Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Российский авантюрный роман - Аракчеевский сынок

ModernLib.Net / Исторические приключения / Салиас Евгений / Аракчеевский сынок - Чтение (стр. 8)
Автор: Салиас Евгений
Жанр: Исторические приключения
Серия: Российский авантюрный роман

 

 


      – Ждал, тебе говорю. Уж я знаю, что ждал, приказал быть. Я тебе еще дам завтра.
      – Зачем, помилуйте.
      – Еще дам, только как приедет барон, спросит или не спросит, ты свое: господин, мол, Андреев. Да ты слушай! Господин Андреев, как вы с подъезда, он на подъезд. И вот с тех пор здесь сидит, ждет. Понял ли ты?
      – Чего же тут не понять.
      – Ну вот, пожалуйста.
      И Шумский тревожно, взволнованно снова два раза повторил то же самое:
      – Спросит ли, не спросит, ты ему свое!
      – Слушаю-с, слушаю-с. И чего вы растревожились, – говорил удивленный Антип.
      Шумский был настолько взволнован, что даже не подумал спросить о баронессе, или о Пашуте.
      Когда он собрался снова позвать из буфета кого-нибудь из людей, чтобы узнать, здорова ли Пашута и дома ли баронесса, у подъезда раздался топот и гром экипажа. Человек отпер парадную дверь.
      Шумский прислушался к дверям передней.
      – Здесь? – послышался голос барона.
      – Здесь.
      – Андреев?
      – Точно так-с.
      – Не знаю, не звал.
      Барон вошел в залу, Шумский поклонился и внутренне озлился на себя, потому что чувствовал, что вопреки его воле и усилиям, легкий румянец выступает на его щеках.
      «Собой не владеешь, где тебе другими командовать», – вертелось у него в голове.
      – Вы приказали явиться, – вымолвил он и старался стоять, наклонив голову, чтобы хоть немного скрыть от барона черты лица.
      Барон, забывший по дороге о том, что какой-то флигель-адъютант там, во дворце, чем-то удивил его, теперь снова вспомнил. Он пристально и молча вглядывался в лицо Шумского и, наконец, вымолвил:
      – Удивительно! Inimaginable! Знаете ли, mon cher monsieur Андреев, что вы удивительно похожи на ординарца или докладчика у господина графа Аракчеева. Я сейчас к нему являлся и имел беседу. Не будь вы здесь, побожился бы, что это вы сами. Брата у вас нет?
      – Точно так-с, – поспешил выговорить Шумский, – у меня есть двоюродный брат, но замечательно похожий на меня. Совершенно родной брат! Совершенно близнец! Он военный, при графе состоит. Это он по всей вероятности и был.
      – Ну вот. Une ressemblance extraordinaire. Вы напрасно пожаловали сегодня, я вас не ожидал. Дела никакого нет, можете отправляться.
      Шумский уже довольный, почти счастливый, двинулся.
      – Un moment, г. Андреев. Ваше жалованье?
      – Успеется, барон, успеется.
      – Странно! Как хотите.
      Через минуту Шумский был уж на подъезде, весело улыбался и бормотал вслух:
      – Как все просто обошлось, даже глупо. Слава тебе Господи! От осла отбоярился, теперь только как с медведем справиться. Скажу, пол-лоханки крови вышло. Что же, мне было – весь дворец перепачкать.
      И Шумский, снова наняв извозчика, двинулся домой. Он был так доволен и счастлив, что избегнул удачно рокового события, что начал что-то напевать. Затем, треснув извозчика по плечу, он обещал ему рубль целковый и стал расспрашивать, как его зовут, из какой он губернии и сколько ему лет.
      Поворачивая из улицы на набережную Невы, Шумский заметил на тротуаре девчонку лет тринадцати, грязно одетую, почти обтрепанную, худую, с бледным лицом. Она сидела на тумбе, подтянула к себе босую ногу и, – держа в руках большой палец ноги, внимательно разглядывала его. Около нее лежал на панели огромный серый узел, по-видимому, с бельем.
      Когда Шумский поравнялся с девчонкой, она уже встала и начала со страшными усилиями взваливать на себя огромный узел, в котором, по-видимому, было более пуда веса. Стараясь взвалить на себя узел, девчонка вдруг потеряла равновесие. Узел шлепнулся на панель, а она, поскользнувшись, упала тоже около него.
      – Стой! – заорал Шумский так, что извозчик вздрогнул и повис на вожжах.
      Офицер соскочил с дрожек и подбежал к девчонке так быстро, что даже напугал и ее.
      – Что? Белье? Тяжело? Далеко несешь? – выговорил он.
      Девочка, оторопев, не ответила и, поднявшись на ноги, только косилась на барина.
      – Белье?
      – Белье-с, – тихо отозвалась она.
      – Далеко ли несешь?
      – А вон туда, – махнула она худой, костлявой рукой.
      – Далеко ли?
      – Далече.
      – Извозчик, – крикнул Шумский. – Иди, что ли, слезай. Ну! Вот бери узел, вали на дрожки.
      Подошедший извозчик вытаращил глаза на барина; но Шумский вынул блестящий целковый из кармана, сунул ему в руку и крикнул уже сердито:
      – Очумел? Вали узел на дрожки, сажай девчонку и вези куда надо.
      Через несколько мгновений узел был на дрожках, а между ним и извозчиком, кое-как, как на облучке, села не столько обрадованная, сколько изумленная, почти испуганная девчонка.
      – Ну, отвези ее, куда след. А смотри, обманешь, я тебя разыщу и в полиции выпорю.
      – Как можно, помилуйте. Нешто возможно, – возопил извозчик обидчиво.
      И быстро собрав вожжи, он оглядывал и девчонку, и узел, и лошадь, с таким выражением лица, как если бы случившееся было вовсе не нечаянностью, а ожидалось им еще издавна, как будто во всем случившемся была самая главная задача всей его жизни.
      Дрожки с покачивающимся огромным серым узлом двинулись в обратную сторону, а Шумский пошел пешком к берегу с намерением нанять лодку и переехать Неву, а то и покататься. На душе его было весело, радужно, изредка в голове возникал вопрос:
      – А граф? Его родительское сиятельство? И тут же был ответ:
      – А черт его побери! Хоть разжалывай в распросолдаты. Мне Ева и Ева! А там все, – хоть трава не расти!

XXII

      Неожиданное происшествие, встреча с бароном, сначала опасное, но затем благополучно окончившееся, так подействовало на молодого человека, что он забыл самое главное. Шумский забыл, что в это самое утро Авдотья должна была побывать у Пашуты и сказать ей свое страшное слово.
      А, между тем, в те самые часы, когда Шумский скакал во дворец и на Васильевский Остров, успев по дороге перерядиться, Авдотья явилась рано утром в дом барона Нейдшильда.
      Сначала напившись чаю в комнате Пашуты, мамка начала издалека, намеками предупреждать свою приемную дочь, что у ней есть нечто крайне важное до нее.
      – Ты должна, Пашута, – говорила Авдотья, – всей душой послужить Михаилу Андреевичу.
      – Не могу и не могу, – отзывалась Пашута, грустно мотая головой.
      – Теперь так сказываешь. А когда я тебе выкладу все, что есть у меня на душе, ты мысли свои переменишь. Скажу я тебе такое одно диковинное слово, что ты на самую смерть пойдешь за Михайло Андреевича.
      Пашута недоверчиво улыбалась и морщила брови.
      «Такого слова нет, – думалось ей, – чтобы я за этого сатану хоть палец на отруб дала, а не только душу погубила».
      Наконец, проснулась баронесса и позвала к себе любимицу.
      Покуда Ева одевалась, а продолжалось это чрезвычайно долго, Авдотья сидела в горнице Пашуты, понурившись, угрюмая, грустная и все вздыхала.
      Она не сомневалась ни одной минуты, что девушку поразит в самое сердце то, что она ей скажет, что эта Пашута, обязанная ей жизнью, волей-неволей станет повиноваться всякому приказу, хотя бы и прихотям ее Мишеньки.
      Но выкладывать свою душу, произнести громко давно затаенное от всех, Авдотья все еще боялась. Она охала и вздыхала, как бы идя на страшный ответ и суд. Ей казалось, что самая смерть не будет ей так ужасна, как ужасает предстоящее теперь объяснение с Пашутой.
      Наконец, девушка вышла к мамке и объявила ей, что баронесса желает ее опять видеть и побеседовать с ней.
      Авдотья двинулась в соседнюю комнату.
      Маленькая красивая спальня баронессы вся отделана была светлоголубым штофом. От мебели и гардин до ковра и даже до мелких письменных принадлежностей на столе все было голубое. И среди этого яркого веселого отблеска небесного цвета сидела на кушетке, сложив на коленях снежнобелые ручки, ладонями вверх, сама красивая «серебряная царевна», как прозвала ее Авдотья.
      – Здравствуйте, – произнесла Ева, окидывая тоже ясносиним взором вошедшую женщину. – Садитесь и расскажите, как спасли из воды милую Пашуту, – произнесла баронесса, едва шевеля губами и с легким иностранным акцентом, который придавал особую прелесть ее русской речи.
      – Как можно, я и постою, – промычала Авдотья, невольно любуясь на эту белую, как снег, барышню с серебристым сиянием вокруг головы.
      – Как есть писаный ангельский лик, – думала Авдотья.
      – Садитесь, – повторила Ева.
      – Увольте, матушка, – отзывалась Авдотья.
      – Ну, конца этому не будет, – весело воскликнула Пашута, – до завтра торговаться будете. Я сейчас вас помирю. Нате, вот!
      И Пашута быстро сунула около кушетки у самых ног Евы маленькую скамейку.
      – Садитесь, Авдотья Лукьяновна, на скамеечку, – прибавила она. – И спокойно, и почтительно.
      Авдотья уселась на скамейку, пыхтя и смущаясь близости прелестной собеседницы.
      Ева пристально, но мирным, бесстрастным взором оглядывала женщину.
      В иные минуты спокойствие и бесстрастие на лице и в позе баронессы доходили до того, что она могла показаться постороннему не в нормальном состоянии. Казалось, что эта красивая девушка только что поднялась с постели, где выдержала приступ смертельной болезни, и что она только что оправляется после борьбы на жизнь и на смерть. Здоровье, силы тела и духа, как бы еще не вполне вернулись к выздоровевшей.
      Так было и теперь. Ева говорила тихо и слабо; красивая головка, слегка склоненная к Авдотье, если и шевелилась, то медленно; руки по-прежнему лежали недвижно скрещенные на коленях вверх ладонями, как бы упавшие от слабости или внезапного нравственного потрясения.
      Зато именно благодаря этому красавица-девушка и походила еще более на ангельский лик и на серебряную царевну.
      Беседа баронессы с названной матерью ее дорогой Пашуты длилась довольно долго. Баронесса, собственно, говорила мало, только спрашивала. Рассказывала все подробно оживившаяся Авдотья.
      Баронессу особенно заинтересовала жизнь в Грузине, граф Аракчеев, его барская барыня Настасья и весь склад житья-бытья в усадьбе временщика.
      Только когда дело дошло до сына графа, известного в Петербурге Шуйского, то Авдотья смутилась, не знала, что и как говорить о нем.
      – Что он, каков собой? – спросила Ева. – Я его никогда не видала.
      Авдотья вспыхнула, и пунцовое лицо ее удивило Еву.
      – Как вы, должно быть, его любите, – поняла и объяснила она по-своему.
      Сделав несколько вопросов Авдотье об ее питомце, она получила несколько отрывочных ответов. Рассказ мамки о Шумском не клеился так же, как разные россказни о Грузине.
      – Я много об нем слыхала, – выговорила Ева, – и мне хотелось бы его видеть. Он, говорят, большой шалун. Скажите, добрый он или злой?
      – Ох, как можно! – отозвалась Авдотья. – Он не злой. Балованный он, вестимо дело. Причудник, затейник, но не злой. Золотое сердце…
      Протяжный и глубокий вздох Пашуты, стоявшей в стороне от кушетки, был как бы ответом и оценкой слов Авдотьи.
      Ева перевела глаза на любимицу и выговорила кротко:
      – Пашута не любит вашего Мишу, очень не любит. Все, впрочем, в Петербурге о флигель-адъютанте Шумском разно сказывают. Кто хвалит его очень, кто очень бранит. Мне любопытно было бы хоть на минуту где-нибудь повидать его.
      Авдотья странно улыбнулась в ответ, как бы смущаясь за то, что без вины виноватая сидит перед этой серебряной царевной.
      Пашута снова тяжело вздохнула, не проронила ни слова и отошла к окну. Она тяжело задумалась о том, чего ждала теперь, через несколько мгновений, когда окончится беседа Авдотьи с баронессой.
      Что хочет сказать ей эта женщина, которой она многим обязана? Пашута хорошо знала Авдотью и знала, что она, как умная и серьезная, даром не станет говорить то, что уже высказала намеками.
      Неужели что-то, всегда поражавшее Пашуту в Грузине, что-то таинственное в отношениях мамки и питомца, а равно разные слухи, тайно, пугливо, подспудно бродившие всегда в Грузине, будут теперь затронуты Авдотьей? Ведь она хочет говорить о себе и Михаиле Андреевиче. Быть может, она скажет то самое, за что десять лет назад один садовник исчез из Грузина и пропал без вести. Только спустя три года узнали, что он сослан графом в дальние пределы Сибири, за то что в пьяном виде глупое слово сказал про молодого барина.
      Слово это запало в крепостные души графа Аракчеева. Теперь Авдотья обещается сказать ей страшное слово про себя и Шумского. Быть может, то же самое, которым погубил себя тот садовник.
      Пашута стояла у окна, сложив руки на груди и склонив свою красивую цыганскую голову, курчавую и смуглую. Черные, огневые глаза ее были пристально устремлены на улицу, где мелькали прохожие и проезжие; но она ничего и никого не видала. Взор ее умчался туда же, где были мысли, горькие и тревожные.
      Когда Пашута очнулась, то увидала, что баронесса тихо выступает из комнаты в гостиную, а Авдотья следует за ней. Она машинально двинулась тоже. Оказалось, что баронесса пожелала показать женщине свой портрет пастелью, почти оконченный художником Андреевым.
      Авдотья хорошо знала, что ее питомец когда-то хорошо рисовал, он даже с нее когда-то, будучи ребенком, делал портреты, и настоящие, как называл он их, и смешные, и добрые, и злые. И себя самого часто рисовал он в зеркале и дарил мамке. Все стены в горнице Авдотьи в Грузине были увешаны портретами питомца и ее собственными.
      Увидя портрет баронессы, Авдотья вспомнила про талант своего Мишеньки. Когда баронесса начала хвалить работу, Авдотья не выдержала.
      – И мой Михайло Андреевич тоже рисовать может, и эдак малевать может.
      – Как? – почему-то удивилась Ева.
      – Точно так-с, Михайло Андреевич хорошо рисует и человечьи лики, и всякие фигуры. Вот эдакими разными карандашами…
      Авдотья и не подозревала, что есть неосторожность в ее словах; но, переведя глаза с портрета на стоящую перед ней Пашуту, она вдруг оторопела.
      Пашута, широко раскрыв свои красивые глаза, сурово смотрела на Авдотью. Она не только удивлялась, но боялась того, что сейчас может прибавить разболтавшаяся женщина. Но умная Авдотья в один миг сообразила, чьей работы этот портрет баронессы.
      – Мой Мишенька, – робко добавила она, не любя и не умея лгать, – таких больших патретов никогда не рисовал. Это, стало быть, настоящий маляр, а мой барчук только ради баловства занимается.
      Баронесса уже хотела что-то снова спросить о Шуйском и, пожалуй, поставить женщину в затруднительное положение, когда на счастие Авдотьи явился из залы Антип и доложил, что барон просит дочь пожаловать к себе.
      Оказалось, что Нейдшильд только что вернулся из дворца.
      Ева отправилась к отцу и узнала, что барон ездил просить графа Аракчеева продать ему девушку Пашуту. И почти добился его согласия. Надо только молчать об этом до времени.
      Между тем, Авдотья снова прошла в горницу любимица и ждала, чтобы Пашута, убрав спальню своей барышни, пришла для роковой беседы.
      Когда баронесса, пробыв около часу у отца, вернулась к себе и села за чтение своего любимого поэта Шиллера, то до ее слуха достигли из соседней комнаты голоса, которых она в первое мгновение не узнала. Только прислушавшись, поняла она, что разговаривают Пашута и ее гостья.
      Голос Пашуты звучал иначе, как-то хрипливо и резко. Слов баронесса разобрать не могла, но чуяла, что Пашута говорит гневно, все себя, по-видимому грозится, пылко и страстно.
      – Неужели они поссорились? – изумилась Ева.
      А, между тем, по-видимому оно так и было.
      – Да Бог с тобой! Что ты! Опомнись, очнись! – ясно долетали слова, сказанные Авдотьей трепетным, перепуганным голосом.
      – Нет! нет! Мне лучше на смерть! – вскрикнула еще громче Пашута с отчаянием. – Тем паче! Тем паче! – два раза вскрикнула она чуть не на весь дом. – Теперь пусть он покорится мне, а не я ему покорюсь.
      Затем, на какую-то фразу Авдотьи, Пашута громко заговорила и, казалось Еве, зарыдала.
      – Люблю, помню все, но не могу. Не усовещивайте. Перемены не будет, я стою на своем. Не покоритесь, то я вас всех за баронессу отдам. Зачем говорили? Не я выспрашивала! А теперь, вы в моей власти. Так Господь судил! Уходите, велите ему мне покориться, а то я всех загублю.
      Баронесса, выронив книгу, невольно прислушивалась к странному разговору, скорее к страшной ссоре двух женщин. Но вдруг в горнице сразу все стихло и Ева принялась снова за чтение. Но в ту же минуту вбежала к ней в комнату Пашута с пунцовым лицом и с рыданиями бросилась перед ней на колени.
      – Что ты, что ты! – испугалась Ева.
      Но Пашута, забыв строгий приказ барышни и ее брезгливость, схватила ее руки и начала покрывать их поцелуями и орошать слезами.
      – Простите! Забыла! Простите! – выговорила Пашута. И схватив край платья своей дорогой барышни, она начала страстно целовать подол юбки.
      – Говори, что такое?
      – Ничего не скажу, хоть убейте. Но только не думайте… Беды нет! Все слава Богу! Господь милостив, Господь за нас! Сам Господь врагов наших мне в руки предал. Ослепил и предал.
      Напрасно Ева стала расспрашивать любимицу, в чем заключалась ее странная беседа с Авдотьей. Пашута отказалась наотрез объяснить что-либо. Понемногу, однако, девушка успокоилась, перестала плакать, улыбнулась почти весело и решительным голосом проговорила:
      – Теперь вам ничего я не скажу. Придет время, все узнаете. Одно только скажу: слава Богу, слава Творцу Небесному!
      И Пашута нервно перекрестилась несколько раз. На вопрос Евы, где Авдотья, Пашута махнула рукой, решительно и отчаянно…
      – Ушла, больше не придет!
      – Как не придет? – удивилась Ева. – Почему?!.
      – Не придет! Конец всему. Михаил Андреевич ее теперь у меня в руках… И граф тоже… И Настасья… И все… Только я слово одно скажи и столпотворенье в Грузине будет… Ах, да лучше уйти от вас. А то сорвется что с языка!..
      И Пашута, быстро поднявшись, почти выбежала из комнаты.
      Ева, оставшись одна, задумалась и думала: отчего все могут так из себя выходить, громко говорить, кричать, кидаться, махать страшно руками… А в ней всегда все так невозмутимо, ясно, просто, тихо. Что могло бы ее взволновать и привести в такое же бурное состоянье?
      Радостная весть, большое горе, ужасное оскорбленье, огромная опасность?.. Нет… Что же? Ева не знала.

XXIII

      Был уже давно сентябрь месяц. С того дня, что Шумский во флигель-адъютантской форме встретился с бароном во дворце, прошло более двух недель. Дела Шумского и его отношения ко всем окружающим перепутались окончательно. Молодой человек с крепкой, здоровой натурой, от природы энергический и предприимчивый, легко боровшийся со всякого рода затруднениями, теперь был окончательно сбит с толку, чувствовал, что у него ум за разум заходит. Не ощущая собственно никакой болезни, Шумский теперь чувствовал себя, однако, как бы больным. Он был донельзя измучен, раздражен и, казалось, способен, как женщина, на истерический припадок.
      Чем более он обдумывал свое положение, тем больше приходил в тупик.
      – Все запуталось и перепуталось, – думал и повторял он. – Сам дьявол ничего тут не поделает.
      А между тем, вся путаница произошла от одного слова. От того слова Авдотьи, которое она всегда называла «страшным» и которое она сказала Пашуте. Оно-то, это страшное слово, все и перевернуло вверх дном.
      После беседы своей с Пашутой, Авдотья прибежала в квартиру Шумского, как безумная, с изменившимся лицом, дрожащая, перепуганная, растерянная. Она рассказала, путаясь, своему питомцу, что объяснилась с Пашутой, что от этого объяснения произошла только беда и что нужно Пашуту немедленно, не теряя ни минуты, взять из дома барона.
      Шумский при таком результате настолько был поражен, что едва мог собраться с силами, чтобы только развести руками.
      – Вот так устроила! – промолвил он тихо, без гнева, но затем повторял это слово в течение нескольких дней.
      В чем заключалось ее объяснение с Пашутой, женщина ни за что сказать не хотела, говоря, что даже угроза ссылки в Сибирь не заставит ее признаться. Сначала Шумский был изумлен, конечно, но затем решил, что это все одни бредни и одна «бабья дурь». Он тотчас обвинил себя и только в том, что поверил в серьезность помощи Авдотьи.
      «Дура-баба вообразила себе что-то, сочинила, наговорила какого-то вздору девчонке, ничего из этого не вышло, вышло даже что-то худшее», – думал он.
      Однако, несколько дней допытываясь от мамки, в чем заключалось объяснение, почему она требует, чтобы Пашута была немедленно взята из дома барона, Шумский все-таки заставил Авдотью говорить. Она объясняла и рассказывала три дня подряд и в конце всех ее речей и рассказов Шумский увидал ясно, что женщина лжет от первого слова до последнего, желая скрыть сущность действительного объяснения.
      – Да ты лжешь, противоречишь сама себе! – восклицал Шумский.
      Авдотья божилась, что не лжет, а затем через час плакала, говоря, что грешит с неправедной божбой и что все-таки самой сути она никому, а тем паче своему любимцу не скажет.
      Выгнавши однажды Авдотью из своего кабинета, Шумский дней десять не видал мамку и даже велел ей через Ваську не показываться ему на глаза. Раза два он уже собирался отправить женщину обратно в Грузино.
      Разумеется, за это время Шумский несколько раз, хотя уже не всякий день, побывал у барона в доме, но Еву увидел только один раз и на мгновенье.
      Не зная, вероятно, что Андреев находится в кабинете отца, баронесса явилась, но, увидя молодого человека, остановилась. С порога окинула она его взором с головы до ног и как-то странно. Так смотрят на человека, которого видят в первый раз. Глаза ее будто сказали: «кто это может быть?» Этот взгляд Евы особенно больно кольнул Шумского, но вместе с тем и несказанно удивил. Если бы в этом взгляде было малейшее намерение кольнуть или оскорбить его, то молодому человеку оно показалось бы понятно и было бы, пожалуй, менее обидно. Но именно в бесстрастном, спокойном, равнодушном взгляде красивых глаз «серебряной царевны» сказалось одно:
      – Кто бы это мог быть в кабинете отца? Что за человек?
      Долго и много над этим взглядом ломал себе голову Шумский и ничего не мог придумать. Будь Ева искусная актриса, все было бы ясно. Но в ней не было тени притворства или искусства играть своим лицом. Шумский поневоле начал спрашивать себя, не изменился ли он очень лицом, не стоял ли в тени; быть может, в самом деле баронесса не узнала его. Но это, однако, было плохое утешение. Ева хорошо узнала молодого человека, которого она смерила взглядом; потому что, кивнув головой и сказав одно слово отцу, – как бы небрежно уронив это слово, – она тотчас же тихо повернулась и скрылась.
      – Удивляюсь! – произнес барон, но не прибавил ничего в объясненье вырвавшегося у него слова.
      Однако, в следующий раз Нейдшильд спросил у г. Андреева, почему не продолжается и не оканчивается портрет. Шумский не нашелся ничего ответить. Сказать, что баронесса не хочет этого, он считал неудобным и даже опасным. Если она молчит про их ссору, то ему и подавно не следует говорить об ней барону.
      – Я всегда готов окончить портрет, когда баронесса пожелает, – отвечал он. – Извольте напомнить баронессе, и когда она прикажет, в тот день я и явлюсь продолжать рисовать.
      Вместе с тем, бывая у барона, Шумский настойчиво старался повидаться с Пашутой, посылал за ней не раз Антипа и другого лакея. Пашута отзывалась каждый раз каким-нибудь делом, невозможностью прийти и, наконец, однажды Антип, сам несколько удивленный, передал г. Андрееву довольно резкий ответ.
      «Приходить ей незачем, говорить не о чем, а видеться с господином Андреевым она не желает. Когда-де он свою волчью шкуру снимет, тогда и она готова с ним побеседовать. Если граф Аракчеев продаст ее, то все будет слава Богу. А если он прикажет ей возвращаться в Грузино, то она, уходя, многое расскажет барону. А приехавши в Грузино, перевернет его вверх дном одним своим словом».
      Шумский, выйдя на улицу, прошептал несколько раз в диком припадке гнева:
      – Убил бы, просто убил бы проклятую.
      Наконец, за это же время два раза на квартиру Шумского появлялся никто иной, как сам барон Нейдшильд. Приезжал он, конечно, не к господину Андрееву, а к флигель-адъютанту Шумскому.
      Первое появление барона произвело то же самое, как если бы молния ударила и зажгла весь дом. Васька кубарем явился в кабинет барина и почти закричал:
      – Барон, сам барон Нейдшильд.
      Шумский вскочил, бросил трубку, потом опять сел, потом опять вскочил и заметался по своей комнате. Наконец, он плюнул и злобно выговорил:
      – И ты дурак, и я дурак! Дома нет, и все тут!
      Через несколько мгновений барон уже отъехал от квартиры, а Шумский бесился на самого себя, что мог хоть на минуту смутиться.
      – Дома нет, и конец! Хоть целый год – все дома не будет! Чего я испугался?
      Васька объяснил, что барон спрашивал, когда можно застать барина дома. Он ответил, что определить часа невозможно.
      Хотя Шумский мог, конечно, совершенно просто, не возбуждая никаких подозрений, не сказываться барону дома в течение очень долгого времени, тем не менее это появление смутило его. Барон мог письмом прямо просить свидания ради объяснения по делу. Дело это, конечно, касалось покупки Пашуты.
      Так именно и случилось. Заехав еще два раза и узнав, что офицера Шумского почти никогда нет дома, барон написал письмо, в котором кратко излагал цель своего желания познакомиться с г. Шумским. Просьба его заключалась в том, чтобы узнать окончательно от графа Аракчеева, когда и за какую сумму пожелает он продать свою крепостную девушку Прасковью. Барон просил Шумского назначить ему день и час, когда он может застать его дома.
      Сначала Шумский смутился, но затем вскоре рассмеялся, придумав, как высвободиться из нового затруднения. Он съездил к своему другу Квашнину и уговорил его, хотя с трудом, вступиться в дело, помочь обмануть барона. Он упросил Квашнина объясниться с бароном у него на квартире или же съездить к нему, но при этом, конечно, назваться Шумским.
      В том и другом случае Квашнину приходилось надевать флигель-адъютантский мундир, так как он не мог принять барона в халате или ехать к нему в статском платье. Преображенский же мундир был, конечно, хорошо известен Нейдшильду. Необходимое переодеванье наиболее останавливало Квашнина.
      – Воля твоя, – говорил он, – всячески готов помочь, но эдакую комедию разыграть не могу. И совестно, и стыдно, да и как-то очень нехорошо. Противозаконно.
      Между друзьями было сначала решено, что Квашнин съездит к барону по поручению Шумского. Квашнин поехал, не застал барона дома и объяснил цель своего визита лакею. На другой же день пришла записка от Нейдшильда, в которой он писал, что не желает иметь дела ни с кем, помимо самого г. Шумского, так как простое дело о выкупе горничной для него дело крайней важности. Объяснение должно быть толковое и обстоятельное, и он настойчиво просит г. Шумского приехать или принять его лично.
      – Вот и попал между двух тупиц и упрямиц! – воскликнул Шумский. – Тот лезет сам объясняться, а этот не хочет на пять минут нарядиться.
      Однако, через два дня, потратив много красноречия, Шумский, все-таки убедил друга выручить его из страшной беды. Квашнин, не соглашавшийся ни за что надеть флигель-адъютантский мундир, сдался на пустяки. Было решено, что Шумский пригласит барона к себе, извиняясь при этом, что он болен и может принять его только в халате.
      На другой же день последовало свидание барона с подставным Шумским в халате. Квашнин разыграл роль Шумского самым скверным образом и поэтому произвел на барона великолепное впечатление. Смущение Квашнина, его робость и вежливость виноватого человека – все восхитило барона. Квашнин, всегда мягкий и голосом, и жестами, на этот раз, от полного смущения и стыда, что играет глупую и почти преступную роль, краснел и конфузился, как молодая девушка.
      Разумеется, во время беседы Квашнин соглашался на все и божился, что будет уговаривать графа Аракчеева поскорее и как можно выгоднее продать крепостную девушку.
      Когда барон уехал, Квашнин, снимая халат Шумского, швырнул его на пол и махнул рукою так, как никогда за всю жизнь не махал.
      – Ну, брат, Михайло Андреевич, в первый и последний раз я такую комедию отмочил, – отчаянно произнес он. – Кажется, воровать лучше идти. Полагаю вот как, всей душой, что стащи я на базаре яблоки у бабы с лотка, то меньше бы во мне совесть горела, чем за все время этого свиданья с бароном. Нет, видно на эти дела уродиться нужно! Слыхал я в юности от моего учителя римскую древнейшую поговорку, что казнодеи обучаются, а поэты и стихотворцы таковыми должны рождаться. Вот и подлецом, должно быть, извини друг, мошенником, что ли, тоже, должно быть, надо родиться. А захочет иной человек смошенничать, и выходит черт его знает что. Ничего не выходит!
      Шумский, конечно, только смеялся на весь ужас и на все волнения друга. Главное было сделано, цель была достигнута.
      Между тем, за эти дни Авдотья, не показывавшаяся на глаза к барину, ежедневно ходила по всем тем святым угодникам, каких только можно было разыскать в Петербурге. На ее беду их было «страсть как мало!»
      – Будь я в Москве, – охала она, – там бы на месяц хватило угодникам помолиться, а тут знай себе Невскую Лавру и больше никого и ничего.
      А дело стряслось такое, обстоятельства такие мудреные подошли, что Авдотья чувствовала необходимость в помощи, елико возможно, большого количества святых угодников.
      – Всех святых теперь замолить, – думала она, – и то насилу выдерешься из беды.
      Вместе с тем, женщина через Копчика и через Шваньского постоянно раздражала и сердила барина напоминанием взять поскорее Пашуту из дома барона. А приказать взять Пашуту было невозможно, благодаря ее собственной угрозе, и благодаря толкованию той же мамки. Пашуту приходилось взять вдруг, внезапно, дабы не дать ей возможности перед уходом от баронессы сказать то же самое «чертовское» слово. Этим именем уже давно прозвал Шумский страшное слово Авдотьи, или ее объясненье с девушкой.
      «Именно чертовское слово!» – часто думал он.
      Ничего не отвечая Авдотье и не желая ее видеть, Шумский, все-таки не терял времени. Его Лепорелло Шваньский уже давно получил приказание надумать, как бы избавиться от Пашуты. Шумский объяснил Шваньскому и даже перевел с французского название своего приказания.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19