И вдруг Шумскому пришло на ум то, о чем он ни разу не подумал за все лето. Ему теперь показалось, что за это время, когда сборища и попойки прекратились в его квартире, жизнь его была все-таки полна – полнее, чем когда-либо. И жизнь эта была осмыслена ею, баронессой. За это время у него была задача в жизни, хотя задача, по мнению Квашнина и других, преступная, но, тем не менее, все-таки у него было дело, была цель, к которой он стремился.
«Что, если я женюсь, – думалось ему, – заживу совершенно иным образом и вдруг, сдуру, буду счастлив, буду доволен! Чудно это будет! Называл всех женящихся дураками и болванами, и вдруг сам в семейной жизни найду то, что люди, а главным образом глупые люди, называют счастьем. Чудно это будет!»
И эта мысль оживила Шуйского. Он еще веселее стал двигаться по всей квартире, отдавал приказания наемным лакеям, смотрел, как накрывали в зале большой стол, затем подходил к играющим, отыскивал червонную даму и бросал ее на стол, назначал крупные ставки и, почти каждый раз проигрывая, весело отходил прочь.
Однажды, поставив сто рублей все-таки на червонную даму у того стола, где метал банк Бышевский, Шумский проиграл, но, не снимая карты со стола, бросил на нее другую сотенную бумажку, снова проиграл, сделал то же самое в третий раз, и опять-таки, дама была бита.
– Полноте, бросьте – выговорил Бышевский. – Вам не можно теперь играть! Вы все аракчеевское состояние проиграете. Обождите. Знаете пословицу, кто бывает несчастлив в картах? «Heureux en amour, malheureux au jeu.»
Сидевшие и стоявшие вокруг стола начали пересмеиваться, поглядывая на хозяина, кто просто радушно, кто заискивающим образом. Хотя Шумский еще ничего не сказал им и хотел лишь за ужином объявить о своей женитьбе, тем не менее, между присутствующими новость была уже известна.
– Да, вам «не можно» играть, – подхватил кто-то из кучки понтёров, передразнивая польский выговор Бышевского.
– Не те времена, Михаил Андреевич. Теперь бросить надо. Надо обождать! – выговорил Бышевский, срезая колоду.
– Что вы хотите сказать? Как обождать? – возразил Шумский.
– Обождать, чтобы прошло то, что мешает вам теперь играть счастливо.
– Не понимаю, – отозвался Шумский.
– Не все же так, Михаил Андреевич, ничто на свете не вечно, всему есть конец. Придет время, что мы к вам соберемся вновь, и вы будете счастливы в игре.
Шумский вдруг вспыхнул.
– Вы сами не знаете, что вы хотите сказать! – воскликнул он. – Что вы говорите?
Бышевский поднял на хозяина удивленные глаза.
– Я хочу сказать, Михаил Андреевич, что если теперь счастье в любви мешает вам выигрывать, то когда-нибудь оно пройдет. Не век же вы будете влюблены и взаимно любимы.
– Почему же нет?
– Потому, что ничто не вечно, как я уже сказал вам.
Бышевский говорил простым голосом и улыбался добродушно.
Шумский, ни слова не сказав, отошел от стола, прошел в другую горницу и сам себе подивился.
«Что это такое? – подумал он. – Что за щепетильность! Почему мне показалось в простых словах что-то особенное. Какая-то грубость, какой-то грязный намек! Мне почудилось, что он хочет сказать черт знает что! Что у моей жены заведется любовник, и что я приду играть, украшенный рогами. Что же это такое? Неужели я способен тоже и на другое чувство, над которым всегда смеялся, на ревность!»
И Шумский заметил тотчас же, что сейчас он в первый раз говорил с посторонними людьми о своем чувстве. Никто не был назван, большинство даже не знает, на ком он женится, разговор ограничился общими местами, а, между тем, в нем вдруг сказалось нечто особенное, как будто чьи-то неумытые руки полезли в его душу.
«Стало быть, я в самом деле ее люблю, – подумал он, – и глубоко люблю. Стало быть, я сам себя обманываю, прикидываюсь перед самим собою, будто это все одно баловство».
В эту минуту к Шумскому подошел Квашнин, только что приехавший. Они не видались с того дня, что Квашнин почти убежал под влиянием тех слов, которые сказал Шумский.
– Ах, Петя! – оживился Шумский. – Я уже боялся, что ты не приедешь.
– Нет, почему же! – отвечал Квашнин, но голос его был какой-то странный.
– Вижу, – рассмеялся Шумский, – ты все еще помнишь то, что я тогда сказал.
– Что такое?
– Что! Небось помнишь, чего же спрашивать, ведь ты выскочил от меня, как ошпаренный. Я, брат, ведь зря болтал, а у тебя всякое лыко в строку.
– Да ведь какое лыко, Михаил Андреевич. Да, впрочем, я думаю, что иногда ты и сам не знаешь, что говоришь, клевещешь на себя. Если бы я был вполне уверен, что ты способен на то, о чем тогда говорил, то, пожалуй бы, и не приехал.
– Ну, успокойся, голубчик. Я женюсь! И буду, должно быть, как дубина какая, обожать жену. Я сватался, принят формально и женюсь с помощью священника, а не дурмана.
– Ну, и слава Богу, – улыбнулся Квашнин радостной и добродушной улыбкой. – Воистину рад за тебя. Ну, а насчет улана как? – прибавил он.
– Да как! Не знаю. Надо бы драться, да как-то теперь глупо выходит. И жениться, и драться!
– Вестимо глупо. Понятно, что бросить надо, – отозвался Квашнин.
– Уж не знаю, как тебе и сказать. Тут есть только одна загвоздка. Не стал бы он по поводу моей свадьбы опять мне пакостить. Ты все-таки лучше поди да перетолкуй с капитаном, он здесь.
В эту же самую минуту Ханенко, переваливаясь по-утиному с ноги на ногу, с длинной трубкой в зубах, самой длинной, какая только была у Шумского в квартире, появился в дверях.
– А, вот и он – легок на помине! – воскликнул Шумский, смеясь. – Ну, господа, честь имею вас познакомить – вторично, как секундантов. Войдите ко мне в спальню да и обсудите дело со всех сторон.
– Обсудить нетрудно, – отозвался Квашнин, – да на кой прах…
– Стало выходит, Михаил Андреевич, – заговорил Ханенко, выпуская целый столб дыма изо рта, – стало быть вы и венчаться и стреляться будете одновременно. Что же прежде-то будет?
– Как придется, дорогой мой! – отозвался Шумский, смеясь. – Я этого вопроса сам решить не могу.
– А вы этим не смущайтесь: прежде ли, после ли венца!
– Мой вам совет, Михаил Андреевич, – серьезно вымолвил капитан, – прежде венчаться… вернее, знаете ли…
Ханенко хотел продолжать и, по-видимому, собирался сострить, но Шумский отошел от него, так как в эту минуту вошло несколько человек гостей вновь прибывших.
XLIV
Ханенко и Квашнин, переговариваясь, вышли в коридор и отправились в спальню хозяина. Там они уселись и стали толковать о деле. Шумский, посидев немного около карточного стола, снова вышел в столовую, оглядел несколько бутылок с вином, отдал несколько приказаний, и вдруг вспомнил, что отсутствует на столе большая серебряная чаша, в которой обыкновенно варилась у него жжёнка, она была им дана кому-то из товарищей на один вечер и назад не получена. С тех пор прошло уже месяца полтора.
«Хорош гусь, – подумал он. – Будь она простая – ну, забыл; а ведь она пятьсот рублей стоит».
Шумский двинулся в коридор и крикнул Ваську. Копчик рысью прибежал на голос барина.
– Ивана Андреевича! – проговорил Шумский и спросил;– Он не возвращался?
– Вернулись, – выговорил Васька.
– Где же он? Отчего не идет?
– Они в своей горнице на постели.
– Что-о? – протянул Шумский. – На постели? Болен, что ли?
– Не могу знать. Вернулся Иван Андреевич очень не по себе и лег.
– Позови его, – выговорил Шумский, но тотчас же остановил лакея и прибавил:
– Не надо, пусти!..
И он быстро прошел в комнату, которую занимал его Лепорелло.
При виде Шумского лежавший одетым на постели Шваньский приподнялся, сел, а потом встал на ноги.
– Что ты? хвораешь?
– Нет-с! – отозвался Шваньский.
– Что же с тобой? Стой! Вспомнил. Да ведь ты был у фон Энзе?
– Был-с.
– Я и забыл. Так что же? Пашуту привез?
– Нет-с.
– Почему?
Шваньский дернул плечом.
Краткие ответы Шваньского и, вообще, вся его фигура удивили Шумского. Он присмотрелся к нему, увидал странное выражение на лице его – не то смущение, не то озлобление, и выговорил тихо:
– Иван Андреевич! Что с тобою? Что-нибудь приключилось удивительное?
– Да-с.
– Что ж такое?!.
Шваньский опять дернул плечом.
– Да ты очумел совсем! Вижу, что есть что-то. – Так говори скорее, что?!.
Шваньский вздохнул и молчал.
– Иван Андреевич! Поясни, что с тобой, ты, должно быть, сейчас кусаться начнешь или в обморок упадешь.
Шваньский растопырил руками и выговорил:
– Ничего я, Михаил Андреевич, и пояснить не могу. Так меня шаркнуло по сердцу, такое приключение приключилось, что у меня в голове будто труба трубит. Увольте, дайте полежать, выспаться, может завтра я соображу, что сказать, а сегодня ничего не скажу.
– Да ты был у фон Энзе?
– Вестимо, был-с.
– Ну, и что же?
– Да ничего-с. Объявил мне фон Энзе, что Пашута у него была, а теперь ее, якобы, у него нету, а что, если бы она и была у него, так он ее возвратит самому графу Аракчееву, а не вам.
– Ну! – нетерпеливо выговорил Шумский.
– Больше ничего-с.
– А ты ушел от него с носом? Ты ли это, Иван Андреевич! Да ты один был?
– Никак нет-с, со мною был квартальный, да солдат. Да предписание у меня было из полиции.
– Ну и что же?
– Ничего-с.
– И ты позволил улану повернуть тебя, как мальчишку, обещая мне сделать в квартире его невесть какой скандал, А сам ничего не сделал, даже не осерчал, не крикнул на него.
– Крикнул, Михаил Андреевич, – все тем же однозвучным голосом повторил Шваньский.
И звук его голоса был таков, какого Шумский никогда не слыхал.
– Чем же кончилось?
– Кончилось, Михаил Андреевич, тем, что улан ударил меня в рыло, и я покатился кубарем в угол его горницы.
– Что! – вскрикнул Шумский.
– Точно так-с.
– При полицейских! И ты – ничего! И они – ничего?!
Шваньский молчал.
– Послушай, Иван Андреевич, я ничего не понимаю.
– Очень просто, Михаил Андреевич, меня отколотили, и я облизнулся, и вот к вам восвояси прибыл.
– Да что ты – пьян, что ли?
– Никогда не бывал! И теперь трезв.
– Да что же все это значит?
Шваньский вздохнул и выговорил совершенно глухим голосом:
– Что это значит, Михаил Андреевич? Увольте, пояснять! Хоть убейте, я теперь ничего не скажу. Завтра одумаюсь, соображу все обстоятельства и, пожалуй, расскажу вам все, что на квартире г. фон Энзе приключилось. А теперь я ничего вам пояснять не стану. Скажу только, что меня господин улан взял за шиворот, как хама. Никогда в жизни такого не бывало со мной, что было там…
Шумский стоял, вытаращив глаза на своего Лепорелло, и хотел снова спросить что-то, но Шваньский поднял на него смущенно-тревожный взгляд и выговорил умоляющим голосом:
– Михаил Андреевич! Ради Господа Бога оставьте меня. Пойдите к гостям. Ничего я теперь говорить не стану. За ночь соображусь, просветится у меня малость в голове, и я вам все поясню. Все, чего я наслушался в квартире господина улана, теперь я рассказывать не стану, если бы даже вы грозились меня зарезать. Ради Создателя – увольте!
Шумский вышел из горницы Шваньского и задумчивый вернулся в горницу, где гудели голоса гостей.
Молодой человек был сильно смущен. Он давно знал Шваньского и никогда не видал его в таком положении. Не нахальство улана, не оскорбление подействовали на Шваньского. Очевидно, помимо всего этого случилось что-нибудь еще, о чем Шваньский не хочет говорить.
– Но что же это? – выговорил Шумский вполголоса. – Что же могло там быть?
И повернувшись среди столовой, он тихими шагами двинулся в спальню по коридору. Через приотворенную дверь он услыхал голос Квашнина, который горячо говорил:
– А я уверен, выдумки! Клевета врагов! Да и кто же может это знать наверное? Эдак завтра ко мне, к другому кому, придут люди и будут меня, к примеру, уверять, что я не сын моих родителей, а родителей моих будут уверять, что я им чужой человек! Ведь это же бессмыслица! Кому же лучше знать – родителям и сыну или посторонним людям? Это все – свинство! Это все злоба людская!
Шумский, слыша громкий голос Квашнина, удивился той горячности, с которой Квашнин говорил. Отворяя дверь, он собирался спросить у приятеля, о чем он так красноречиво толкует, но при его появлении на пороге Квашнин оборвал сразу свою речь на полуслове и отвернулся. Глаза капитана Ханенко смущенно забегали по комнате. Оба собеседника сидели, как бы пойманные в чем-либо.
– О чем вы толкуете? – спросил Шумский.
– Да так – пустяки! – отозвался Квашнин фальшиво.
– Это… это, – начал Ханенко, – это, изволите видеть… оно насчет, тоись того, что если… того… так оно…
И Ханенко замолчал.
– Мы об одном общем знакомом разговаривали, – сказал Квашнин, не поднимая глаз. – Есть тут такой один офицер.
– Что же ты так горячился? Я слышал из коридора и подумал, что дело идет о чем-нибудь важном!
– Это так, – отозвался Квашнин, – пустяки!
И он вдруг поднялся и выговорил:
– Пойдемте, капитан. Что ж тут сидеть!
– Вестимо. Что же сидеть, – быстро поднялся Ханенко, бросил трубку, потом опять взял ее, и оба они двинулись к дверям, как бы спеша идти в гостиную.
Ничего не произошло особенного, ничего не было особенного сказано, а, между тем, Шумский заметил нечто в обоих приятелях. Они положительно были смущены, он очевидно подстерег разговор, который не следовало ему слышать.
«Да ведь не на мой же счет они толковали, так почему они оробели. Что такое? – начал он вспоминать: – „родителям говорят, что их сын им чужой человек; а сыну стали бы говорить, что он не сын этих родителей“… Что за ерунда! Со мной-то тут что ж общего? Что-нибудь да не так! Видно мне почудилось. А может быть, Квашнин говорил о себе, может быть, разговор шел между ними такой, при котором я был лишним. Да, но ведь я с каждым из них в лучших отношениях, нежели они между собою. Черт знает. Полагаю, что застряло во мне какое-то новое душевное состояние. Я как-то стал придираться ко всему. Вот самое простое объяснение. В простой шутке Бышевского выискал дерзость по отношению к баронессе, а теперь в какой-то нелепице, которую болтал Квашнин, тоже какой-то намек на себя нашел. Ведь это черт знает что такое!»
Шумский усмехнулся и двинулся тоже в горницы.
XLV
Через несколько времени игра прекратилась. Все поднялись, шумя, двинулись в столовую и расселись за большим столом. Вино полилось рекой тотчас же после первого блюда. Пропустив еще одно блюдо, Шумский приказал наливать шампанское в стаканы, и покуда три лакея обходили гостей с бутылками, он поднялся с места и сказал, возвышая голос:
– Господа, я вас всех пригласил сегодня к себе, чтобы объявить вам совершенно неожиданную для многих в Петербурге новость. Я сейчас предложу такой тост, которому, право, сам едва верю! Ушам своим не верю и глазам своим не верю.
Наступило молчание. Шумский ждал, чтобы все стаканы наполнились.
– Слухом земля полнится, Михаил Андреевич, – отозвался с другого края стола Бышевский. – Но все-таки, признаюсь, мне не верилось.
– И я слышал кой-что сегодня, – отозвался молоденький офицерик, только что надевший эполеты.
Но Шумский не ответил ни слова и ждал, чтобы еще несколько стаканов были налиты.
Когда шампанское было перед всеми гостями, Шумский высоко поднял свой стакан и произнес:
– Господа! Прошу вас выпить за здоровье моей нареченной невесты, баронессы Евы Нейдшильд.
Гости сразу поднялись с места, стулья застучали, все двинулись чокаться с хозяином, повсюду раздавались самые разнообразные возгласы, пожелания, комплименты, шутки.
Наконец, понемногу все уселись, и начался, было, снова громкий говор, но другого рода; каждый обсуждал с соседом то, что сейчас узнал. Но в то же мгновенье на краю стола раздался чей-то голос, нетерпеливый, сердитый, крикливый:
– Да это подло! Это чепуха или мерзость! Не скажешь – я скажу!
Вероятно, звук голоса чем-нибудь поразил всех, так как все головы обернулись в ту сторону, откуда он слышался.
Крикливо заговоривший был пожилой гусар, с рябоватым лицом. Шумский, пристально присмотревшись к нему через весь стол, увидал, что этот гусар первый раз в его доме. Это был гость из числа тех, которые пожелали сегодня приехать познакомиться, т. е. просто пожелали приехать поесть и выпить, и хорошо, и даром.
Все, обернувшиеся на голос гусара, снова занялись своим делом: всякий предположил, что это была нескромная беседа двух рядом сидящих. Но не прошло и минуты, как голос гусара снова покрыл общий говор.
– Тогда дай я скажу!
Никто, однако, на этот раз уже не обратил особенного внимания на это восклицание.
Но через мгновение гусар поднялся с места и стал вызывающе оглядывать всех сидящих за столом. Шумский нагнулся к своему соседу и шепнул:
– Спросите у Квашнина, что за человек это?
Квашнин, сидевший через двух, услышал слова Шумского и выговорил:
– Гусар Бессонов, полк в Украине стоит.
– Что за человек? – спросил Шумский.
– Отличный малый.
– Что же это он бунтует там?
– Не знаю, – отозвался Квашнин и стал смотреть на стоящего гусара.
Тот продолжал, стоя, оглядывать всех сидящих. По его лицу видно было, что он действует под впечатлением чего-то, его поразившего, действует полусознательно, сам еще не решивши, дельно ли он поступает. Он будто вскочил с места, прежде чем решил, что сделает.
Вероятно, в эту минуту сосед его, петербургский гвардейский офицер, дернул его за венгерку, потому что гусар обернулся к нему быстро, как собака, которая огрызается, и выговорил:
– Оставь.
И затем он прибавил:
– Врешь! Так говори сам! Не хочешь, так я скажу!
– Что такое? – раздалось несколько голосов уже со всех концов стола.
– А вот что, – заговорил Бессонов так громко, как если бы он кричал на площади, это была его привычка. – Вот что. Надо бы мне молчать: так приличие повелевает. Но я действую на свой образец. Многие, я знаю, на моем месте, просидели и промолчали бы, а я – извините: хорошо ли, дурно ли, а я не могу. Я имею честь быть здесь у Михаила Андреевича в первый раз. Он – хозяин, я – гость. У меня по отношению к нему, следовательно, есть некоторый долг, некоторая совесть, к нему-то есть совесть… Я говорить не умею, но, авось, вы поняли, что я хотел сказать. Сейчас хозяин нам объявил, что он женится. Невеста его – баронесса Нейдшильд. Известная в столице красавица ангелоподобная. Все мы поздравляли хозяина…
И выговорив это, гусар опять быстро обернулся к соседу, который, вероятно, опять дернул его, и крикнул, как сумасшедший:
– Отстань! Я тебя за шиворот вытащу из-за стола!
Несколько человек заговорили с удивлением вслух, и за столом вдруг пошел ропот. Раздался один голос:
– Что это? Уж нализались и подрались.
Многим сразу, действительно, показалось, что двое офицеров, в первый раз появившиеся в доме Шумского, просто уже успели выпить и заводили ссору.
Шумский сидел, сдвинув брови, и упорно через весь стол впился глазами в стоящего гусара. В нем происходило опять то же самое, что за час перед тем. Имя Евы, упоминаемое за этим ужином незнакомым ему гусаром резким голосом, снова, как будто, кольнуло его. И в ту минуту, когда за столом пронесся легкий ропот, Шумский выговорил громко и резко:
– Господин Бессонов! Потрудитесь поскорее сказать то, что вы желаете.
– Считаю долгом, – опять громко заговорил гусар, волнуясь и размахивая руками, – мой долг сказать… Я полагаю, что баронесса Ева Нейдшильд одна в…
Шумский сразу поднялся с места, несколько изменившись в лице, и выкрикнул:
– Потрудитесь сказать в нескольких словах то, что вы желаете, без предисловий. Ну-с!..
Гусар произнес еще несколько слов, которые были снова вступлением, и Шумский перебил его:
– Я вас прошу сказать в трех-четырех словах, в чем дело, или я попрошу вас…
Шумский не договорил. Но тем не менее присутствующие поняли, что это была угроза, и угроза понятная. – Что мог хозяин сделать, кроме одного – попросить гостя убраться.
Вероятно, гусар понял то же самое, потому что вдруг произнес:
– Извольте. Сегодня в шесть часов был обед в трактире на Литейном. Собрались друзья и приятели одного улана по фамилии фон Энзе и пили за его здоровье и за здоровье его невесты баронессы Евы Нейдшильд.
Наступило гробовое молчание. Все сидящие обернулись на Шумского. Он стоял истуканом, разинув рот. Гусар шлепнулся на свое место и что-то бормотал, но никто не слушал, и глаза всех приковались к лицу хозяина.
Наконец, Шумский пришел в себя, провел рукой по голове и вымолвил:
– Господин Бессонов! Я почти не имею чести вас знать. Я вас вижу в первый раз. Сейчас мой приятель Квашнин отнесся об вас самым выгодным образом. Тем не менее, ваш поступок… Я не знаю, что сказать вам. Это бессмысленно. Потрудитесь, по крайней мере, подробнее объясниться.
– Вы сами потребовали неотступно, – отозвался громко гусар, – чтобы я выразился кратко.
– Теперь я прошу вас объясниться, как бы подробно ни было.
Гусар снова поднялся, как бы собираясь говорить речь, но, вместе с тем, он взял за руку своего соседа и, потащив его, заставил подняться тоже.
– Вот-с, кто это говорит. – Я там не присутствовал. Мне сейчас сообщили, и я счел долгом сказать это вслух. Хорошо ли, дурно ли я поступил – не знаю.
Шумский присмотрелся к соседу гусара, узнал в нем полунемца-офицера, которого он изредка видал, но теперь не мог вспомнить его фамилию.
– Потрудитесь вы, – выговорил Шумский, – объяснить все.
Офицерик – худенький, бледный, лет 20-ти, робко оперся руками на стол и, смущаясь, слезливо и плаксиво, как бы прося прощения, выговорил:
– Я, право, не виноват-с. Это господин Бессонов. – Я ему сказал на ухо, а он – вслух.
– Не в том дело, – глухо произнес Шумский. – Потрудитесь сказать: вы были лично на этом обеде?
– Был-с.
– Вы сами? Были?
– Я был-с.
– И что же на нем произошло?
– Фон Энзе нам объяснил, что он женится. Мы его поздравляли с шампанским.
– На ком?
– На баронессе Нейдшильд, беловолосой, как ее зовут.
– Это вранье! – воскликнул Шумский. – Вы бредите.
Офицер с кислой миной развел руками и сел на место.
XLVI
Наступило гробовое молчание. Шумский сидел бледный, руки его слегка дрожали. Он сразу понял, что офицерик не лжет, а фон Энзе без повода не способен на такую бессмысленную выходку, следовательно, если все это было в действительности, то случилось что-то ужасное, едва вероятное. Шумскому чудилось, что стол и все сидящие за ним начинают кружиться и исчезать в его глазах. Если бы не прирожденное самолюбие, то, быть может, с ним бы сделалось дурно. Но внезапная мысль разыграть глупую и смешную роль – лишиться сознания, как баба или барышня – сразу отрезвила его и как бы освежила голову.
Через несколько секунд Шумский уже окончательно пришел в себя и увидел стоящего перед собою приятеля. Квашнин, очевидно, повторял уже в третий раз:
– Надо объяснить тотчас, не оставлять.
– Да-да! – отозвался Шумский.
– Надо толком объяснить, – повторял Квашнин.
И, не дожидаясь ответа Шуйского, Квашнин перешел на другой край стола. Гусар и офицерик поднялись с мест и стали переговариваться с Квашниным, но несколько голосов закричало отовсюду:
– Громче! громче!
– Можете вы, наконец, толково рассказать, а не мямлить! – воскликнул Квашнин нетерпеливо и наступая на офицерика. – Говорите подробнее. Начните сначала…
– Да что же я буду начинать? Что сначала? Что же я еще скажу? – плаксиво отозвался тот. – Меня пригласил господин фон Энзе. Я был у него. Обедали. Он позвал всех приятелей, чтобы праздновать. Пили за его здоровье и за здоровье его невесты. Что же я еще-то скажу? Когда здесь Михаил Андреевич объявил точка в точку то же самое, я, понятное дело, удивился и господину Бессонову сказал, а он всем сказал. Вот и все. Что же я-то тут!
Квашнин развел руками, потом двинулся и вернулся на свое место. Но пока он шел и садился, за столом царило мертвое молчание.
– Это невероятно! – проговорил Шумский. – Это что-нибудь… невероятное… – повторил он, чувствуя, что ре находит слов.
Но вдруг иная мысль пришла ему на ум.
– Господа! – громче выговорил он. – Так ли, эдак ли, но я еще нечто… Я предложу еще тост, который попрошу вас оставить втайне. Пожелайте мне остаться невредимым на сих днях, так как я буду драться насмерть с господином фон Энзе.
На этот раз не все гости, а только некоторые, быстро и, будто весело, схватились за стаканы. Это были те, которые готовы были пить за все, за жениха, за дуэль, за смерть, за потоп, за светопреставление…
Шумский, сидя недвижно, молчал, как убитый. Говор за столом не клеился. Всем было неловко. Шумский настолько глубоко задумался, как если бы забыл, что сидит за столом, где человек пятьдесят гостей.
Одна и та же мысль неотступно вертелась в его голове и, как гнет, давила мозг. Шумский повторял мысленно:
«Оно так и есть! Офицер выдумать не мог, фон Энзе паясничать не станет. Что же это такое? Когда же это случилось? Стало быть, она притворялась? Можно с ума сойти!»
И продумав это, Шумский начинал сызнова, и снова думал.
«Все это правда. Офицерик не лжет. Фон Энзе не безумный, чтобы зря объявлять подобное! Стало быть, оно так и есть…»
Между тем, сидевшие за столом продолжали пить, и понемногу стол оживился. Вскоре нашлось человек больше десяти, которые были уже сильно отуманены и не только забыли все случившееся, но начинали забывать все окружающее. Их веселое настроение духа вскоре проникло и в других.
Шумский очнулся. Ханенко стоял около него, трепля его по плечу.
– Что вы? – отозвался Шумский, как бы пробуждаясь ото сна.
– Полно, Михаил Андреевич. Ведь это все ерунда! Нечто может эдакое быть! Либо вы безумный, либо фон Энзе безумный – середины нет. Ведь вы же за свой разум отвечаете? Так коль скоро вы знаете, что вы жених, так каким же манером может тот быть женихом. Стыдно вам смущаться от такой глупости! Давайте-ка пить. Я на радостях, узнав, что вы жениться хотите, хочу пьян напиться. Говорят, я действительно интересен, когда напьюсь, – прибавил Ханенко, громко хохоча и встряхивая животом.
– Да, вы правы, – вдруг вырвалось у Шуйского, – не может этого быть! Все это – самая дурацкая глупость, чепуха, какое-нибудь недоразумение. Давайте пить!
Шумский встал с места и вскрикнул громче:
– Господа! Кто меня любит – напьется пьян. Давайте начинать! да веселее!
Голос хозяина окончательно оживил всех. Не прошло получасу, как уже дикий гул, стон стоял во всей квартире. Вино лилось и проливалось. Кто-то был уже на полу под столом и жалобно повторял:
– Анюточка! Вот, ей-Богу же, Анюточка, как честной человек…
Квартира Шумского опустела только к рассвету. Человек десять только уехало еще ночью. Все гости выходили, нанимали извозчиков и отъезжали в таком состоянии, что собравшиеся к дому «ваньки» пересмеивались и завистливо вздыхали.
Однако, в гостиной Шумского все-таки осталось три человека, которые, потеряв сознание, спали, где попало – один на диване, другой на большом кресле, свернувшись калачиком, а третий просто на ковре, положив голову на две большие книги, взятые со стола.
Шумский лежал у себя на кровати без мундира, но одетый. На диване, в спальне, тоже одетый, спал Квашнин. В кабинете хозяина на большой оттоманке лежал толстяк, животом вверх и трубя на весь квартал. Человек этот так страшно храпел и хрипел, что можно было подумать, что он находится в агонии. Это был Ханенко, который сдержал свое слово – напился пьян. Четыре офицера с трудом довели, почти дотащили его до оттоманки, положили на нее и поустроили, как малого ребенка. Капитан, однако, не скоро заснул. Он долго стонал и бормотал что-то, но никто его не мог понять. Только один из помогавших тащить догадался и объявил:
– Это он по-хохлацки лопочет. Вот оно, спьяна-то, родная речь сказалась!
Единственный человек, который вовсе не напился, был Квашнин. Он, вообще, не любил попоек, а на этот раз все случившееся в самом начале ужина настолько поразило его, что ему было, конечно, не до вина.
Квашнин видел фигуру Шумского, видел насколько он поражен, и сообразил, что, стало быть, имеет основание смущаться.
И ему вдруг стало ужасно жаль приятеля. Этот, сидевший за столом Шумский, сгорбившийся, бледный – был далеко не похож на того, который еще недавно красноречиво обсуждал вопрос, как он отравит жену, если она ему надоест. В этом Шумском не было и тени какой-либо отталкивающей черты.
Несколько раз взглянув на приятеля, Квашнин вздохнул и подумал:
«Не такой он дурной, как болтает про себя».
Разумеется, первый кто утром проснулся в квартире, был Квашнин. Придя в себя, он вспомнил все и вскочил на ноги. Он посмотрел на спящего Шумского и двинулся в кабинет.
Ханенко под утро уже не трубил, а тяжело дышал. Живот его подымался и опускался правильно, и правильное сопение оглашало горницу. Точь-в-точь кузнечные меха и шипение раздуваемого огня.
Квашнин невольно улыбнулся и прошел далее. В гостиной было тоже сонное царство. Гость, улегшийся сначала на полу, уже перебрался и спал на кресле, как-то умилительно грустно свернув голову на бок и ребячески сложив руки на коленках. Спавший калачиком на кресле, вероятно, устал от этого положения, вытянул ноги и лежал теперь на кресле совершенно неестественно – только на груди. Казалось, что это мертвое тело кого-нибудь вдруг убитого наповал и случайно при падении попавшего на кресло.
Офицер, который улегся на диване, должно быть, выспался лучше и скорее прочих, потому что при появлении Квашнина он открыл глаза и рассмеялся.