Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Российский авантюрный роман - Аракчеевский сынок

ModernLib.Net / Исторические приключения / Салиас Евгений / Аракчеевский сынок - Чтение (стр. 2)
Автор: Салиас Евгений
Жанр: Исторические приключения
Серия: Российский авантюрный роман

 

 


      Через час после приезда Шваньского в Грузино, Авдотья была вызвана, и ей объявили, что молодой барин Михаил Андреевич желает, чтобы она явилась к нему в Питер на жительство, недельки на две.
      По объяснению Шваньского это была простая прихоть офицера.
      – Так ему вздумалось почему-то, – объяснил он.
      И прихоть была тотчас же исполнена. Авдотья собралась наскоро и села в тарантас к Шваньскому. Но дорогой умная женщина выведала все-таки у своего спутника, что есть что-то новое, есть «какое-то дельце», которое придется ей справить Михаилу Андреевичу в столице.
      – И на эту затею баба нужна, скромная, не болтушка, – объяснил Шваньский. – Ну вот за тебя и взялись…
      Разумеется, всю дорогу женщина была сама не своя от мысли, что может быть, услужив в столице своему питомцу, она вернет его любовь к себе. Может быть, думалось ей, он будет так доволен, что совсем оставит ее жить у себя, и она будет заведовать его домом и хозяйством, станет опять «Дотюшкой» для него.
      Вместе с тем, Авдотья рада была путешествию в столицу, где жила месяца с два уже ее любимица-девушка, красавица, которую она считала почти дочерью, так как когда-то сама случайно спасла ее от смерти. Гуляя однажды со своим питомцем на руках по саду, около пруда, Авдотья услыхала крики… Какой-то ребенок барахтался в воде… В одно мгновенье няня положила на траву своего Мишу, вбежала по грудь в воду и вытащила девчонку лет трех на берег.
      Спасенный ребенок оказался сиротой из соседней деревни, принадлежавшей графу. Девочку взяли во двор, и Прасковья понемногу стала любимицей всех, а в особенности Авдотьи, которой была, конечно, обязана жизнью. Эта Прасковья, теперь уже взрослая девушка 19-ти лет, была отпущена в Петербург по оброку и жила где-то в горничных. Авдотья радовалась, что свидится с любимицей.

IV

      Первые слова, с которыми Копчик вошел в спальню, были для барина, очевидно, очень приятным известием.
      – Иван Андреич приехал, – сказал лакей совершенно равнодушным голосом, как бы не придавая этому никакого значения. Тут был умысел со стороны хитрого холопа. В секретных или загадочных делах барина следовало иметь вид, что ничего не чуешь…
      – А! – воскликнул Шуйский и сразу сел на постели. – И Авдотья с ним?
      – Точно так-с… Должно барыня ее прислала.
      – Позови его.
      – Их нет. Они как завезли Авдотью Лукьяновну, так сейчас же опять выехали на извозчике со двора. Сказывали, что в аптеку…
      – В аптеку! Дубина он. Нешто в аптеках эдакое можно…
      – Ну, позови Авдотью, – вдруг будто прервал он свои собственные мысли вслух.
      Шумский снова опустился в подушки, и на оживленном лице его скользнула странная улыбка, казавшаяся всегда злой и ядовитой, хотя бы он улыбался и от приятного ощущения.
      Дверь отворилась, на пороге показалась, видимо робея, Авдотья и низко поклонилась в пояс…
      – Здравствуй!.. Дивовалась, ехала, что я тебя вдруг вытребовал, – ласково и весело выговорил Шумский.
      Женщина, сразу ободренная тоном голоса своего питомца, двинулась ближе с очевидной целью поздороваться. Шумский протянул руку, и она почтительно, как бы бережно, поцеловала ее и снова отступила на шаг от кровати. Только взгляд ее умных проницательных глаз блеснул ярче и выдавал внутреннее волнение, радость, почти счастье.
      – Ну, что у нас…
      – Слава Богу… Маменька приказала кланяться.
      – И прислала варенья, – весело продолжал Шуйский, как бы подделываясь под голос мамки.
      – Нет-с… Ничего не прислали. Приказали ручки расцеловать, просят тоже письмов почаще от вас. И граф сказывали так-то и мне, и Ивану Андреевичу: скажи, писал бы чаще, а то по месяцу матери не пишет.
      – Ну, это дудки, об чем мне ей писать. Да сегодня, впрочем, пойдет к ним письмо почтой. Когда батюшка в Питер будет. Пора уж… Вторую неделю отдыхает от дел.
      – На предбудущей неделе указано подставу везде расставить. При мне сорок коней ушли на дальние перекладки.
      – Опять на своих? Что ж почтовые-то лошади не понравились опять.
      – Граф не большим трактом поедут в столицу, а проселком.
      – Почему? – удивился Шумский.
      – Не могу знать, сказывали, дорогу самолично глядеть будут, чтобы другой тракт из Новгорода на Питер проложить… А нужен, вишь, этот самый тракт потому, что…
      – Ну, черт с ним! – воскликнул Шумский, махнув рукой, и тотчас прибавил, как бы объясненье: – Черт их возьми, все эти тракты, и старый и новый… Нам с тобой до этих делов государственных дела нету. У нас свои есть дела, поважнее да полюбопытнее… Садись-ко…
      Мамка заметно оторопела от этого слова и, переминаясь с ноги на ногу, даже слегка смутилась… Шумский сделал вид, что не замечает ничего. А причина была простая. Уже года с четыре, как этой бывшей кормилице не приходилось сесть в присутствии своего любимца, а ровно не случалось, сидя, беседовать с ним, да еще слышать ласковую речь.
      – Садись… Бери вон стул сюда. Поближе ко мне! – странным голосом произнес молодой человек, как бы стараясь придать оттенок простоты и обыденности тому, что смутило мамку его… Он хорошо вспомнил тоже, что этого давно не бывало; хорошо понимал, что эта обожающая его простая баба поневоле должна быть поражена нежданной милостью.
      Действительно, Авдотья, взяв стул и усевшись на нем близ постели, в ногах, не могла скрыть той душевной тревоги, которую произвела в ней ласковость ее «соколика».
      Глаза женщины сияли, все лицо расплылось в улыбку и слегка зарумянилось… Бессознательно, от смущения, она все утирала рот рукавом, как после чая…
      – Ну, вот… видишь ли, – начал Шумский, как бы желая завести длинную речь, серьезную и объяснительную, но тотчас же запнулся и замолчал.
      Мамка тоже молчала.
      – Дай-ка мне трубку, – выговорил он, показывая в угол горницы.
      Авдотья быстро вскочила и бросилась исполнять приказание. Лет пять тому назад ей случилось в последний раз подавать трубку своему Мише. Но тогда он был еще не офицер, а недоросль. Она тогда пожурила его за эту басурманскую, вновь им приобретенную привычку.
      Взяв с подставки, где стояли вряд с полдюжины трубок, она передала лежащему длинный чубук с красивым янтарным мундштуком, осыпанным бирюзой. Затем она живо нашла клочок бумаги на полу, зажгла его спичкой и поднесла к красивой трубочке в виде воронки, в которой был уже набит свежий табак.
      – А не вредительно это твоему… вашему здоровью, – поправилась Авдотья, не утерпев сделать вопрос, который когда-то всегда делала питомцу.
      – Куренье-то?!.– рассмеялся Шумский не вопросу, а воспоминанью… Он тоже вспомнил невольно, как курил когда-то трубку тайком от отца и матери, и как эта же самая женщина журила его или ахала и тревожилась, но тем не менее, не выдавала родным эту тайну.
      – Да времена давнишние! – вымолвил офицер, вздохнув. – Тогда лучше было… Ведь лучше тогда было, мамушка?.. Или как бишь… Дотюшка!
      Авдотья снова закраснелась, но и прослезилась от этого прозвища, которое сладко кольнуло ее в самое сердце…
      – Ведь так я тебя звал?.. Говорили Авдотьюшка. А я переиначил да окрестил Дотюшкой. Да, тогда лучше было. Я думал весь-то свет – одни ангелы да херувимы, и всякий-то человек затем на свете живет, чтобы мне угождать, как ты тогда угождала… Что ни вздумай я, вынь да положь, как по щучьему веленью. Да… А теперь вот… Круто мне, Дотюшка моя глупая, приходит. Ложись да и помирай. Застрелиться хочу! – улыбаясь, добавил Шуйский и выпустил изо рта огромный столб дыма.
      – Ох, чтой-то вы… Христос храни и помилуй! – не притворно перепугалась мамка.
      – Право, хоть застрелиться… если вот… – Шумский вамялся и продолжал: – Ты вот можешь меня из беды выручить, если пожелаешь.
      – Я? – изумилась Авдотья. – Из беды выручить… укажи соколик. Я за вас… Я за моего ненаглядного… Да что ж эдакое сказывать. Сами знаете, я чаю… На десять смертей за вас пойду. Душу за вас положу, не токмо тело грешное.
      – Так ты меня по-старому любишь…
      – Ох, родной мой… Как такое спрашиваешь. Грех вам такое спрашивать у мамки своей…
      – Да ведь… время… Не вместе, как прежде. Может, и разлюбила. Я здесь, ты в Грузине. Я офицер, не мальчишка. Давно и беседовать с тобой не случалось…
      – Сам не изволил, – тихо произнесла мамка, и в голосе ее отчетливо сказались, как бы само собой, печаль и укоризна.
      – Ну-да, да… Не приходилось… Время… года мои… свои заботы… А вот теперь… вот и ты вдруг понадобилась, без тебя я дела ни руками, ни обухами не повершу. А ты можешь…
      – Приказывайте…
      – Ну вот… Слушай… Я тебя за этим и выписал из Грузина. Кроме тебя, я довериться никому не могу. Дело простое, но и погибельное, если болтать на всех углах. Ты не болтушка, да и меня любишь и подводить не станешь. Ну, скажи-ко… Помнишь Прасковью…
      – Пашуту нашу…
      – Ну да Пашуту…
      – Как же мне не помнить, Господь с тобой! – воскликнула мамка и, вспомнив, что обмолвилась, заговорив по старому на «ты» – не поправилась.
      – Ты ведь ее из воды вытащила. У тебя она и росла.
      – Пашута мне все одно, что дочь родная. Немало я горевала, что ее по билету в Питер пустил граф, здесь погибельное место, а она из себя красавица. Долго ль до беды. А ей бы замуж за хорошего парня, из наших грузинских.
      – Ну, Дотюшка, по билету на оброк твоя Пашута по моей воле пошла. Я просил об этом матушку… Мне Пашута понадобилась… Поняла или нет? Тогда она мне нужна была, а теперь вот ты… Она мне в Грузине приглянулась, я ее сюда и взял…
      Авдотья молча, изумляясь, глядела в лицо офицера и слегка разинула рот…
      – Что ж, ваша барская воля! – сумрачно выговорила, наконец, женщина после паузы, но вздохнула и потупилась…
      – Да ты, глупая баба, никак на свой лад все сообразила! – громко расхохотался Шумский. – Ты никак думаешь, что я твою Пашуту в забавницы свои произвел. Вот уж истинно пальцем в небо попала. Этого добра, мамка, в Питере хоть пруд пруди, девок. И показистее твоей Пашуты. Вот распотешила-то! – снова рассмеялся офицер, лежа в подушках, звонким и даже ребячески веселым смехом.
      – Что ж… И слава Богу, если я сбрендила! – отозвалась Авдотья и лицо ее снова просветлело.
      – Я Пашуту на место поставил к такой барышне, какой во всей России второй нет. Ангел доброты. Святая как есть… Мухи не обидит. Пашута, каналья неблагодарная, у нее, как у Христа за пазухой живет, поспокойнее да посчастливее, чем у маменьки в Грузине, где девок порят днем и ночью, даже в заутреню Светлого Воскресенья.
      – Ты же ей, родной, и место предоставил, – удивилась женщина. – Ну спасибо, тебя Господь за это наградит. А я-то дура тосковала, что да где моя Пашута… Пропащая, мол, она в столице.
      – И знаешь ты, что вышло, – другим голосом заговорил Шумский. – Она с жиру взбесилась! И за мое благодеяние мне теперь… Подлая она тварь!..
      – Грубит… Не благодарствует…
      Шумский молчал и затем произнес снова с сердцем и как бы себе самому:
      – Холопка крепостная разные дворянские чувства да благородные мысли, вишь, набрала в себя. Совсем не к лицу… Не по рылу!..
      – Не пойму я ничего… Чем же она тебя прогневила? Зазналась?.. Грубит? Не слухается?..
      – Да. Именно зазналась. Все это я тебе поясню. Все будешь знать, чтобы за нее взяться могла.
      – Отправь ее обратно в Грузино, коли она зазналась. Там живо очухается…
      – Нельзя! Нельзя! То-то мое и горе, что нельзя… Я маху дал! Надо было не ее, а другую поставить на это место, попроще, да посговорчивее… А взять ее обратно теперь, то ее барышня с ума сойдет. Ей-Богу. Она обожает Пашуту! С ума сойдет!
      – Тебе-то что же. Наплевать тебе, соколик.
      – На кого?
      – Да на эту барышню…
      Шуйский махнул рукой и даже отвернулся лицом к стене.
      Наступило молчание…
      «Все ей объяснить, – думалось Шумскому, – ведь это – une mer a boire … Не поймет, а поняв все, ничего не уразумеет! как сказал по ошибке, остроумно и верно мой барон Нейдшильд. Она поймет в чем дело, но дело это будет ей казаться простой моей забавой, стало быть, ничего не сообразит»…
      – Вот что, Авдотья, – заговорил он снова, – теперь мне вставать пора и со двора надо. Сегодня ввечеру или завтра утром я тебе разъясню, в чем ты мне должна услужить, и выручить меня. Оно не очень спешно, время терпит. Ты расположись в той горнице, где все мое имущество, прикажи кровать поставить и все эдакое…
      – Зачем? Я и на полу посплю ночь-то.
      – Да ведь ты у меня, пожалуй, недели на две застрянешь…
      – Ну, и слава Богу, коли дозволишь… Я и рада пожить у вас. Могу услужить не хуже Васьки… Он поваренок, какой он камердин… А я все-таки всю жизнь была…
      – Ну, ладно… ладно… на полу, так на полу… А в доме ни во что не путайся… Васька Копчик все это хорошо один успевает. Ну, так ввечеру я тебя позову… Ну, ступай себе…
      Авдотья собиралась уже переступить порог, когда вспомнила и спросила:
      – А где же, стало быть, родной мой, Пашута живет. Мне бы ее сегодня и повидать, да пожурить…
      – Ни-ни… Повидаешь, когда я тебя сам к ней пошлю. А вернее, что я тебя и не пущу туда, а Пашуту к себе сюда вызову.
      – Господа ее, что ли, такие… острастные. Не любят пущать во двор свой чужих. Важные господа? Вельможные…
      – Да… Барон он, и дочь его баронесса, стало быть, – улыбнулся Шумский. – По фамилии Нейдшильд…
      – Не русские…
      – Финляндцы…
      – Так… Зто вот что чухонцами звать…
      – Да, пожалуй… Только это глупое ведь прозвище.
      – Нехристи ведь… Как же Пашута-то у них?..
      – Ну, ладно… ступай!..
      Авдотья вышла из спальни и задумчивая прошла в комнату, где сидела по приезде.
      Вслед за ней явился тотчас Копчик и, хитро подмигивая, вымолвил тихонько и спеша:
      – Авдотья Лукьяновна, я вам ужотко все поясню. Я у дверей был, слышал о чем вы разговор имели с барином. Знаю теперь, зачем вы и приехали. Я вам, барин уедет, все поясню. А пожелаете, я вам в один миг с Пашутой повидаться устрою.
      Авдотья с удивленьем глянула на лакея. Он быстро вышел.

V

      Через час после разговора с мамкой, молодой офицер в простом черном пальто и городской шляпе, т. е. в штатском платье, был уже на другом конце столицы, близ Малого проспекта Васильевского острова. Он подъехал к маленькому домику с красивым фасадом и, позвонив, вошел в переднюю, как свой человек, не перемолвившись ни единым словом с лакеем, который его впустил.
      – Дождит… – мычнул лакей, ухмыляясь и несколько фамильярно. – Льет да льет…
      – Да, скверно… Почитай совсем осень пришла, – отозвался Шумский.
      – И что вам эти, сударь, извозчики стоят, – заговорил лакей нравоучительно. – Каждый день, почитай, отдавай трехгривенный… Вы бы уж пешком себя приневоливали. А то и выгоды мало. Десять рублей, гляди, в месяц ведь проездите…
      Шумский промолчал и двинулся в соседнюю комнату. Это была столовая, небольшая, но поражавшая сразу своей обстановкой.
      Стол обеденный, большой шкаф и все стулья, стоявшие в ряд по стенам, как шеренга солдат в строю – все было одного чистого готического стиля, резное из черного дуба. Этой столовой, по уверенью ее владельца, было около двухсот лет, причем она вдобавок не была куплена недавно, а уже принадлежала с тех пор все тому же роду, переходя от деда и отца к сыну и внуку… Задок или спинка каждого кресла оканчивалась шпицем наподобие колокольни любого средневекового собора. На всех спинках был резной причудливый герб под баронской короной. Массивный шкаф в два яруса был еще красивее кресел, так как верхний ярус его опирался на головы четырех рыцарей в полном вооружении, латах, шлемах, с пиками и мечами. Тонкая, замечательная работа всего этого поражала искусством, изяществом и законченностью…
      Шумский, по-видимому, давно изучивший в подробностях эту столовую, не глянув ни на что, опустился на один из стульев близ дверей и тотчас задумался…
      В эту минуту у него был вид просителя, явившегося к важному сановнику.
      Никто не пошел докладывать об нем, лакей, впустивший его, ушел в противоположную сторону. Другой лакей, прошедший чрез минуту через столовую, тоже глянул на него равнодушно, как на обычное явленье в доме.
      Прошло около получаса в полной тишине.
      Наконец, раздался в доме звонок колокольчика за дверью той горницы, которая была прямо пред молодым человеком. Явился тотчас лакей, прошел в эту горницу, вернулся и позвал сидящего.
      – Пожалуйте…
      Шуйский поднялся, оставил свою шляпу на кресле, и вошел в горницу. Это был кабинет.
      Все стены кругом были закрыты простыми высокими шкафами с книгами, на средине стоял, боком к окну, большой письменный стол, тоже сплошь покрытый книгами и тетрадями.
      За столом на кресле сидел очень благообразный, седой, но моложавый лицом человек. Румянец на свежих и белых щеках, с легкими морщинками лишь около глаз, странно и красиво оттенял почти снежнобелые вьющиеся кудрями волосы. Можно было подумать, что это молодой человек, напудривший себе голову и слегка подрумянивший щеки. Бархатный лиловатый кафтан с позументами на воротнике окончательно придавал маскарадный вид этому бодрому и красивому старику.
      Он поднял большие светлые глаза, кроткие и простоватые, немного навыкате и, глянув, не кланяясь, на вошедшего, произнес и сухо, и кротко, и вежливо, но важно:
      – Здравствуйте, господин Андреев.
      Шумский, молча, почтительно поклонился и стал перед столом.
      – Вы сегодня снова немного опоздали, – тем же несколько сухим тоном, но все-таки кротко произнес старик.
      – Я уже давно приехал-с… Я сидел в столовой в ожидании вашего…
      – Я видел, когда вы подъехали к дому и снова все-таки позволю себе утверждать, что вы немного опоздали… Но на нынешний раз беды нет… ибо и дела никакого нет. Вот это вы возьмете с собой и дома увидите… Все, что по-французски, надо переписать… Все, что по-финляндски, вы не тронете, конечно, т. е. не станете переводить или переписывать. Дочь это сделает после… Вот…
      Старик взял синюю тетрадь и легко перебросил ее на столе в сторону Шумского. Молодой человек взял тетрадь и, развернув ее, стал просматривать.
      – Когда прикажете?.. Поскорее?..
      – Нет, это не к спеху… Но все-таки дня через четыре, конечно…
      – Через четыре… – повторил тихо Шумский и прибавил мысленно: – Старый шут!.. В четыре дня целую тетрадищу во сто листов. Да Шваньский мой издохнет от эдакого урока.
      – Вы боитесь, господин Андреев, что не успеете. Ну, пять дней… Ведь не целую же неделю вам дать.
      – Слушаю-с. Через пять дней будет готово. Больше ничего не прикажете?!..
      – Нет.
      – Я могу идти делать портрет баронессы?!..
      – Да… Но, не знаю, согласится ли она сегодня на сеанс… Ее фаворитка больна! – оживился старик.
      – Пашута! – быстро вымолвил Шумский, впиваясь глазами в его лицо.
      – Да, Прасковья, – отозвался этот, как бы говоря: «для меня нет Пашут, а есть горничная Прасковья».
      – Что же с ней? – тревожно повторил Шумский.
      Старик глянул с улыбкой ему в лицо своими добрыми глазами и, важно поджав губы, произнес:
      – Не любопытствовал еще узнать у баронессы Евы, чем изволит хворать ее фаворитка… да, кажется, и ваша тоже… И вы тоже успели, vous amouracher de la gamine.
      – C'est un ange, monsieur le baron! – отозвался Шумский.
      – Oh! Dechu, alors … Это чертенок и по лицу, и по нраву, и по ухваткам. Вы, как талантливый художник, господин Андреев, должны знать, что во всей существующей на свете живописи, даже в испанской школе, не найдется изображения ангела, черномазого, как цыган и с дерзкими чертами лица. Прасковья хорошенькая девчонка, но она не ангел, а цыганенок… Скорее моя Ева напоминает собой тот тип, который принято давать ангелам и архангелам. Les trois В. В понятии об ангеле буква Б имеет тоже значение…
      «Ну… Поехали! Завели шарманку…» – подумал Шуйский и вымолвил:
      – Совершенно верно, но только баронесса…
      – Bonte, beaute, beatitude, – продолжал старик, не слушая.– Belle, bonne, blanche … Я непременно в заключении или эпилоге к моему сочиненью…
      – О значении букв относительно мозга человеческого, – подсказал Шумский.
      – О, нет… нет… Вы все путаете… Значение звуков, а не букв… Неужели вы не понимаете… Буква есть тело, а звук его душа… Звук – содержание, а буква – форма… И не «относительно мозга»… А их мозговая, comment vous dire, законность, необходимость, непреложность… Знаете ли вы, например, что буква б – голубой… Звук с – золотисто-желтый… Впрочем, я забыл! это не про вас, господин Андреев…
      Шумский стоял, опустив глаза в пол, как бы выслушивая равнодушно периодически-одинакий выговор, или прислушиваясь к ветру на улице.
      – Это, конечно, очень интересно, – вымолвил молодой человек, стараясь не рассмеяться. И он прибавил мысленно: «Bete, болван, башка – тоже на б начинаются».
      – А знаете ли вы, кто первый написал сочинение почти на эту же тему… О родстве, так сказать, красок и звуков. Гениальный Гёте, к которому я два раза ездил поклониться в Веймар и скоро в третий раз поеду! – восторженно проговорил барон.
      «И поезжай, да поскорее, – мысленно проговорил Шумский. – Да там застрянь подольше. Или совсем подохни… И лжет ведь… Станет умный человек таким вздором заниматься. Гёте не тебе чета… Его стихи и я читал во французском переводе».
      Видя, что беседа с бароном может затянуться, что изредка случалось, Шумский взял со стола тетрадь и слегка попятился, как бы собираясь раскланяться.
      – Узнайте… Может быть, Ева и даст вам сеанс… Да, кстати, скажите… Когда же портрет будет готов?
      – Скоро-с, – тихо вымолвил Шумский, как бы смущаясь.
      – Скоро?.. Вот уже более месяца, что я слышу от вас это слово.
      – Мне этот портрет, как я докладывал вам, барон, не задался… Две недели назад я начал сызнова, другой…
      – Другой… А первый?..
      – Первый я бросил, изорвал…
      – Напрасно. Он был, по-моему, очень хорош… Но я надеюсь, что вы не изорвете второго и не начнете третий… И Ева позволила вам изорвать первый портрет…
      – Я сделал это вдруг… В минуту вспышки и гнева на мою работу…
      – На глазах моей дочери у вас, господин Андреев, не должно быть вспышек, – вдруг сухо вымолвил барон. – Каких бы то ни было!.. Гнева, радости, досады или чего-либо подобного. Вы поняли?!..
      Шумский молчал, но лицо его слегка вспыхнуло, и он чуть не в кровь кусал себе губы.
      «Создатель мой! Какое терпение надо с тобой иметь!» – думал он про себя.
      – Я не желаю оскорбить вас, – продолжал более кротко барон. – Я, как старик и старинного рода дворянин, напоминаю вам, что вы человек, труды которого я оплачиваю… по найму… Если вы, в качестве талантливого художника, допущены в комнату моей дочери, баронессы, ради писания портрета… то все-таки, господин Андреев… надо помнить… себя… Не надо забывать или забываться…
      Наступила пауза. Шумский потупился совершенно и тяжело дышал.
      – Да, кстати… Кажется, сегодня вам следует получение месячное, toucher vos appointements.
      – Нет-с… Послезавтра, – глухо вымолвил Шумский.
      – Верно ли? Я думал сегодня…
      – Наверное.
      – Но если вы, господин Андреев, желаете… Может быть, вам нужны деньги… Пожалуйста… Днем ранее или позднее, это ведь все равно… Мне…
      – И мне тоже все равно-с, – выговорил Шумский и невольно вдруг улыбнулся веселой и смешливой улыбкой.
      – C'est comme il vous plaira… Adieu…
      Барон наклонил голову ласково, но важно. Шумский низко поклонился и быстро вышел из кабинета, как бы убегая.
      Когда дверь затворилась за ним, он остановился и проворчал вполголоса среди столовой:
      – Когда-нибудь я или со смеху прысну тебе в лицо, или того хуже… отдую, вспылив негаданно от какой твоей дерзости… Да… чертовски… дьявольски все задумано и обдумано. Но хватит ли терпенья… Уменье – не мудреное дело… Терпенье – вот что мудрено.
      И молодой человек вдруг задумался и стоял, не шевелясь.
      «Пашута? Больна?» – вертелось в его голове.
      «Неужели это хитрая канитель с ее стороны, – думал он. – Неужели дворовая девка, Прасковья, такая бой-баба. Такая шустрая? Такое колено надумала, чтобы затянуть мне все дело… Не может этого быть! Ведь тогда я ни вызвать ее к себе, ни даже видеть не могу… Ах, ты!..»
      И Шумский вздохнул тяжело от приступа гнева.
      «Каково я наскочил!.. Взял за прыткость, а она против меня пошла… Да ведь это ужасно… Это лбом об стену бить и себя… да и ее об стену ухлопать… А сердце мое чует, что это игра, комедия… Она здоровехонька, но хочет оттянуть… Ах, проклятая девчонка!..»
      Постояв еще мгновенье, Шумский двинулся.
      – Надо велеть доложить о себе, – проворчал он вслух и пошел в переднюю.
      Тот же лакей, Антип по имени, который докладывал об нем барону, дремал на лавке.
      – Доложи баронессе обо мне, – сказал Шумский.
      Лакей очухался наполовину и, ничего не ответив, сонно пошел из передней.
      – Насчет тоись патрета? – обернулся он уже с порога.
      – Это не твое дело… Доложи, что я приехал…
      – Да барышня уж знают… И сказывали, скажи, что патрет писать нынче не будем… Вам тоись…
      Шумский сильно изменился в лице и стоял в нерешимости, что-то соображая.
      «Нет… Не надо, – подумал он. – Может рассердиться, если послать переспрашивать… Но что же это значит… Пашутка? Или иное что? Или случайность?..»
      – Что Прасковья? Захворала? – спросил он вдруг.
      – Не знаю, – лениво и сонно отозвался Антип.
      – На ногах она или в постели…
      – Я ее нынче еще не видел… Да… и то правда… слыхал… лежит! Жалится на живот, что ли…
      Шумский повернулся нетерпеливо и досадливо на каблуках, сам взял пальто с вешалки, накинул его и пошел по ступеням к выходу.
      «Дьявол какой – девчонка!» – ворчал он сквозь зубы.
      – Что теперь делать? Сколько она проломается. День, два?.. Или неделю?.. Ах, дьявол! – уже вслух говорил он, шагая по улице.
      И вдруг он остановился, как вкопанный.
      – А что, если она меня совсем выдаст, назовет. Скажет Еве – кто этот живописец!

VI

      Поручик конной артиллерии и флигель-адъютант Шумский, осторожно и таинственно выезжающий из дому в статском платье и с именем г. Андреева являющийся в доме финляндского барона, было, конечно, явлением не заурядным, а крайней дерзостью «блазня».
      Молодой человек, очевидно, решился на все… ради вновь затеянного «сердечного дела».
      Дело же, которым Шумский был поглощен, которому теперь отдался всеми помыслами, от зари до зари обдумывая, что и как предпринять – было собственно преступным замыслом.
      Только в той среде, где он жил и вращался, только в эти дни особенной разнузданности нравов между военной молодежью и только в таком избалованном людьми и обстоятельствами человеке, каков был Шумский – мог зародиться подобный замысел.
      Враги Аракчеевского сынка, надеявшиеся и ожидавшие, что он не ныне завтра «зарвется» в своих буйных и преступных затеях и хватит через край – соображали совершенно логично. Так и должно было кончиться.
      Квашнин, самый скромный и благоразумный человек из всего круга приятелей Шумского, был прав тоже, когда думал или говорил другу:
      – Пошел кувшин по воду ходить, там ему и голову сложить!
      А между тем все, что делал Шумский уже давно и то что затевал, наконец, теперь в пылу страсти к околдовавшей его женщине – так просто, понятно, естественно и чуть даже не обыденно и законно представлялось его разуму и его совести.
      Казалось, что понятия самого начального о добре и зле не было никогда в этом человеке.
      Так зачалась и сложилась вся его жизнь. Обстоятельства сделали его таковым… Виною всего было Грузиновское домашнее житье-бытье…
      Знаменитая Аракчеевская усадьба, Грузино, созданная временщиком, которую он посещал постоянно не только летом, но и зимой, была родиной Шумского.
      Тому назад лет тридцать, простая дворовая женщина, горничная, обратила на себя внимание сурового графа и, поселенная в доме, сделалась барской барыней.
      Аракчеев, тогда еще простой смертный, но уже любимец великого князя Павла, жил одиноко, как холостой, имел большую слабость к женщинам красивым, и довольно часто менял их из среды простых мещанок. Между тем, будущий временщик был уже женат на девушке хорошего дворянского рода Хомутовой, но молодая женщина после двух лет сожительства покинула мужа, не снеся его грубого обращения.
      Появившаяся же на этот раз в Петербурге, в квартире его, новая экономка на смену прежних была, видно, не чета прежним.
      Она была молода и красива, хотя не особенно, умна не очень, но зато очень хитра. Это была только пригожая собой и чрезвычайно лукавая женщина. Вскоре барин и все люди почуяли, что эту женщину лишь не скоро сменит другая, новая. И все ошиблись… Никакой другой уже не суждено было никогда явиться на смену этой.
      Настасья Федоровна Минкина осталась у графа на веки вечные и из экономки стала правой рукой во всех его делах и первым, самым дорогим другом.
      После нескольких лет счастливой жизни они вместе поселились в Грузине, подаренном императором любимцу. У всемогущего временщика и у его наложницы-друга явилась только одна помеха для полноты счастья и благополучия… Этого не могли дать ни всемогущество, ни власть, ни деньги… Тридцатилетнему уже Аракчееву хотелось иметь сына, наследника всего, что вдруг нажил он… Не сердце его просило этого у судьбы… Сердце, если таковое было в нем, никаким чувствам, свойственным простому смертному – доступно не было. К другу Настасье он был привязан не сердцем. Он был порабощен тем, что было и осталось тайной для всех.
      Граф, однако, упорно, сердито, прихотливо, желал сына. У него на земле все земное есть, только сына нет! Следовательно, только этого и остается еще упрямо желать и требовать у баловницы-судьбы.
      И однажды, лет двадцать с небольшим тому назад, он узнал, что судьба и тут уступила покорно. У Настасьи должен родиться ребенок.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19