Познакомиться оказалось очень мудрено. Барон с дочерью почти нигде не бывал, кроме двух стариков, земляков своих. У самого барона приемов не было никаких. Он почти никого не пускал к себе, кроме тех же приятелей финляндцев и кроме родственника покойной кузины своей, т. е. того же фон Энзе.
Быть представленным барону и баронессе где либо на большом бале во дворце или в собраньи, или в театре, на каком-либо публичном увеселении, гуляньи или зрелище – было невозможно. Барон изредка показывался с дочерью-красавицей в многолюдных сборищах. Но к чему же это знакомство поведет? К одному визиту, причем барон может и не принять его, или приняв и не отдав визита, не звать.
– Как же быть! Ведь это какая-то чертовщина. Это надо мной дьявол тешится! – думал и восклицал Шумский. – Одна девушка на всю столицу мне понравилась и крепко, сразу… И ее-то и нельзя видеть! Она-то и живет, как в монастыре или в крепости.
Было одно простое средство. Объяснить все отцу и просить графа Аракчеева явиться посредником в этом и для него удивительном по своей неожиданности приключении. «Его буян Миша, да влюблен?»
Но зачем? Что просить у графа. Просить его объяснить барону, что некто, его побочный сын, несказанно прельщен баронессой и… Что же? Сватать его?!
– Да я вовсе не собираюсь свататься или жениться, – смеялся Шумский сам с собой. – Да барон за меня дочь и не отдаст, пожалуй. Эти чухны гордятся тоже своим дворянским происхождением. А они наполовину шведы, стало быть, как говорят бывавшие в Швеции – еще более горды и надменны, чем иные аристократы иных стран. Да я и не хочу жениться на ней… Чего же я хочу? Познакомиться, видеться, понравиться… А там видно будет! Полюбит она меня, мы и без покровительства моего отца и согласия барона обойдемся.
Прошло еще около недели.
Шуйский стал настойчиво и решительно избегать своих товарищей, никого не пускал к себе, не сказываясь дома или сказываясь больным и почти перестал выезжать. Сидя один в своей спальне, он ломал себе голову.
– Что делать? Врешь, башка, надумаешь. Я в тебя веру имею крепкую… Только надо пугнуть тебя. Надумаешь! Извернешься…
И кончилось тем, что молодой человек, предприимчивый и дерзкий, не привыкший сдерживать себя пред какой-либо преградой, когда затея возникала в его голове – вдруг придумал нечто совершенно невероятное и мудреное… А между тем, оно показалось ему самым простым и легким делом… Действительно, если ему, Шумскому, по пути к цели в дерзком замысле, не останавливаться ни перед чем, смело шагать через все условия принятой морали и принятых обычаев, через крупные и важные преграды и помехи, – то успех может быть несомненно…
– Была не была! Пан или пропал! Смелость города берет! – весело восклицал Шумский.
Молодой малый надумал проникнуть в дом барона и сделаться у него своим человеком, воспользовавшись некоторыми странностями его характера, его чудачеством, которое было известно в столице и которое Шумский узнал через посредство ездившего в Финляндию за справками Шваньского. Молодой человек решил верно и метко два вопроса, один по отношению к барону, другой относительно молодой девушки.
Во-первых, кому дозволит скорее и легче барон, добряк до чудачества, гвардейцу флигель-адъютанту или простому смертному, серенькому человечку, бывать у него часто и видать запросто и его самого и дочь баронессу. Конечно, последнему скорее!
Во-вторых, способна ли будет запертая в четырех стенах дома, и, очевидно, скучающая девушка полюбить того почти единственного человека, которого она будет видать ежедневно запросто… Гордость будет ее останавливать, но скука будет толкать на сближение с ним. Если она благосклонно относится к немцу-улану, то очевидно от тоски, одиночества и однообразной жизни.
И Шумский решил перейти порог дома барона не Шумским, сыном Аракчеева, не офицером гвардии, а замарашкой, бедным дворянином, чуть не умирающим с голода в столице за неимением места и работы…
Родители дали ему, господину Иванову, Михайлову или Андрееву – блестящее воспитание, научили даже отлично говорить по-французски, сделали из него светского человека и умерли, не оставив ни гроша и пустив на все четыре стороны… Круглый сирота – он погибает… А он не глупее, не дурнее других, пожалуй, головой выше многих батюшкиных богатых сынков, гвардейцев и чиновников столицы…
Барон может и благодеянье человеку оказать и пользу извлечь себе из него…
И так надо Михайлову или Андрееву, – эти два имени ему все-таки ближе и легче на них отзываться – надо явиться к барону за куском хлеба, Христа ради.
На первых порах Шумский решился было прямо идти к барону, с улицы проситься пред его ясны очи, но тотчас же раздумал…
– Для скачка нужен разбег, – пошутил он. – Чем дальше я отойду от цели вначале, тем скорее ее достигну. Надо ехать в Гельсингфорс. Надо быть рекомендованным оттуда каким-нибудь дураком к одному из старичков приятелей барона. А этот уже меня, как своего протеже пошлет к Нейдшильду. И барон не откажет услужить приятелю… А понравиться ему – уже мое дело!..
Через три дня после этого решения, Шумский исчез из Петербурга и пропадал неделю…
Никому в его квартире не было известно, где он. Товарищи предполагали, что он в Грузине, и только один Квашнин, узнавший от Копчика, что барин поехал по Выборгской дороге – удивился и был озабочен.
Шумский, снова появившийся в столице, был неузнаваем. Он был весел, добр со всеми без исключенья, говорлив и по всему… самый счастливый человек на земле. Вдобавок, он совершенно перестал пить, играть и вообще кутить… По утрам он начал рано вставать, чего никогда не бывало прежде и, тотчас выйдя из дому, исчезал до полудня, а иногда до двух часов дня, но вместе с тем за это время нигде никогда никому из приятелей не попался навстречу… Он пропадал в эти часы, а где – не хотел объяснить и всегда отвечал звонким и довольным смехом счастливого человека.
Так прошел месяц, после чего Шумский стал снова задумчив, озабочен, раздражителен, вспыльчив и всем товарищам было уже ясно, что у молодого человека есть нечто очень серьезное, что он чем-то волнуем донельзя. Какая-то тайна в его жизни мучает его и изводит.
IX
Нравственная пытка, которую переживал Шумский и которую заметили его друзья, явилась последствием его знакомства и сближения с пленившей его юной баронессой. Ловко и дерзко одолев все препятствия и проникнув в дом Нейдшильда, Шумский, собственно, не достиг ничего.
Белолицая и светлоокая финляндка была непобедима, неуязвима… Страсть Шумского, разгоравшаяся с каждым днем, казалось, не могла вовсе коснуться ее, не только зажечь в ней искру сочувствия или взаимности.
– Что ж это… Мраморная статуя! – восклицал часто Шумский, оставаясь один и обдумывая свои отношения к очаровавшей его женщине. – Нет!.. Это снеговая глыба, принявшая образ молодой девушки…
Иногда вне себя от злости и отчаяния он восклицал:
– Она просто восковая кукла! Действительно, баронесса Ева была красива, как может быть красива только искусно сделанная кукла с нежной, прозрачно белой кожей лица и рук, с розовым румянцем на щеках, легким и ровным, который никогда не сходил и никогда почти не усиливался, будто нарисованный. Большие светло-голубые глаза, окаймленные пепельными бровями и почти серебристыми ресницами, имели только одно выражение невозмутимого спокойствия, вечной ясности души и помыслов, а равно и отсутствия воли…
Пылкая и поэтому нетерпеливая натура Шуйского должна была пройти целый искус терпения и выжидания… Тут столкнулись огонь и лед.
Сначала, когда к барону Нейдшильду явился бедный и благовоспитанный молодой человек, г. Андреев, с рекомендацией приятеля барона и стал просить занятий ради куска хлеба, барон затруднился… Но доброта его взяла верх… Г. Андреев, элегантный, умный, даже остроумный, притом скромный, наконец, собеседник более или менее занимательный, понравился барону.
– Такому молодому человеку нельзя не оказать благодеяний! – решил про себя и сказал дочери барон.
И Нейдшильд стал давать Андрееву разную работу, иногда порученья, иногда он просто сажал его и хотя холодно вежливо, но беседовал с ним подолгу, удивляясь его благовоспитанности и образованию.
Баронессу Шумский видал не всякий раз, когда являлся, да и то мельком, на мгновенье. И надо было непременно придумать что-нибудь, чтобы видать ее чаще и хотя немного сблизиться.
По счастью для себя, даровитый и способный малый обладал в числе разнообразных маленьких талантов – одним, который давно бросил… Когда-то, года три назад, он много и хорошо рисовал пастелью и случалось делал удачные портреты. Заброшенный талант теперь мог сослужить службу. Шумский со страстью снова принялся за цветные карандаши и в десять дней сделал два портрета, которые привели его товарищей в искренний восторг.
– Стало быть, не разучился. Могу! могу! – радовался Шумский, как ребенок.
Разумеется, на предложение г. Андреева делать портрет баронессы пастелью больших размеров, чуть не en pieds,
барон с удовольствием согласился…
Начались сеансы… т. е. пребывание наедине, вдвоем, по часу и более…
Шумский теперь мог по праву, не сводя глаз с модели, страстно пожирать глазами свою очаровательницу.
Баронесса Ева в первые сеансы сидела молча, холодная, как статуя, безучастная, как восковая кукла, строгая, как королева; но понемногу, поневоле прислушиваясь к тому, что без умолку говорил и рассказывал скромный, любезный и умный г. Андреев, Ева, наконец, сама заговорила. Она стала интересоваться судьбой художника-портретиста, его невероятным и тяжелым прошлым.
Шумский столько налгал и выдумал на себя, что нужно было особое усилие памяти, чтобы не запутаться самому в том романе, который он сочинил и героем которого был сам…
И Ева стала относиться к Андрееву участливо, мило, снисходительно. Он ее интересовал, ей было его жалко всем сердцем. А от жалости к чувству недалеко.
– Но к какому чувству? – спрашивал себя Шумский.
Дни шли за днями. Ева встречала живописца несколько любезнее, чем прежде, подавала руку, чего прежде не делала, улыбалась, как доброму приятелю…
Затем, глаза ее стали иногда дольше останавливаться на сидящем пред ней за мольбертом молодом человеке. В глазах появлялось что-то большее, чем благосклонность, ясно светилось чувство приязни…
И Шумскому оставалось теперь изучить характер баронессы, знать всю ее жизнь наизусть, не только все ее привычки, склонности или причуды, но даже, по возможности, все ее тайные помыслы. Тогда уже легко будет бороться с ее гордостью и с ее ледяным хладнокровием.
– Но как этого достигнуть? – думал Шумский и, конечно, ничего придумать не мог.
Самый пустой случай помог ему. Однажды баронесса во время сеанса была озабочена и не в духе. На вопрос Шумского, она объяснила, что у нее настоящее маленькое горе. Ее любимая горничная, жившая у нее уже года три, выходит замуж и уезжает с мужем в Свеаборг.
Шумский даже вспыхнул от мгновенной мысли, которая при объяснении баронессы зародилась нежданно в его голове. Мысль эта, как скользнувший луч среди темноты, даже, как упавшая молния, осветила ему дальнейшее его поведение, дальнейшие козни относительно возлюбленной.
Он стал расспрашивать баронессу об ее любимице, выходящей замуж, предлагая найти ей совершенно такую же девушку взамен. Ева оживилась, насколько ее натура и раз принятое чопорно-вежливое отношение к г. Андрееву, позволяли это. Из расспросов, искусно и тонко делаемых, Шумский узнал, что в однообразной и скучной обстановке Евы горничная при ней поневоле играла видную роль, была почти наперстницей, которой она поверяла многое задушевное…
Шумский выслушал все и объявил, что баронесса другой такой же горничной в Петербурге не найдет, а равно и он сам не берется найти.
– Это невозможно, – объявил он. – Подходящая девушка, полуобразованная, не захочет быть горничной или хоть даже только именоваться таковой. А горничные, существующие в Петербурге из крепостных или из вольных, совсем не годятся, чуть не простые деревенские бабы.
А, между тем, в тот же вечер полетел гонец в Грузино с письмом молодого человека к матери, в котором он просил немедленно выслать к нему девушку Прасковью.
X
Девчонка, когда-то едва не утонувшая и вытащенная из воды нянькой Шумского, была теперь девушкой уже взрослой, но на вид ей можно было дать не более 20-ти лет, настолько была она моложава, жива и красива. Среди дворни грузинской, Прасковья, или, как все звали ее, Пашута, была совершенно «отметным соболем». Авдотья, спасшая ее, привязалась к ней, считала приемышем, так как у девушки не было налицо ни отца, ни матери. Они были живы, но находились Бог весть где. Отец был сдан за вину в солдаты и бежал, а жена его или разыскала его и жила с ним, или просто пропадала, в свою очередь…
Оба числились в бегах… Спустя пять-шесть лет, появился в Грузине мальчик, завезенный проезжими и оставленный на селе как бы подкинутым, с запиской на имя нянюшки Авдотьи, в которой говорилось, что ее просят призреть младенца Василия, брата Пашуты.
Факт говорил ясно, что беглые муж и жена живы и здоровы. Аракчеев строжайше приказал разыскивать их, но пойманы они не были, а ребенок был оставлен на селе.
Когда мальчику минуло пять лет, его сестре было уже 16 и девушка выхлопотала, чтобы брата взяли в дом, в число дворни.
Положение самой Пащуты в грузинском доме было исключительное. Няня Авдотья, пользовавшаяся таинственным и непонятным значением у господ, защищала Пашуту от всех, так же, как защищала своего питомца от гнева графа и Настасьи Федоровны.
Пашута была как бы на правах приемной дочери Авдотьи и поэтому первым товарищем игр молодого барчонка Миши. Девочка, будучи гораздо старше барчонка, часто, когда ей было уже лет 12 или 14, заменяла няню и приглядывала за шалуном. Разумеется, этой подняньке доставалось не мало от капризного и избалованного барчука.
Когда Мише минуло 16 лет, а Пашуте было уже за двадцать, юноша переменился в своем обращении с бывшей своей поднянькой… Он заметил и понял, что эта Пашута очень красивая девушка… Барчонок начал нежно и ласково относиться к Пашуте, родные заметили это и двусмысленно улыбались. Они не находили ничего против того, чтобы Пашута стала первой прихотью Миши, его первой победой и первой живой игрушкой.
Но сердечная вспышка, нечто в роде первой любви, поскольку мог быть на нее способен прихотливый и черствый сердцем барчонок, продолжалась недолго.
Шумский встретил в девушке самый страстный, ожесточенный и крутой отпор в своих намерениях.
Пашута давно, с первых дней своей тяжелой роли подняньки, возненавидела этого барчонка. Страстно, со слезами и отчаянием явилась она просить Авдотью спасти ее от ухаживания молодого барина. Авдотья, казалось, только того и ждала, обрадовалась просьбе своего приемыша и повернула дело очень хитро… Молоденькая девушка из грузинской дворни была взята ходить за бельем и платьем Миши…
Авдотья повела все дело так хитро, что Миша, его родные и все в доме были убеждены, что нежданная перемена совершилась сама собой. Молодой барин вдруг изменил Пашуте и быстро увлекся другой, которая была гораздо менее привлекательна, чем Пашута, но более уступчива.
Прошло несколько лет. Шумский, приезжая в Грузино из Петербурга, не обращал никакого внимания на Пашуту, вследствие того, что девушка всячески избегала молодого барина и когда случайно сталкивалась с ним, то вела себя отчасти сдержанно, а в иные минуты и прямо неприязненно. Она даже довольно ловко сумела заставить молодого барина себя не взлюбить, так как ухитрялась подчас ловко уколоть его самолюбие, чем-либо рассердить и раздражить против себя.
Когда уже двадцатилетний Шумский наиболее занимался собой, франтил и обращал тщательное внимание на свою внешность, Пашута постоянно, будто нечаянно проговаривалась, что барин удивительно умный и ловкий молодец… «Но уж дурен-то – как смертный грех!»
Это было, конечно, неправдой, Пашута умышленно лгала, но клялась, что это ее искреннее личное мнение.
– Да ты дура! – говорил Шумский, – я в пажеском корпусе считался самым красивым из всех. Уж скорее за глупого мне прослыть, а уж никак не за дурнорожего.
Но Пашута стояла на своем, просила извинения за искренность и божилась, что скорее можно в черта влюбиться, чем в молодого барина.
И Шумский перестал даже и разговаривать «с дурой Пашуткой», когда видал ее во время своих приездов из столицы и пребывания в Грузине.
Вместе с тем, Шумский отлично видел и знал, что Пашута красивая, умная и бойкая девушка, «бой-девка на все руки», способная на всякое серьезное дело. И вот теперь в Петербурге, обдумывая свой план действий относительно баронессы, Шумский вдруг вспомнил о Пашуте. Ее надо приставить к Еве.
Чем более думал он об этом, тем более убеждался, что Пашута будет драгоценным приобретением и его самым полезным и деятельным союзником.
И Пашута была тотчас отпущена Настасьей Федоровной в столицу по оброку, с приказанием явиться прежде к барину Михаилу Андреевичу, который «может быть» ей и место найдет подходящее.
Совещания Шумского с Пашутой продолжались целых три дня. Пашута явилась в столицу ни жива, ни мертва, снова от той же боязни попасть насильственно в наложницы к прихотнику, молодому барину. Когда она узнала, что Шумский вызвал ее для помощи в мудреном деле – она ожила, вздохнула свободнее и обещала все!.. Обещала себя не жалеть, а услужить барину.
В награду Пашута должна была по ходатайству Шумского сделаться вольной и, стало быть, при своем красивом лице и шустрости могла выйти замуж в столице, по крайней мере, за купца или богатого мещанина.
Таким образом, Пашута очутилась при баронессе, знавшей, что девушка крепостная холопка графа Аракчеева и из грузинской дворни. Но это не могло возбудить подозрений Евы. Что же общего между Аракчеевым и г. Андреевым. Даже брат Пашуты Васька-Копчик, изредка бывая в гостях у сестры, не скрывал в доме барона, что он в услужении у флигель-адъютанта Шумского.
Сначала брат и сестра ловко и усердно служили барину Михаилу Андреевичу в его замыслах по отношению к молодой баронессе.
Понемногу, незаметно, по особым причинам все изменилось. Но Шумский не подозревал, что союзники его, оба крепостные его отца, мальчишка 18-ти лет и девушка 29-ти относятся к нему неприязненно, и если не противодействуют из страха его мести, то и не помогают. Он был обманут ими как малый ребенок, и только теперь наступило время, в которое Пашуте, а отчасти и Ваське, приходилось снять с себя личины и, конечно пострадать.
За последнее время Шумский стал догадываться, что Пашута не повинуется ему, что она привязалась всем сердцем к своей молодой барышне, потому что сама баронесса полюбила Пашуту серьезно. Все искусно подстроенное Шумским не приводило ни к чему.
Однажды он вызвал к себе строптивую девушку, послав за ней Копчика, но беседа их кончилась тем, что Шумский едва не бросился на Пашуту с чубуком в руках.
Девушка от страха побоев обещала впредь повиноваться во всем, но затем, вызванная вновь через брата, не явилась вовсе. Через дня три Шумский получил от матери письмо, а с ним вместе и другое от барона к графу Аракчееву с просьбой продать ему крепостную девушку Прасковью.
Настасья Федоровна писала, что граф и отвечать барону не считает нужным.
Шумский был вне себя от удивления и гнева. И тут уже пришло ему на ум немедленно вызвать из Грузина себе на помощь няню Авдотью, имевшую большое влияние на свою как бы приемную дочь.
XI
Когда Шумский вернулся от Нейдшильда, не видав Евы и зная, что Пашута притворяется больной, он весь день волновался и повторял одну и ту же фразу: – А если девчонка меня выдаст, назовет баронессе. Что тогда делать? Тогда все пропало.
На заявленное Авдотьей желание повидать барина, чтобы узнать, «что ей делать прикажут», молодой человек только рассердился. Наутро Шумский, конечно, был сперва в доме барона и на вопрос его об Пашуте, Антип опять объяснил, ухмыляясь, что она больна.
– Чем больна-то? – спросил Шумский.
– Ейная хворость – пёсья!
– Что?! – удивился и невольно улыбнулся Шумский, хотя на сердце было далеко не весело.
– Пёсья болезнь такая есть. Сами знаете. Когда собаку какую господа в холе содержат да балуют, то она с жиру бесится. Вот и наша Пашутка от барышниных ласков чуметь начала и беситься.
– Да что же она делает? Лечится? Лежит?
– Ни! Зачем! Она на ногах… Она плачет все только.
– Плачет?!
– Да. С придурью! Ходит по дому с красным раздутым рылом… Бесится – одно слово!.. С чего ей надрываться?.. Ест до отвалу. Одета с барышнинова плеча, все платья новенькие ей идут в награжденье. Ездит с барышней по магазеям и по гостям, якобы гобернанка и воет кажинный день…
– Как воет?
– Ну, надрывается плачет. Сказываю вам, увидите, не узнаете ее. Все ейное рыло разнесло от плаканья, как если бы обморозилась. С жиру бесится! Не ныне, завтра скакать начнет, опустя хвост, и нас всех перекусает! – уже острил, глупо ухмыляясь, Антип.
– Нельзя ли мне ее повидать, если она на ногах, а не в постели.
– Нельзя! – решительно заявил Антип.
– Отчего? – удивился Шумский.
– Не пойдет. Ей вчера я сказывал, что вам было желательно ее повидать. А она мне в ответ брякнула: «Чего мне с этим камадеянтом говорить. Меж нас никаких таких делов нет».
– Комедиантом? – повторил Шумский себе самому, но невольно вслух произнес это слово.
– Камадеянт. Так и сказала. А ввечеру еще обозвала ряженым волком. Вас же все… Это стало быть выходит, что вы господин такой обходительный и ласковый хоть бы с нами, холопами, а на поверку вишь… Злобственный, что ли? Это когда волк овечью шкуру надевает, чтобы в стадо пролезть и задрать по суседушку овечку какую…
– Это все Пашута вам так разъяснила?
– Да. Все она… Мы хохотали до слез от этих ее глупостев, а она бесилась и грозилась. Увидите, говорит, что будет вскорости. Мало смеху будет.
И Шумский, еще более смущенный, вышел из дома барона.
Время терять было нельзя.
С каждым днем Пашута могла выдать его с головой и дверь дома Нейдшильда будет заперта для г. Андреева.
Шумский невольно дивился дерзости и смелости девушки, вступавшей с ним почти в открытую борьбу. Только одним предположеньем мог Шумский объяснить себе это поведение крепостной девки его отца. Она, очевидно, надеется в скором времени быть выкупленной бароном у Аракчеева. А между тем она должна знать от барышни, что ответа из Грузина на письмо барона нет и не предвидится.
«Ум за разум зайдет! – думал Шумский и прибавлял гневно. – Нет! Каково я попался! Хорошу я себе помощницу выискал. Дурак эдакий. Надо было подумать, надо было помнить, что она еще прежде была с норовом. Когда она мне, лет семь тому, приглянулась было, то как она себя со мной вела. Чистая барышня-дворянка. Королевна-Недотрога!»
Прежде всего Шумский позвал к себе Авдотью и встретил словами:
– Слушан, Дотюшка, в оба, мотай на ус, что я тебе буду говорить. Приходит мне плохо, хоть утопиться или застрелиться. И все от твоей поганой Пашутки! Ты меня выходила, говоришь, любишь, ну и помоги. Просто прямо скажу: спаси меня! Я за это тебя озолочу… Да тебе не то надо… Знаю. Ну, буду тебя обожать, боготворить. Оставлю тебя жить здесь со мной и быть у меня хозяйкой, домом командовать. Все, что хочешь. Что ни придумай, на все я буду согласен. Только помоги.
Шумский проговорил все это с таким жаром и неподдельным отчаяньем в голосе, что Авдотья оторопела, сердце в ней забилось сильнее и она слегка прослезилась.
– На десять смертей пойду я за тебя! – выговорила нянька резко, почти выкрикнула, с легкой хрипотой в горле от волнения и подступивших слез.
Шумский усадил няню, сел против нее и начал самое подробное изложение своей беды. Он рассказал знакомство свое с Нейдшильдами под чужим именем, свое сближение с баронессой и свою страсть… Затем, объяснив с какой целью он выписал Пашуту и определил к баронессе, он рассказал няне, как девушка, по неизвестным причинам, стала ему противодействовать.
Разумеется, сам Шумский понимал хорошо мотивы, руководившие Пашутой. Он догадывался, что девушка слишком привязалась к Еве, чтобы быть ее предательницей, да еще человеку, которого не любила с детства.
– Что же нужно-то тебе, соколик. В чем не слухается Пашутка? – спросила Авдотья.
– Ну, слушай… Это самое главное… Что я на сих днях потребую от поганой девчонки – тебе и знать не нужно. Было бы только тебе известно, что это есть мое желание, и что Пашутка должна сделать все, как я ей прикажу. Без всяких своих дурацких рассуждений – она должна слепо повиноваться.
– Вестимо должна… Крепостная она, а ты наш барин, графский сынок.
– Ну, вот что ты сделаешь, Дотюшка. Слушай.
И Шумский стал объяснять няне заискивающим и ласковым голосом, что так как девушка притворно сказывается больной, и он сам ее видеть не может, то Авдотья должна отправиться к ней в гости и с ней переговорить.
– Ты должна ей объяснить, что если она на сих днях ие исполнит того, что я потребую, то я ее немедленно возьму от баронессы. Не пойдет охотой, я ее от имени графа вытребую через полицию, как крепостную. Затем, конечно, отправлю обратно в Грузино, а уж там она пойдет прямо иа скотный двор, где ее маменька прикажет пороть розгами, сколько вздумается главному скотнику Еремею.
Няня вздохнула и потупилась…
– Что? Иль тебе ее жаль… А? – вскрикнул Шумский. – Ее жаль! А меня не жаль!
– Нет, родной мой… Не будет мне ее жаль, если она себя противничаньем твоей господской воле себя так поставит… Нет, не то… А боюся я… Боюся.
– Чего?
– Боюся. Я ее знаю. Пашуту страхом взять нельзя. Ведь я ее пяти годков приняла и около меня она как дочь выросла. С ней пужаньем ничего не поделаешь. Ее только добром взять можно. И добром всяк ее совсем возьмет. Вот ты сказываешь, это барышня самая с ней сердечна через меру. Ну, вот Пашута за нее горой и стоит теперь. И супротив тебя пошла. А страхом… Ни-и!.. Ничто на нее эдакое не действует. Хоть ножом ей грозися. Смертью грози! Только голову задерет и скажет: – Семь смертей не бывать, а одной не миновать! Ты знаешь ли, соколик, что когда я ее из воды-то вытащила, почему она в эту воду попала. Топилась! Да, родной, топилась! Пяти-то годков от роду. Ее высек ктой-то середь слободы, при всем народе… Уж и не помню кто… Она от него да прямо в воду. Пяти годов. Так что ж теперь-то от нее ждать.
– Как же быть-то, Дотюшка? – растерянно проговорил Шумский. – Чем же ее взять?
Няня задумалась, не отвечала, а лицо ее стало сумрачно и глаза заблестели ярче. Казалось, она думу думает настолько важную, что душевная тревога тотчас отразилась на лице. Шумский невольно удивился, поглядев пристальнее в лицо своей бывшей мамки.
– Я Пашуту возьму… Токмо ты оставь меня самою, по моему глупому разуму, орудовать. Как мне самой Бог на душу положит. А пужаньем… Где же?..
– Сделай милость! Как знаешь, как хочешь. Только помоги. Ты пойми, что мне смерть чистая приходит. Я извелся. Либо захвораю от боли сердечной и помру, либо просто пулю в башку себе пущу.
– Ох, что ты…
– Верно тебе, Дотюшка, сказываю…
– Полно. Полно… Все будет по-твоему. Есть у меня на Пашуту одно только слово. Страшное слово! Заветное слово! Думала я во веки его не сказывать. Ну, а вот… Будто и приходится. И если я скажу его Пашуте, то она твой слуга верный будет. Все противности бросит…
– Спасибо тебе, дорогая…
Шумский встал, обнял Авдотью, и поцеловал вскользь, почти на воздух, приложив к ее лицу не губы, а свою щеку. Няня покраснела от избытка счастья.
– Дай ты мне только с духом собраться и с мыслями совладать. Не знаю, говорить ли мне… Страшно! Поразмыслить надо мне. Говорить ли!
– Что ты, Бог с тобой, вестимо говорить.
– Ох, нет… Ты в этом не судья… Дай, говорю, с духом собраться. Пойду я вот в здешние святые места, в Укремль. А как я пожалюся святым угодникам и из Укремля приду… тогда я тебе и скажу: говорить ли мне Пашуте мое страшное слово…
– Ну, ладно! – смеясь, отозвался Шумский. – Ступай сейчас в свой вукремль и молися всласть. А там иди к Нейдшильдам. Тебя Копчик проводит. Только видишь ли, Дотюшка, одна беда, в Петербурге нету Кремля и нет никаких угодников. Здесь не полагается. Тут не Москва.
Няня вытаращила глаза.
– Ведь на этом месте, Дотюшка, где Питер стоит, тому сто лет одно болото было. А что в них водится?
– Не пойму я тебя, соколик.
– Да ведь сказывается пословица: было бы болото, а черти будут. Коли Питер эдак-то выстроился, так каких же ты святых угодников тут захотела…
Однако, Авдотья собралась и тотчас же по указанию Васьки отправилась в Невскую Лавру, но его с собой не взяла, говоря, что он ей помешает молиться.
Вернулась няня домой через четыре часа, и Шумский, увидя женщину, невольно изумился, на столько лицо ее было тревожно и выдавало внутреннее волнение. Глаза были заплаканы.
– Что с тобой, Авдотья? – воскликнул он.
– Ничего. Богу молилась.
– Так что ж такая стала… Будто тебя избили. Аль ты Богу-то в страшных грехах каких каялась…
Авдотья вспыхнула, все лицо ее пошло пятнами. а затем тотчас же стало бледнеть, и все сильнее… Наконец, мертво-бледная она зашаталась… Если бы молодой человек не поддержал женщину во-время за локоть и не посадил на стул, она бы по всей вероятности свалилась с ног.
«Верно попал! Сам того не желая, прямо в цель угодил»! – подумал Шумский и прибавил:
– Устала ты, видно. Далеко ходила. Приляг. Отдохни. Иль чаю напейся что ль…
И уйдя к себе в горницу, Шумский думал, ухмыляясь:
– «А видно у моей мамки есть на душе кой-что не простое… Как я ее шарахнул невзначай… И какое же это слово „страшное“, как она называет, может она сказать Пашутке. Какая-нибудь тайна между ними двумя. Вернее такая тайна, которой Пашутка еще не знает и теперь, узнавши, изменит свое поведение. Увидим, увидим.»
К удивлению Шуйского, Авдотья через час отказалась наотрез идти к Нейдшильдам и умоляла своего питомца дать ей отсрочку.