Дневник провинциала в Петербурге
ModernLib.Net / Отечественная проза / Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович / Дневник провинциала в Петербурге - Чтение
(стр. 14)
Автор:
|
Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович |
Жанр:
|
Отечественная проза |
-
Читать книгу полностью
(869 Кб)
- Скачать в формате fb2
(358 Кб)
- Скачать в формате doc
(366 Кб)
- Скачать в формате txt
(356 Кб)
- Скачать в формате html
(359 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29
|
|
Зачем я приехал?! Но несмотря на то, что этот вопрос представлялся мне чуть не в сотый раз, я все-таки и к Донону поехал, и с кокотками ужинал, и даже увлек за собой Прокопа, предварительно представив его Нагибину как одного из представителей нашего образованного сословия. Нагибин принял Прокопа с тою дружескою любезностью, которою отличаются вообще помпадуры новейшего закала, а во время нашего переезда к Донону (мы ехали в четвероместной коляске) был даже очарователен. Он не переставал делать Прокопу вопросы, явно свидетельствовавшие, что он очень серьезно смотрит на предстоящую ему задачу. - Ваша губерния плодородная? - любопытствовал он. - Была, вашество, прежде, а теперь... Нынче, вашество, не плодородие, а вольные мысли в ходу-с. Вот ежели вы изволите нас подтянуть, так оно, может быть, и воротится, плодородие-то... - Постараюсь-с. Но не скрываю от себя, что задача будет трудная, потому что зло слишком глубоко пустило корни... Ну-с, а скажите, и лес в вашей губернии растет? - Рос, вашество, прежде... богатые леса были! а теперь и лесок как-то тугонько идет. У меня, однако ж, в парке еще не все липки мужики вырубили. - Гм... однако и липа растет?! Потом пошли расспросы: можно ли иметь на месте порядочную говядину (un roastbeef, par exemple! {ростбиф, например!}), как следует поступить относительно вина, а также представляется ли возможность приобрести такого повара, который мог бы удовлетворить требованиям вкуса более или менее изысканного. - Не скрою от вас, - говорил Нагибин, - я смотрю на свою роль несколько иначе, нежели рутинеры прежнего времени. Я миротворец, медиатор, благосклонный посредник - и больше ничего. Смягчать раздраженные страсти, примирять враждующие стороны, наконец, показывать блестящие перспективы вот как я понимаю мое назначение! Or, je vous demande un peu, s'il y a quelque chose comme un bon diner pour apaiser les passions! {А, скажите, есть ли что-либо лучше, чем добрый обед, чтобы утишить страсти!} С своей стороны, Прокоп рисовал картины самого мрачного свойства. - Все прежде бывало, вашество! - ораторствовал он, - и говядина была, и повара были, и погреба с винами у каждого были, кто мало-мальски не свиньей жил! Прежде, бывало, ростбиф-то вот какой подадут (Прокоп расставил руки во всю ширину), а нынче, ежели повар тебе беф-брезе изготовит - и то спасибо скажи! Батюшка-покойник без стерляжьей-то ухи за стол не саживался, а мне и с окуньком подадут - нахвалиться не могу! - Скажите пожалуйста! стало быть, задача моя труднее, нежели я предполагал? - Чего же, вашество, хуже! У меня до эмансипации-то пять поваров на кухне готовило, да народ-то все какой! Две тысячи целковых за одного Кузьму губернатор Толстолобов давал - не продал! Да и губернатор-то какой был: один целый окорок ветчины съедал! И куда они все подевались! - Однако ведь вы кушаете же? - с некоторым беспокойством спросил Нагибин. - Кушаем-то кушаем. У меня и нынче повар, - что ж! ничего повар. Да страху-то у него, вашество, нет! Как только Прокоп произнес слово "страх", разговор оживился еще более и сделался общим. Все почувствовали себя в своей тарелке. Начались рассуждения о том, какую роль играет страх в общей экономии народной жизни, может ли страх, однажды исчезнув, возродиться вновь, и наконец, что было бы, если бы реформы развивались своим чередом, а страх - своим, взаимно, так сказать, оплодотворяя друг друга. - Реформы, вашество, ничего! - либеральничал Прокоп, - и не такие бы реформы можно вытерпеть, кабы страх был! На эту речь Нагибин ответил крепким пожатием руки. - Я с вами согласен, - сказал он, - без страха нельзя. Но я постараюсь! - Трудненько будет, вашество! - Трудно - я это знаю. Но я привык. Я привык к борьбе, и даже жажду борьбы! Но скажу прямо: не хотел бы я быть на месте того, кто меня вызовет на борьбу! Sapristi, messieurs! Nous verrons! nous verrons qui de vous ou de moi aura le panache! {Черт побери, господа! Еще посмотрим, посмотрим, на чьей стороне будет победа!} И Нагибин так свирепо погрозил кому-то в воздухе, что в воображении моем вдруг совершенно отчетливо нарисовалась целая картина: почтовая дорога с березовой аллеей, бегущей по сторонам, тройка, увлекающая двоих пассажиров (одного - везущего, другого - везомого) в безвестную даль, и наконец тихое пристанище, в виде уединенного городка, в котором нет ни настоящего приюта, ни настоящей еды, а есть сырость, угар, слякоть и вонь... - Фюить!! ---- На Конюшенном мосту мои мечты были снова прерваны жалобами, которые изливал Прокоп. - Даже климат, - говорил он, - и тот против прежнего хуже стал! Помещиков обидели - ну, они, натурально, все леса и повырубили! Дождей-то и нет. Месяц нет дождя, другой нет дождя - хоть ты тресни! А не то такой вдруг зарядит, что два месяца зги не видать! Вот тебе и эмансипация! Нагибин слушал эти ламентации и улыбался. Ему приятно было думать, что устранение всех этих бедствий: и недостатка поваров, и бездождия, и излишества дождя - все это лежало на нем одном. - Да-с, тяжело ваше положение, messieurs, - произнес он задумчиво, - но я надеюсь, что с божьей помощью, и сильный общим доверием... Конца фразы я не расслышал, потому что в эту самую минуту мы въехали в ворота ресторана. Было около часу ночи, и дононовский сад был погружен в тьму. Но киоски ярко светились, и в них громко картавили молодые служители Марса и звенели женские голоса. Лакеи-татары, как тени, бесшумно сновали взад и вперед по дорожкам. Нагибин остановился на минуту на балконе ресторана и, взглянув вперед, сказал: - Совершенно как в "Тысяче одной ночи"! не правда ли? А Прокоп тем временем шептал мне на ухо: - У тебя деньги есть? - Есть, а что? - Чудак! надо же честь оказать! Я пошел побродить по дорожкам и потому не присутствовал при процессе заказывания ужина. До слуха моего долетали: "ecrevisses a la bordelaise" {раки по-бордоски.}, "да перчику, перчику чтобы в меру", "дупеля есть?", "земляники, братец, оглох, что ли?", "на первый раз три крюшона..." Но на меня нашел какой-то необыкновенный стих: я вдруг вздумал рассчитывать. Припомнил, сколько я в таком-то случае денег даром бросил, сколько в таком-то месте посеял, сколько у меня еще остается, и наконец достанет ли... При этом вопросе я почувствовал легкий озноб... Достанет ли? В каком смысле достанет ли? Ежели в обширном... о, черт побери! и зачем это я начал рассчитывать! Но, раз начавшись, работа мысли уже не могла скоро прерваться. Не сладив с расчетами, я обратился к будущему и должен был сознаться, что отныне нигде: ни в рязанско-тамбовско-саратовском клубе, ни даже в Проплеванной - нигде не избежать мне ни Минерашек, ни Донона, ни Шато-де-Флера. Нагибин непреклонен, он не положит оружия, доколе останется хотя один медвежий угол, в котором не восторжествовали бы "les grands principes du Porc-Epic" {великие принципы Дикобраза.}. A так как я его друг, то, очевидно, было бы даже "подло", если бы я не содействовал этому торжеству. Вопрос, значит, не в том, чтобы избежать торжеств, а в том, во что они обойдутся мне в остальное время живота моего? Опять расчеты, и опять озноб... И в заключение - вопрос: да сколько же мне жить остается? А ну, как я Мафусаилов век проживу? Озноб, озноб и озноб... Я в самом грустном расположении духа вернулся к моим товарищам и нашел компанию в значительно увеличенном составе. Новыми лицами оказались: адвокат Ненаедов, устьсысольский купеческий сын Беспортошный и знаменитая девица Сюзетта. Сюзетта председательствовала на банкете и была пьяна. Купеческий сын, в качестве временного нанимателя, сидел возле нее и говорил: - Мамзель Сузетта! покажите господам ручку! Какова ручка-то, господа! Почтенный! Крушончик еще! Да земляницы-то не жалейте! В эту самую минуту я вошел. - Где ты пропадал? - набросился на меня Прокоп. - Monsieur a eu mal au ventre! {У господина заболел живот!} - решила Сюзетта для первого знакомства. - Bravo, Suzette! - воскликнули собеседники. - Госпожа Сузетта! сделайте ваше одолжение! скажите самые эти слова по-русски-с! - убеждал купеческий сын. - У гаспадин живот болел! - И превосходно-с. Значит, первое дело - померанцевки. Пожалуйте! А как мы уж по крушончику на брата сокрушили, так и вы, господин, нас догнать должны. Почтенный! крушончик для господина... Да земляницы-то не жалейте! Начался обычный кутеж наших дней, кутеж без веселости и без увлечения, кутеж, сопровождающийся лишь непрерывным наполнением желудков, и без того уже переполненных. Сюзетта окончательно опьянела. Сначала она пропела "L'amour - ce n'est que cela" {"Любовь - это вот что".}, потом, постепенно возвышая температуру репертуара, достигла до "F......nous". Наконец, по просьбе Беспортошного, разом выплюнула весь лексикон ругательных русских слов. Купеческий сын таращил на нее глаза и говорил: - Ишь, шельма, как чисто по-русски выговаривает! В таких занятиях прошло добрых три часа. Наконец купеческий сын стал придираться и окончательно набросился на Ненаедова. - Для чего я тебя нанял? - приставал он, - нет, ты ответь, для чего я тебя нанял? А хочешь, я сейчас скажу, какие такие договоры промеж нас были, когда я тебя в услужение брал? Ненаедов краснел и бледнел. Одну минуту я даже думал, что он обидится. Когда мы разъезжались, по улицам уже шло то смутное движение, которое предшествует пробуждению большого города. - А! какова Сюзетта! как, шельма, ругается! - воскликнул Прокоп, садясь со мной на извозчика. Но на этот раз я не выдержал. - Послушай, душа моя, - сказал я, - завтра я позову вот этого самого извозчика и велю ему все ругательства, которые мы слышали, при тебе повторить. А ты отдай ему те сто рублей, которые ты взял у меня, чтоб заплатить за ужин. VIII Я целый месяц не вел дневника своим похождениям и, признаюсь, даже теперь не могу с ясностью выразуметь, что происходило со мной за это время. Я был жертвой двух мистификаций сряду. Целый месяц я волновался, хлопотал и думал, что живу в самом реальном значении этого слова. Сначала я был членом VIII международного статистического конгресса (в качестве делегата от рязанско-тамбовско-саратовского клуба), участвовал во всех его трудах, доказывал негодность употребляемых ныне приемов для исследования трактирной промышленности, беседовал с Левассером, Кеттле, Фарром и проч. Потом вдруг, каким-то чудом, декорации переменились. Оказалось, что вместо статистического конгресса я чуть было не сделался членом опаснейшего тайного общества, имевшего целию ниспровержение общественного порядка, и что только по особенной божьей милости я явился пред лицом суда не в качестве главного обвиняемого, а лишь в качестве пособника и попустителя. Что Кеттле совсем не Кеттле, а пензенский помещик Капканчиков, что Левассер - отставной корнет Шалопутов, Корренти - шарманщик Корподибакко и т. д. И что все эти господа эмиссары от интернационалки... Но этого мало: в самый разгар процесса, в ту минуту, когда я уже начинал питать уверенность, что невинность моя доказана, декорации опять внезапно переменяются, и являются новые, среди которых я вижу себя... дураком! Ни конгресса, ни процесса - ничего этого не было. Был неслыханнейший, возмутительнейший фарс, самым грубым образом разыгранный шайкою досужих русских людей над ватагой простодушных провинциальных кадыков, в числе которых, к величайшей обиде, оказался и я... Только в обществе, где положительно никто не знает, куда деваться от праздности, может существовать подобное времяпровождение! Только там, где нет другого дела, кроме изнурительного пенкоснимательства, где нет другого общественного мнения, кроме беспорядочного уличного говора, можно находить удовольствие в том, чтобы держать людей, в продолжение целого месяца, в смущении и тревоге! И в какой тревоге! В самой дурацкой из всех! В такой, при одном воспоминании о которой бросается в голову кровь! Представьте себе такое положение: вы приходите по делу к одному из досужих русских людей, вам предлагают стул, и в то время, как вы садитесь трах! - задние ножки у стула подгибаются! Вы падаете с размаху на пол, расшибаете затылок, а хозяин с любезнейшею улыбкой говорит: - Скажите, какой случай! Человек! скотина! Сколько раз было говорено, чтоб этот стул убрать! Извините, пожалуйста! Вы усаживаетесь на другой стул, и любезный хозяин предлагает вам чаю. Не подозревая коварства, вы глотаете из стоящего пред вами стакана - о ужас! - это не чай, а помои! А хозяин с тою же любезностью утешает вас: - Ах, извините, пожалуйста! Это стакан с водой, в который я обыкновенно сбрасываю пепел от папирос! Человек! Скотина! Сколько раз было говорено, чтоб стакан этот убирать! И так далее, и так далее. Ежели мистификаторы упорны и пользуются здоровьем, они могут свести человека с ума. По крайней мере, я испытал это отчасти на себе. Теперь, после двух сыгранных со мной фарсов, я не могу сесть, чтоб не подумать: а ну, как этот стул вдруг подломится подо мной! Я не могу ступить по половице, чтоб меня не смущала мысль: а что, если эта половица совсем не половица, а только подобие ее, устроенное с исключительной целью, чтоб я провалился и расквасил себе нос! Есмь я или не есмь? в нумерах я живу или не в нумерах? Стены окружают меня или какое-нибудь обманчивое подобие стен? Как ни просты эти вопросы, но ни на один из них я положительного ответа дать не берусь. Я знаю только одно: что передо мною бездна, называемая "русским досужеством", бездна, которая всегда готова меня поглотить, потому что я сам, наравне с другими, участвовал в ее устройстве. Куда деваться от шалунов? как оградить себя от них? Жаловаться? - но представьте же себе процесс, в котором десяток молодых шалопаев, при открытых дверях, будут, в самых художественных образах, изъяснять, каким вы оказали себя дураком! И представьте себе, кроме того, что вы даже ничего не имеете сказать против этого! Потому что вы действительно вели себя как дурак, и нет в деле ни одного обстоятельства, которое бы не уличало вас в этом! Это сознает и председатель суда, и прокурор, и даже собственный ваш защитник, выступающий в роли частного обвинителя. На всех лицах только одно слово и написано: дурак! Нет нужды, что вы были жертвой дураков еще более бесспорных - это обстоятельство еще более отягчает вашу вину. Зачем связывался с дураками - дурак! Как не рассмотрел, что тебя окружают дураки, - дурак! Как не понял, когда даже шухардинские половые - и те догадались, что русские досужие люди над тобой шутки шутят, - дурак! Дурак - и больше ничего. Словом сказать, вы выигрываете процесс, вы сознаете себя вполне удовлетворенным перед лицом юстиции и в то же время, выходя из залы заседания, несомненно чувствуете себя... дураком! И даже не простым дураком, а, так сказать, штемпелеванным. Потому что вы утверждены в этом звании приговором суда. Потому что не было ни обвиненного, ни свидетеля, ни даже жалобщика, которого показание не резюмировалось бы в одном слове: дурак! Потому что вся аудитория хохотом выхохатывала это слово, и ввиду святости места вам даже нельзя было сказать этой хохочущей братии: чему хохочете! над собой хохочете! Но буду рассказывать по порядку. ---- Когда разнесся слух, что в Петербурге имеет быть VIII международный статистический конгресс, мной прежде всего овладело естественное чувство гордости. Стало быть, и мы не лыком шиты, коль скоро к нам то и дело наезжают то "братья" то "друзья", то "гости". Положим, что для братьев славян и для заатлантических друзей мы могли служить орудием демонстрации, но жрецы статистики - какую демонстрацию могли они иметь в виду, выбирая себе местопребыванием Петербург? Очевидно, они ни о чем другом не думали, кроме роскошного пира науки, который нигде не мог быть устроен с таким удобством, как в Петербурге. Стало быть, если отныне кто-нибудь назовет нас кадетами цивилизации, то мы можем смело сказать тому в глаза: нет, мы не кадеты! к нам обращали взоры братья славяне! с нами братались заатлантические друзья! у нас, наконец, без всякой задней мысли отдыхали современные гиганты статистики! Конечно, было тут и не без опасений - как бы не осрамиться перед иностранными гостями, - но когда мы стали с Прокопом считать по пальцам, сколько у нас статистиков, то просто даже остолбенели от удивления. Сколько рассеяно статистиков по министерствам и губерниям, статистиков, получающих определенное содержание, и следовательно, вполне достоверных! Сколько, сверх того, статистиков не вполне достоверных, а вольнопрактикующих, которые по собственной охоте ведут счет питейным заведениям и потом печатают в газетах свои труды в форме корреспонденции из Острогожска, Калязина, Ветлуги и проч.? Наконец, сколько "Прохожих", "Проезжих", "Иксов", "Зетов" и других трудолюбцев, при трепетном свете лампады разработывающих достопримечательности Лаишева, Кадникова, Обояни и иных? ' - Если всех-то счесть, так, пожалуй, и пальцев на руках не хватит! - воскликнул Прокоп, когда мы кончили обозрение наших статистических сил, - да и народ-то, брат, все какой - уж эти не выдадут! Таким образом, оставалось только гордиться и торжествовать. Но, увы! опасения - такая вещь, которая, однажды закравшись в душу, уже не легко покидает ее. Опровергнутые в одной форме, они отыщут себе другую, третью и т. д. и будут смущать человека до тех пор, пока действительно не доведут его до сознания эфемерности его торжества. Нечто подобное случилось и со мной. Не знаю почему, но мне вдруг показалось, что ежели конгресс соберется в Петербурге, то предметом его может быть только _коротенькая_ статистика, то есть такая, в которой несколько глав окажутся оторванными. Ведь статистика, думалось мне, наука почти всеобъемлющая; следовательно, предметом ее может быть не одно движение народонаселения, не одно сухое перечисление фабрик и заводов, но и другие, более деликатного свойства, общественные явления. Положим, что и явление самое деликатное можно обесцветить, запрятав его в графу и выразив в виде голой цифры, но ведь и цифры порою бывают так красноречивы, что прямо ведут к аттестациям, вроде "хорошо", "дурно", "благоприятно", "неблагоприятно" и т. д. Ловко ли будет нам признать нормальность и полезность подобных аттестаций? И, раз признавши их нормальность, можно ли будет впоследствии (когда он надоест) счесть для себя необязательным этот контроль, идущий бог весть откуда и руководящийся бог весть какими предписаниями? Возьмем для примера хоть научно-литературное развитие страны. Как ни трудно подчиняется этот предмет цифирным определениям, но несомненно, что такие определения существуют, а следовательно, статистика, даже самая скромная, не имеет ни малейшего права игнорировать их. С одной стороны, во всякой стране издается известное число газет и журналов, печатается известное число книг. С другой стороны, во всякой же стране, за немногими исключениями, существуют учреждения, обязанность которых главнейшим образом заключается в наблюдении, чтобы в литературе не было допускаемо случаев так называемого превышения власти. Статистика не может пройти молчанием эти явления; они слишком крупны и ярки, чтоб их игнорировать. Но как же поступит она по их поводу? Конечно, она прежде всего констатирует число наблюдающих за литературой чиновников, сумму получаемого ими содержания, классы занимаемых ими должностей и мундиры, тем должностям присвоенные. Разумеется, я ничего не сказал бы против статистики, если б она ограничилась исключительно одними этими фактами; но в том-то и дело, что статистика, да вдобавок "международная", всегда идет далее тех границ, которые предписываются благоразумием. Описавши мундиры чиновников, она перейдет к их деятельности, а вступивши на эту почву, найдет, что деятельность эта выразилась в стольких-то предостережениях, стольких-то закрытиях, и т. д. Вот тогда-то, собственно, и начнется так называемое "красноречие цифр". Хорошо, если цифры останутся только цифрами, то есть будут себе сидеть в подлежащих графах да поджидать очереди, когда их, наравне с прочими, включат в учебники; но ловко ли будет, если какой-нибудь "иностранный гость", отведавши нашего хлеба-соли, вдруг вздумает из цифр вывести и для нас какую-то аттестацию? Я уступаю заранее, что аттестация эта будет формулирована словами: "похвально" и "благоприятно", но приятен ли будет самый факт возможности аттестации? - вот в чем вопрос, и вопрос настолько важный, что над ним стоит очень и очень крепко призадуматься. Я, по крайней мере, думаю, что эта возможность обоюдуострая и что мы в равной мере рискуем получить и благоприятные и неблагоприятные отметки. Тут все зависит от того, сохранил ли иностранный гость благодарное воспоминание о нашем гостеприимстве или не сохранил. Нет, лучше уж совсем изъять главу о духовном развитии из программы занятий международного конгресса, нежели подвергаться риску выслушиванья каких-то аттестаций от людей, которые, быть может, и мундира-то порядком носить не умеют! Другой пример подобной же скабрезности представляет вопрос о неприкосновенности или общедоступности домашнего очага. В некоторых странах вопрос этот разрешается в пользу неприкосновенности, в других - в пользу общедоступности, но, во всяком случае, то или другое решение имеет известные практические последствия, которые отражаются на народной жизни и выражаются в форме фактов и цифр. Статистика была бы недостойна имени науки, если б она не занялась этими цифрами и фактами и не занесла их в графы свои. И вот опять выступает на сцену красноречие цифр, опять является возможность аттестации и соединенных с нею опасений, сохранил ли иностранный гость благодарное воспоминание о. нашем гостеприимстве или не сохранил? Ужели же, из-за какой-нибудь статистики, единственно ради ее полноты, мы станем мучиться сомнениями? Risum teneatis, amici? {Не смешно ли?} Гораздо проще и эту главу изъять из программы занятий конгресса - и дело с концом. Третий, еще более скабрезный вопрос представляют публичные сборища, митинги и т. д., которые также известным образом отражаются на народной жизни и, конечно, не меньше питейных домов имеют право на внимание статистики. Не изъять ли, однако ж, и его? Потому что ведь эти статистики бог их знает! - пожалуй, таких сравнительных таблиц наиздают, что и жить совсем будет нельзя! Словом сказать, вопрос за вопросом, их набралось такое множество, что когда поступил на очередь вопрос о том, насколько счастлив или несчастлив человек, который, не показывая кукиша в кармане, может свободно излагать мнения о мероприятиях становых приставов (по моему мнению, и это явление имеет право на внимание статистики), то Прокоп всплеснул руками и так испугался, что даже заговорил по-французски. - Финисе! - усовещевал он меня, - пожалуйста финисе! ну, что там! чего там? Еще услышат, - что хорошего! И вдруг я получаю через Прокопа печатное приглашение лично участвовать на VIII международном статистическом конгрессе, в качестве делегата от рязанско-тамбовско-саратовского клуба! Разумеется, что при одном виде этого приглашения у меня "в. зобу дыханье сперло"; сомнения исчезли, и осталось лишь сладкое сознание, что, стало быть, и я не лыком шит, - коль скоро иностранные гости вспомнили обо мне! Ослепление мое было так велико, что я не обратил внимания ни на странность помещения конгресса, ни на несообразность его состава, ни на загадочные поступки некоторых конгрессистов, напоминавшие скорее ярмарочных героев, нежели жрецов науки. Я ничего не видел, ничего не помнил. Я помнил только одно: что я не лыком шит и, следовательно, не плоше всякого другого вольнопрактикующего статистика могу иметь суждение о вреде, производимом вольною продажей вина и проистекающем отсюда накоплении недоимок. Конгресс помещался в саду гостиницы Шухардина - это была первая странность. В самом деле, мы, которые так славимся гостеприимством, ужели мы не могли найти более приличного помещения, хотя бы, например, в залах у Марцинкевича, которые, кстати, летом совершенно пусты? Вторая странность заключалась в том, что, кроме Кеттле, Левассера, Фарра, Энгеля и Корренти, которым меня тотчас же представил Прокоп, все остальные члены конгресса были в фуражках с красными околышами. То были делегаты от Лаишева, Чухломы, Кадникова и проч. Судите, какой же мог быть международный конгресс, в котором главная масса деятелей явно тяготела к Ливнам, Карачеву, Обояни и т. д.? Третья странность: Кеттле кстати и некстати восклицал: fichtre sapristi! и ventre de biche! {черт возьми! черт побери! ко всем чертям!} Фарр выказывал явную наклонность к очищенной; Энгель не переставал тянуть пиво, а Левассер, едва явился на конгресс, как тотчас же взял в руки кий и сделал клапштосом желтого в среднюю лузу!.. Четвертая странность: шухардинские половые не только не обнаруживали никакого благоговения, но даже шепнули мне на ухо, не пожелают ли иностранные гости послушать арфисток... Но, повторяю, ничто в то время не поразило меня: до такой степени я был весь проникнут мыслью, что я не лыком шит. Я пришел на конгресс первый, но едва успел углубиться в чтение "Полицейских ведомостей", как услышал прямо у своего уха жужжание мухи. Отмахнулся рукой один раз, отмахнулся в другой; наконец, поднял голову... о, чудо! передо мной стоял Веретьев! Веретьев, с которым я провел столько приятных минут в "Затишье"! - Веретьев! боже! какими судьбами! - воскликнул я, простирая руки. - Делегат от Амченского уезда, рекомендуюсь! - отвечал он, бросая искоса взгляд на накрытый в стороне стол, обремененный всевозможными сортами закусок и водок. - Как? статистик? Браво! Вместо ответа Веретьев зажужжал по-комариному, но так живо, так натурально, что передо мной разом воскресло все наше прошлое. - А Маша?.. помнишь? - спросил я в неописанном волнении. - Теперь, брат, она уж не Маша, а целая Марьища... - Позволь, но ведь Маша утопилась! - Это все Тургенев выдумал. Топилась, да вытащили. После вышла замуж за Чертопханова, вывела восемь человек детей, овдовела и теперь так сильно штрафует крестьян за потраву, что даже Фет - и тот от нее бегать стал! {По последним известиям, факт этот оказался неверным. По крайней мере, И. С. Тургенев совершенно иначе рассказал конец Чертопханова в "Вестнике Европы" за ноябрь 1872 г. (Прим. M. E. Салтыкова-Щедрина.)} - Скажите пожалуйста! Но что же мы стоим! Человек! рюмку водки! большую! Веретьев потупился. - Не надо! - произнес он угрюмо, - зарок дал! - Как! ты! не может быть! Не успел я докончить своего восклицания, как в сад вошли... молодой Кирсанов и Берсенев! Кирсанов был одет в чистенький вицмундир; из-под жилета виднелась ослепительной белизны рубашка; галстух на шее был аккуратно повязан; под мышкой он крепко стискивал щегольской портфель. За ним, своей мечтательной, милой походкой с перевальцем, плелся Берсенев, и тоже держал под мышкой довольно поношенный портфель, который, вдобавок, постоянно у него выползал. Как ни неожиданна была для меня эта встреча, но, взглянувши на Кирсанова поближе, я без труда понял, что, при скромности и аккуратности этого молодого человека, ему самое место - в статистике. Несколько более смутило меня появление Берсенева. Это человек мечтательный и рыхлый, думалось мне, - у которого только одно в мысли: идти по стопам Грановского. Но идти не самому, а чтоб извозчик вез, Вот и теперь на нем и рубашка криво сидит, и портфель из-под мышки ползет... ну, где ему усидеть в статистике! - Делегат от Ефремовского уезда, - рекомендовался между тем Кирсанов, подавая мне руку, как старому знакомому. - Очень рад! очень рад! Уже статистик! Давно ли? - Месяца два тому назад. Я должен, впрочем, сознаться, что в нашем уезде статистика еще не совсем в порядке, но надеюсь, что, при содействии начальника губернии, успею, в непродолжительном времени, двинуть это дело значительно вперед. - Ваш батюшка? Дяденька? - Благодарю вас. Батюшка, слава богу, здоров и по-прежнему играет на виолончели свои любимые романсы. Дядя скончался, и мы с папашей ходим в хорошую погоду на его могилу. Феничку мы пристроили: она теперь замужем за одним чиновником в Ефремове, имеет свой дом, хозяйство и, по-видимому, очень счастлива. - Да... но скажите же что-нибудь о себе! - Благодарю вас, я совершенно счастлив. Полтора года тому назад женился на Кате Одинцовой и уже имею сына. Поэтому получение места было для меня как нельзя более кстати. Знаете: хотя у нас и довольно обеспеченное состояние, но когда имеешь сына, то лишних тысяча рублей весьма не вредит. - Базаров... помните? Кирсанова передернуло при этом вопросе, и он довольно сухо ответил мне: - Мы с папашей и Катей каждый день молимся, чтобы бог простил его заблуждения! - Ну... а вы, Берсенев! - обратился я к Берсеневу, заметив, что оборот, который принял наш разговор, не нравится Кирсанову. - Я... вот с ним... - лениво пробормотал он, как бы не отдавая даже себе отчета, от кого или от чего он является делегатом. "Ну, брат, не усидеть тебе в статистике!" - мысленно повторил я и вскинул глазами вперед. О, ужас! передо мной стоял Рудин, а за ним, в некотором отдалении, улыбался своею мягкою, несколько грустной улыбкою Лаврецкий. - Рудин! да вы с ума сошли! ведь вы в Дрездене на баррикадах убиты! воскликнул я вне себя. - Толкуйте! Это все Тургенев сказки рассказывает! Он, батюшка, четыре эпизода обо мне написал, а эпизод у меня самый простой: имею честь рекомендоваться - путивльский делегат. Да-с, батюшка, орудуем! Возбуждаем народ-с! пропагандируем "права человека-с"! воюем с губернатором-с! - И очень дурно делаете-с, - заметил наставительно Кирсанов, - потому что, строго говоря, и ваши цели, и цели губернатора - одни и те же. - Толкуй по праздникам! Ведь ты, брат, либерал! Я знаю, ты над передовыми статьями "Санкт-Петербургских ведомостей" слезы проливаешь! А по-моему, такими либералами только заборы подпирать можно!
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29
|