И если дверь на склад еще можно было закрыть, то наши наружные оборонные сооружения спасти не представлялось возможным. Стекляшки, обкатанные волнами, которые мы с Батисом воткнули в щели, привлекали их своим желтым, красноватым или зеленым блеском. Малыши их отколупывали, чтобы сделать себе ожерелья. В один злосчастный день они обнаружили, что веревки и жестянки возле стен представляют собой великолепную игрушку. Озорники таскали их за собой, бегая толпой взад и вперед: всем известно, что дети подвержены стадному чувству даже больше взрослых. Я тратил половину дня на ремонт наших укреплений. Если мне удавалось застать их за какими-нибудь проказами, то я ревел, как страшный дракон из своей пещеры, но они уже убедились в моей безобидности и в качестве ответа только тянули сами себя за уши двумя пальчиками. Вероятно, у омохитхов этот жест означал то же самое, что у нас показывать нос.
Я начал воспринимать малышей, как некий барометр насилия. Пока они здесь, считал я, омохитхи не нападут на нас. Мне было страшно не столько за себя, сколько за эту ребятню. Я не мог себе представить реакцию Каффа, если какие-нибудь проказники попробовали бы открыть люк, ведущий на его этаж. Самым большим озорником был очень некрасивый заморыш, туловище которого напоминало треугольник. Именно треугольник, потому что у него были очень широкие плечи и удивительно узкие бедра, гораздо менее развитые, чем у его собратьев, словно природа еще не решила, каким полом наделить это существо. Его некрасивость подчеркивалась еще и тем, что он постоянно кривлялся; его рожица летучей мыши ни на минуту не приобретала спокойного выражения. Другие малыши никогда не приближались ко мне поодиночке, они предпочитали выступать сообща. Этот же часто шел один прямо передо мной. Малыш чеканил шаг, высоко поднимая локти и колени с высокомерием молодого офицера. Я не обращал на него внимания. Задетый моим пренебрежительным отношением, он устраивался прямо возле моего уха и начинал произносить длинные речи. В таких случаях я брал его за плечи и разворачивал на сто восемьдесят градусов. Он удалялся, откуда пришел, двигаясь, словно заводная игрушка. Но однажды он переборщил.
Как-то вечером я сидел на скале, пытаясь зашить свитер, на котором и так не было живого места. Малышня уже отправилась в свой подводный мир. Остался только Треугольник. Каждое утро он появлялся первым, а каждый вечер уходил самым последним. Малыш стал теребить мое ухо. Я и так был не весьма искусным портным, а тут еще его пальчики раздражали меня. Неожиданно я почувствовал, что он прижался ко мне всем телом. Его руки обвили мою грудь, а ноги обхватили бедра. Более того: он принялся сосать мочку моего уха. И, конечно, сразу получил затрещину.
Господи, как же он плакал! Треугольник бегал с воплями, страшно подвывая. Я было засмеялся, но тут же в этом раскаялся. Нетрудно было догадаться, что он отличался от своих сверстников. Продолжая плакать, Треугольник побежал к северному берегу, но прямо у линии волн замер, словно решив, что здесь не найдет себе утешения. Не теряя ни минуты и не прекращая рыдать, он направился к южному берегу, но на этот раз даже не опустился на песок. Плач перемешался с безутешными стонами, и малыш начал кружиться на одном месте, как юла.
Иногда сочувствие открывается нам, как вид цветущей долины за последним холмом. Я спросил себя, насколько этот подводный мир отличался от нашего: вне всякого сомнения, там были отцы и матери, а поведение Треугольника доказывало, что были и сироты. Я не мог больше выдерживать рыданий Треугольника и взвалил его себе на спину, как мешок с мукой. Я отнес его на скалу и устроился шить снова. Он опять припал ко мне всем телом, принялся сосать мочку моего уха и так и заснул. Я пытался оставаться равнодушным.
14
Я понимал, что эти спокойные дни были лишь хрупким перемирием, что каждый час без воя и выстрелов являлся бесценной отсрочкой. Я изо всех сил гнал от себя мысли о том, что произойдет дальше, рано или поздно, каким бы ни было это будущее. Человеческая слабость в том и состоит, что мы создаем себе надежду, провозглашаем ее раз, и другой, и третий – до бесконечности, и само это настойчивое повторение приводит к стиранию границ между желаемым и действительным. С каждым днем появлялись новые приметы ухода антарктической зимы, которая уступала место бурной весне. Солнце улыбалось нам с каждым разом все дольше; каждый день отвоевывал у тьмы драгоценные минуты. Снег теперь шел не так часто, редкие снежинки становились все мельче и прозрачней. Иногда нельзя было понять, то ли шел снег, то ли дождь. Туман нас уже не обволакивал, как раньше. Облака поднялись выше над горизонтом.
Я отказался от ночных дежурств на балконе с Батисом. В этом теперь не было нужды. Но мне представлялось, что время нам подарено не зря: присутствие малышей не только означало перемирие, но и давало обеим воюющим сторонам возможность передышки. Я сказал ему:
– Они не нападут на нас, Кафф. Эти детеныши – наш щит: пока они здесь, нас никто не тронет. Ни днем, ни ночью. Отдыхайте.
Батис пересчитывал пули.
– Если однажды утром малыши не вернутся на остров, вот тогда нам надо будет волноваться. В тот день, вероятно, что-нибудь произойдет, но я не знаю, что именно.
Кафф развязывал шелковый платок, считал пули и снова завязывал узелок. Он обращался со мной так, словно я никогда и не жил на его маяке.
Кроме того, присутствие Треугольника осложняло ситуацию. С того самого дня, когда я разрешил ему приблизиться ко мне, он не отходил от меня ни на минуту. По ночам даже спал рядом со мной, ничего не ведая о наших заботах и тревогах. Этот малыш был настоящим клубком нервов, он возился под одеялами, как огромная мышь. Бедняга долго не мог успокоиться, а потом принимался сосать мое ухо и засыпал, прижавшись ко мне и свернувшись клубочком: его нос издавал звуки, подобные шуму в засорившихся водосточных трубах. Но я благословлял его. Когда взрослые сталкиваются с ребяческим эгоизмом, их боли и невзгоды отступают: наверное, не выдерживая сравнения. Я: Чем кончится эта война миров? Он: Какая тут теплая постель!
Однажды утром мы собрались на скале перед маяком: Анерис, Треугольник и я. Мы играли в снежки и хохотали до упаду. Кафф возник неожиданно, он напомнил мне мокрую ворону. Его длинное черное пальто, волосы и борода, тоже черные, резко выделялись на белом снегу. Он нес винтовку, гарпун и поленья, прижимая их к себе двумя руками. Его поклажа была невероятно тяжелой. Думаю, что не со зла, а просто по привычке он положил конец нашей игре. С неожиданной яростью он погрозил палкой Треугольнику, который убежал испуганный, и увел с собой на маяк Анерис.
Батис, видимо, усматривал опасность нашего занятия, с первого взгляда такого безобидного. Мы просто резвились, это была игра. А в игре, даже самой наивной, проявляется общность интересов и равноправие; исчезают границы, иерархии и биографии. Игра – это пространство для всех и каждого. И этот простой мир дружелюбия не мог прийтись по душе Батису Каффу.
Прежде чем он исчез за дверью, я кинул в него снежок и попал прямо в затылок.
– Эй, Кафф, улыбнитесь хоть чуть-чуть, – сказал я. – Может быть, нам даже удастся выйти живыми из этой переделки.
Он бросил на меня взгляд, каким последователи основной линии партии награждают ревизионистов. Кидать в него второй снежок было бы по-настоящему опасно.
За время пребывания на острове мое восприятие мира изменилось, хотя я сам не отдавал себе в этом отчета. С наступлением каждого нового дня солнечные лучи проводили границу между подводным и надводным мирами, и непримиримая их вражда прекращалась. Однако иногда именно в эти последние минуты ночи чудовища преподносили нам сюрпризы. Природа нашего острова была относительно безжизненной: ни птиц, ни насекомых. Все звуки, не связанные с нашей с Батисом деятельностью, доходили до нас с небесного свода или из морских глубин. Мы с Каффом ненавидели тихие дни. Когда на море был штиль, а ветер затихал, наши нервы испытывали дополнительное напряжение. В любом шорохе нам слышался противник, а потому при малейшем подозрении начинали стрелять из ракетниц. Однако теперь я видел мир по-иному. Мне стоило некоторых усилий восстановить опыт моей прошлой жизни, когда тишина не заключала в себе угрозы. Рассвет вставал над островом. Малыши всплывали на поверхность и начинали играть в окрестностях маяка. Батис удалялся в свое убежище, как слон, который спасается от назойливых москитов. Таким образом он поворачивался спиной к реальности.
Треугольник завоевал для себя царские привилегии и целый день висел у меня на шее или сидел на закорках. Это было необъяснимо: на протяжении месяцев мы своим огнем заставляли сотни омохитхов держаться на почтительном расстоянии от маяка, а сейчас я не находил в себе сил отпугнуть существо, которое едва доходило мне до пояса.
Он был озорным и не умел беречь свои силы. Целый день он носился впереди стаек маленьких омохитхов взад и вперед по острову. Когда его товарищи уходили домой, он валился с ног от усталости и тут же засыпал где придется, не обращая внимания на неудобства. Ближе к ночи я находил его под каким-нибудь деревом или в выемке гранита и переносил в свою постель. Там я накрывал его одеялом, хотя и сам не понимал, какой был в этом смысл: мне казалось, что омохитхи безразличны к жаре и к холоду. Но мне все равно хотелось укутать его.
Закат принадлежал мне одному. Я привык отдыхать на берегу, на который ступил когда-то впервые на остров. Бухта была небольшая, и волны подкатывались к берегу усмиренными. Передо мной открывалась сцена Антарктиды, и я смотрел на нее из центральной ложи. Граница вечных льдов проходила в сотне миль к югу, но скованный льдами континент представлял собой такую величественную панораму, что я мог наслаждаться ею отсюда. Когда последний луч солнца умирал, на небе начинался волшебный фейерверк. Вспышки желтого огня и золотые весенние всполохи расцветали на небосводе. Оранжевые и лиловые лучи боролись в вышине, словно воздушные драконы, извиваясь и заключая друг друга в объятия. Когда вспыхивали последние огни, я заставлял работать свое воображение. Мне хотелось представить себе, что омохитхи шепчут мне, сливая свои голоса с шорохом откатывавшихся от берега волн: нет, мы вас не убьем сегодня, не убьем. Потом я возвращался на маяк и проводил там ночь.
Снег таял, а мои отношения с Батисом становились все холоднее. К этому времени, как это не покажется странным, единственным элементом, укреплявшим нашу связь, была погода. Пока омохитхи сжимали вокруг нас свое кольцо, нам не приходило в голову задуматься о других опасностях: так человек, которому угрожает штык, не успевает обеспокоиться по поводу возможного приступа аппендицита. Однако теперь, когда омохитхи удалились со сцены и на нас накатила бурная антарктическая весна, вечные грозы и бури не оставляли нам ни минуты покоя. Гром гремел так, словно тысячи орудий осыпали нас снарядами. Стены дрожали, через бойницы вспыхивал ярчайший свет. Молнии заполняли горизонт, точно корни гигантских растений. Господи, какие молнии! Хотя мы и не признавались в этом друг другу, но умирали со страха. Анерис ничуть не боялась. Возможно, она просто не представляла себе реальной опасности нашего положения. Ей было невдомек, что строители маяка не позаботились о том, чтобы установить на нем громоотвод. Мы об этом знали. В любую минуту мы могли быть испепелены, как муравьи под лупой злого мальчишки. Итак, пока Анерис завороженно смотрела на молнии, мы с Батисом пригибали головы и молились как могли, подобно доисторическим людям, которые были беззащитны перед лицом стихий.
Однако наше единение ограничивалось лишь теми минутами, когда мы ощущали страх и тревогу. Когда же Батис уводил Анерис в свою комнату, мне приходилось заглушать свои чувства. Иногда я не мог уснуть всю ночь. Под сводами маяка раздавался голос Каффа, который мучил свою пленницу. Я его откровенно ненавидел и делал над собой героические усилия, чтобы не поддаться желанию подняться по лестнице и увести Анерис с его грязного ложа. В те дни мне было гораздо проще разрядить свою винтовку в Батиса, чем в омохитхов. Он не знал о том, что самым мощным зарядом взрывчатки, которую он поднял с португальского корабля, был я сам. Теперь каждую ночь фитиль моей динамитной шашки воспламенялся, и сколько раз мне удастся задуть его до взрыва, неизвестно никому. Моя страсть к ней становилась все больше, вырастая за пределы острова, на котором возникла.
Иные мелодии прекрасны тем, что не позволяют нам думать. Анерис, вне всякого сомнения, была воплощением одной из таких мелодий. Я мог лишь спрашивать себя о том, была ли у меня возможность противостоять этому соблазну. Теперь становилось понятно, почему Кафф так старался прикрыть ее первой попавшейся тряпкой: даже у самого непорочного инока голова бы пошла кругом, стоило бы ему только на нее взглянуть. Свитер, который она носила, казался мне оскорбительнее, чем раньше. Когда-то белый, он стал теперь желтовато– серым; волокна шерсти на рукавах и внизу висели бахромой, повсюду виднелись дыры. Иногда, когда Батис не мог нас видеть, я освобождал ее от этого балахона. Нагота являлась для нее естественным состоянием, и она нисколько ее не стыдилась: смысл слова «стыд» был ей непонятен. Разглядывая Анерис с тысяч углов зрения, я никогда не переставал ею восхищаться. Когда она, нагая, шла по лесу. Когда садилась на гранитную скалу, скрестив ноги. Когда поднималась по лестнице маяка. Когда загорала на балконе в лучах нашего грустного солнца, неподвижная, как ящерка: лицо запрокинуто, подбородок поднят к небу, глаза закрыты. Как только представлялась такая возможность, я занимался с ней любовью.
Поскольку Батис добровольно превратился в узника маяка, вооруженного винтовками, а омохитхи не появлялись, улучить момент нам было нетрудно. Правда, Кафф тиранил свою заложницу сильнее обычного, но делал это совершенно непоследовательно: он то удерживал ее около себя, то, наоборот, прогонял прочь. Ночью она страдала, а днем томилась без дела. Я не раз замечал это, когда мне приходилось подниматься на верхний этаж, чтобы прихватить что-нибудь съедобное. Пока Батис нес караул на балконе, Анерис наводила порядок в комнате. У нее были весьма своеобразные представления о том, как должны располагаться предметы. Полки казались ей местами ненадежными, и она ими пренебрегала. Ей нравилось расставлять вещи на полу плотными рядами и закреплять каждую сверху камешком.
Когда я освобождал ее, мы прятались где-нибудь в лесу. Малыши несколько раз заставали нас вместе, но, по правде говоря, не обращали на нас внимания. Всем известно, что по глазам детей можно прочитать их мысли. Им свойственно принимать как должное то, что они видят, а не следовать заученным истинам. Невиданное раньше просто кажется им новым, а вовсе не странным. Когда мне это удавалось, я потихоньку старался понять отношение Анерис к малышне: оно было практически безразличным. Она просто воспринимала их как дополнительное неудобство. Они могли бы стать связующей линией между ней и ее сородичами, могли бы вызвать у нее воспоминания и принести ей новости из ее мира. Однако Анерис не проявляла к ним ни малейшего интереса и уделяла им столько же внимания, сколько человек – муравьям. Однажды я увидел, как она ругала Треугольника. Если малышня вообще была назойливой, то этот стоил целой дюжины. Она распекала его, а проказник преспокойно говорил ей одно и то же, словно был глух к ее брани. Эта способность моего подопечного всегда казалась мне исключительно ценным свойством, но она считала ее худшим из недостатков. Любому стороннему наблюдателю было ясно, что ярость Анерис была направлена вовсе не на бедного малыша, а против ее сородичей. Она отреклась от них, так же как я отрекся от людей. Дело было именно в этом. Нас отличало только то, что Анерис и омохитхов разделяло совсем небольшое расстояние, тогда как люди были от меня бесконечно далеко.
Зачем я задавал вопросы, на которые невозможно найти ответа? Я был жив. Меня уже давно могло не быть на этом свете, а я жил. Надо удовлетвориться этим и не просить большего. Чудовища давно могли бы разорвать меня в клочья, и мой труп разлагался бы на дне Атлантического океана. И тем не менее я находился рядом с ней и мог ласкать ее, не зная ограничений, забыв обо всем. Однако мои попытки стать ей ближе каждый раз заканчивались неудачей.
Мог ли я удивляться этой настороженности, зная, как она жила на маяке раньше? Как бы то ни было, ее отношения с этим человеком переплетались с моими. Более того, сначала я даже стал соучастником его жестокости. С другой стороны, без сомнения, никто не удерживал ее на маяке силой. Казалось, она не испытывала к Каффу ни ненависти за совершенное над ней насилие, ни благодарности за предоставленную защиту. Словно этот ограниченный человек, который грубо овладевал ею, унижал ее и бил, был просто неизбежным злом и не более того.
Любовные ласки приоткрывали какую-то иную дверь, я читал это на ее лице. Она смотрела на меня словно через толстое стекло, с выражением, которое легко можно было спутать с нежностью. Эти всплески желания, несмотря на всю их убогость, все же немного приближались к какому-то подобию любви. Но это был только мираж. Даже под пыткой она бы не стала отвечать мне лаской. Когда я пытался начать с ней разговор с откровенностью, достойной нашей участи двух самых одиноких на планете любовников, когда обнимал ее слишком крепко, глаза Анерис затуманивались, как у умирающей птицы.
Однако не стоило даже пытаться описать нашу жизнь, она не следовала никакому сценарию; маяк принадлежал к области непредсказуемого, и наша история потекла далее по очень извилистому руслу.
15
Однажды малыши не появились в обычный час. Ближе к полудню, когда стало очевидно, что они уже не придут, Треугольник расположился на скале, как орленок, и стал пристально смотреть на океан. Но его тревога длилась недолго. Вскоре он уже обнимал мое колено и извивался всем телом. Таким образом проказник выражал свое нетерпение, когда ему хотелось играть.
Больше всех переживал по поводу исчезновения малышей я. Они были единственной отдушиной на этой обожженной порохом земле. Анерис пребывала в своем обычном непроницаемом молчании. Батис ощущал прилив энергии, он был счастлив, что могло показаться странным. Но таковым не являлось. Хотя Кафф никогда бы в этом не признался, он понимал, что малыши были каким-то сигналом. Сейчас, когда они исчезли, его порядок восстанавливался. И точка. Ему не приходило в голову, что вслед за исчезновением малышей могло произойти какое-то новое событие.
Я наблюдал за ним, когда он раскладывал боеприпасы, устраивал новые заграждения, готовил новое оружие. Батис соорудил из пустых консервных банок некое подобие органа, в трубы которого положил оставшиеся сигнальные ракеты, чтобы стрелять ими, как снарядами. Он много
болтали даже смеялся. Возможность обстрелять нападающих разноцветными ракетами чрезвычайно его вдохновляла. Кафф шутил по этому поводу, но меня нисколько не радовал его черный юмор.
Это было воодушевление умирающего. Выиграть битву мы не могли. Держаться до последнего патрона, возможно, оправдывало его понимание жизни, но никогда бы ее не спасло.
Мы пообедали вместе.
– Возможно, они не станут дожидаться ночи, – сказал я.
– Можете на меня рассчитывать, – повторял Кафф. – Я им задам перца.
И смеялся, морща нос, как кролик.
– А что, если они не собираются нас убивать? Вы все равно будете стрелять?
– А вы? – спросил он. – Не будете стрелять, если они попытаются это сделать?
Анерис сидела на полу, скрестив ноги. Ее глаза были открыты, но смотрели в никуда. Она не шевелилась, точно спала наяву. Я подумал, что наши баталии вертятся вокруг нее, как планеты вокруг солнца. Батис улегся на кровать, заскрипели пружины. Его огромный живот то поднимался, то опускался. Кафф не спал, но и не бодрствовал, так же, как Анерис. Что делал я посередине комнаты с винтовкой в руках? Мой разум говорил, что я держал ее из предосторожности, а сердце говорило, что я делал это по обязанности. Батис открыл глаза. Он смотрел в потолок не мигая и, не поднимаясь с кровати, спросил:
– Вы хорошо закрыли дверь?
Я понял ход его мыслей. Таким образом, он по-своему принимал возможность того, что омохитхи придут при свете дня. Но эта фраза вызвала у меня и иные чувства. На протяжении последних дней Кафф смотрел сквозь пальцы на мое решение опекать Треугольника. Где он был сейчас? Батисом руководили исключительно практические соображения: он боялся, что озорник учинит какую-нибудь глупость во время боя. Меня раздосадовало, что именно Кафф напоминал мне об этом.
Я бегом спустился по лестнице. Внизу его не было. Я выбежал с маяка, замирая от страха. Там, на границе леса, я увидел его. Свет заходившего солнца отбрасывал на снег голубоватые отблески. Треугольник сосал палец и, увидев меня, засмеялся. Несколько омохитхов стояли на коленях возле него; они обнимали его и дружелюбно говорили ему что-то на ухо. За деревьями виднелись еще шесть или семь его сородичей. Я разглядел только их светящиеся глаза и лысые головы.
Мороз пробежал у меня по коже. Однако никакой западни тут не было. Множество рук омохитхов подтолкнули Треугольника, и он подбежал ко мне. Пошел дождь. Крупные капли стучали – тон, тон, тон – и пробивали в снегу кратеры, как маленькие метеориты. Треугольник вцепился в мое колено, требуя, чтобы я посадил его на закорки. Все его интересы сводились к одному: во что мы будем играть.
Вероятно, омохитхи ожидали какого-то ответа на свой жест доброй воли. Но вдруг мне показалось, что их лица напряглись. Я обернулся и заметил Батиса, который наблюдал за нашей сценой. Он метался по балкону, как нервный скунс. На перилах ему уже удалось закрепить свое изобретение.
– Они пришли с миром, Батис! – крикнул я, одной рукой прикрывая Треугольника, а второй размахивая в воздухе. – Они нам не желают зла!
– Прячьтесь на маяке, Камерад! Я вас прикрою!
Он пытался привести в действие свое орудие. При помощи шнура Кафф соединил ракеты, которые заложил в жестяные трубки. Жерла этого орудия целились прямо в нас.
– Не делайте этого, Кафф! Не поджигайте фитиль!
Но он его поджег. Стволы были недостаточно длинными, и ракеты взлетели беспорядочно. Одни осыпали нас искрами, пролетая над головами, другие падали на землю и подскакивали несколько раз, прежде чем разорваться. Восьмицветный фейерверк горел над долиной. Я упал на землю, прикрывая своим телом Треугольника, но во время этой безумной атаки он выскользнул из– под меня, точно рыбка.
Омохитхи прыгали взад и вперед, стараясь увернуться от ракет и пуль Батиса, которые свистели рядом с моей головой, жужжали, как пчелы, решившие устроить себе гнездо у меня в ухе. Треугольник плакал от страха, стоя на полпути между мной и своими сородичами. Я присел на корточки и жестом позвал его к себе, обещая защитить от любой беды. Он колебался, не зная, искать ли убежища у меня или бежать к морю. Его внутренняя борьба причиняла мне боль. Мне казалось, что нас словно разделила стеклянная стена, в которой невозможно было найти даже маленькую лазейку, чтобы снова оказаться вместе. Наконец он отступил на несколько шагов. Потом удалился в сторону моря. Я увидел, как он прыгнул в волны. Получи я удар штыком между ребер, мне было бы не так больно.
Добравшись до маяка, я взлетел вверх, перепрыгивая через ступеньки, и в ярости схватил Каффа за грудки. Я сжал его с такой силой, что одна из пуговиц его бушлата осталась у меня в кулаке.
– Я вам жизнь спас! – протестовал он.
– Спас жизнь? – зарычал я. – Вы разрушили последнюю нашу возможность ее сохранить!
Я вышел на балкон. Как этого и следовало ожидать, омохитхи растворились. Треугольника тоже не было видно. Скоро стемнеет. К дождю присоединились порывы сильного ветра. Трубки орудия Батиса – идиотские жестянки – звенели, ударяясь об ограду балкона. Сначала этот шум бесил меня, но потом заставил погрузиться в безнадежную меланхолию. «Какой ничтожный заупокойный звон», – сказал я себе. Батис пристально всматривался вдаль и повторял:
– Где они, где, где?
Мне не оставалось ничего другого, как сжимать в руках винтовку и плевать на ветер. Иногда я с горечью бросал ему какое-нибудь оскорбление. Мы следили друг за другом то исподтишка, то открыто. Наступила темнота. Положение стало абсурдным до крайности. Мы не произносили ни слова, сидя каждый на своем конце балкона, и уже не знали, следим ли мы за движениями в темноте или друг за другом. До самой полуночи ничего не происходило. Дождь смывал остатки снега, сбегал ручейками по выемкам гранита и уносил к морю плоты мертвых веток.
Неожиданно луна раздвинула тучи, которые ее закрывали. Это позволило нам разглядеть нескольких омохитхов. Они были у опушки леса, там же, где и раньше, и не делали никаких попыток, чтобы приблизиться к маяку. Я искал глазами Треугольника. Батис выстрелил. Омохитхи пригнулись, некоторые опустились на четвереньки и бросились наутек.
– Полюбуйтесь на своих друзей! – торжествующе сказал Батис. – Они уползают, как черви. Где еще вы могли видеть таких ничтожных созданий?
– На любом поле боя, идиот! Я и сам ползал по земле, когда надо мной свистели пули! – закричал я. – Не стреляйте! Как мы сможем найти с ними общий язык, если с маяка в них летят пули? Не стреляйте!
Одной рукой я направил дуло его ремингтона в небо. Однако Батис с яростью рванул винтовку на себя и разрядил ее в сторону леса.
– Не стреляйте! Не стреляйте, проклятый австриец! – зарычал я, пытаясь вырвать оружие у него из рук.
Кафф взбесился так, словно я хотел оторвать ему руку. Он взял винтовку наперевес и вытолкнул меня с балкона. Батис открыто объявлял мне войну, выкрикивая оскорбления в мой адрес. Красный от ярости, я опустился на стул, кусая губы. Нечего было и пытаться убедить в чем-либо человека, который потерял рассудок. Кафф последовал за мной. Он, рыча, отложил ремингтон в сторону и стал отчитывать меня: его речь то ускорялась, то неожиданно прерывалась, в ней не было ни связи, ни логики. Вместо ответа я просто наблюдал за ним, скрестив руки на груди, как это делают обвиняемые на скамье подсудимых. Он размахивал над головой своим гарпуном, похваляясь подвигами. Анерис сидела на полу, прижавшись к стене; ее кожа была гораздо темнее, чем всегда. Тоненьким голосом она затянула свою песню.
Потерявший рассудок Батис пнул ее ногой. Он сделал это вслепую, не думая, куда придется его удар. В этот момент он казался мне страшнее омохитхов; я испытывал к нему такую ненависть, какой никогда не питал к ним. Град ударов Батиса повалил на пол мебель. Одной рукой он схватил Анерис за горло и прокричал ей прямо в ухо какую-то гадость на немецком языке. Его ручища душила ее. Я подумал, что он свернет ей шею, точно птице. Но этого не случилось. Он еще плотнее прижал свои губы к ее уху и стал шептать ей нежные слова. Батис говорил тоном, который был для него необычен. Более того: веки его глаз неожиданно набухли, еще чуть-чуть – и он бы разрыдался. Кафф, это воплощение человеческой грубости, был готов расплакаться. Из упавшего шкафчика выглядывала книга. Я подобрал ее. Это был том Фрейзера, который Батис от меня спрятал.
– Господи, вы это знали? – сказал я, стирая пыль с обложки. – Вы всегда это знали.
Снаружи слышался вой омохитхов, в нем слышалось скорее негодование, чем ярость. Каффом овладело крайнее напряжение. Мне казалось, что оно должно было как-то разрядиться, и, вместо того чтобы продолжать говорить, я замолчал. Лучшего способа показать ему, что он не в состоянии привести ни одного довода в свою пользу, мне придумать не удалось.
Выдержав паузу, я назидательным тоном предложил ему выход:
– Батис, нам надо предложить им что-нибудь взамен мира. Это вам не прусские войска: они не потребуют безоговорочной капитуляции.
Мне казалось, что Кафф был обезоружен. Но мои слова неожиданно придали ему силы для нападения. Яростно грозя мне пальцем, он заговорил. В его голосе я услышал иронию, на которую раньше считал его неспособным:
– Вы с ней переспали, это ясно как день. Вы с ней спите. В этом-то все и дело!
Я хотел лишь предложить ему разумный выход: пойти на мирные переговоры, чтобы сохранить себе жизнь. Но обстоятельства складывались так, что он делал правильные выводы посредством ложных построений.
– Мои любовные интересы не совпадают с вашими, – сказал я самым дипломатичным тоном, на который был способен.
– Вы ее заполучили! – сказал он, вспыхнув от ярости. – Вы ее сделали своей. Я это чувствовал с того самого дня, когда впервые вас увидел, с того дня, когда вы переступили порог маяка. Я знал, что рано или поздно вы нанесете мне удар в спину!
Наша любовная история в самом деле так волновала его? Маловероятно. Подобное обвинение было лишь клапаном, через который он направлял свою ненависть. Нет, он не просто обвинял меня в адюльтере. Я был достоин более жестокого порицания, как человек, поднявший свой голос против построенного им примитивного мира, в котором не было места оттенкам; я мог продолжить свое существование только при условии сохранения четкой границы между черным и белым. Прикладом, наносившим мне удары, подобно дубине, двигала не ненависть, а страх. Страх понять, что лягушаны подобны нам. Страх перед тем, что они могут предъявить вполне выполнимые требования. Страх, что нам придется опустить оружие, чтобы выслушать их. Винтовка, от которой я с трудом уворачивался, говорила об этом красноречивее любого оратора: Батис, Батис Кафф, в своем намерении уйти как можно дальше от лягушанов превратился в существо самой отвратительной породы, какую только можно себе представить, в чудовище, с которым невозможно вести какой бы то ни было диалог.
В какой-то момент я совершил роковую ошибку: мне не следовало испытывать его терпение до такой степени. Сейчас он был готов убить меня. Сам не знаю, как мне удалось добраться до люка. Спотыкаясь и падая, я спустился по лестнице и оказался на нижнем этаже. Однако Батис последовал за мной, рыча, как горилла. Его кулаки двигались с невероятной силой. Они опускались на мои плечи, словно удары молота. К счастью, толстая одежда немного смягчала удары. Кафф понял это, схватил меня за грудки обеими руками и с силой прижал к стене. Голосом, который извергался из самых недр его биографии, он выплевывал слова: