- Постарайся заснуть, Зульфугар-даи. Утро вечера мудренее. Утром обо всем поговорим; ты нам про урядника расскажешь, а мы с Мошу послушаем тебя.
- Я его на Кровавой горе схватил... - Зульфугар-киши прикрыл глаза, как если бы задремал, но не задремал, нет, продолжал: - Как увидал он меня, бедняга, так в ноги мне повалился, пощади, говорит, Зульфугар, не убивай меня, да стану я жертвой твоих деток... Обросший весь, черный, глаза безумные, не сразу разберешь: человек или вурдалак какой... Я ему: ай Мухаммед! Из Баку уполномоченный прибыл, Салахов Адыль Гамбарович, велит убить тебя. Ты, говорит, урядник, классовый враг, ты много зла народу сделал. Если я труп твой ему под ноги не брошу, он меня в Сибирь сошлет, помру я там в снегах... А он опять свое - не убивай меня. Нет, говорю. А он опять - не убивай. Сел на землю, положил голову на камень, камень там, был гладкий такой, как столешница, плачет. - Зульфугар-киши открыл глаза, посмотрел на Махмуда и спросил: - Айя, Махмуд, сынок, видал ты в жизни, как человек плачет?
- Как не видать? - дурашливо отвечал Махмуд. - Темир как два стакана вина выпьет, так Тамару свою вспоминает и плачет.
- Темир-то? Я не про такой плач, я о другом тебе толкую, сынок... - Он опять прикрыл глаза, ресницы его затрепетали, как крылья у испуганного мотылька. И замолчал надолго. Махмуд зевнул, устал за день, да и час поздний, спать хотелось. Он-то надеялся, что приедет, сделает укол, даст лекарство, да и ляжет спать в смежной комнате, где ему обычно стелили. Что может быть лучше доброго сна в теплой постели в этакое ненастье? Ледяной холод, пронзивший его давеча на реке до мозга костей, так и не вышел из него. И куда это Салатын запропастилась со своей водкой, выпил бы стопочку, согрелся, да и духом прояснился забыл бы всю эту муть, что тут старик нагородил... Махмуд еще раз внимательно оглядел Зульфугара-киши. Да нет, не похож он на смертельно больного, и пульс нормальный, и давление, ни температуры, ни головной боли... Это все старость проклятая! Ни жизни тебе, ни смерти легкой, чтобы разом ото всего оторваться... Вовремя надо человеку из этой жизни уходить, в свой срок. А кто заживется, тому хворью маяться да былое вспоминать-мучиться, а тут как раз и злой дух выскочит невесть откуда, и ну тебе сердце живьем глодать, голову мутить... Приснилось ему, должно, все это, урядник этот чертов, вот он и мается.
Махмуду показалось, что Зульфугар-киши заснул, наконец, он дважды тихо окликнул его, но тот не отозвался. Но Зульфугар-киши не спал, нет...
Он проскочил границу времен и оказался у подножья Кровавой горы, в рваной тени отвесных остроконечных скал, со снежных вершин которых дул ледяной ветер. Он увидел молодого человека: крепко зажав в толстых, как у негра, губах самокрутку и жадно затягиваясь, тот держал в левой руке ружье наизготовку и острыми из-под черных мохнатых бровей глазами щупал местность вокруг, выискивал чей-то силуэт. Прежде, чем подняться сюда, к подножью Кровавой горы, человек с ружьем несколько ночей просидел в своей землянке при свете семилинейной лампы и, дымя самокруткой, все думал-передумывал. И так думал, и этак, затосковавши от дум, выходил из землянки, шел на берег Куры, которая катила свою волну, под одинокой луной, в самой середине неба, слушал ночные шорохи, и додумал, наконец, или может быть, бросил думать, зарядил ружье, завернулся в епанчу и ранним утром, еще до птиц, вышел из деревни и пошел по тропе, ведущей к Кровавой горе. И теперь уже все - хоть мир пополам тресни, хоть горы с места сойди и в лепешку его раздави, человек с ружьем должен взвести курок и выстрелить, переполошить эти горы и ущелья и убить человека. Так уж ему на роду написано и ничего-с этим не поделаешь, такая ему доля вышла.
"Будет сделано, товарищ Салахов!"
Когда он поднял и перекинул поперек лошади труп Сарыджа-оглу Мухаммеда, с гор вдруг со страшным воем сорвался ветер. Сорвался и затих, затаился. А он, повесив ружье через плечо, сощурился и огляделся вокруг, и ему подумалось, что эти горы, может быть, с сотворения мира живой души не видели... если бы не два этих выстрела и звериный, вырвавшийся из самого брюха мык Сарыджа-оглу Мухаммеда. Прислушиваясь, как в груди у него переворачивается сердце от этой нетронутости, он посмотрел на лошадь, которая, почуяв кровь, беспокойно грызла удила, и завопил во всю мощь своих легких: - Сгорел я, испепелился, э-эй, горы!..
... На лестнице послышались тяжелые шаги Салатын; Мошу позевывая и потирая слипавшиеся глаза, поднялся, чтобы открыть ей дверь. Салатын внесла большой поднос, уставленный тарелками с отварной курицей, зеленью, десятком свернутых в трубку лавашей и непочатой бутылкой водки. У Махмуда при виде водки подкатило к горлу, тутовка, которую он пил с Селимом в шашлычной Халила, и от которой у него так страшно горело нутро, еще не вся из него вышла; может быть, лучше не пить, подумал он. Но эту нерешительную мысль тотчас перечеркнула другая: нет, надо выпить, хотя бы стопочку, а то холод из костей не выйдет.
Зульфугар-киши открыл глаза, поискал кого-то и спросил у дочери:
- Куда Темир подевался?
Салатын, с помощью сына накрывавшая на стол, сказала, не оборачиваясь:
- Ох, уж мне этот Темир! Выхлебал полбутылки водки, заел горбушкой хлеба, выругал Тамариных отца и мать и завалился спать.
- Не плакал? - спросил Махмуд.
- Не-е-ет, что ты? Сразу спьянел. Но до чего же у него сердце мягкое, доктор Махмуд, до чего же добрая душа этот татарин... - Салатын обернулась и посмотрела на Махмуда, в ярком свете люстры явственно обозначились красные прожилки в ее глазах. - Побольше бы таких людей на свете, тогда бы и зла стало поменьше.
- Нам всем, стало быть, в пьянчужки записаться? - весело сказал Махмуд. - И круглые сутки у станционного буфета околачиваться. Так, что ли?
- А что еще лучше этого может быть? - ответил ему за дочь Зульфугар-киши, перехватил досадный взгляд дочери и добавил: - Что, вру, что ли?.. Что, по-твоему, лучше - ослом быть или пьянчужкой?..
Салатын подперла подбородок обеими руками и укоризненно покачала головой.
- Не срами нас на старости лет, - сказала тихо, - помолчи, прошу, помолчи.
Ну-у! Сейчас старик взъярится и скажет дочери колкость.
- Уймитесь вы! - поспешил Махмуд затушить затлевшую было ссору. Он разлил водку по стаканам, себе побольше, Старику поменьше, живо разделал вареную курицу, разделил на четыре равные части круглую шкурку лаваша и вместе с Салатын приподнял Зульфугара-киши и посадил его в кровати, подложив ему под спину подушки. Потом взял со стола стакан водки и подал Зульфугару-киши.
- А ну, тяпни! - сказал.
- Доктор Махмуд, не повредит ли это ему? - спросила в тревоге Салатын, глаза ее округлились от страха.
- Не будь дурой, женщина! - опередил Махмуда Зульфугар-киши; голос у него был бодрый, Махмуду это понравилось. - Тяпну, да еще как! Не хуже Темира! - прикрыл глаза и опасливо, по глоточку, выпил всю водку до дна, взял из рук Салатын кусок белого мяса и, жуя, сказал весело: - Ох-хай! Хороша водочка!
У Махмуда против ожидания (будто и не его, едва бутылку увидел, затошнило) водка прошла легко, как ртуть, он даже не поморщился. Но на всякий случай быстро завернул зелени в кусок лаваша и стал есть. Не прошло минуты, как водка теплом разлилась по всему его телу, рассеяла муть в голове и сняла ломоту в костях. У него поднялось настроение, и он сказал, чему-то радуясь:
- Зульфугар-киши, дорогой ты мой! Да стану я жертвой тебе!..
- Упаси аллах, дитя мое!.. - отвечал Зульфугар. - Право слово, не знаю, отчего, но я ожил. То ли от лекарства твоего, то ли от этой чертовой водки!
Махмуд посмотрел на Зульфугара, лицо старика, действительно, совершенно преобразилось, на худых щеках сквозь жесткую щетину заиграл румянец, глаза смотрели твердо, в них не было ни страха, ни так напугавшей Махмуда безнадежности. Сейчас это были обыкновенные глаза, глаза старика, чей смертный час еще не пробил. "Кажется, пронесло, - сказал себе Махмуд. Слава создателю, пронесло!"
Салатын, сидевшая, поджав ноги на полу, будто подслушав мысли Махмуда, закивала ему из своего угла, ей показалось тоже, что отец пришел в себя.
Махмуд на радостях налил себе еще полстакана, пододвинул куриное бедрышко, не спеша и уже не опасаясь последствий, выпил залпом водку и стал с аппетитом есть курятину.
- Салатын, - сказал он, жуя, - я тоже ожил, клянусь тебе головой Мошу! В вашем доме все впрок, все - на пользу человеку. Знаешь, почему? Потому что все честью и совестью нажито...
Махмуд прожил на свете сорок пять лет и еще в раннем, сиротском своем детстве усвоил, что всякое бедствие, даже самое что ни на есть огорчительное, неизменно в конце концов заканчивается успокоением. Успокоение это не приносит ни радости, ни сердечного мира, оно просто служит всему концом, пределом. У бедствий, даже самых ошеломляющих и причиняющих невыносимую боль, как у всего в мире, есть свой конец, свой предел - вот и все. Сколько раз он был свидетелем тому, как население прикуринских деревень ждало наводнения... Спали вполглаза, терзались, ждали как светопреставления, с жизнью прощались. И случалось, разольется Кура, снесет ближние сады-огороды, выворотит деревья с корнями, дверь с петель сорвет, сарай унесет вместе со скотиной - и ничего, обойдется, люди покричат-поплачут и отойдут, жизнь войдет в свое прежнее русло и продолжается. Продолжается жизнь, вот что! И у всякого горя-печали, у всего, что ни пошлет судьба человеку, есть свой непременный конец, как есть непременная точка в конце самой длинной, самой змеисто-извилистой фразы. И если бы не было этой точки, этого предела, то жизнь, пораженная в свой корень, остановилась бы, ни трава бы не росла, ни дерево, ни человек, ни птица, ни самый ничтожный муравей не выжили бы, не уцелели. Потому что без конца и предела никто и ничто не выдержит, будь то птенец или тот же двуствольный граб с широкошумной кроной, без конца и предела у всего живого разорвется сердце.
И слава создателю, события этой ночи тоже неплохо закончились, можно сказать, вполне успокоительно закончились. Что ни говори, а приехать с риском для жизни в такое ненастье и не суметь ничем помочь старику успокоения в этом было бы мало. Случись что, Махмуд ночь бы не спал, да и потом не вдруг пришел в себя. Обошлось! Слава создателю, обошлось!..
Махмуду, как обычно, постелили на раздвижном диване в гостиной, смежной с комнатой, где лежал больной. Еще каких-нибудь лет пять тому назад, когда к Зульфугару-киши наезжали важные гости из районного центра, а то из самого Баку, в этой комнате накрывался большой длинный стол и начинался славный пир "лей-пей", как называл это по-русски гостеприимный и щедрый хозяин Зульфугар-киши.
Во дворе Темир жарил на двух мангалах шашлыки из свежезабитого барашка, наверх то и дело несли горячие, истекающие жиром шампуры и большие бутыли с кизиловкой и тутовкой. Шутили, смеялись, говорили тосты, а под конец, когда гости пытались загасить холодным айраном хмельной пожар, Темира звали наверх, сажали где-нибудь в конце стола и подносили ему выпить. Кто-нибудь из гостей доставал из кармана четвертной или полу сотенный и давал Темиру, и Темир запевал высоким голосом какую-нибудь запомнившуюся ему с детства татарскую песню. Голос свой он напрягал до того, что на глазах у него выступали слезы. Потом Темир пел шуточные песни, смешно коверкая слова, чем вызывал у застольников гомерический хохот. Смеялись от души, смеялись до упаду, до того, что, казалось, сейчас от смеха лопнут стекла в окнах и стены дадут трещину; вот как смеялись в этой гостиной еще лет пять тому назад. На протяжении долгих лет здесь все оставалось, как было: стол и стулья, ковры и мутаки, и диван-кровать, и красные портьеры на окнах. Не стало только портрета Сталина на стене над диваном. Салатын тишком рассказала Махмуду, как однажды Зульфугар-киши уже за полночь вошел в гостиную, включил свет, долго стоял, смотрел на портрет, потом молчком, никому ни слова не проронив, снял его со стены, снес вниз, в кладовую и сунул в угол, повернув лицом к стена. На месте того портрета сейчас висела увеличенная фотография хозяина дома, Зульфугара-киши в военной гимнастерке с орденами на груди.
Такая, брат, жизнь, язви ее в корень!..
Махмуд разогрелся, разомлел, добрая Салатынова водочка вышибла холод из костей, клин, как говорится, только клином и вышибешь. Он подложил правую руку под голову и уставился в сереющий потолок, который в мутном за оконном свете был похож на серое небо перед дождем.
В доме все сладко спят, подумал Махмуд, и Салатын, и Мошу, и Зульфугар-киши, и Темир... Вся деревня сладко спит. Так привыкли люди за тысячу, за миллион лет. Зайдет солнце, смолкнут птицы, и все ложатся в постель, поворачиваются лицом к востоку, где взойдет наутро солнце, и засыпают. Чтобы дождаться желанного утра, увидеть его в тысячный, в миллионный раз. Махмуд усмехнулся: ей-ей, если собрать воедино все их сны, можно составить целую книгу!... Но, чур, без бредовых снов Зульфугара-киши. Надо же такое - мертвец приснился... Махмуд, снова занервничал, заворочался - таких штучек он не выносил!.. Проклятый урядник, не идет из головы и все тут! Да что из головы, с глаз не уберется никак, так и стоит, как живой, вот ведь напасть!.. Нет, тут, похоже, и в самом деле, другой случай... Непростая история.
Салатын собрала со стола, унесла вниз остатки еды и посуду, а Зульфугар-киши, смотревший таким молодцом после стакана водки, вдруг опять забубнил свое, стал во второй и третий раз рассказывать давно всеми забытую и быльем поросшую историю, и голос у него опять стал слабый, прерывистый.
Тут Салатын вернулась, и они с Махмудом в один голос помянули крепким словцом и урядника, и его отца-мать; наконец, Махмуд, сказав в сердцах по-русски: "Вот тебе на!", оборвал на полуслове Зульфугара-киши и спросил, что, мол, такого плохого сделал этот сукин сын урядник, что ты его на месте, без суда и следствия, порешил?
Зульфугар-киши наморщил лоб, помолчал, потом с недоумением посмотрел на Махмуда и вдруг выкрикнул высоким, пронзительным голосом: "Будет сделано, товарищ Салахов!".
Странные слова эти, смысла которых никто не понял, всех в комнате рассмешили.
Ах ты, жизнь окаянная, язви тебя в корень!..
Махмуд закрыл глаза, но тут Зульфугар-киши так горестно вздохнул во сне, что ему стало не по себе. Он подумал, что надо встать, взглянуть на больного, но отяжелевшие веки не размыкались, усталость взяла верх.
Зульфугар-киши опять ахнул, еще глубже и горестнее, но Махмуд уже ничего не слышал, он спал.
Зульфугар-киши открыл глаза, почесал себе живот под одеялом и вдруг услышал какой-то голос. Голос был знакомый и незнакомый. Он поднялся и сел в постели. Голос шел со двора. Кто бы то мог быть, родимые?.. Старик не вытерпел, опустил ноги с кровати, влез в шлепанцы, и как был в белом нижнем белье, подошел к окну и посмотрел во двор. Внизу, под тутовым деревом маячил какой-то силуэт, но старик не разобрал, кто это. Луна в небе стояла высокая и яркая, ни облачка вокруг, светло как днем, но как ни старался Зульфугар-киши, лица человека он не разглядел. Хотел было окликнуть дочь Салатын, спавшую тут же на полу, но передумал, и с бьющимся сердцем неожиданно для себя самого распахнул настежь окно и, удивляясь звучной силе своего голоса, крикнул:
- Кто это там, эй, ты?
- Это я, Зульфугар, я - Сарыджа-оглу Мухаммед.
Если б нашелся кто сейчас спросить Зульфугара-киши, когда за всю свою жизнь он был по-настоящему счастлив, то он, не раздумывая, не рассчитывая, не размышляя, ответил бы, что вот в эту минуту, как открыл окно и услышал голос Сарыджа-оглу Мухаммеда, и счастлив потому, что от сердца у него отлегло наконец, и от радости он готов воспарить на самое на седьмое небо. Целый мир подарили ему в одну минуту, хотя целый мир и отняли. У него отняли горы-ущелья, поля и леса, родных и близких, солнечный свет, соловьиное пение и колыбельную матери, но сердце в нем билось по-новому и гнало новую кровь в его жилах, и в этом был несказанный, никогда прежде не испытанный покой. Господи, на все воля твоя!..
- Иду, иду, дорогой! - закричал Зульфугар-киши.
Но в доме никто не проснулся. Даже пес не забрехал, как это делал обычно в ответ на всякий ночной шум. Луна, ярко, как солнце, светившая с самой середины небесного свода, еще больше усилила свой свет, и этот свет вошел в глаза Зульфугара-киши, проник вовнутрь и растопил лед у него в груди.
- Сейчас, дорогой, боль твоя - в печень мне, сейчас иду, - сказал Зульфугар-киши и заплакал навзрыд. Оглянулся, увидел лежавшую ничком и крепко спавшую дочь Салатын, но не вспомнил, кто эта женщина, оглядел комнату, посмотрел на свою пустую кровать, но не вспомнил, где он находится. И, как был, в шлепанцах и нижнем белье, открыл дверь, спустился по лестнице, вышел во двор, но под тутовым деревом не было Сарыджа-оглу Мухаммеда.
- Я в Куре, Зульфугар, спускайся сюда!
- Иду, иду, дорогой! - Зульфугар-киши открыл калитку, вышел со двора и спустился к Куре. На берегу Куры он приостановился и поискал глазами.
Сарыджа-оглу Мухаммед стоял в самой середине русла, меж больших, серебрящихся в лунном свете валунов, оплетенных засохшими черными водорослями.
- Куда же вода куринская подевалась, айя? - удивился Зульфугар-киши.
- Что ты, какая вода, давно уже никакой воды тут нету... Иди же, не мешкай, наш путь далек.
- Иду, иду, дорогой, - сказал Зульфугар-киши и ступил в пересохшее русло Куры, заспешил к Сарыджа-оглу Мухаммеду, ожидавшему его меж серебрящихся валунов.
Зульфугар-киши подошел близко и внимательно посмотрел в лицо ему, но опять не разглядел, лица не было. Он окинул всего его взглядом, увидел дыру у него в животе, в дыру набилась сырая земля. Там, у подножья Кровавой горы он разрядил свою пятизарядку в живот Сарыджа-оглу Мухаммеда. Зульфугар вздохнул и жалостно спросил:
- Не болит?
- Что ты, какая боль, давно уже никакой боли нет!.. - Сказав это, Сарыджа-оглу Мухаммед протянул руку и схватил Зульфугара-киши за запястье.
- Доброй смерти тебе, Зульфугар.
- Смерти навстречу, Сарыджа-оглу Мухаммед.
- Пойдем?
- Пойдем.
Взявшись за руки, они пошли по усеянному камнями пересохшему руслу Куры на север, в сторону высоких гор. Далеко впереди шли, взявшись за руки, две девочки в длинных платьях, с рассыпанными по плечам легкими белыми волосами, которые колыхались, как тюлевые занавески, голые пятки у них были в ссадинах и трещинах.
- Твои это, Мухаммед? - спросил Зульфугар-киши.
- Мои.
- А как?..
- Они померли спустя два месяца после того, как ты меня застрелил. "Сгорел я, испепелился, э-э-эй, горы!" - Одну зовут Гаранфил, другую Ясемен*.
______________ * Гаранфил - гвоздика; Ясемен - сирень. Женские имена.
Зульфугар-киши крепко сжал руку Сарыджа-оглу Мухаммеда, и они пошли дальше, на север. Шагая так по иссохшему руслу Куры, они увидели на высоком ее берегу силуэт сарбаза в железных латах, у сарбаза меж лопаток торчала пика, из раны текла кровь, растекаясь пятнами по камням.
- Куда путь держите, братья? - спросил, увидев их, сарбаз.
- В Пещеру Дедов, брат.
Сарбаз в мгновенье ока спрыгнул вниз со скалистого берега.
- Доброй вам смерти.
- Смерти навстречу.
Луна стояла в самом центре небесного свода, и осиянные ее светом, горели серебристым огнем камни в иссохшем русле Куры.
А под луной по руслу шли молча Гаранфил и Ясемен, а позади Зульфугар-киши с Сарыджа-оглу Мухаммедом и сарбазом, который погиб от руки брата из-за девушки-иноверки. Они шли в сторону Пещеры Дедов.
... Труп Зульфугара-киши нашли утром на берегу Куры подле большого гладкого валуна, где в былые добрые свои денечки он сиживал, покуривая трубку, напевая себе что-нибудь под нос, а иногда часами созерцая течение вод. Его нашел Темир, он же принес эту весть еще спавшему в доме Махмуду.
Темир, проснувшись на рассвете, встал, позевывая и потягиваясь, потирая набухшие на висках жилы - после вчерашней тутовки в голове стояла полупудовая тяжесть, спустился на берег Куры умыться и проверить заодно лодку, потому что сразу после утреннего чая им с Махмудом предстояло трогаться в обратный путь. Он издали еще увидел человека в белом нижнем белье, ничком лежавшего на сырой земле возле гладкого валуна, и почему-то сразу догадался, что этот несчастный - Зульфугар-киши и никто больше. У него вырвался из горла звук, похожий на кошачий взвизг, он ударил себя ладонями по коленям и, повернув назад, вбежал во двор, взлетел на одном дыхании наверх и мимо крепко спавшей Салатын кинулся в гостиную, где спал Махмуд. Вскочив и кое-как одевшись, Махмуд с Темиром побежали на берег Куры.
Махмуд перевернул тело на спину, схватил запястье, чтобы найти пульс и, отчаянно мотая головой, промычал сдавленно. Темир присел на корточки и с трясущейся нижней челюстью, смятенно смотрел снизу вверх на фельдшера Махмуда: он ждал, он надеялся на чудо. А у Махмуда лоб покрылся холодной испариной, волосы встали дыбом от ужаса - он быстро закрыл глаза Зульфугару-киши и если бы не сделал этого, то, возможно, и впрямь повредился бы в уме: у покойного в глазах отражались две звезды, каждая величиной с яблоко, они сияли, как осколки льда.
- Господи, помоги! - охрипшим вдруг голосом вскрикнул Махмуд.
- Может быть, он не кончился еще, а Махмуд? - спросил Темир.
- Ты что, ослеп? - прохрипел Махмуд. - Как же не кончился, когда одеревенел уже?! Царство тебе небесное, Зульфугар-киши!
И в этот момент со двора Зульфугара-киши раздался душераздирающий крик и стенания Салатын:
- О-о-ох, осиротела я, несчастная!..
В старинном селе на берегу Куры начинался очередной, отлаженный веками похоронный обряд.
Мошу отправили на почту обзвонить руководство района, как-никак, умер старый большевик, один из последних, а очень может быть, и самый последний в районе ветеран. Салатын настояла на том, чтобы из соседнего шиитского села позвали моллу, за ним пошел Темир. Посоветовавшись с фельдшером Махмудом, решили, что ничего в том не будет зазорного, если усадить моллу в одной из укромных комнат нижнего этажа, чтобы он там тихо-мирно почитал коран по усопшему и отпел его, как от века положено. Оно, конечно, Зульфугар-киши старый большевик, и в буйной своей молодости немало мечетей вокруг позакрывал, но бога он не забывал, то и дело поминал его.
Весть о смерти Зульфугара-киши быстро обежала село. Едва успели перенести его труп с речного берега в дом, как двор и улица уже были полны людей, все население, от мала до велика, сошлось сюда выразить свое соболезнование Садатын и Мошу, а заодно и фельдшеру Махмуду. Когда схлынул первый наплыв односельчан, труп отправили в деревню Берзин в единственную уцелевшую мечеть, обмыли и привезли обратно, положили головой к Кыбле в гостиной на длинном столе. А после этого трое - Махмуд, Темир и Мошу зашли за дом, где густо разрослись деревья, и Махмуд почему-то нервно сказал Мошу:
- Иди же, неси скорее бутылку водки, но так, чтобы не видел никто, слышишь?
Мошу вернулся не с одной, а с двумя бутылками водки и со свертком, в котором оказались остатки вчерашней курятины, сыр и зелень. Стаканы он принес в карманах брюк, по одному в каждом.
Махмуд поднял голову, посмотрел сквозь голые, но уже налившиеся соком, позеленевшие ветки дерева вверх - свинцовое небо всей своей тяжестью навалилось ему на плечи, по позвоночнику прошли мурашки, голова слегка закружилась.
"Что это было, а? - подумал он о давешних звездах в глазах покойного, каждая - величиной с яблоко. - Как это понимать, как объяснить, кому сказать об этом? Тот же Темир, если ему сказать, на смех поднимет. Зовешься доктором, скажет, а чушь несешь несусветную, ступай к молле, скажет, пусть он порчу от тебя отведет, заговорную молитву напишет, а ты себе на шею повесь и носи. Ну и дела! Ну и влип же я!..".
- Наливай, Темир!
- Сейчас, мой дорогой, сейчас! - ласково отозвался Темир; он смотрел таким ягненком, что кажется, еще чуть-чуть и заблеет, жалобно помахивая хвостиком.
Темир налил по полстакана, и они с Махмудом выпили, Мошу, стоя в сторонке, смотрел на них.
- Да снизойдет благодать на усопшего! - сказал Махмуд.
- Да полнится светом его могила... мочи нет, как жалко его... отозвался Темир.
Мошу заплакал беззвучно. Махмуд, нахмурившись и покачав головой, выразительно посмотрел на него.
- Перестань... Ты уже взрослый парень, мужчины не плачут. - И сам с трудом проглотил ком в отвердевшем вдруг горле.
Темир, вяло жуя лаваш, посмотрел на Махмуда:
- Слышь, Махмуд, - сказал, - сон мой в руку!
- Что еще за сон, айя? И ты туда же! - Махмуд вздрогнул, он, кажется, навсегда испугался этого слова "сон".
- Да ничего! - тряхнул головой Темир и, помолчав, сказал, уставившись покрасневшими от водки и слез глазами на Махмуда: - Такие страсти мне нынче ночью снились, не приведи господь... Говорю тебе: сон в руку.
- Что такое? - испугался Махмуд. - Ты, может быть, тоже урядника во сне видел?
- Нет. Я волка видел.
Махмуд краем глаза увидел, как усмешка тронула губы Мошу, он и сам готов был улыбнуться
- Ну и что, - спросил, - съел он тебя?
Темир, оставив без внимания эти слова, налил еще по полстакана, и они снова выпили.
- Вижу, Махмуд, что я в лесу, вроде как наш Караязский лес... Клянусь твоей головой!... Вижу, волк, старый, весь облезлый уже, сидит на боевом щите, ну, знаешь как в кино показывают, а в глазах у него, Махмуд, клянусь твоей головой, большие звезды горят...
Махмуд присел на корточки и схватился за голову.
Из дома донеслись плач и причитания. Мошу изменился в лице и со страхом посмотрел в сторону дома. Махмуд поднял голову.
- Открой вторую бутылку, Темир... Лей, сирота, лей, выпьем. Может, загасим жажду.
Не один я верю в сны. Большинство людей верит, но одни стесняются признаться, а другие притворяются, что не верят, какие, мол, сновидения, все вздор, дело ясное и вполне объяснимое. А прежде, помнится, нисколько не стеснялись. Я всегда, верил в сновидения, но должен признаться, что прежде верил больше, потому что у меня тогда и надежды было больше. Потому что сон и надежда, как сиамские близнецы, один без другого не живут.
Моя бабушка, известная отгадчица снов, говаривала, что вода снится к ясности, конь, - к войне и изгнанию, змея - к богатству. И так далее, всего я не помню. Мои сны она толковала наоборот.
Бабушка толковала сны родственникам, знакомым, соседям, всем, кто ни попросит. Придет к ней, бывало, женщина, поговорит о том о сем, а потом сон свой расскажет и сидит ждет, как приговора, что бабушка скажет. А бабушка выслушает внимательно, а потом начинает толковать сон шиворот-навыворот, чтобы не портить людям крови, не посеять отчаяния в душе у них.
В годы войны это было драгоценное умение - толковать сны навыворот. Люди уходили от нас утешенные, умиротворенные.
У нас был вещий кот. Как начнет бабушка сон отгадывать кому, он бросается к ногам и начинает беспокойно скрести пол лапами. Так и остались во мне нераздельно два этих звука - усталый, полный тревоги бабушкин голос и скрежет кошачьих когтей об пол.
Я с детства любил смотреть сны. И сейчас, стоит мне лечь в постель и укрыться одеялом, как я заказываю себе сновидение. И, действительно, вижу. Но по утрам уже не рассказываю жене. Проснувшись утром в предрассветной полутьме и уставившись в одну точку на потолке, Я начинаю вспоминать, что мне снилось... Высокая лестница, я стою внизу и смотрю вверх. Там, наверху, горит свет. У каждого человека в его сновидениях есть свой несказанный свет.
В моих сновидениях это мерцающий сквозь густой туман свет свечи.
Так вот, ты стоишь внизу, смотришь вверх, и хоть не видишь и не слышишь, а знаешь, веришь, что она сейчас появится, непременно появится, потому что иначе быть не может, не может свет гореть зря, она придет и положит конец ожиданию и тревоге, даст глотнуть воздуха. Она придет, посмотрит сверху, увидит тебя, и с удивлением и интересом в глазах начнет спускаться по лестнице. А ты пойдешь ей навстречу, и на середине лестничного марша вы встретитесь. Ты погладишь ее легкие, белоснежные, пахнущие утренней росой волосы, потрешься лицом об ее грудь, поцелуешь в глаза. И что-то тебя уколет в грудь и ты скажешь: "не уходи". И все.
Ты останешься один, как перст, в этом серо-желтовато-красноватом тумане, в этом слабом, мерцающем свете. Если на свете есть сто разновидностей одиночества, то эта - сто первая.
... Встанешь с постели, пойдешь на кухню, откроешь кран и залпом выпьешь стакан холодной воды. Вернувшись, снова уляжешься в постель, закроешь глаза и попытаешься вернуться в свой сон, увидеть его продолжение. Но и заснув, ничего такого уже не увидишь, а так, чепуху какую-нибудь нестоящую. Но в чем я убежден, так это в том, что все сны, некогда виденные человеком, спустя годы, пять, десять или пятьдесят лет, смотря по тому, как судьба распорядится, - непременно вернутся к нему. Я сам это не раз испытал на себе. Проснувшись однажды поутру, ты вспомнишь вдруг какое-то мгновенье своей жизни, чаще всего детства или юности, давно и, казалось бы, напрочь забытое событие или чей-то взгляд, голос - да так явственно, так выпукло, так сильно. Потом ты вспомнишь, что во сне ты ел арбуз и слышал этот самый голос, и этот арбуз и голос отпирают в твоем мозгу одну из наглухо запертых дверей. К этому роду снов относятся и мои любимые сны. И если откровенно, кто из нас не мечтает вернуть хоть на миг свое прошлое, прожить его еще раз?..
Вот я в нашем дворе, босой, в трусах и майке, с непокрытой головой, с хрустом ем кислое яблоко и смотрю, как Сейфулла-ами подметает двор. С утра и до самого вечера Сейфулла-ами подметает двор и улицу, а вечером, еще засветло, снимает свой белый передник, уносит в подвал свою метлу и ржавое ведро, цепляет на грудь полученную спустя месяц после Победы медаль "За оборону Кавказа" и, глядя себе под ноги, идет в угловой магазин. Купив бутылку сладкого вина и немного соленого творога в бумажном кулечке, он возвращается и, остановившись, грозит нам, ребятам, своим толстым указательным пальцем: "Ах вы, чертенята этакие, ах, вы, пострелята, когда же вы по домам разойдетесь, бай-бай пора!"