Когда я был мальчишкой
ModernLib.Net / Детская проза / Санин Владимир Маркович / Когда я был мальчишкой - Чтение
(стр. 4)
Автор:
|
Санин Владимир Маркович |
Жанр:
|
Детская проза |
-
Читать книгу полностью
(357 Кб)
- Скачать в формате fb2
(306 Кб)
- Скачать в формате doc
(160 Кб)
- Скачать в формате txt
(153 Кб)
- Скачать в формате html
(425 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12
|
|
Двадцать пять лет «ушло с тех пор — и много переменилось в жизни для меня» — и дороги наши разошлись, и давно мы потеряли друг друга из вида, но Тая-Таечка Панаева осталась в моей памяти такой, какой открылась в то незабываемое время «лирики с черёмухой»: озорной, чуть ли не разбитной хохотушкой с весёлыми и вдруг неожиданно для всех беспредельно печальными глазами. Сочетание, которое всегда потрясало меня.
НАША ХАТА НЕ С КРАЮ
Немцев гнали на запад без нас. А мы работали на заводе и учились в авиационном техникуме.
В шесть утра мы встречались на трамвайной остановке у Цыганки. Ворота огромной толкучки были заперты, но к ним уже стекались торгаши, ранние птахи, меся ногами осеннюю грязь, чёрную, липкую губительницу обуви. Доходяга, заросший бурой щетиной, в располосованной фуфайке, из-под которой торчал клок нижней рубашки, опустившийся пропойца с мутными глазами бродил вдоль остановки, держа в одной руке облигации, а в другой мятую промтоварную карточку. На доходягу было тошно смотреть.
Подходил трамвай, и его штурмовали, как крепость, как киоск, куда привезли коммерческое пиво по девятнадцать рублей за кружку. В вагоны набивались не отдохнувшие за ночь люди в комбинезонах, ватных фуфайках, латаных довоенных пальто, замасленных плащах, шинелях с чужого плеча, в немыслимой обуви военного времени — в брезентовых ботинках на кожимите или на деревянном ходу, в опорках, в сапогах с прикрученными шпагатом подошвами, в глубоких галошах из автомобильных шин. Вжавшись друг в друга, ехали московские токари, витебские шофёры, могилевские литейщики, воронежские домохозяйки, узбеки в толстых ватных халатах, ехали, подрёмывая, завидуя сидящим и ругаясь с кондукторшей и соседями на разных языках. Люди работали по двенадцать часов в сутки, у них были тяжёлые припухшие веки и нездоровый от недоедания цвет лица. Трамвай до заводов шёл долго, около часа, сжатую в один кусок теста толпу швыряло вперёд и назад при торможениях и остановках, и все же минуток пятнадцать-двадцать сна люди добирали, а успевшие ворваться первыми и занять место — все пятьдесят. Кто-то жаловался на несправедливость в распределении ордеров, кто-то на столовую, кто-то на мужа, пропившего постельное бельё. И вдруг: «Слышали? На Киев наши пошли! Во дают!» И трамвай просыпался, оживал и веселел. Те, кто дремал, открывали глаза, прекращались ссоры и стычки, распрямлялись сутулые плечи. Девчата-ремесленницы запевали «Синий платочек», над ними дружелюбно смеялись и хлопали их по ватным плечам.
— Ждите женихов к Новому году!
— А меня, глазастые, не возьмёте?
— Им гвардейца подавай, чтоб грудь в орденах!
И девчата не отмахивались, не прыскали в кулак, не рдели смущённо, потому что каждой клеточкой своего тела ждали женихов, пусть не гвардейцев и пусть без орденов, верили в своё счастье и ждали «в шесть часов вечера после войны», как обещалось в популярном фильме. И девчата продолжали свою песню-надежду, и на ногах у них были уже не брезентовые башмаки, оскорбляющие женщину, а туфельки-лодочки, и были на девчатах не бесформенные фуфайки, кощунственно скрывающие все, а легкокрылые крепдешиновые платья, в которые страна, конечно, оденет своих женщин в благодарность за мужество, терпение и так долго подавляемую женственность.
— У нас на Псковщине девки молились: «Богородица-Покров, покрой землю снегом, а меня женихом!»
— Девочки, псковской! Это не у вас «до Опоцки три верстоцки, и в боцок один скацок»?
— Ишь, курносая, язык отточила! Расстегнись, дай руки погреть!
— Обожжёшься!
И дальше ехать было хорошо, весело, словно позади была не короткая ночь в рабочем общежитии, а длинная, без будильника, в тёплой квартире, и не кружка кипятка с куском вчерашнего хлеба на завтрак, а яичница с колбасой и стакан крепкого, сладкого чая, и словно ехали не в переполненном трамвае к станку на двенадцать часов, а в майском автобусе на лесную массовку, с буфетом, футболом на полянке и тайными, с оглядкой, поцелуями в берёзовой роще.
Трамвай останавливался, из него сыпались люди с котелками в авоськах, вливались в толпу, плывущую в проходные, и торопливо расходились по цехам авиационного завода, который в один год сами же построили в никому доселе не известном посёлке невдалеке от большого приволжского города. Здесь днём и ночью ревели на испытаниях моторы, из десятков труб, застилая горизонт, валил чёрный дым, пылало зарево над горячими цехами и, волнуя десятки тысяч рабочих сердец, выползали из заводских ворот платформы с самолётами. Их провожали, ласкали глазами, словно давая материнское, отцовское и братское благословение.
Мы с Сашей работали слесарями-монтажниками на сборке штурмовиков ИЛ-2, которые немцы, к нашему глубокому удовлетворению, называли «чёрная смерть». Самолёты стояли в цехе, мы монтировали водосистему, вечно ударялись о раскрытые броневые люки и набивали шишки на голове, вытерев замасленные руки, на равных здоровались с лётчиками-фронтовиками, принимавшими самолёты, пожирали глазами боевые ордена на гимнастёрках и мечтали о прекрасном фронтовом будущем. В двенадцать часов мы шли в столовую, стояли в длинной очереди на раздаче, мигом проглатывали из алюминиевых тарелок жидкий суп и пшённую кашу с кусочком мяса, случайно, как без юмора шутили рабочие, забытого поваром, разжёвывали, смакуя, положенные к обеду три жёлтых витаминных шарика и пили прозрачный компот. Обед считался сытным, поэтому многие рабочие и особенно работницы кашу брали в котелок — домой, детям, а сами, наскоро разделавшись с супом, быстро уходили из столовой, независимо и гордо. Именно тогда я научился высоко ценить гордость голодного человека.
Бичом нашего цеха были простои, вечно не хватало каких-нибудь деталей, почти готовые самолёты часами сиротливо ждали ничтожной втулки, военпреды хватались за головы и взывали к лучшим чувствам, а начальник цеха разрывался на части и плакал кровавыми слезами. Наконец нужные детали прибывали, их осыпали матом и поцелуями, завершали сборку одних машин и начинали мучиться над другими. Себестоимость самолётов была неимоверно высокой, но для оценки работы завода существовал лишь один показатель: число отправленных на фронт машин. «Любой ценой!» — такова была самая научная из научных основ экономики войны.
Мы гордились своим цехом и собою, потому что ставили последнюю точку, делали последний мазок на готовой картине и, когда читали в газетах о подвигах наших лётчиков-штурмовиков, испытывали непередаваемое чувство радости от сознания того, что и наша хата не с краю. А спустя несколько месяцев многие лётчики из тех, что получали самолёты на заводе, приезжали обратно, рассказывали, что Коля Медведев не вышел из штопора, Петра Аникина сбили в неравном бою, а майор Ерёмин получил вторую Золотую Звезду. Мы печалились о погибших, радовались за живых, дарили лётчикам наборные зажигалки и желали на прощанье ни пуха ни пера. Ричард Глостер, человек с королевским размахом, отдавал за коня полцарства; многие из нас отдали бы все, чтобы на этих темно-зелёных машинах пройти бреющим полётом над колонной фашистских танков.
Мастером нашего участка был Василий Андреевич Долгушин, совершенно седой, неправдоподобно худой человек лет сорока пяти. Его старики, жена и двое детей погибли в Минске при бомбёжке — все сразу, в одном доме и в одну минуту. Весь круг жизненных интересов Василия Андреевича замкнулся в цехе: здесь он жил, спал в слесарной мастерской, разговаривал только по делу, перечислял почти всю ненужную ему зарплату в фонд обороны и раз в месяц выходил за пределы завода, чтобы подать очередное заявление в райвоенкомат. Начальник цеха поднимал на ноги заводское начальство, и заявление с резолюцией «отказать» подшивали в пухлое личное дело Долгушина. Он скандалил, оскорблял военкома, неделями не разговаривал с начальником цеха, но тот готов был на все, лишь бы удержать мастера, стоившего десятерых. И вот однажды Василий Андреевич исчез. Была поднята на ноги вся милиция, объявлен розыск, сам директор приказал два раза в день докладывать ему о поисках, но Василий Андреевич словно в воду канул — никаких следов. Спустя два с лишним года я встретил ребят из сборочного цеха, и они рассказали мне историю пропавшего без вести мастера. Придя в военкомат для очередной попытки, Василий Андреевич разговорился с одним из призывников, украл у него документы, переправил фамилию, приклеил свою фотокарточку, тут же отправился с колонной на пересыльный пункт и вскоре оказался на фронте. То ли он сам не захотел воевать под чужим именем и признался в подлоге, то ли хитроумный следователь разыскал эту иголку в стоге сена, но Василий Андреевич угодил в штрафную роту, искупил свою вину кровью, за храбрость был награждён орденом, снова ранен и прямо из госпиталя в сопровождении начальника цеха прибыл на завод, где и проработал до конца войны. Такова судьба самого необыкновенного «преступника», которого я встречал в своей жизни.
Впрочем, в войну мы привыкли, что ничем не примечательные люди, мимо которых проходишь не взглянув, потрясают своими поступками. Вместе с нами на монтаже работала Верка Тихонина, девчонка лет шестнадцати, только что из ремесленного училища. Таких девчонок в цехе были десятки, худых, не успевших сформироваться подростков, мечтавших о танцах после работы, ордере на отрез ситца и о победе. Но Верку я запомнил. Однажды мы заметили, что она обедает без хлеба, потом это вновь бросилось в глаза и вновь. «Продала, на туфли собираю», — заявила Верка, с гордым фырканьем отказавшаяся от наших горбушек. Выдал Верку почерк. В обед она писала письмо брату на фронт, и на её каракули случайно взглянул слесарь Миронов из нашей бригады. Он вытащил из кармана смятый конверт, который не раз нам показывал, сравнил каракули и, расстроенный, взволнованный, развёл руками. «Эх ты, глупышка, что же мне с тобою делать?..» У Миронова в начале месяца украли хлебные карточки на всю семью, и Верка анонимным письмом послала ему свою. Больше трех недель она жила без хлеба — каждый, кто прошёл войну, знает, что это такое.
И ещё я запомнил Клавдию Антоновну, маленькую и сухонькую старушку уборщицу, которую в цехе прозвали «инспектором», потому что она никому не давала даже минутку посидеть сложа руки. Самые отпетые сачки и те боялись презрительного взгляда Клавдии Антоновны куда больше, чем выговора от начальства. «Им на фронте тяжелее», — было любимое её присловье. Единственный сын Клавдии Антоновны был на передовой, и старушка свято верила, что, если будет на работе доводить себя до изнеможения, её Ванечка вернётся живой. Всю смену она не разгибала спины, подбирала самые завалящие болтики, стирала ветошь, подметала и мыла бетонные полы, протирала окна, пришивала пуговицы, чинила фуфайки холостякам и тихо крестила самолёты, когда их вывозили из цеха.
МЫ РАЗМАТЫВАЕМ КЛУБОК
Закончив производственную практику на заводе, мы приступили к занятиям в техникуме. После сборочного цеха, где мы делали своё небольшое дело и чувствовали себя людьми, учиться было скучно и неинтересно, на занятия мы почти не ходили.
Раз в неделю, прихватив с собой леденцы и сэкономленные продукты, я отправлялся за двадцать километров в заводской детсад, где подрастал младший братишка, бледная кроха, не помнившая, что такое семья. В редкий свой выходной к нему приезжала мама, но я предпочитал навещать братишку один, так как совершенно не выносил женских слез. Братишка, как волчонок, набрасывался на сумку, без разбора съедал все лакомства, спрашивал, когда мы заберём его домой и, повзрослевшее, все понимающее четырехлетнее существо, молча со мной прощался, без лишних слов и скандалов. Я успокаивал маму тем, что её младшенькому досталась не худшая доля, он жив и часто бывает почти сыт.
Решив обрести самостоятельность, мы поступили слесарями на кондитерскую фабрику, где в первый же день до тошноты объелись соевой массы. Через несколько дней директор фабрики послал нас к себе домой пилить дрова, мы обозвали его «тыловой крысой» и были уволены за опоздание на пять минут. Тогда мы подрядились на пристань разгружать арбузы, перебрасывались ими, вспоминая Антона Кандидова, ели до отвала с припасённым хлебом, заработали за десять дней по два литра водки, продали её на толкучке и вложили вырученные деньги в исключительно выгодное предприятие: дали их взаймы новому знакомому, весёлому и неунывающему пареньку-одесситу, который в знак благодарности назвал нас «своими в доску», рассказал полсотни анекдотов и навсегда исчез с горизонта.
— Ну, успокоились? — вздыхали мамы. — У всех дети как дети, а у нас какие-то вечные двигатели. Вертятся как наскипидаренные…
Удручённые своим невезением, мы уже подумывали было бросить техникум и снова уйти на завод, как вдруг перед нами заблистала такая ослепительная перспектива, что жизнь снова показалась прекрасной и удивительной. Неожиданно для всех мы как звери набросились на учёбу, получали сплошные пятёрки, радуя махнувших было на нас рукой преподавателей и приводя в умиление мам. Они и не подозревали, что мы взялись за ум не потому, что возвратились на путь добродетели, а потому, что решили «мотнуть клубок».
История этого термина такова. Как-то мы вычитали у Анатоля Франса притчу, которая чрезвычайно нам понравилась. Злой гений всучил ребёнку волшебный клубок и предупредил: не трогаешь его — жизнь стоит на месте, чуточку потянешь за нитку — дни медленно потекут, дёрнешь сильнее — дни помчатся вскачь. Не в силах преодолеть такое искушение, несмышлёныш начал вовсю мотать клубок: сначала для того, чтобы побыстрее стать взрослым и жениться на любимой, потом — чтобы добиться почестей, должностей и денег, узнать судьбу своих детей, потом, чтобы избавиться от жизни, ставшей невыносимой из-за старческих недугов и разочарований. С того момента, когда волшебник подарил ему клубок, мальчишка прожил четыре месяца…
Мудрая концовка — такой она кажется мне с высоты сорока лет; но тогда она обескуражила нас не больше, чем еретика намалёванные на церковных стенах картины страшного суда. Жизнь, стиснутая в один вулканический взрыв, — разве это не достойно восхищения? Как и все мальчишки, у которых эмоций куда больше, чем мозгов, мы ударились в мечты: «Нам бы такой клубок — вот дел бы натворили! Сначала намотали бы годика два, чтобы попасть на фронт, потом раз, два — и войне конец, а там видно будет…»
И вот однажды утром меня растормошил Сашка. В последнее время он уже не раз отмачивал такие штуки: будил меня в шесть утра и рассказывал о своей любви к Миле. Но не успел я как следует наораться, как Сашка грубо меня оборвал:
— На том свете выспишься, жив будешь! Ночь не спал, еле дождался, пока твоя мама на работу уйдёт, а ты… Помнишь, что майор сказал в прошлом месяце? «Вот если бы вы десять классов кончили — другой вопрос!» Говорил он так?
— Ну, говорил, — нехотя согласился я. — Чтоб отделаться.
— Вряд ли, с десятилеткой ему бы ничего не стоило нас взять.
— Ну и что ты предлагаешь? — обозлился я. — Стащить бланки аттестатов? Мёртвое дело.
— А я и не думаю красть бланки, — ухмыльнулся Сашка. — Охота была лезть под статью, когда аттестаты мы получим законно!
— Больной Ефремов, сколько будет дважды два? — предупредительно спросил я. — Какое сегодня число? Сколько ног у собаки?
— Заткнись и слушай, — отмахнулся Сашка. — В первом семестре мы изучаем математику, физику и химию за восьмой и девятый классы. Так? Так. Литературу, историю и географию мы знаем далеко вперёд, и их я не боюсь. Так? Так. Значит, можно мотнуть клубок. Усвоил?
— Ничего не усвоил, — признался я. — Что ты несёшь?
— Балда, — ласково сказал Сашка. — Ополосни рыло холодной водой и внимай! Мы заканчиваем первый семестр, берём справки, уходим из техникума и подаём заявление — куда?
— Ну, куда?
— В десятый класс вечерней школы! — торжественно возвестил Сашка. — Почему вечерней? Там ниже требования. Летом мы сдаём экзамены и получаем аттестаты, то есть в один год проходим три класса!
Стоит ли говорить, с каким энтузиазмом я ринулся в эту авантюру! Мы тут же решили взять себя в руки, поднатужиться, зубрить с утра до ночи и совершенно отказаться от личной жизни. Мила и Тая, посвящённые в наши планы, мужественно согласились встречаться только на два часа по воскресеньям, и мы с необузданной яростью вгрызлись в науку. Сначала все шло как по-писаному: мы успешно сдали экзамены за первый семестр, взяли справки и побежали подавать заявление в школу. Но здесь на нас вылили по ведру холодной воды: для поступления в десятый класс одного семестра техникума оказалось недостаточно, в девятый — ещё можно подумать. Гром среди ясного неба, полное крушение планов! Бог свидетель, что мы хотели остаться честными и что лишь обстоятельства сделали из нас отъявленных мошенников: тщательно подобрав подходящие перо и чернила, Сашка разложил перед собой справки и бестрепетной рукой к римской цифре «I» приписал две аккуратные палочки. И на следующий день жуликов, успешно закончивших III семестр авиационного техникума, безоговорочно приняли в десятый класс — разумеется, уже другой школы. Во избежание кривотолков сразу замечу, что мы не испытывали даже подобия угрызений совести, поскольку не могли себе позволить такую роскошь: началась совершенно изнурительная зубрёжка. Пять месяцев мы буквально не видели белого света, наяву бредили иксами, чуть не помешались от котангенсов, решали во сне бином Ньютона — но всё-таки из отстающих перебрались в прочные середняки. А в июне, скажем прямо, без особого блеска, но и без провалов покончив с экзаменами, мы вне себя от радости констатировали, что авантюра удалась.
И вот наступил выпускной вечер, при воспоминании о котором я мысленно благословляю Сашку и его находчивость, избавившую нас от неслыханного позора. Когда мы вошли в зал и взглянули на президиум, ноги у нас подкосились: за столом возвышался Сергей Сергеевич, завуч нашей бывшей школы. Черт дёрнул какое-то начальство прислать его на торжество как представителя отдела народного образования. Мы хотели было дать тягу, но нас уже поволокли к столу — вручать аттестаты. По примеру Сашки я наморщил лоб, выпятил губу — скорчил дикую рожу: а вдруг не узнает?
— Ефремов, Полунин? — у завуча округлились глаза. — Что вам здесь надо, бездельники? Чего кривляетесь?
Пока ему объясняли, в чём дело, директор школы Ольга Васильевна вручила нам аттестаты, крепко пожала наши руки и пожелала больших, больших успехов.
— Ничего не понимаю, — завуч развёл руками. — Ведь они в прошлом году закончили у меня седьмой класс!
— Вы что-то путаете, Сергей Сергеевич, — забеспокоилась Ольга Васильевна. — Ребята пришли к нам в январе, со второго курса техникума.
— Как это путаю? — обиделся завуч. — Я ещё чуть не выгнал их из школы за безобразное поведение и торговлю папиросами на рынке. Ефремов, Полунин, подойдите сюда!
Мы посмотрели друг на друга, я нерешительно шагнул к столу, но Сашка двинул меня локтем в бок.
— Подойдите сюда! — грозно повторил завуч, вставая.
— Нам некогда, — буркнул Сашка, сделал мне страшные глаза, и мы, ускоряя шаг, направились к выходу. Сзади поднялся какой-то шум, что-то кричали, но мы выскочили на улицу и задали такого стрекача, что лишь ветер свистел в ушах.
Так мы на законнейшем основании стали обладателями аттестатов об окончании десяти классов. Дважды нам присылали домой открытки с категорическим требованием явиться в отдел народного образования, но мы были не такие ослы, чтобы тратить время на столь малообещающий визит.
Зато другой визит, на который возлагались исключительные надежды, принёс нам полное разочарование. Посмотрев на аттестаты, военком поморщился, заявил, что мы его не так поняли, и велел ждать. Когда придёт время, он сам нас вызовет…
Осенью мы начали учёбу в строительном институте, точнее, числились начавшими учёбу, потому что на лекциях почти не бывали. Каждый день мы торчали часами в одноэтажном бараке, вдыхали уже привычный запах свежевымытого, непросохшего пола и не изгоняемый никакими сквозняками густой махорочный дух. Нас гнали в двери — мы лезли в окно, военком менялся в лице, когда видел двух унылых пацанов, при его появлении немедленно становившихся по стойке «смирно». Много раз, сняв, как на гауптвахте, ремни, мы добровольно мыли полы, скребли тротуары перед военкоматом, разносили повестки — как могли мозолили военкому глаза, и все напрасно.
Война явно кончалась без нас. Немцев научились бить так, что каждая операция могла войти в учебник. Их брали в котлы, уничтожали, пленяли целыми армиями. Сожжённая, чернеющая головешками, разграбленная, очищалась от немцев Россия, кровью умытая.
Без нас освободили Украину и Белоруссию, без нас ворвались в Прибалтику, подошли к Варшаве.
Из института нам прислали грозные предупреждения: «В случае дальнейшего пропуска лекций…» Не помню, что было потом. Кажется, нас исключили. Плевать! Военком обещал подумать.
Он думал ещё две недели, а потом впустил нас в свой кабинет.
ОДИН ГОД — В ОДИН ДЕНЬ
У военкома было хорошее настроение, и мы знали почему: нашлись затерянные во фронтовой сутолоке документы о награждении его орденом Красного Знамени.
— Поздравляем вас, товарищ майор!
— Разнюхали, подхалимы? — военком погрозил нам пальцем. — Впрочем, это действительно получилось неплохо. Завидуете?
— Так точно, завидуем, товарищ майор!
— А в танке гореть не хотите?
— Хотим, товарищ майор!
— Тогда нам не о чём говорить. Такие остолопы армии не нужны. Рекомендую податься в пожарники. Можете идти.
— Виноваты, не хотим гореть, товарищ майор!
— Отставить пожарников, — весело сказал военком. Он встал и, скрипя протезом, прошёлся по кабинету. — Ладно, ваша взяла. Пойдёте в танковое училище. Через год-полтора будете офицерами. Мамы отпустят?.. Чего молчите?
— Не хотим в училище, товарищ майор. Военком резко повернулся.
— Тогда какого же черта вы каждый день ко мне таскаетесь? — яростно воскликнул он. — Может, в академию генерального штаба прикажете вас послать?
— Вы же знаете, нам бы на фронт, товарищ майор.
Военком возобновил своё движение по кабинету.
— Глупое пацанье… — проворчал он. — Начитались, мозги набекрень! Ордена там для вас приготовили… из шрапнели… Не имею я такого права, понимаете? Не имею!
— А сына своего имели право с собой взять? — рубанул Сашка. — Нам уже по шестнадцать, а ему и того не было.
Лицо военкома исказилось. Мы договорились напомнить ему про сына в крайнем случае, зря Сашка поторопился. Не глядя на нас, военком сел за стол и быстро написал на листке бумаги несколько строк.
— Возьмите, больше ничего сделать не могу. Определят вас с двадцать седьмого года — будь по-вашему. Нет — не показывайтесь на глаза, мобилизую на три месяца убирать помещение. Идите… Стойте. Откуда узнали про сына?.. Ладно, идите. Может, будете счастливее.
— Спасибо, товарищ майор!
Я точно не помню, как называлась эта медицинская комиссия. Кажется, «наружный вид». Она была создана в войну для определения возраста людей, потерявших документы. Комиссии до паники боялись саботажники, уклонявшиеся от призыва, — были и такие. У нас тоже был нелёгкий случай. Но выглядели мы рослыми, года полтора уже брились, для солидности носили довольно скудные, но всё-таки усы — неужели не выклянчим лишний годик?
Мы вошли в плохо протопленную комнату, где за столом сидели старик врач и — тысяча чертей! — молоденькая медсестра Лида, которая жила неподалёку от нашего дома и за которой я даже как-то пытался приударить. Но она была весьма смазливая девчонка, и даже в условиях острой конкуренции военного времени возле неё вечно вилась стая поклонников, так что я быстро убедился в ничтожности своих шансов и без сожаления удалился.
— Раздевайтесь, — прочитав направление, бросил врач.
Ничего себе ситуация, врагу не пожелаешь. Мы начали осторожно обнажаться. Лида равнодушно зевала, но, чертовка, и не думала отворачиваться.
— Догола! — рявкнул врач.
— А эта чего уставилась? — пробурчал Сашка.
— Подумаешь, маменькины сыночки, — скептически посмотрев на тощие фигуры в кальсонах, хихикнула Лида. — Смотреть противно.
— А ты и не смотри! — с вызовом сказал Сашка.
— Прекратить болтовню! — разозлился врач. — Снять кальсоны!
— А пусть она отвернётся.
— Лида, не смотрите на этих прынцев, — ядовито сказал врач, делая ударение на «ы» — Ну?!
Мы сняли кальсоны и застыли статуями, целомудренно сделав из ладоней фиговые листочки.
— Аполлоны! — ехидничал врач, вставая из-за стола. — В бане тоже, наверное, в штанах моетесь? Лида, пишите… как фамилия?.. Полунин — пятьдесят три триста, Ефремов — пятьдесят четыре восемьдесят. Рост сто семьдесят… сто семьдесят два. Значит, забыли, когда родились? Ай-ай, как слабеет память у некоторых таковых, когда нужно идти на фронт!
— Плагиат, — щёлкая от холода зубами, буркнул я. — Это мы уже у Гашека читали. Вы ещё про ревматизм скажите.
— Сейчас они вам будут доказывать, Пал Иваныч, что тридцатого года, — мстительно вставила Лида. — Что у них молоко на губах не обсохло!
— Заткнула бы ты фонтан, корова, — сгрубил Сашка.
— Что ты сказал? — грозно спросил врач.
— Это не я, это Козьма Прутков.
— Он меня обозвал, — пожаловалась Лида.
— Не трепись и не смотри на что не следует, — огрызнулся Сашка.
— Молчать! — приказал доктор. — Развели мне здесь… филологию! Пруткова читали, Гашека читали… Кстати, природа симулянтов с тех пор мало изменилась… Мышцы как у лягушки, но крепкие, … да разведи же руки! Так, так, и здесь все в порядке, жениться можно. (Лида фыркнула.) Ну может, сами вспомните год рождения, граждане прынцы?
— А мы и не забывали, — я пожал плечами. — Тысяча девятьсот двадцать седьмой.
— Какой? — удивился врач.
Я повторил.
— Так какого же дьявола мне голову морочите? — врач развёл руками. — Ревматизм, Прутков… Призываетесь?
— Конечно, — подтвердил Сашка, со звоном лязгнув зубами. — Можно одеться?
— Я б такого нагишом на улицу выгнала, — размечталась Лида. — Попался бы мне в руки!
— Метлу бы тебе в руки — и на шабаш, — отпарировал Сашка.
Доктор наградил нас дружелюбными подзатыльниками, велел одеваться и принялся диктовать Лиде приговор. Мы начали торопливо натягивать одежду, с нечеловеческим напряжением слушая трескучий голос нашего судьи в последней инстанции. И когда он произнёс слова: «… второе полугодие тысяча девятьсот двадцать седьмого года», мы едва не бросились друг другу в объятья, но побоялись, как бы эта телячья выходка нас не выдала.
— На, — Лида презрительно сунула мне листок. — Отрастил на губе пучок травы… кавалер! Следующий раз придёшь — водой окачу.
— Приду, если трактором приволокут, — пообещал я.
— А ну, марш отсюда! — прогремел доктор. — Ни пуха ни пера, фронтовики.
Но нас уже не надо было гнать. Через полчаса мы снова были у военкома, он отвёл нас в отдел, приказал выписать повестки, благословил и крепко пожал наши руки.
— Завтра в девять ноль-ноль явиться с вещами! Это произошло двадцать пятого февраля 1945 года.
ЩЕНКИ В ВОДЕ
Пересыльный пункт размещался в бывшей школе. Перегородки между классами были убраны, и на двухэтажных нарах, сплошь покрытых соломенными матрасами, сидели, лежали, спали, читали, беседовали и резались в карты сотни две людей.
Мы ещё не остыли от возбуждения, переживали прощание с мамами, которых заверили — ложь во спасение, — что едем в танковое училище. Мамы не верили и плакали, мы злились и святотатственно клялись. Мы курили добытый на толкучке «Беломор» и болтали без умолку, без всякой логики и связи. Наши разгорячённые головы никак не могли переварить столь внезапный поворот судьбы. Мы, вчера ещё вольные птицы, ещё не полностью сознавали, что больше не принадлежим самим себе, что стали крохотными и различимыми лишь под микроскопом кровяными шариками, которые гигантский военный организм гонит по своим венам и артериям. Мы убеждали себя, что счастливы, а на деле были сбиты с толку. Нас окружали совершенно незнакомые люди, наши будущие товарищи — кто они? Калейдоскоп лиц — симпатичных и неприятных, спокойных и встревоженных, одухотворённых и туповатых; вот этот с медалью «За отвагу» и с гитарой — бывший фронтовик, из госпиталя, наверное; эти трое, что шумно «забивают козла», — вчерашние ремесленники, в сильно поношенных гимнастёрках мышиного цвета; этот папаша в аккуратно залатанном шевиотовом костюме — токарь или фрезеровщик, руки изрезаны ещё не зажившими царапинами от стружки. Разношёрстная компания чужих друг другу людей, которых завтра породнит одинаковая форма, строй, совместная жизнь и общая участь. Кто знает — с кем-то из них нам идти в атаку, кто-то из них нас выручит, перевяжет, вынесет или бросит на поле боя.
— С этим бы я в разведку не пошёл, — важно сообщил мне Сашка, показывая глазами на щуплого и сонного солдата, который меланхолически жевал домашние лепёшки и время от времени зверски зевал.
— А он бы с тобой пошёл? — насмешливо спросил наш сосед сержант. Пока мы болтали, он проснулся, сбросил с головы полу шинели и, лёжа на боку, крутил цигарку. — Пашка, поди сюда! Этот малец не хочет с тобой идти в разведку.
Пашка, тот самый щуплый солдат, подсел к нам, продолжая жевать лепёшку.
— И правильно сделаешь, паря, со мной не ходи. В разведке, понимаешь, это, по грязи ползёшь, костюм испачкать недолго. И немцы опять же без совести шпарят. А ещё, понимаешь, это, гранатой оглушат и в свой фатерланд загонят. Лучше, паря, иди на кухню.
Уничтожив багрового от стыда Сашку, солдат широко зевнул, улёгся к себе на нары и быстро захрапел. Глядя на Сашкино лицо, сержант засмеялся, довольный. Я угостил его папиросой.
— Вы на Пашку не обижайтесь, — утешил сержант, затягиваясь. — Он и в госпитале был такой глумливый, хотя по морде и не скажешь. И в чём душа держится? Весь в шрамах, как старая собака.
— И ордена есть? — извиняющимся тоном спросил Сашка.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12
|
|