– Ничего, Данилыч, она этого не требует от тебя!
– Так чего же ещё ей надо? Какого рожна? – крикнул Меншиков.
– Покоя душевного надо нашей Маше. Ведь с тех пор, как нарекли её царской невестой, Маша покоя себе не видит, измучилась, сердечная. С самого дня обручения государь не сказал ей двух слов ласковых, сторонится её. Мой совет, Александр Данилович: скорее поезжай в Петергоф, переговори с государем, спроси, женится ли он на Маше? Хоть и наперёд я знаю, что тому не бывать, а всё же спроси, узнай.
Князь послушался доброго совета жены и поехал в Петергоф. Однако он не застал государя и остался дожидаться его возвращения.
Пётр скоро вернулся; ему доложили о Меншикове.
– Ах, как это неприятно!.. Где он? – хмуро спросил император-отрок.
– Во дворце, ваше величество.
– Ну и пусть его там дожидается! – и государь, не заходя во дворец, отправился в сопровождении князя Ивана Долгорукова в сад.
Это пренебрежительное отношение монарха-отрока имело свои основания. Он и вообще-то был не расположен к Меншикову и очень охотно согласился не поехать на праздник светлейшего, что ему посоветовали недоброжелатели Александра Даниловича, желавшие нанести тяжёлый удар самолюбию последнего. Но этого было мало; они же, недоброжелатели Меншикова, сообщили государю о том, что Александр Данилович занял в церкви место, приготовленное для монарха, и, конечно, это было передано с разными прикрасами и преувеличениями, а в результате у Петра Алексеевича ещё более усилилось недовольство Меншиковым, и он буквально-таки не мог видеть его.
А Меншиков с нетерпением ожидал императора.
Наконец Храпунов, находившийся во дворце, шепнул Меншикову, что государь возвратился и находится в саду. Александр Данилович направился туда же и, представившись государю, стал почтительно спрашивать его, почему он не был на освящении церкви.
– Потому что не мог… плохо себя чувствовал, – холодно ответил Пётр.
– А мы все так ждали тебя, государь, и в особенности княжна Мария. Неприбытие к нам твоего величества принесло моей дочери немалую скорбь.
– Вот как? Я этого не знал.
– Государь, дозволь мне сказать несколько слов…
– Только не теперь… пожалуйста, не теперь. Я сейчас еду на охоту…
– Я только на малое время задержу тебя, государь. Выслушай меня: о том прошу твоё царское величество усердно, – и Меншиков низко поклонился Петру, причём голос у него дрожал.
– Ах, как это скучно! – с неудовольствием проговорил император-отрок и, повернувшись к своему любимцу, быстро спросил у него: – Всё готово, Ваня?
– Всё, государь.
– Так поедем!.. – и Пётр, не взглянув на Меншикова, прошёл мимо него и скоро уехал.
Ещё так недавно могущественный и всесильный вельможа, заставлявший невольно трепетать всякого, стоял теперь, всеми оставленный, беспомощный, понуря свою властолюбивую голову; ему стало ясно его безвыходное положение, он понял, что его падение близко и что его враги торжествуют.
Однако он ещё не сдавался и остался в Петергофе ночевать, думая утром объясниться с государем. Но Пётр, вероятно избегая этого объяснения, опять уехал на охоту. Меншиков хотел зайти на половину великой княжны Натальи Алексеевны, но, когда ей сказали, что к ней идёт Меншиков, она, «чтобы избавиться от неприятности видеться с ним», как говорят показания современников, «выпрыгнула из окна» в сад и уехала.
Тогда Александр Данилович решился обратиться с просьбой замолвить за него словечко пред государем к царевне Елизавете Петровне. Во время своего могущества он мало обращал внимания на неё, теперь же ему пришлось лукавить пред дочерью своего благодетеля: он распространялся о своих прежних заслугах, жаловался на неблагодарность государя и говорил, что ему теперь при дворе нечего делать, что он хочет уехать на Украину и начальствовать там над войском[9].
– Что же от меня, князь, ты хочешь? – выслушав длинную речь Меншикова, спросила Елизавета Петровна.
– Будь заступницей за меня, матушка цесаревна. Государь расположен к твоему высочеству… объясни ему моё несчастное положение и положение моей бедной дочери Марии; ведь она измучилась…
– В этом я не могу помочь твоей дочери: государь не любит её, она не нравится ему, а ты сам хорошо знаешь, что насильно мил не будешь.
– Не нравится государю моя дочь, пусть он скажет об этом, тогда Мария не будет и считаться его невестой; если нужно, она даже в монастырь уйдёт. И я уеду хоть на Украину и там буду нести службу верой и правдой моему государю.
Царевна, чтобы скорее отделаться от Меншикова, обещала ему своё ходатайство пред племянником-государем.
Идя от цесаревны, Меншиков повстречался с Остерманом. Хитрый Андрей Иванович хотел только ограничиться поклоном с бывшим временщиком, но Меншиков остановил его:
– Постой малость, Андрей Иванович, и ты куда-то спешишь?
– У меня так много дела, князь, я должен…
– Ты должен выслушать меня.
– Но мне, право, князь, недосуг.
– И ты против меня, и ты? Вижу, все – друзья-приятели до чёрного дня; не забывай того, Андрей Иванович, что ты мне обязан кое-чем; припомни хорошенько!
– Я помню, князь, помню.
– Ещё, барон Остерман, не забывай превратностей человеческой судьбы. Нынче ты в почести и славе, а завтра может быть, будешь всего лишён. На мне учись превратностям судьбы. Хотел было я поговорить с тобою, попросить твоего заступничества, да не надо; всё равно ничего ты для меня не сделаешь, и слова мои, и просьбы будут напрасны. Прощай! Хоть и недруг ты мне, а всё же нежелаю тебе чувствовать теперь то, что я чувствую, и переносить то, что я переношу, – и, сказав это, Меншиков уехал из Петергофского дворца.
Его положение действительно пошатнулось. Шестого сентября 1727 года император-отрок издал указ, в силу которого власть князя Меншикова значительно уменьшалась; в указе, между прочим, было сказано:
«И понеже Мы так же всемилостивейше намерены, для лучшего отправления всех государственных дел и лучшей пользы верноподданных Наших, сами в Верховном Нашем тайном совете присутствовать, и для того потребно, чтобы оный совет всегда отправлялся при боку Нашем; того ради отвести в том же Нашем летнем дворце одну палату, в которой бы по приезде Нашем оный совет отправляем быть мог».
Однако, несмотря на это, Меншиков всё ещё продолжал властвовать и отдавать различные приказания.
Это не могло не раздражать государя.
– Я покажу, кто из нас император: я или Меншиков! – грозно крикнул Пётр, топнув ногой.
– Успокойтесь, государь, за своё непослушание князь Меншиков ответит, – вкрадчивым голосом проговорил Остерман, показывая вид, что старается успокоить своего державного воспитанника, а на самом деле старался нахваливать на Меншикова.
– Да, да, он ответит мне, он поплатится. Андрей Иванович, сейчас же прикажи все мои вещи и одежду, находящиеся в доме Меншикова, перевезти сюда, во дворец.
– Слушаю, государь… А если князь Меншиков не послушает и вещей ваших, государь, не выдаст? От него, ваше величество, всего можно ожидать.
– Я… я укрощу Меншикова, я согну его в дугу… Ты увидишь, Андрей Иванович, как я с ним поступлю, ты увидишь.
– Ведь князь Меншиков – будущий тесть вашего величества. Удобно ли, государь, будет с ним круто поступить?
– Меншиков – мой тесть? Да ты никак с ума сошёл, Андрей Иванович? Он никогда им не будет… Никогда!
– А его дочь, княжна Мария Александровна? Ведь она обручена с вашим величеством.
– Что же такое? Обручена, но не венчана. Кстати, сегодня же сделать распоряжение, чтобы в церквах дочери Меншикова на ектеньях не поминали и моей невестой не называли. О том нужную бумагу изготовь и пошли к преосвященному Феофану, – тоном, не допускающим возражений, проговорил император-отрок.
Да и кто стал бы возражать ему? Все вельможи, весь двор радовались падению всесильного временщика, и более других тому радовался хитрый Остерман.
Участь Меншикова была окончательно решена. Птенец великого Петра, всесильный, почти полновластный правитель России, пал… Этого колосса и богатыря победил державный мальчик.
Пётр II был почти обязан возведением на престол Меншикову, но, несмотря на это, тяготился им, не любил его… Да и мог ли он любить человека, который чуть ли не первый подписал смертный приговор его отцу, злосчастному царевичу Алексею Петровичу? Мог ли забыть юный Пётр то пренебрежение, с каким относился к нему и к его сестре Наталье Меншиков во время царствования императрицы Екатерины I? Царственные дети – Пётр и Наталья – жили совершенными сиротами, в забросе, в задних комнатах дворца; оба они нуждались во многом, и всё из-за того же Меншикова, потому что временщик сокращал расходы на их содержание. Могли ли всё это забыть царственные дети?
Прежние грехи Меншикова, то есть его различные злоупотребления и те приёмы, какими были нажиты Меншиковым миллионы – одних крестьян у него было около ста тысяч человек, – всё это слышал и знал император-отрок и решился опять обратить Меншикова в ничто, из которого тот вышел по воле великого преобразователя.
На человека, который титуловал себя так: «Мы, Александр Меншиков, римскаго и российскаго государства князь, герцог Ижорский, наследный господин Аранибурга и иных, его царскаго величества всероссийскаго первый действительный тайный советник, командующий генерал-фельдмаршал войск, генерал-губернатор губернии Санкт-питербурхской и многих провинций его императорскаго величества, кавалер святого Андрея и Слона, и Белаго и Чернаго орлов и пр., и пр.»[10] – обрушилась опала императора-отрока.
– Довольно властвовать и самовольничать Меншикову; надо положить этому конец! Он слишком много о себе возмечтал и, кажется, про то забыл, что я – император… надо ему напомнить об этом, – сказал Пётр своей сестре Наталье Алексеевне.
– А как же ты, Петруша, поступишь со своей невестой?
– С какой? У меня нет невесты.
– А дочь Меншикова, Мария?
– Она была моей невестой прежде. Когда меня с нею обручали, тогда я находился под опекой Меншикова, он делал со мною, что хотел. А теперь, Наташа, всё не то, эту опеку я сбросил со своих плеч… Я ни с кем не хочу разделять свою власть. Я – император, мне Бог вручил эту власть, – с большим воодушевлением проговорил император-отрок.
– Петруша, как ты хорош в своих словах! Ты говоришь совсем как большой, – любуясь державным братом, с восхищением проговорила великая княжна Наталья Алексеевна.
– А кроме того, я ещё силён. Меншиков против меня богатырём смотрит, а я осилил его, – детски-хвастливо проговорил император-отрок. – Однако оставим говорить про это. Меншиковы мне страшно надоели, и я буду очень рад скорее отделаться от них. Дня через два-три их не будет…
VIII
Между тем Меншиков принимал все меры для поддержания ускользавшей от него власти и, чтобы хоть несколько умиротворить государя, послал к нему свою жену и дочерей.
Немало пришлось выждать Дарье Михайловне в Петергофском дворце, пока о ней доложили императору. Её дочери направились на половину великой княжны Натальи Алексеевны.
Холодно принял её государь и спросил о цели её прихода.
– Я пришла к вам, государь, за милостью, – со слезами ответила Дарья Михайловна, опускаясь на колени.
– Встаньте, княгиня, и говорите, что вам надо?
– Милости, пощады, государь!
– Вы, княгиня, просите за мужа?
– За него, ваше императорское величество.
– Ваши просьбы напрасны, княгиня. Ваш муж слишком много взял на себя. В своих поступках он совсем забыл, что император российский – я, а не он. Он злоупотреблял доверием покойной императрицы: царствовала не она, а Меншиков. Ему хотелось точно так же властвовать и в моё царствование, но это ему не удастся. Нет, довольно! – громко и с волнением проговорил император-отрок, быстро расхаживая по кабинету.
– Не о власти просит мой муж, ваше величество, а о снисхождении.
– Довольно; он – и то не в меру пользовался моим снисхождением… его надо бы предать строгому суду, но я не хочу этого, помня старые заслуги Меншикова.
– Государь, соблаговолите дать нам разрешение уехать в какую-нибудь нашу вотчину.
– Куда вам ехать, вы об этом получите указ.
– Ваше императорское величество, прошу вашей пощады не ради мужа, а ради моих дочерей и сына, ни в чём не повинных пред вашим величеством. Окажите им милость, государь.
– Хорошо, я посмотрю… Оставьте меня, княгиня: я занят.
Но княгиня Дарья Михайловна, громко рыдая, опять опустилась на колени пред государем. Тогда он, не говоря уже более ни слова, вышел из своего кабинета, оставив просительницу.
Бедная княгиня встала с колен и направилась на половину великой княжны Натальи Алексеевны; там она думала встретить своих дочерей. Однако великая княжна, чтобы избежать объяснения с женой и дочерьми Меншикова, не приняла их.
Во дворце никто не разговаривал с женой опального вельможи и с его дочерьми. А давно ли ещё все заискивали расположения княгини Меншиковой, за большую честь почитали, если она говорила с кем-либо? Увы, всё миновало; теперь все бежали от неё, как от зачумлённой…
Дарья Михайловна отправила дочерей домой, а сама направилась в квартиру Остермана, думая там найти сочувствие и помощь, тем более что Остерман многим был обязан Меншикову.
«Помня нашу хлеб-соль и наше расположение, Андрей Иванович, может, замолвит за нас доброе словечко государю, заступится за нас; стану слёзно просить его об этом; мои слёзы тронут его сердце… ведь человек он, не зверь бесчувственный», – думала удручённая горем княгиня Меншикова, входя к Остерману.
– Знаю, княгиня, знаю, зачем вы пожаловали ко мне, но, к своему крайнему сожалению, ничего для вашего мужа сделать не могу, ничего! – встретил её хитрый Остерман.
– Батюшка, Андрей Иванович, войди ты в наше горькое положение, помоги ты нам, помоги!
– И рад бы, душевно рад, да не могу, княгинюшка.
– Не говори так, Андрей Иванович, можешь ты, всё можешь!.. Государь тебя слушает…
– Не скажите, добрейшая Дарья Михайловна, не скажите. Наш император подчас бывает самоуправен, да кроме того, его величество слишком огорчён поступками вашего мужа и гневается на него. Я пробовал было просить государя за князя Александра Даниловича.
– Ox, Андрей Иванович, неправду ты говоришь, неправду! Не станешь ты за нас просить, не станешь!
– Княгиня, своими словами вы обижаете меня…
– Прости, если мои слова, Андрей Иванович, тебе обидными показались, и если ты хоть немного жалеешь нас, то помоги нам, Христа ради!.. Земно о том прошу тебя! – И при этих словах бедная Дарья Михайловна опустилась на колени пред Остерманом, который всё более и более входил в доверие к государю и был теперь самым приближённым к нему человеком.
– Что это, княгиня? Встаньте, встаньте, что вы!.. Если бы было в моей власти оправдать князя Александра Даниловича или, так сказать, сгладить все его проступки, то я сделал бы это и без ваших поклонов. Но, повторяю, я, к сожалению, ничего не могу сделать для него, ничего, – холодно проговорил Остерман. – Простите меня, мне недосуг. Я спешу в Верховный совет… меня ожидают, – добавил он, стараясь освободить из рук Меншиковой свой расшитый золотом кафтан.
– Так не можешь, не можешь? – вставая с колен, переспросила Дарья Михайловна, – Ну и не надо… не надо!.. Я унижалась пред тобою, Андрей Иванович, со слезами умоляла, но ничто не тронуло тебя. Смотри, Андрей Иванович, ведь судьба переменчива, может быть, и ты узнаешь свой чёрный день, и над тобой напасть разразится, как разразилась она над нами… Ты смеёшься теперь над нашей бедой, так посмеются другие над твоей бедой… Прощай! – И княгиня Меншикова не спеша оставила кабинет Остермана.
– Фу! Что она тут наговорила? Про какой-то чёрный день, про какую-то беду намекала… пугала какой-то напастью… Вот вздорная баба!.. Заступаться за Меншикова! Слуга покорный… Я не спеша, а мало-помалу займу его место и буду таким же министром, каким был Меншиков. Повластвовал он, и довольно, теперь моя очередь! – рассуждал сам с собою Остерман.
Когда карета княгини Дарьи Михайловны отъехала от подъезда дворца, государь отдал приказ наложить на Меншикова домашний арест и поручил выполнить это генерал-лейтенанту Салтыкову.
– Меншиков много зла сделал моему бедному отцу, и я не могу забыть это, – сказал он. – Я не могу терпеть человека, который был злодеем моему отцу и моей бабке государыне Евдокии Фёдоровне. Кстати, Андрей Иванович, скоро ли мы в Москву поедем? – спросил у Остермана император-отрок.
– Это зависит, государь, от ваших приказаний, как вы повелеть изволите.
– Питер мне надоел, я хочу в Москву. В Москве лучше. Не правда ли, Ваня? – обратился государь к своему любимцу, князю Ивану Долгорукову.
– Где вам хорошо, там и мне неплохо, государь.
– Спасибо, Ваня, спасибо!.. Знаю, любишь ты меня, предан мне. А Андрей Иванович тебя не любит.
– Государь, когда же я… – меняясь в лице, пробормотал Остерман.
– Да, да, ты не любишь Ваню; говоришь, что он отвлекает меня от занятия науками… Ведь говорил?
– Я… я к князю Ивану Алексеевичу душевную привязанность имею…
– Ну, хорошо, Андрей Иванович, хорошо, я пошутил… Так ты говоришь, нам скоро можно и в Москву ехать? – меняя разговор, спросил у Остермана государь.
– Можно, государь, дней через пять – шесть.
– И отлично! Вот мы спровадим из Питера Меншикова, а сами в Москву поедем. Я люблю Москву, очень люблю! А знаете почему? Потому что, говорят, Москву любил мой отец… И Наташа любит. А ты, Ваня, любишь ли Москву? Да? У твоего отца, кажется, под Москвой большая усадьба есть?
– Есть, государь. Горенки прозывается.
– И охотиться, Ваня, можно?
– Как же, наши леса изобилуют дичью. В них даже попадается и красный зверь.
– Побываем, непременно побываем и в усадьбе у твоего отца и поохотимся там вволю. Что ты морщишься, Андрей Иванович? Уж как ты хочешь, а охотиться я буду. Говорят, прадед мой, покойный царь Алексей Михайлович, любил охотиться под Москвой, и лес там такой есть, Сокольниками прозывается, в котором он любил охотиться… Так я говорю, Ваня?
– Так, государь.
– А ты, Андрей Иванович, бабушке моей, царице-инокине, послал ли письмо с известием, что Меншиков уже больше не правитель, не регент, и что ему не миновать ссылки?
– Как же, по твоему приказу, государь, вчера с нарочным в Москву, в Новодевичий монастырь, послал…
– Меншиков по своему деянию заслужил смертную казнь, но я помилую его. Пусть живёт… я против казни. Можно наказывать преступников, сослать в Сибирь, а жизнь отнимать у них не надо – жизнь нам дана Богом, ею и распоряжаться может только Бог! Я вот подрасту, возмужаю и непременно отменю казнь. Я и теперь сделал бы это, да некоторые члены Верховного совета отстаивают казнь, да и Андрей Иванович говорит, что преступников надо казнить в пример другим, – произнёс император-отрок.
– Надо карать преступление, государь, иначе преступников разведётся такое множество, что с ними сладу не будет, – внушительно промолвил Остерман.
– Разумеется, наказывать надо, но только не смертью. Недавно князь Иван дал мне хороший урок… Хотите, расскажу?
– Пожалуйста, ваше величество, – с низким поклоном проговорил Остерман.
– Я спешил куда-то ехать. Мне подсунули подписать смертный приговор; я взял перо и, не читая, хотел уже подписать его. А князь Иван подошёл ко мне и больно ущипнул – так больно, что я вскрикнул от боли. Только что хотел я разразиться гневом, а князь Иван и говорит мне: «Вот, государь, тебе больно оттого, что я ущипнул тебя, а каково тому несчастному, у которого безвинно хотят голову срубить? И ты, государь, прежде чем подписывать, прочитал бы». Я внимательно прочитал приговор и нашёл обречённого на смертную казнь невиновным. Приговор я разорвал, а князя Ивана крепко обнял и расцеловал… А где же он? Где Ваня? – оглядываясь, проговорил император-отрок. – Князь Иван не может слушать, когда его хвалят, всегда уйдёт… Наверное, он в парке. Пойти к нему, – добавил государь и поспешно вышел.
И в самом деле, во время рассказа Петра князь Иван Долгоруков незаметно вышел.
IX
Дом-дворец князя Меншикова стал вдруг не тот, каким он был прежде. Печально, мрачно было там; почётные караулы в доме и около дома были сняты; у его подъезда не виднелось верениц экипажей; на лестнице и в передней не было лакеев в напудренных париках и в ливреях, расшитых золотом. А ещё так недавно в передней у Меншикова дожидались своей очереди вельможи и сановники. Куда всё вдруг подевалось: могущество, слава, блеск, величие?
И над домом, и над самим хозяином разразилась государева опала.
Меншиков, покинутый, забытый всеми, мрачно наклонив голову, ходил по опустелым комнатам своего дома-дворца.
Указ императора-отрока от 8 сентября 1727 года поверг в большое горе Александра Даниловича. Он был такого содержания:
«Понеже Мы всемилостивейше намерение взяли от сего времени Сами в Верховном тайном совете присутствовать, всем указам отправленным быть за подписанием собственныя Нашея руки и Верховного тайного совета, того ради повелели, дабы никаких указов или писем, о каких бы делах оныя были, которые от князя Меншикова или от кого бы иначе партикулярно писаны или отправлены будут, и по оным отнюдь не исполнять под опасением Нашего гнева, и о сём публиковать всенародно во всём государстве и в войске».
Горькие слёзы потекли из глаз Меншикова, когда ему дали прочитать этот указ.
– Батюшка, Александр Данилович, о чём же ты плачешь? Ведь не всё ещё потеряно. Власть ты потерял и могущество. Так Бог с нею, с властью!.. Уедем хоть в нашу подмосковную вотчину и станем там жить спокойно, – утешая мужа, сказала княгиня Дарья Михайловна.
– Нет, нет. Меня сошлют в далёкую усадьбу
– Что же, и там люди живут, и мы будем жить.
– А дочери? А сын?
– И их возьмём, и они с нами жить будут.
– В глуши, в опале? Разве они привыкли к такой жизни?
– Не привыкли, так привыкнут. Эх, Александр Данилович, друг ты мой сердечный! У наших деток жизнь только ещё начинается, надо им ко всему привыкать. Ведь жизнь-то переменчива, на себе ты это видишь.
– Ну, я виновен, и гневайся на меня, и казни меня, а зачем же детей трогать, тебя? Ведь вы-то ни в чём не виновны. Машу жалко: бедная, несчастная… Обручённой невестой была, с государем кольцом обручальным обменялась… Из невест-то царских да в ссылку! Легко ли ей, сердечной? – чуть не с рыданием проговорил Меншиков.
– Что говорить, легко ли? А и то молвить, Данилыч, на всё Божья воля… На всё свой предел положен человеку. За детей бояться нечего: их Бог не оставит, потому что не виноваты они! – утешала Дарья Михайловна своего упавшего духом мужа.
А сама она? Что чувствовала, что переживала, что испытывала она, когда беды одна за другой обрушивались на её мужа и на её детей?
Вошёл секретарь Меншикова Зюзин и доложил:
– Ваша светлость, генерал Салтыков от великого государя прибыть изволил.
Меншиков изменился в лице.
– Просить! – задыхающимся голосом проговорил он.
Спесиво, надменно вошёл Салтыков и, слегка кивнув головой Меншикову, громко сказал:
– По указу его величества, государя императора, вам, князь, объявляется домашний арест.
– Как? Меня… меня под арест? За что, за какие преступления? – простонал Меншиков.
– За что? Вам это представят по пунктам. Вы теперь не должны, князь, никуда ни выезжать, ни выходить. К дверям и к воротам поставлен будет караул.
– Боже, Боже! До чего я дожил! Меня, первого министра в государстве, генералиссимуса русских войск, под арест! – с отчаянием воскликнул Александр Данилович, схватившись за голову и падая в кресло.
Дарья Михайловна с плачем кинулась к мужу, а Салтыков, холодно посмотрев на рухнувшего колосса, вышел.
Князь Меншиков написал было государю письмо, в котором умолял о прощении и просил дозволения уехать вместе с семейством на Украину, но как бы в ответ на это ему сообщили, что он лишается дворянства, чинов и орденов; а у его дочери Марии, у бывшей царской невесты, отобрали придворную прислугу и экипажи.
Одиннадцатого сентября Меншикову было приказано со всем семейством ехать немедля в ссылку, в Раненбург Рязанской губернии.
Наступил день отъезда Меншикова. Около его великолепного дома с раннего утра толпились тысячи народа, так что 120 верховых гвардейцев, назначенных сопровождать Меншикова, едва могли сдержать толпу. Всем интересно было взглянуть, как поедет в ссылку ещё так недавно могущественный, полудержавный властелин, а теперь опальный Меншиков.
Ворота дома Меншикова были растворены; весь двор запружен был каретами и повозками, которых по счёту было сорок две; кареты предназначались для Меншикова и его семьи, а повозки – для его многочисленного штата и прислуги. После долгого ожидания на подъезде своего дома появился Меншиков. Он был бледен и едва переступал ногами; за ним шла его жена, с опухшими от слёз глазами.
Меншиков молча, понуря голову, сел в карету, а княгиня села в неё лишь после того, как несколько раз перекрестилась и поклонилась народу.
Во второй карете поехал сын Меншикова, Александр; в третьей – бывшая невеста императора-отрока, злополучная княжна Мария; лицо у неё было закрыто густым вуалем; с нею села младшая сестра, красавица Александра; она, бедная, горько плакала.
В других каретах и повозках ехали родственники Меншикова и его приближённые, решившиеся разделить с ним в ссылку.
Одежда как на Меншикове, так и на сопровождавших его, была траурная.
Длинный кортеж опального вельможи двинулся вдоль по набережной. Отряд гвардейцев под начальством капитана окружил карету Меншикова, с саблями наголо.
Собравшийся народ хранил глубокое молчание; он не выказывал к опале Меншикова ни радости, ни печали.
Когда кареты выехали за заставу и отъехали несколько вёрст, их догнал придворный офицер и отобрал у Меншикова все находившиеся при нём иностранные ордена; русские были отобраны у Меншикова ещё в Петербурге.
Близ Твери на Александра Даниловича и на его семейство обрушилась новая большая беда. Едва только Меншиков расположился на ночлег в деревеньке, находящейся близ города, дверь в избу быстро отворилась, и на пороге появился находившийся в свите императора-отрока гвардеец-офицер Лёвушка Храпунов.
– Простите, князь, я помешал вам? – тихо проговорил Лёвушка, обращаясь к Меншикову.
– Не называй, господин офицер, меня князем. Пред тобой не князь, а ссыльный.
– Я прислан к вам с неприятной для вас новостью. Я имею указ пересадить вас из ваших карет в простые телеги, на которых вы поедете до места ссылки.
– Моих врагов и моя ссылка не успокоила!.. Измышляют они мне беду за бедой. Я их не презираю, а жалею, – задумчиво проговорил Меншиков.
– На меня не гневайтесь! Я тут ни при чём, так как лишь исполняю свой долг.
– Я на тебя, господин офицер, не в претензии: ты – только исполнитель воли других. Об одном молю я Господа Бога, чтобы у меня, а также у моей бедной, невиновной семьи хватило терпения перенести это тяжёлое испытание. Если и скорблю я, то не за себя, а за детей несчастных, за жену.
– Простите, князь, я сочувствую вам… мне и вас жаль, и вашу семью.
– Как? Вы меня жалеете? – с удивлением спросил Храпунова Александр Данилович. – И забыли про то зло, какое я причинил вам, будучи всесильным человеком в государстве?
– Давно забыл, об этом я уже недавно сказал вам.
– Спасибо! Если не брезгуешь мною, немощным опальным стариком, то дозволь мне обнять тебя! – И Меншиков крепко обнял Храпунова.
Из Твери опальных Меншиковых повезли уже в Раненбург не в каретах, а в простых телегах.
Но враги Меншикова не успокоились его ссылкою. Этого им было мало. Раненбург хоть и не близок от Петербурга, а всё же из него скорее можно вернуться, чем из Сибири. И вот про Меншикова стали распространять разные небылицы.
В Петербурге, по словам историка, были подняты различные обвинения против него, отчасти справедливые, отчасти измышленные злобою. Рассказывали, что он сносился с прусским двором и просил десять миллионов взаймы, обещая отдать вдвое. Уверяли, что, пользуясь своим могуществом, он с честолюбивыми целями захвата верховной власти хотел удалить гвардейских офицеров и заменить их своими любимцами. Толковали, что он от имени покойной императрицы составил фальшивое завещание. Ставили ему в вину, что он ограбил своего малолетнего государя и, заведуя Монетным двором, приказывал выпускать плохого достоинства деньги, обращая в свою пользу не включённую в них долю чистого металла. Припомнили и прежние его грехи, как, пользуясь доверием Петра Великого, он обкрадывал казну и этим нажил несметное богатство. Говорили, что вещи, которые он взял с собой, стоили, по мнению одних, пять миллионов, по мнению других – двадцать. Обвиняли Меншикова в недавних тайных сношениях со Швецией в ущерб интересам России; ещё при жизни императрицы Екатерины I он будто бы писал к шведскому сенатору Дикеру, что у него в руках военная сила и он не допустит ничего вредного для Швеции.
Все эти рассказы, отчасти правдивые, отчасти вымышленные, всё более и более вооружали против Меншикова императора-отрока, а также и Верховный тайный совет, так что последний послал в Раненбург к опальному вельможе сто двадцать вопросных пунктов, обвинявших его.
Меншиков, сколько мог, оправдывался против предъявленных обвинений. Но окончательно повредило ему подмётное письмо, которое нашли в Москве у Спасских ворот в марте 1728 года; оно содержало в себе защиту и оправдание Меншикова, а вследствие этого было признано, что оно составлено именно им самим, «прибегавшим таким образом к средствам непозволительным для своего спасения».