Затем он кратко, и как бы слегка смущаясь, объяснил Авдотье, что она через два дня, заслужив общее доверие и общую любовь всего дома, от самого барона до людей, должна явиться к нему в сумерки за другим приказанием, которое и должна будет в точности исполнить.
– Самое пустое дело, Дотюшка. То же, что стакан воды выпить. Но дело, прямо скажу, важное. Если все удачливо кончится, то помни, на всю мою жизнь я буду тебе всем обязан. Ты мне будешь все одно, что родная. Поняла ли ты?
Авдотья взглянула на своего Мишеньку и ничего не ответила, так как она думала почти совершенно иное. Ей думалось, что она и так положила напрасно несколько лет своей жизни на обожание Мишеньки, проведя несколько сот, а может быть, и тысяч ночей над его изголовьем без сна и спокойствия, в особенности, когда он, случалось, хворал. Если за всю эту беспредельную любовь и материнскую ласку он теперь столько же любит ее, как и Ваську-Копчика, то вряд ли станет она ему родной за то, что сделает для него какое-то негодное, грешное, почти душегубное дело.
– Аль ты не поняла? – нетерпеливо вскрикнул и как бы разбудил женщину Шумский.
– Поняла, Михаил Андреич. Что же тут? Поняла, – виновато отозвалась женщина.
– Так чего же, вылупя глаза, сидишь. Боишься, что ли, чего? Так тебе нечего бояться. Я в ответе! Ты тут ни при чем. Ты приказ исполняла.
– Да что ж, ответ, – вздохнула Авдотья. – Моя жизнь и так не красна, нигде хуже не будет. И в Сибири люди живут.
– А? Вот как! – сухо и тихо вымолвил Шумский. – В Сибири! Про Сибирь заговорила. Это, стало быть, тебе Пашутка все разъяснила, благо она такая умная и воспитанная барышня. В Сибирь с ее слов стала собираться.
– Нет, я не про то…
– Ну что ж, – вдруг воскликнул Шумский. – Важность какая. Хоть бы и в Сибирь! То-то вы мамки да няньки, да все дворовые хамы! Любите, обожаете, на словах тароваты, красно говорить умеете. А чуть до дела коснется, чуть у вас, хамова отродья, попросит барин вот малость какую, хоть с ноготок свой не пожалеть. Так куда только ваше обожание девается. С собаками и с чертями на дне морском не разыщешь. Спасибо, коли так! А все-таки не думал… Думал, что ты и взаправду меня любишь.
Шумский встал в притворном негодовании, как бы даже оскорбленный, возмущенный до глубины души неблагодарностью своей мамки. Он отвернулся и стал глядеть в окно.
Авдотья быстро поднялась тоже и засуетилась.
– Что вы! что ты! Господь с тобой! Я же ничего не сказала. Я говорю – хоть в Сибирь, что за важность. Не боюсь я ничего. Что мне, я старая, век свой прожила. Я не к тому. Да и какая Сибирь. Это так к слову. Пашутка болтала и мне сбрехнулось. Ты не гневись, я баба, тебе лучше все известно. Так когда же прикажешь идти-то?
Шумский повернулся от окна. На лице его была насмешливая улыбка, которую он не мог скрыть, да и не считал нужным.
– Сообразись с мыслями. Как бы тебе сказать, приучи, что ли, себя думаньем к тому, что тебе надо будет говорить и делать. Сегодня я напишу письмо якобы от Пашутки, тебе передам, а завтра утром ступай к Нейдшильдам. Ну, вот все. Повторяю, только услужи ты мне и проси чего хочешь. Ну, любить, что ли, тебя буду. Больше-то что же? Ведь не денег же тебе.
– Какие тут деньги, – покачала головой Авдотья.
– Ну, любить буду. Не веришь?
И к удивлению Шумского Авдотья вдруг прослезилась, потом начала плакать, а затем уже совсем разрыдалась, всхлипывая и потрясая плечами. Что заставило ее сразу разрыдаться, Шумский не понимал. Но Авдотья и сама не понимала!
Женщине как будто вдруг почудилось при этом его обещании ее любить, что последняя ее надежда на возможность этого чувства в ее питомце исчезла. Именно теперь, в эту минуту, когда он два раза повторил, что будет ее любить, ей именно и показалось, что никогда он ее не любил и не будет любить. Теперь-то вдруг и разверзлась между ними пропасть. Кто-то будто невидимкой, явился и шепнул что-то женщине, схватившее ее за сердце. И очи этого сердца вдруг прозрели и увидели… Мамка всем существом почувствовала глубже и сильнее, чем когда либо, насколько далека и чужда она своему питомцу… Он барин, она хамово отродье… Ее уход за ним, ее долголетнее обожание? Все что было – он забыл… А может быть, и не заметил…
XXVII
На следующий день Авдотья, сумрачная и молчаливая, собралась в дом Нейдшильда. У нее было письмо от Пашуты к баронессе, в котором девушка заявляла, что внезапно выехала в Грузино по своему делу и пробудет там около недели. Письмо, конечно, сочинил Шумский, писарь переписал, а вместо подписи был поставлен простой крючок.
Шумский и не подозревал, что делал наивный промах, ибо не знал, что за время своего пребывания у Евы, ее любимица выучилась изрядно писать по-русски, а имя свое писала даже красиво и с росчерком. Авдотья вышла из дома перед полуднем. Шумский часа три проволновался, ожидая каждую минуту возвращения женщины обратно в квартиру и, следовательно, отказа баронессы взять Авдотью на место любимицы… А это было равносильно полной неудаче в его предприятии.
Но когда было уже часа четыре и на дворе стало темнеть, Шумский ободрился. Ввечеру он уже был весел, доволен и почти счастлив. Авдотья была, очевидно, принята баронессой на место Пашуты.
Однако, еще в сумерки Шумский был смущен неожиданным посещением юного офицерика. Но смущение продолжалось недолго.
«Черт их всех подери!» – решил мысленно молодой человек, узнав в чем дело.
К Шумскому явился посланец от самого графа Аракчеева, юный прапорщик, состоявший чем-то по военным поселеньям. Он объяснил почтительно, что граф «изволят» спрашивать, продолжает ли все еще идти кровь носом у Михаила Андреевича.
Сначала Шумский ничего не понял и глаза вытаращил, но затем смутился. Он забыл и думать о своем внезапном исчезновении из дворца, а главное, забыл не только извиниться перед отцом, но даже ни разу не вспомнил о присутствии отца в Петербурге.
Подумав несколько секунд, Шумский мысленно послал «всех» к черту и выговорил:
– Доложите его сиятельству, что идет…
Офицерик, конечно, понимавший смысл данного ему графом поручения, теперь в свой черед глаза вытаращил на дерзость ответа.
– Как, тоись… – решился он вымолвить.
– Да так… Идет, и шабаш! То нету, а то опять пойдет. Вот и сижу дома. Так и доложите!
Офицерик уехал, а Шумский долго смеялся…
Между тем, в квартире, где было так весело ее владельцу, находилось тоже почти забытое им несчастное существо, которому было не до смеху.
Первые часы, проведенные Пашутой в чулане, где она была заперта, прошли для нее незаметно. Девушка была в каком-то тупом, почти бессознательном состоянии. Понемногу рассудок вернулся к ней, и, прежде всего, она стала обвинять себя в легкомысленном шаге. Она не понимала, как могла настолько наивно и ребячески попасть в ловушку.
К вечеру, много и много передумав, Пашута как-то успокоилась. Она рассудила, что рано или поздно все равно попала бы в руки своих мучителей. Она ясно понимала, что если граф Аракчеев прежде не соглашался, то и теперь не согласится продать ее, так как, вероятно, именно Шумский воспрепятствовал этому через Настасью.
Девушка, однако, по характеру своему не могла относиться пассивно к чему бы то ни было, до нее касающемуся, а тем паче к теперешнему своему положению. А было очевидно, что, продержав ее взаперти необходимое число дней, Шумский отправит ее в Грузино, где начнутся, конечно, всякие мытарства и Настасья Федоровна щедро отплатит ей за все по наущению своего сынка. Спасти себя от будущих мучений в Грузине было почти невозможно. Она могла только, как раза два предлагала ей баронесса, тайно бежать и на всю жизнь скрыться где-нибудь в Финляндии, где даже всесильный Аракчеев не мог бы ее разыскать. Но это она могла бы сделать только в будущем. Теперь же нужно было бороться, спасти баронессу и отомстить за себя, воспользовавшись тем страшным оружием, которое необдуманно и неосторожно дала ей в руки сама Авдотья.
И ввечеру Пашута почти совершенно успокоилась. Она поела хлеба, выпила воды и невольно грустно улыбнулась. Смешно и дико показалось ей ее положение.
Чулан с довольно чистыми стенами, светлый, с небольшим окошком на двор, был сравнительно велик – около квадратной сажени. В окошечко с двумя рамами смотрел на нее новый двурогий месяц. В чулан было натаскано братом очень много сена, и Пашута, разодетая и расфранченная, сидела, поджав ноги, на полу. Ее щегольской костюм всего более казался ей смешным при этой обстановке.
«Дворовая, крепостная девка, разодетая барышней, – думалось ей, – сидит в чулане на сене с краюхой хлеба и глиняным кувшином воды!»
Пашута вздохнула, перекрестилась и, устроив свой теплый салопчик в виде подушки, улеглась. Вскоре, не столько от усталости, сколько от волнения и всего пережитого в этот день, она уже крепко спала.
Наутро рано она очнулась от легкого стука в дверь. Так как стук повторялся, то она, наконец, отозвалась.
– Я это, Василий, – послышался шепот брата за ее дверью. – Что, как ты? – прибавил Копчик участливо.
– Ничего, – отозвалась девушка.
– Ты не думай, Пашута, что я тебя тоже им предам. – Нету. Я надумал дело, только говорить теперь нельзя. По сю пору подойти к двери не мог. Авдотья тут была, теперь вышла, должно, опять Богу молиться. Как только разойдутся все из дома, и барин уедет, мы на просторе побеседуем обо всем. А теперь покуда сиди, да не печалься. Мы их перехитрим. Спи себе, еще ведь рано.
Когда Авдотья ушла в дом Нейдшильда, Копчик стал нетерпеливо дожидаться, чтобы барин тоже выехал со двора. Войдя раза два в кабинет, малый догадался, что Шумский, очевидно, чего-то ждет и никуда не собирается. Васька настолько изучил барина, что читал по его лицу, как по книжке. Он понял теперь, что Шумский сидит в тревоге и ждет, конечно, результата от посылки Авдотьи.
«Пожалуй, весь вечер дома просидит, – подумалось Ваське. – А вернется коли Лукьяновна, мне и совсем нельзя будет переговорить с Пашутой».
Лакей решился вдруг, притворил все двери между кабинетом и гардеробной, приблизился к чулану и окликнул сестру.
Пашута тотчас же отозвалась более свежим и бодрым голосом.
– Садись к самой двери, – сказал Копчик, – как и я вот… И поговорим.
И усевшись на полу у самой двери чулана, Копчик, почти прикладывая губы к небольшому отверстию между дверью и притолкой, стал полушепотом расспрашивать сестру о всем, что случилось нового за последнее время, и как могла она так глупо попасть в западню. Беседа брата с сестрой затянулась. Изредка Копчик вставал, проходил на цыпочках к кабинету барина и, убедившись, что тот продолжает спокойно сидеть у себя, снова возвращался и снова начинал прерванную беседу.
Прошло уже около часа, что брат с сестрой объяснялись, и объяснение это было, вероятно, выходящее из ряда вон. Вероятно, Пашута передала брату что-либо чрезвычайно неожиданное и невероятное. Лицо Копчика изменилось, глаза раскрылись как-то шире и смотрели тревожнее. Он был настолько сильно взволнован, что боялся, как бы вдруг барин не позвал его к себе. Он чувствовал и понимал, что с таким лицом являться на глаза к Шумскому было опасно. Барин мог заметить перемену, которую сам чувствовал в себе Копчик.
Пришедший по какому-то делу кучер прервал беседу брата с сестрой. На какие-то незначащие вопросы кучера Копчик отвечал рассеянно.
– Что? Аль недужится? – спросил тот, внимательно глядя в лицо лакея.
– Нету, нету. Что ты! – поспешил вымолвить Копчик. – А, что? Почему спрашиваешь?
– Рыло-то у тебя такое, точно лихорадка трясет, – заметил кучер.
Копчик испугался мысли, что каждую минуту его может позвать барин, а перемена в лице его была, очевидно, велика, если даже простой мужик заметил ее.
И было от чего крепостному холопу графа Аракчеева измениться в лице. Пашута передала брату подробно то, что Авдотья называла своим «страшным» словом и то, что называл Шумский «чертовским» словом. Должно быть, в самом деле было многознаменательно и важно сообщенное Авдотьей своей приемной дочери и переданное ею брату, если этот малый был теперь настолько поражен и взволнован. Вдобавок, в конце беседы через дверь, Пашута упросила брата помочь ей бежать, как можно скорее, чтобы спасти баронессу и отомстить мучителям. Копчик обещался, но при этом вздохнул и прибавил:
– Вестимо, надо тебе бежать и все поднять! Вестимо, надо перевернуть все вверх дном. Оно им всем будет пуще и вострее ножа. Но нехай, пущай, нечего их злодеев жалеть, ни графа, ни Настасью, ни этого дьявола, ни Лукьяновну. Все они дьявольское семя. Но только надо подумать, Пашута, как помочь. Сама ты не захочешь бежать так, чтобы меня Михаил Андреич до смерти убил за это. Надо надумать так чтобы мне в стороне остаться. Похитрее надо. А то ты освободишься, а меня он убьет до смерти. Не впервой ему убивать народ.
– Но надо спешить, каждый день дорог, – отзывалась Пашута.
– Ныне ввечеру, божусь тебе, надумаю я тебя освободить, – решил Васька.
Чтобы избавиться несколько от той тревоги, которую произвела в нем беседа с сестрой, успокоиться и придать лицу обыкновенное выражение, Копчик вышел во двор и побежал в соседнюю лавку, куда часто бегал за разной мелочью. По дороге он несколько раз украдкой перекрестился и проговорил:
– Ах, дай-то Господи, кабы все перевернулось вверх дном. Ведь тогда и меня от него возьмут. Поеду в Грузино, а там житье лучше будет. Настасья нашего брата не трогает, у ней девкам житья нет. Дай-то Господи! Но дело какое! Какое дело! Господи, какое дело!
Возвращаясь назад, Копчик остановился в воротах и вдруг вымолвил вслух:
– Нет, какова Лукьяновна-то! Ах дура, дура! Вот Дурафья-то Лукьяновна, как он сказывает. Эдакое слово, уж именно страшное, да выпустить, как птицу. На, мол, летай, где хочешь. Ведь не пройдет недели, по всему Питеру слово-то ее пробежит. Не мы одни, холопы, ахнем. Весь Питер ахнет. Ведь, пойди, пожалуй, до царя дойдет. Вот дело-то! Ах, ты, Господи! – уже улыбаясь, с злорадством шептал лакей.
Вернувшись в квартиру, он хлопнул дверью слишком громко и негаданно навлек на себя гнев барина. На стук двери Шумский стремительно вышел из своего кабинета, быстрыми шагами прошел коридор и выговорил тревожным голосом:
– Авдотья, ты?
– Никак нет-с, она не ворочалась, – отозвался Копчик.
– Фу, дьяволы! – воскликнул Шумский. – Кто же вошел?
– Это я-с.
– Убью я тебя когда-нибудь, – закричал Шумский, наступая на лакея, но тотчас же повернулся на каблуках и ушел к себе, ворча что-то под нос.
– И чего вдруг озлился? – прошептал Копчик. – Черт его знает, что с ним делается. Мало ли раз приходилось эдак стукнуть. А теперь вскочил!
Разумеется, Копчик не мог знать, в каком нравственном состоянии сидел у себя Шумский и как важно было для него предполагаемое появление Авдотьи. Услыхав звук захлопнутой двери, он почему-то вообразил себе, что это явилась его мамка, и пожалуй, так же, как тогда, после объяснения с Пашутой, ошпаренная и очумелая.
Когда совершенно стемнело, и Копчик зажег огонь в нескольких горницах, а затем вышел в прихожую, то остановился в удивлении: перед ним стояла хорошенькая, молоденькая девушка, незнакомая ему и никогда еще не бывавшая у них в квартире. Девушка смущенно оглядела лакея, видимо конфузясь.
«Это еще что за новая затея», – подумал Копчик и сурово опросил незнакомку.
– Вы кто такие? Зачем?
– Белье починить позвали, – отозвалась девушка.
– Кто позвал?
– Иван Андреевич. Они к барину вашему прошли.
– Былье чинить? – усмехнулся Копчик. – У нас драного ничего нет. Все затейничество. Смотрите, как бы они вас тут…
– Что тоись? – слегка оробев, вымолвила девушка.
– Что? Вестимо что… Ну, да это ваше дело…
Копчик махнул рукой и вышел в коридор.
XXVIII
В эти самые минуты Лепорелло-Шваньский докладывал патрону своему о важном деле. Шумский, сбыв с рук посланца от графа да еще с дерзким ответом, проволновался еще немного относительно Авдотьи. Но полная темнота, вечер… успокоили его. Если бы баронесса отказала женщине, то она была бы уже дома. Шумский, вполне счастливый, распевал и посвистывал, собираясь к Квашнину, когда в кабинете его появился Шваньский со своей особенной обезьяниной усмешкой на лице.
– А! – весело воскликнул Шумский. – Иван Андреич – шпрехен зи деич! Откуда несет?
Доморощенному Лепорелло это восклицание доказывало, что патрон Дон-Жуан в духе… Что-нибудь новое и приятное случилось.
– Дурафья Лукьяновна не вернулась! Понял ты, глиняная голова! – объяснился Шумский.
– Ну и слава Богу, и благодарение…
– Должно быть… – рассмеялся Шумский и презрительно, и резко. – Благодарение и слава Господу… Дурень! Неужто же ты думаешь, что Господь помогает людям во всех делах, хотя бы и в самых пакостных. В это и турки, я чай, не веруют.
– Так сказывается, Михаил Андреевич, – тоже смеясь, отозвался Шваньский. – А вестимо, что Господь…
– Вестимо… Ничего не вестимо людям. Сам Господь-то не вестим. Слыхать-то слыхали, а видать никто не видал, – пробурчал Шумский себе под нос, но весело и хорохорясь, как школьник, которому удалась шалость, и он ею сам пред собой похваляется.
– Верхом бы, что ли, покатался… Или бы выпил здорово с приятелями… – снова произнес Шумский, как бы сам себе. – Так бы выпил, что непременно бы кончил фокусом на всю столицу. Давно я не безобразничал, засиделся, все тело как-то потягивает. Хотелось бы косточки расправить.
– Что ж, прикажите клич кликнуть. К полночи вся квартира полна будет народу. Только доложу, Михаил Андреевич, не время. Не в пору. Надо бы ныне делом заняться нам.
– Нам? Делом? Тебе и мне – вместе? Скажите пожалуйста?!
– Нам-с. А желаете, можно и без меня, одни действовать.
– Что же это? Ну… Шваньский усмехнулся самодовольно.
– Марфуша здесь. Привел-с.
– Какая Марфуша? – удивился Шумский.
– А швейка-то… Забыли. Создание-то.
– Создание?.. Для пробования питья?! – расхохотался молодой человек. – Ну, конечно, надо заняться делом, а не бездельем… Ты ей как же разъяснил-то… Боится небось?
– Никак-с. Нешто можно говорить эдакое, – возразил Шваньский важно. – Помилуйте. Она просто пришла ваше белье перечинить. Вечер посидит, ночует, а утром опять за работу… А ввечеру попозднее мы ее чайком угостим, со сливочками и с нашим новгородским соусом. Вот и увидим, как оно действует.
Шумский молчал и насупился.
– Жаль бедную… Молоденькая? Жаль. Кто его знает, что потрафится от питья. А делать нечего. Надо.
– Вестимо надо… Да и верного человека. Чтоб не провралась.
– Ладно… Ну, давай ее сюда… Поглядим.
– Уж лучше, Михаил Андреевич, вы выйдете к ней. Она у меня боязная, пожалуй, не пойдет сюда, да станет домой проситься. А то и убежит сама. Девицы народ опасливый.
– А она девица?
– Да-с.
– Тебе кто ж это сказал? – рассмеялся Шумский.
– Видать-с.
Шумский расхохотался еще громче и прибавил безобразную шутку. Шваньский съежился, кисло ухмыляясь, так как она касалась его личности и была хотя и очень остроумна, но до крайности груба и оскорбительна.
– Ну пустое! Раз залучили твое создание, так не выпустим. Я выеду ненадолго. Приеду, посылай ко мне; а сам не приходи. С глаз на глаз вольготнее все. Хоть я и не такой дальнозоркий, как ты, а все-таки сразу увижу, годится ли она для пробы. А то, может, солдата в юбке привел, которого не то что питьем каким, а дубьем разве свалишь с ног.
– Вот изволите увидеть. Девушка из себя совсем барышня нежная…
– Перелетным ветерком подбитая!..
– Нет-с. Зачем! Не ветром, а…
– Кости да кожа. Одёр. Ну, вели чай подавать… Ее посади покуда за работу, а там приеду, посылай сюда. Я ее угощу. Принеси мне сюда сейчас же сливки, надо оршад-то этот загодя приготовить. Какая дура ни будь, а налей ей бурдецы в чай из пузырька, побоится пить. Ну, пшёл! Действуй. Шпрехен зи дейч! – весело прибавил Шумский.
Спустя около полутора часа, когда Шумский, выезжавший из дома, вернулся обратно, в его спальне был накрыт стол и подан самовар. Вслед за ним появилась в горнице та же девушка, слегка смущаясь и робко озираясь. Увидя себя в спальне барина, а его сидящего на диване, она опустила глаза и стала близ двери. Шумский, слегка изумленный, молча глядел на девушку. Его поразило сразу… Сходство!
– Что прикажете? – едва слышно выговорила, наконец, девушка, чтобы прервать неловкое молчанье.
– А прикажу я… моя прелесть, меня не дичиться. Успокоиться… Быть веселой. Никакого худа я тебе не сделаю, в любви объясняться не стану. Ты для меня ни на какое дело – не пара. Я швеек, да кухарок, да поломоек – женщинами не почитаю. Пускай за такими, как ты, ухаживают господа Иваны Андреичи. Стало быть, ты меня и не бойся. Ты мне что кошка, что канарейка, что блоха… поняла?!
Марфуша молчала и стояла, опустя глаза. Она поняла все очень хорошо, но понятое было ей совсем обидно. Такие же господа, как и этот, офицеры и чиновники, случалось не раз говорили с ней совершенно иначе, бывали много ласковее и вежливее.
– Ну, поди сюда. Садись… Я тебя угощу чайком… Выпьешь чашечку, две и пойдешь опять работать… Ну, иди же… Садись. Не ломайся.
– Что ж? Я сяду… Только… Зачем? – произнесла Марфуша наивно просто, и вдруг впервые подымая большие глаза на Шуйского.
И при виде ее лица, оживившегося от красивого синего взора, молодой человек снова смолк на мгновенье.
– Удивительное сходство! – произнес, наконец, Шумский вслух. – Чудно! Знаешь ли ты, Марфуша, ты вот девочка так себе. Ничего. Не урод. А похожа ты на первую в столице раскрасавицу… Только вот… То же, да не то! Ну, садись же?
Марфуша, смущаясь немного, села к столу, где стоял самовар. Шумский налил ей чаю, а затем сливок из молочника. Наливая, он думал: «Черт его знает, что я делаю… Ну вдруг тут же у меня в спальне подохнет. Какая возня будет». Однако, подвинув чашку к девушке, он произнес весело:
– Пей скорее. Еще налью…
Марфуша принялась за чай… Шумский глядел на нее во все глаза, ожидая, что вкус чая ее остановит. Но девушка, вылив на блюдце, пила вприкуску с видимым удовольствием, и пощелкивая сахаром.
– Сливки-то хороши ли? – вымолвил Шумский совершенно серьезно.
– Ничего-с.
– Не испортились… Мне показалось, что они малость попахивают… Точно будто сапогами смазными. А? Что?
– Ничего-с.
– Хороши?!.
– Хороши…
– Дайка-сь мне понюхать.
Шумский взял чашку девушки и поднес ее к носу. Чай ничем не пахнул… Он держал чашку и колебался.
«Хлебнуть малость, чтобы знать вкус или нет… – думалось ему. – От одного глотка ничего не приключится».
– Твои мысли хочу я знать! – выговорил он и тотчас хлебнул крошечный глоток.
Вкуса никакого не было. Он хлебнул еще глоток, подержал чай во рту и тоже проглотил.
«Как есть, ничего! Будто малость воды мыльной подлили в сливки», – подумал он и воскликнул вслух:
– Нет, каковы мерзавцы!!
– Кто-с? – удивилась Марфуша.
– Ах, мерзавцы-каторжники! – качал Шумский головой. – Что придумали. Каковы! Что стряпают и людям продают.
Девушка с удивлением глядела на барина. Она поняла по-своему его восклицание.
– Они, право же, не кислы, – возразила она.
Через минуту, однако, Шумский снова наливал чай в чашку девушки и опорожнил затем туда же весь молочник до капли.
– Спасибо, – вымолвила Марфуша. – А себе-то вы… Без сливок, стало быть, кушаете?
– Нет, я люблю тоже со сливками! Только не с эдакими! – звонко рассмеялся Шумский на всю горницу.
– Не с эдакими? – повторила Марфуша.
– Нет, не с эдакими! – повторил и Шумский, смеясь снова чуть не до слез.
Марфуша принялась за чай. Шумский вдруг замолк сразу, лицо его сделалось серьезно, он наклонил немного голову и стал, искоса глядя на пол, будто прислушиваться к чему-то. В действительности он прислушивался не слухом, а внутренним осязанием к тому, что почувствовал вдруг в желудке и во всем теле. В нем разлилась легкая теплота, как от стакана хорошего крепкого коньяку или рому… Теплота эта, ясно ощущаемая, казалось, волной разливалась по телу, по спине и, в особенности, по рукам и ногам.
«Чудно! Ведь это от бурды! – подумал он. – Это она… Стало быть, действует. Даже малость, и та действует… А ну, как и я с ней вместе свалюсь»!
И, рассмеявшись, Шумский прибавил вслух:
– Марфуша, ты не чуешь, как от этого чаю тепленько делается во всем теле?!.
– Да-с, – кротко, едва слышно, отозвалась девушка.
– Чувствуешь?..
– Да-с…
– Да что? Что?
– Ничего-с…
– Тьфу, Господи! – воскликнул он. – Согрело тебя. По телу пошло теплым, жар эдакий, как от вина.
– Да-с, – тихо отозвалась Марфуша.
– Сильно… захватывает.
– Да-с… – как бы через силу выговорила девушка.
– Томит…
Девушка допила чай с блюдца, потянулась было за чашкой, чтобы по обычаю поставить ее верх дном на блюдце, но рука, не тронув чашки, соскользнула со стола на колени.
Она собралась что-то сказать, вероятно поблагодарить барина, но только разинула рот и не произнесла ни слова…
– Ты, глупая, не понимаешь. Мой чай заморский, удивительный, какого ты никогда не пила. Вот я тебя и допрашиваю… Хорошо тебе от него? Тепло?!.
– Тепло… – произнесла девушка лениво, через силу, и откачнулась на спинку кресла. – Позвольте… Я пойду…
– Обожди. Куда спешишь! – отозвался Шумский еще ничего не замечая, но затем он тотчас же, пристально приглядевшись к девушке, все сообразил.
Голос ее совсем спал, взгляд глаз был тоже другой… мутный, потухающий…
– Иди! Ступай! – вдруг произнес он, нагибаясь и внимательно разглядывая ее лицо, заметно побледневшее, или, вернее, вдруг поблёкшее…
– Иди же… Чего сидишь. Уходи. Пора! – произнес Шумский, возвышая голос и как бы приказывая.
Марфуша качнулась в одну сторону, потом в другую и шепнула тихо, как бы себе самой:
– Ноги…
– Что, ноги?..
Марфуша молчала, потом вдруг сразу как-то вся осунулась, голова ее склонилась на грудь, и она, качнувшись в бок, свисла через ручку кресла.
Шумский быстро вскочил и, поддержав ее, прислонил плотнее туловище девушки к спинке. Она была уже почти без сознания и, пробормотав что-то бессвязное, начала тяжело сопеть… Грудь вздымалась высоко, руки начало слегка подергивать. Наконец, девушка вдруг выпрямилась, тихо простонала или промычала протяжно и опять осунулась уже совсем без чувств, как замертво.
– Дело-то дрянь! – выговорил Шумский. – Стало, много я ей сразу хватил. Эй, Шваньский! Черт. Иди! – крикнул молодой человек, слегка смущаясь.
Но в доме все было тихо, шагов не раздавалось… Шумский отворил дверь в коридор и зычно крикнул на всю квартиру.
– Шваньский! Гей, черти! Копчик!
И Лепорелло, и лакей рысью бросились на этот голос барина. Шумский впустил первого и тотчас снова захлопнул дверь под носом Копчика.
– Готово? – произнес Шваньский, удивляясь.
– Так готово, что и ты готовься в Сибирь идти! – угрюмо отозвался Шумский.
Копчик, с своей стороны, очутившись перед захлопнутой дверью, тотчас воспользовался отсутствием Шваньского, чтобы снова успеть переговорить через дверку с сестрой. Пашута долго не могла понять хорошо, что объяснял брат, так как он старался говорить, как можно тише. А между тем, обоим была дорога каждая минута. Шваньский мог ежеминутно прийти из кабинета барина.
– Ну, да нечего тебе понимать, – выговорил, наконец, Копчик громче. – Сказано, что тебе делать, остальное я сам сделаю. Только стучись и у Ивана Андреича всячески выпроси ножик для хлеба. Даст он, все дело налажено, не даст, другое надумаем.
– Я не могу ножом эдакого замка сломать, – отозвалась Пашута.
– Ах, глупая! Тебе говорят, все я сделаю. Ты только достучись да ножик выпроси, остальное не твое дело.
Едва Копчик успел произнести эти слова, как из комнаты Шумского вышел Шваньский. Лакей тотчас же выбежал из дома и стал на дворе, а Пашута начала стучать в дверь.
– Василий! – громко произнес Шваньский. – Слышь, энта, твоя стучит. Сестричка-то…
Но ответа не было. Шваньский осмотрелся и увидал, что прихожая пуста. Пашута продолжала стучать.
– Ну, чего барабанишь, барышня, – подошел Шваньский к двери чулана.
– Василий! это ты? – отозвалась Пашута, отлично узнавшая голос Шваньского.
– Нет, не Василий покуда. Чего тебе? Чего барабанишь? Думаешь, выпустят, что ли?
– Иван Андреич, будьте добры, дайте ножичек. Есть хочется, не могу.
– Это почему?
– Не могу, краюха высохла, ни пальцами, ни зубами ничего не поделаешь. Одолжите ножичек, не могу же я с голоду умирать.
– Эге, – рассмеялся Шваньский громко. – Какая прыткая! Дай ей ножик. Это, чтобы расковырять окно или дверь, да высвободиться.
– Господь с вами! Что вы! Разве я могу ножиком эдакую дверищу с эдаким замком сломать? Да зачем мне освобождаться? Чтобы еще хуже было. Как вам не смешно эдакое выдумывать. А еще умный человек. Тут ломом ничего не сделаешь, так что же я могу ножиком сделать. Мне есть хочется, а отрезать нечем, хлеб одервенел совсем.
Шваньский подумал мгновение, и действительно ему показалось крайне нелепо его подозрение. Может ли девушка простым столовым ножом выломать большой замок плотной двери. Если бы она и начала свою работу, у ней не хватит силы, а если бы и достало умения и силы, то ведь в прихожей и гардеробной постоянно кто-нибудь да находится. Наконец, если бы Пашута и освободилась из своего чулана, то ее схватят в квартире или во дворе и опять запрут.
– Будьте милостивы, Иван Андреич, – снова раздался голос девушки.
– Как же я тебе ножик дам? сквозь стену?
– Под дверь просуньте. Тут рука проходит даже…
– Ладно, так уж и быть, – отозвался Шваньский, и, достав из буфета столовый ножик, он просунул его между полом и дверью.
– Ну вот, спасибо вам. Хоть поесть можно теперь. А то ведь, что выдумали, – отозвалась Пашута, тихо смеясь от невольной радости при виде ножа.