас смотрели три девчонки. Старик осклабился и полистал словарик.
— Внучки, — выговорил он. — Их бин Фридрих Шульц. Прошу любить и жалувать.
— Нет уж, папаша, любить мы тебя не будем, — с достоинством ответил Митрофанов. — Откуда я знаю, может, твой сынок мой Мценск жёг или комбата Макарова пристрелил. Поэтому существуй себе на здоровье, а девчонкам передай от меня жратву — банку тушёнки из НЗ и шоколад, который я, между прочим, честно завоевал в качестве трофея.
Хозяин рассыпался в благодарностях, но Митрофанов знаком его остановил:
— Как будешь корову доить, — Митрофанов подёргал в воздухе за воображаемое вымя, — крынку парного молока не забудь, в обмен на цукер. Понял, господин Шульц? Му-у-у!
Назначенный помощником командира взвода Володя принимал пополнение, ему было не до нас, и мы с Митрофановым пошли бродить по деревне. Выглядели мы замечательно. На ногах новенькие брезентовые сапоги-трофеи, на ремнях — кинжалы и пистолеты, на гимнастёрках — гвардейские значки; наши лихо заломленные набок пилотки, небрежная походка и прищуренный взгляд свидетельствовали о том, что идут стреляные птицы, видавшие виды орлы-гвардейцы. Я отдал бы год жизни, чтобы меня сейчас увидели Тая и Сашка. Митрофанов мечтал о том же. Куда девались робость и неуверенность в себе пришедшего в запасной полк щуплого, низкорослого солдатика! Теперь Митрофанов был на отличном счёту: быстрее всех ползал по-пластунски, метко бросал гранаты, уложил — это наверняка — на наших глазах трех немцев и был вернейшим кандидатом на медаль.
— Вернусь домой, — пыжась, разглагольствовал он, — курсы шофёров закончу, домишко отгрохаю и к Варьке посватаюсь. Если уже теперь носом вертеть будет — наше вам с кисточкой, другая найдётся! Правильно рассуждаю?
На площади перед штабом слышался смех: солдаты окружили группу очень худых, оживлённо жестикулирующих людей в штатском. Это были итальянские и английские военнопленные, освобождённые из лагеря. Узнав, что все попытки объясниться оказались безуспешными, я решил внести свой вклад в это благородное дело.
— Ай эм Михаил Полунин, — сообщил я, ударив себя кулаком в грудь. — Ай эм гвардеец.
— Джон Смит, — слегка склонив голову, представился высокий носатый англичанин.
— Ду ю спик инглиш? — растерявшись, бездарно спросил я.
— Иес, иес, — заулыбался англичанин.
— Ай эм глед ту си ю, — поведал я и, подумав, добавил: — Инглиш ленгвидж ис бьютифул, ситдаун, плиз.
— Во даёт Мишка! — восхитился Митрофанов. — Дуй до горы!
Но мой словарь уже был исчерпан. Поняв, что он имеет дело с гнусным самозванцем, Джон Смит разочарованно откланялся. Тогда общим вниманием завладел молодой юркий итальянец с чёрными глазами прожжённого плута. Он положил в ладонь горошину и тихо на неё подул. Горошина исчезла. Итальянец попросил у одного солдата автомат и, сделав страшно удивлённое лицо, вытряс горошину из ствола. Мы зааплодировали, а фокусник поклонился и… вытащил из моей пилотки Железный крест.
— Тьфу! — фокусник брезгливо швырнул крест на землю, затопал по нему ногами — и с немым изумлением уставился на моего англичанина. Все ахнули: на груди у него висел тот самый Железный крест. Джон Смит обиделся, сорвал крест и отбросил его в сторону.
— Паф, паф! — испуганно заверещал фокусник, показывая пальцем в небо. Мы на мгновенье задрали головы, а итальянец уже разводил руками и кланялся: на груди у Джона висели два креста. На этот раз англичанин разозлился не на шутку, сорвал злополучные ордена и демонстративно повернулся к фокуснику спиной. Общий хохот: на спине болтались три креста!
К нашему искреннему сожалению, вскоре подали автобус, и бывшие военнопленные уехали, махая из окошек руками.
А в деревню уже вступала длинная колонна немцев. Их было больше тысячи — измученных, высокомерных, ошеломлённых, несчастных людей в грязных зелёных шинелях и френчах. Впереди, не глядя по сторонам, ехал в машине фашистский генерал с перевязанной головой — ехал медленно, чтобы не отбиться от колонны, как на параде. Рядом с ним, страдая от насмешек, сидел наш автоматчик-ефрейтор.
— Разрешите обратиться, товарищ ефрейтор! — почтительно рявкнул Митрофанов. — Генерала поймали капканом?
— Пошёл ты к… — огрызнулся несчастный страж. — Дай лучше их фашистскому благородию воды напиться.
Митрофанов протянул фляжку и пошёл рядом с машиной. Генерал вытащил платочек, тщательно вытер горлышко фляжки и забулькал.
— Брезгует, — скривил губы Митрофанов, — А я уж после него — и в руки не возьму, пусть подавится моей фляжкой!
И сердито отошёл от машины.
— Вассер, вассер, — просили пленные.
Колонна остановилась, и с полчаса мы поили немцев водой. Мне стало не по себе: на меня грустными глазами смотрел мальчишка в длинной, до пят, шинели.
— Фольксштурм? — спросил я. — Гитлерюгенд?
Мальчишка кивнул. Проклиная себя за мягкосердечие, я протянул ему полплитки шоколада.
Стоя вдоль дороги, на пленных молча смотрели местные жители. Многие плакали.
— Отольются кошке мышкины слёзки, — сурово произнёс кто-то.
— Повезло фрицам, хоть живы останутся.
Послышался крик — одна женщина подбежала к колонне и забилась на груди у мордастого, огненно-рыжего солдата.
— Брат, — разобравшись, пояснил нам конвойный и похлопал женщину по плечу: — Не ори, вернётся твой Ганс, или как там его, пусть только мой Смоленск отстроит, как было до войны. Любил кататься — люби и саночки возить.
И всё равно тягостное зрелище — пленные. Да будут прокляты фашисты с оружием в руках, звери, уничтожившие миллионы людей! Им, не немецкому народу, а гитлеровским головорезам, умертвлявшим в душегубках, сжигавшим живьём женщин и детей, мы никогда не простим и не забудем. Передадим нашу ненависть в генах, в десятом поколении — не простим.
А пленных было жалко. Не всех, конечно, а тех, у кого были несчастные человеческие лица.
Хорошо это или плохо — что мы отходчивый народ?
Сергей Тимофеевич пришёл к нам радостно возбуждённый.
— Получил весточку от Тихомирова! — сообщил он. — Серёжа пишет, что рассчитывает месяца через два встретиться со мной — рана заживает. «На старости я сызнова живу, минувшее проходит предо мною». Володя, ты мой амулет, твоя близость приносит мне удачу!
— А моя? — ревниво спросил я.
— И твоя! — засмеялся Сергей Тимофеевич. — Эх, Серёжа, Серёжа, думал ли я, что тебя увижу?
Сергей Тимофеевич был счастлив, и мы искренне его поздравляли.
— Утром допрашивал фельдфебеля, — рассказал он. — Отпетый нацист, убеждённый в превосходстве арийцев и в их исторической миссии. Пытался меня убедить, что по числу гениев на душу населения Германия стоит на первом месте. Пришлось взять в руки карандаш и доказать, что Россия, англосаксы и французы нисколько не уступают немцам по этому показателю, а если Германия в чём-то и превосходит их, то лишь в одном: по числу великих учёных и деятелей искусства, изгнанных из страны за время фашистской диктатуры. Отвёл я душу на этом учёном фельдфебеле!
— Какой у вас размер ноги, Сергей Тимофеевич? — подмигнув мне, спросил Володя.
— Сорок первый. А что?
— Примерьте, пожалуйста, — сказал я, доставая из вещмешка отличные хромовые сапоги.
— Вот спасибо! — поблагодарил Сергей Тимофеевич и озабоченно спросил: — Надеюсь…
— Все в порядке, — успокоил Володя. — Мишка на чернобурку выменял, носите на здоровье.
— На чернобурку? — засмеялся Сергей Тимофеевич.
История действительно была забавная. В подвале полуразрушенного дома мы с Митрофановым обнаружили бочку мочёных яблок. Наполнив два эмалированных ведра, мы отправились угощать ребят, не забывая и себя — всю дорогу наши челюсти энергично работали. Навстречу нам шло несколько солдат. Один из них, набросив на плечи роскошную чернобурку, под смех приятелей кокетливо поводил бёдрами. Увидев в наших руках столь редкостное лакомство, ребята остановились.
— На шарап! — предложил владелец чернобурки. — Налетай, славяне!
— Я тебе налечу! — грозно пообещал Митрофанов. — Лично для товарища Ряшенцева несём, понял?
— Дай хоть погрызть, скареда!
— Локти грызи, — посоветовал Митрофанов.
После длительного торга чернобурка оказалась на моих плечах, а одно ведро с яблоками перекочевало к её бывшему хозяину. При виде чернобурки все встречные хохотали, а я паясничал вовсю, чрезвычайно довольный производимым впечатлением. И тут мы столкнулись с командиром второй роты лейтенантом Кулебяко, который галантно вёл под руку красавицу медсестру Танюшу и рассыпался перед ней мелким бесом. Под мышкой у Кулебяко были только что полученные в военторге хромовые сапоги. Как и следовало ожидать, Танюша всплеснула руками, и на её прекрасном лице так явственно отразились переживаемые ею чувства, что Кулебяко мгновенно сообразил, какого козырного туза он может заполучить.
— Чернобурка? — поманив меня рукой, спросил Кулебяко. — Гм… смотри, Танюша, нашей выделки, в Россию возвращается награбленное фрицами имущество.
— Так точно, возвращается, товарищ гвардии лейтенант! — поддержал я.
— Для кого она у тебя?
— Для невесты, товарищ гвардии лейтенант! Танюшины глаза метнули молнии, и Кулебяко перешёл к делу:
— Махнём не глядя? Даю парабеллум с тремя обоймами.
— Моя невеста штатская, товарищ гвардии…
— Оставь… — Кулебяко поморщился. — Хочешь портсигар-зажигалку?
— Моя невеста не курит, товарищ…
— Тьфу, заладил! — обозлился Кулебяко. — Учти, с чернобуркой не отпущу. Чего за неё хочешь?
— Сапоги… — глядя в сторону, шепнул Митрофанов.
— Моей невесте нужны сапоги, — доверительно сообщил я и, предупреждая вопрос, добавил: — У неё большая нога, с портянкой будет как раз.
Кулебяко побагровел, но глаза Танюши были столь красноречивы, что африканский обмен состоялся, к взаимному удовлетворению.
Сергей Тимофеевич натянул сапоги и любовался ими, улыбаясь.
— Когда в наступление пойдём, не знаете? — поинтересовался Володя.
— Опасаешься, что без нас Берлин возьмут?
— Как раз наоборот, — серьёзно ответил Володя, — пополнение бы нам денька два подкормить, еле на ногах ребята держатся — из освобождённых военнопленных.
Сергей Тимофеевич помрачнел.
— Проводите меня, друзья, и отсыпайтесь: видимо, завтра двинемся дальше. Да, Володя, — спохватился он, — раздобыл для тебя превосходный аккордеон, валялся бесхозный в двух шагах от дома. Воспользуюсь служебным положением и буду возить с собой на штабной машине. Доволен?
— Ещё бы! — обрадовался Володя. — Эх, руки чешутся!
— У меня полный склероз! — ахнув, засмеялся Сергей Тимофеевич и достал из кармана две коробочки. — Утром разведчики принесли Локтеву целый ящик ручных часов — нашли в штабе, и не каком-нибудь, а танковой дивизии «Охрана фюрера»! Как я понимаю — спецзаказ для награждения доблестных эсэсовцев, разгромивших азиатские орды под Берлином. Но от дивизии осталось одно воспоминание. Смирно, товарищи гвардейцы! Получайте часы и заканчивайте войну по московскому времени.
Мы сердечно поблагодарили Сергея Тимофеевича и проводили его до штаба.
И тут, как назло, нам повстречался лейтенант Кулебяко. Уже потом мы узнали, что над ним смеялся весь медсанбат — получив чернобурку, Танюша вспомнила, что ей пора на дежурство, и бежала, не оставив несчастному влюблённому ни малейшей надежды. Кулебяко шёл злой как черт. Увидев на Сергее Тимофеевиче знакомые сапоги, он остановился:
— Так вот кто твоя «невеста»! — прорычал он.
— Здравия желаем, товарищ гвардии лейтенант! — не скрывая насмешки, отчеканил Володя.
Я не удержался и прыснул. Кулебяко бросил на меня многообещающий взгляд и яростно зашагал, шаркая по асфальту разбитыми подмётками.
Но на этом злоключения Кулебяко не кончились.
У самого штаба прогуливался вместе с приятелем сержантом Юра Беленький. Сапоги Сергея Тимофеевича произвели на него большое впечатление.
— Хороши! — Юра поцокал языком. — Где добыли, если не секрет?
Не успел Сергей Тимофеевич раскрыть рта, как я торопливо проговорил:
— Лейтенант Кулебяко достал несколько пар, можешь выменять.
— Ч-черт, — разочарованно почесал в затылке Юра. — Нет у меня никакого барахла…
— Ладно, будут у тебя сапоги, — включаясь в игру, сердечно сказал Володя. — Для Друга делаю, учти. Только сорок второй размер.
— Как раз мой! — заволновался Юра.
— Тогда пойди к лейтенанту и скажи, что Татьяна, мол, из медсанбата велела кланяться и забрать сапоги, которые Кулебяко обещал подарить её мужу на свадьбу.
— Ас чего это Таня будет мне подарки дарить?
— Все дело в чернобурке, которую Кулебяко взял у Тани для своей жены, — вмешался я. — А чернобурка была моя. А сапоги мне велики.
Юра добросовестно все повторил и помчался к лейтенанту за сапогами. Мы, разумеется, тут же отправились за ним, спрятались за угол дома и затаив дыхание ждали развития событий.
Прошло с полминуты, и на крыльцо вылетел взъерошенный и ничего не понимающий Юра. Вслед ему громыхало:
— Я тебе покажу такую чернобурку, что на том свете будет сниться! Смир-рна! Кругом! Шагом марш к чёртовой матери!
Откровенно признаюсь: я сделал все возможное, чтобы об этой истории узнало максимальное число людей.
У БЕЗВЕСТНОГО ОЗЕРА, В ПРЕДПОСЛЕДНИЕ ДНИ
По понтонному мосту мы переправились через Шпрее — холодную речку со свинцовой водой.
Но мы уже знали, что Берлина нам, увы, не видать, что брать его будут другие. Спустя много лет я прочитал в военной литературе, почему так получилось. Оказывается, Гитлер до конца мечтал столкнуть лбами союзников, чтобы из высеченных искр вспыхнул новый пожар. Гитлер оголил свой западный фронт и бросил армию генерала Венка на помощь осаждённому Берлину. Тем самым американцам и англичанам было дано понять: наши главные враги — русские, с вами мы готовы договориться.
Поэтому мы спешили. Мы верили союзникам, но — верь и оглядывайся! — хотели как можно быстрее взять Берлин, чтобы лишить Гитлера всяких иллюзий.
Армия Венка была одной из этих иллюзий. Она рвалась к Берлину, и её нужно было уничтожить. И эту задачу маршал Конев возложил, в частности, на наш взвод.
Вот почему я так и не увидел Берлина, хотя прошёл всего в сорока километрах от его пригородов.
Джек Лондон рассказал про зеркало, глядя в которое человек видит свою судьбу.
Мы даже не в состоянии себе представить чудовищные последствия такого изобретения — будь оно в действительности. Оно привело бы, наверное, к полному потрясению человеческой психики, ибо вся прелесть жизни — в ожидании и надежде, в глубоко запрятанной в каждом из нас — даём мы себе в этом отчёт или нет — вере в бессмертие души.
А стоит ли жить, если ты в зеркале видишь свою разорванную плоть или агонию на госпитальной койке? Стоит ли шагать по этой дороге, есть, пить и болтать с друзьями, если ты точно знаешь, что через два-три дня тебя не станет?
Хорошо, что нет и не может быть зеркала судьбы.
Стыдно признаться, но лишь в двадцатых числах апреля я впервые услышал стихи великого поэта Сергея Есенина. Их читал нам наизусть Вася Тихонов, солдат пополнения, бывший военнопленный. Когда, умываясь, он разделся до пояса, нас передёрнуло: его спина была покрыта глубокими шрамами. Товарищи по лагерю рассказали, что Вася бросил ломоть хлеба в камеру смертников, и эсэсовец, привязав преступника к столбу, убивал его тяжёлой плетью. Но Вася выжил, его молодой организм уже почти оправился от двух лет каторги, и лишь в чистых, как у Мити Коробова, глазах надолго сохранилась печаль.
На привалах мы собирались вокруг него, и Вася медленно и глухо, нараспев читал:
…Жизнь моя, иль ты приснилась мне?
Словно я весенней гулкой ранью
Проскакал на розовом коне…
Ничего подобного мы раньше не слышали и были потрясены. Уже тогда, как теперь мне кажется, я понял, что только гении отличаются друг от друга, а посредственности все похожи, как подстриженные кусты; что гений бросает в почву семена, а сочинитель — простые камушки.
Но сон забывается на следующий день, а ту неделю я запомнил на всю жизнь.
Нам снова достались леса, да ещё озера и болота. Такой и осталась в памяти Германия — искажённое представление о стране, где из каждого квадратного метра земли извлекают выгоду. Но лесное междуречье Нейсе и Шпрее щетинилось дзотами и бронеколпаками, там была создана глубоко эшелонированная оборона. А в лесах южнее и западнее Берлина немцы не ожидали нас видеть, армия Венка создавалась наспех и для наступления, а не обороны. И поэтому война здесь была иной — наверное, похожей на ту, какую вели наши войска в тягостные месяцы отступления в глубь России. Лишь с той колоссальной разницей, что теперь горели не наши леса и деревни и речь шла не о жизни и смерти нашей страны, а только о неизбежном разгроме фашизма.
Разведка донесла, что нам навстречу движутся крупные силы немцев. Мы обогнули большое лесное озеро и заняли оборону на его берегах. Занять оборону — значит окапываться, рыть траншеи и оборудовать командные пункты, огневые точки. К счастью, грунт был песчаный, а круто спускающиеся к воде холмистые берега были как будто созданы природой для того, чтобы облегчить нашу задачу.
Между нами и лесом лежал широкий зеленеющий луг. В мирное время, наверное, отдыхающие гоняли здесь мячи, загорали и смеялись. А теперь, ломая деревья и осыпая траншеи снарядами, из лесу вышли штук сорок танков.
То, что произошло в последующие минуты, нельзя назвать битвой — это было побоище.
Второй и последний раз я увидел, как ИЛы уничтожают танки. Штурмовики слетелись, словно школьники на звонок. Они буквально заклевали танки, забросали их мелкими бомбами и уложили из пулемётов пехоту. Мы даже не стреляли, зарылись в землю и ждали, опасаясь не немецких танков, а своих бомб — такие случаи бывали. Но штурмовики сработали чисто, и, когда гул моторов отдалился, наступила мёртвая тишина, прерываемая стонами раненых. Командир полка послал одну роту прочесать близлежащий лес, а мы высыпали из окопов — смотреть и считать. Какая сила нужна была для того, чтобы согнуть, как еловую ветвь, длинноствольную пушку «тигра»! Ещё дымились обгоревшие тела танкистов, и сотни солдат раскинулись в неестественных позах. Все немцы были молодыми, крепкими ребятами — офицерская школа, как мы узнали. Я подобрал полевую сумку, заглянул в неё: «Майн кампф», эрзац-шоколад и письма. С обложки глазами шизофреника смотрел Гитлер. Его в эти минуты ищут в каждом берлинском доме наши ребята, чтобы посадить в железную клетку и возить по всему миру — так было решено в нашем взводе, когда мы ещё думали, что пойдём на Берлин.
— Брось, — поморщился Володя. — Ого, как смотрит!
Мы набрели на раненного в ногу немца и столкнулись с его взглядом. В нем была боль и ненависть. Володя вытащил кинжал, и немец, застонав, закрыл лицо руками.
— Вот дурья голова, — возмутился Володя, разрезая на немце сапог. — Раненых мы, фриц, не кончаем, запиши и маленьким фрицам расскажи.
И начал ловко бинтовать окровавленную ногу. Немец, приподнявшись и опершись на локти, молча смотрел, и взгляд его не смягчался.
— Будь ты на его месте, пристрелил бы он тебя как собаку, — сказал я.
— А я и не собираюсь с ним местами меняться, — беззаботно ухмыльнулся Володя. — Я теперь, брат Мишка, буду осторожный — я, может, профессором хочу стать, а то и доцентом!
— Наоборот, профессор повыше доцента, — поправил я.
— Ладно, сначала доцентом, мы люди не гордые, — согласился покладистый Володя и улыбнулся своей белозубой улыбкой.
Немецкая авиация, по-видимому, перестала существовать — самолёты с чёрными крестами на крыльях в небе больше не появлялись. И наши истребители и штурмовики летали, как на воздушном параде в Тушине, — боясь только выговоров от начальства за лихость.
Несколько дней наш полк держал оборону, не продвигаясь ни на шаг: немцы яростно атаковали по пять-шесть раз в сутки, не считаясь с ужасающими потерями. Корпус, частью которого мы были, закрывал Венку дорогу на город Белиц, которого, пропади он пропадом, никто из нас и в глаза не видел и о существовании которого не подозревал. Фашисты лезли вперёд, их штабелями укладывали с воздуха, и они бросались в другую щель, где их встречали тридцатьчетверки. Ряшенцев говорил, что даже в Сталинграде он не видел столько трупов. Я слышал, как Локтев сказал своему замполиту майору Кривцову: «Самые глупые немцы за всю войну! Лезут, как мотыльки на огонь».
Несколько дней продолжалась эта бойня, и мы уже свыклись было с мыслью, что за нас будут воевать самолёты и танки, как вдруг все изменилось.
В отчаянной ночной атаке немцы прорвали правый фланг корпуса и хлынули в наши тылы. Но это было их последним успехом: подоспевшие на помощь войска заткнули образовавшуюся брешь и погнали немцев обратно.
В результате наш полк вторично за одну неделю попал в окружение — парадокс последних дней войны.
Потом рассказывали, что большинство штабных офицеров стояли за круговую оборону. Но Локтев был против, и его решение спасло полк.
С востока и севера, куда отступали прорвавшиеся немцы, деревья подходили чуть ли не вплотную к воде, и Локтев ограничился тем, что приказал заминировать берега. А с юга и запада озеро отделял от леса широкий луг, о котором я уже говорил. Нападения следовало ждать отсюда — вряд ли немцы рискнут форсировать озеро, когда один пулемётчик на берегу стоит целого взвода.
Локтев оказался прав, хотя не учёл одного: что немцев могут в озеро сбросить. А случилось именно так.
Когда наши танки прижали отступающих к восточному берегу, те ринулись в обход, но начали подрываться на минах. Положение у фашистов стало безвыходным, в неравном бою с нашей танковой бригадой их ждало неминуемое уничтожение. И тогда они полезли в воду.
Озеро закишело лодками, плотиками, связанными стволами деревьев. Многие немцы плыли раздетыми, держа оружие в вытянутых над головами руках. Дул сырой, промозглый ветер, и небо, затянутое тёмными тучами, лишило нас поддержки авиации, к которой мы так привыкли.
Полк оказался между молотом и наковальней.
Мы не знали, что нам на помощь спешат танки, что, если бы было тихо, мы услышали рёв их моторов. Но все равно об этом некогда было думать.
На луг в окружении сотен солдат выползло десятка полтора немецких танков. Они приближались, ведя шквальный огонь по траншеям, явно стремясь отвлечь наше внимание от озера, и это наполовину им удалось. По танкам била вся полковая артиллерия и даже трофейные фаустпатроны, которыми предусмотрительный Локтев вооружил один взвод, мины косами срезали пехоту — поле боя превратилось в кромешный ад.
— Первый взвод — бить по озеру!
С уцелевших лодок и плотов сыпались автоматные очереди, а из воды, покрасневшей от крови, слышались жуткие крики утопающих. Разорвался снаряд, и меня больно ударило в лоб комком земли, Я быстро протёр глаза и мгновенье, остолбенев, смотрел на Митрофанова. Согнувшись, он с бессмысленной улыбкой держался обеими руками за живот, а на его шинели расплывалось тёмное пятно.
— Костя! — закричал я. — Костя!
— Жжёт, сволочь… — падая, проговорил Митрофанов.
— Стреляй! — срывая голос, закричал мне Володя.
Несколько десятков немцев уже выбрались на берег и лежали, не в силах поднять головы, а ветер отгонял куда-то в сторону лодки и плотики, нагруженные мертвецами. За спиной послышался рёв танка, и я не успел испугаться, как Володя сдёрнул меня на дно траншеи. Через секунду стенки траншеи как будто стали сдвигаться. «Конец», — мелькнула мысль, и я потерял сознание.
Ничего со мной не случилось — слегка контузило, помяло землёй, и день-другой звенело в ушах.
Танк, что утюжил нашу траншею, поджёг Володя — взорвал гранатой закреплённые на задней броне канистры с горючим. Он бросал гранату в упор и не уберёгся: крохотный осколок пробил ему висок. Володя умер мгновенно и не видел, как подоспевшие тридцатьчетверки смяли вторую волну атакующих немцев.
Не узнал Володя и того, что за несколько минут до него осколком разорвавшегося в траншее снаряда был наповал убит Сергей Тимофеевич.
Они встретились и полюбили друг друга живыми, и смерть их не разлучила. Мы похоронили их рядом, в братской могиле, вместе с маленьким Митрофановым и многими другими нашими товарищами.
У меня пропали слезы, и я не мог плакать. Но в ту минуту, когда мы стояли на краю могилы и отдавали последний долг погибшим, я впервые понял, что означают слова — сердце обливается кровью. Я смотрел на Володю и Сергея Тимофеевича и думал, что больше никогда в жизни не смогу улыбаться. Виктор Чайкин и Юра Беленький что-то говорили: видимо, что война есть война, но у меня звенело в ушах, и я ничего не слышал.
Дав прощальный салют над братской могилой, мы покинули озеро, из которого ещё много лет, наверное, люди не будут пить воду, и луг, на который невозможно было ступить — его устилали трупы. Кто-то сказал, что «труп врага хорошо пахнет». Я сознаю, что буквально понимать этот афоризм нельзя, но всё равно он мне кажется циничным и бесчеловечным.
И мы вновь пошли по лесным дорогам, вступая иногда в стычки с мелкими группами немцев, растерянных и подавленных, потерявших всякое представление о том, что происходит в мире и что творится на их земле.
В эти дни я получил от мамы письмо. Она уже знала, что я на фронте, и умоляла меня беречь себя.
И я сочинил ей ответ, который, будь он получен в мирное время, мог бы вызвать улыбку. Это было вольное изложение есенинского «Письма к матери», переписанного всей ротой под диктовку Васи Тихонова. Помню, что чуть ли не все солдаты бросились тогда писать домой, и многим мамам, наверное, почта доставила письма, кончающиеся немыслимо прекрасными строками:
Не такой уж горький я пропойца,
Чтоб, тебя не видя, умереть…
ОБМАНЧИВОЕ СОЛДАТСКОЕ СЧАСТЬЕ
Если бы посторонний, равнодушный человек мог взглянуть на эту сцену, он бы решил, что мы перепились и сошли с ума.
Мы палили в воздух из винтовок, автоматов и пистолетов, обнимались и целовались, орали и ударялись вприсядку, качали Локтева, офицеров и друг друга — никогда и нигде потом я не видел, как плещется через край море человеческого счастья: наши взяли Берлин.
Второго мая мы праздновали День Победы. Мы были твёрдо уверены, что война окончена и никто больше не будет в нас стрелять. И все думали об одном: быстрее домой! Теперь всем очень хотелось жить — не в окопах, не в чужих лесах или домах с остроконечными крышами, а в своей — пусть голодной, опустошённой, вдовьей, сиротской, но бесконечно родной стране, среди мальчишек и девчонок, женщин и стариков, говорящих на русском языке.
Мы были беспечны в своём неведении. В эти дни произошёл немыслимый ранее случай, в правдоподобность которого трудно было поверить. Несколько бойцов, находясь в боевом охранении, разделись и задремали на солнышке, намертво забыв про лес, немцев и войну. Их разбудило осторожное похлопыванье по плечам. Немцы! Они запрудили всю поляну, их было человек двести, каких-то странных и не похожих на немцев немцев. Пока ребята протирали глаза, к их ногам полетело оружие, и обер-лейтенант на ломаном русском языке доложил полураздетым растяпам, что вверенная ему рота добровольно сдаётся в плен.
Подполковник Локтев хватался за голову, бил кулаком по столу и хохотал — явно не зная, что делать: награждать растяп или отдавать их под трибунал. В конце концов он решил провести среди личного состава полка беседы и дело замять.
И весна пришла под настроение — чудесный солнечный май сорок пятого года. Словно учуяв конец войны, природа тоже вышла из окопов, осмотрелась и расцвела. В большой деревне, где мы стояли, зазеленели палисадники, заулыбались сады. Измочаленные апрельскими ветрами и дождями, рассыпались высушенные солнцем обрывки фашистских плакатов на стенах домов: «П-С-Т!», «Враг подслушивает!», «Берлин останется немецким!» Возвратившиеся в деревню немцы соскабливали со стен плакаты — с тем же усердием, с каким, наверное, наклеивали их месяц назад. Немцы были тихие и покорные, они привели домой своих кормленых черно-белых коров и предупредительно угощали нас парным молоком, а бургомистр, необыкновенно вежливый старичок, непрерывно кланялся и покрикивал на соотечественников сухим металлическим голосом.
Наша хозяйка, долговязая фрау Кунце, была особенно услужлива, и не без оснований: на её доме стояла каинова печать. Когда мы первого мая вошли в деревню, из всех окон торчали белые флаги. Но Ряшенцев зря потирал руки, радуясь, что батальон обойдётся без потерь: в нескольких домах и в кирке, венчавшейся вместо креста каким-то петухом, за белыми флагами капитуляции скрылись эсэсовцы. Их огнём было ранено несколько солдат. Узнав об этом вероломстве, взбешённый Локтев вызвал самоходки, и немцы поспешили капитулировать — на этот раз по-настоящему. А с «нашим» домом получился конфуз: командир самоходки протаранил кирпичную стену и провалился в глубокий погреб. И вот уже несколько дней из проломанной стены нелепо торчал стальной зад огромной машины, которую нечем было вытаскивать — самоходки сразу же после боя умчались на другой участок.