Алексей Михайлович полною грудью вдыхал в себя свежий морозный воздух и, совершенно бросив поводья, предоставил полнейшую волю лошади, бежавшей мелкой рысцой. Он предавался своим думам, не дававшим ему ни на минуту покоя.
«Да с помощью Никиты, – думал он, – я живо обделаю это дело. Он парень, кажется, смышлёный… Как-нибудь выманим её из дома, а там в кибитку – и поминай как звали!»
«А если она не вынесет потрясения да помрёт? – вдруг прорезала его мозг страшная мысль. – Да нет! Не может быть! – успокоил он себя. – Не умрёт же она, в самом деле, не так уж она слаба. Может, упадёт в обморок, – ну, да тогда я её отходить сумею, лишь бы она в мои руки попала».
Лошадь споткнулась о чересчур выдавшийся корень и захрапела. Это заставило его вернуться к действительности. Мысли, как стая испуганных птиц, разлетелись, и он удивлённо огляделся кругом. Дорога раздвоилась. Направо виднелась тропа, убегавшая в глухую чащу, где тёмная зелень сосен казалась совершенно синей. Налево дорога бежала в гору, из-за которой белела церковная колокольня с сиявшим в лучах солнца, как золотая звёздочка, крестом. Немного левее колокольни чернели крылья ветряка.
«Должно быть, это и есть Тихоновская мельница», – подумал Алексей Михайлович.
И, пришпорив лошадь, он во весь опор помчался в гору. Немного не доезжая до села, навстречу Долгорукому попался какой-то мужичок, скинувший перед ним свою шапчонку.
– Слушай, любезный, – придерживая лошадь, обратился к нему Алексей Михайлович, – где тут Тихоновская мельница?
– Да эвона! – ткнул мужик рукой по направлению ветряка. – Ишь, крыльями-то размахалась. Она самая и есть. На всю округу одна.
– А как мне к ней ближе проехать?
Мужик почесал в затылке и сказал:
– Да оно, государь-батюшка, больше через село ездят, ежели с этой стороны. Вот с Напрудного, точно, на неё прямая дорога.
– А прямо проехать нельзя?
– Целиной-то? Можно. Коли лошадь не увязнет, поезжай с Богом…
Алексей Михайлович бросил мужику какую-то мелкую монету и пустил лошадь рысью через вспаханное поле, а через несколько минут подъезжал уже к мельнице.
Ветряк так шумел крыльями под ветром, что даже заглушал этим шумом стук жерновов, потрясавших всю его стройку почти до основания. Мельница казалась не мёртвым деревянным срубом, а точно живым существом, дышавшим в такт мерной работе тяжёлых камней и гневливо шумевшим на какого-то неведомого врага своими крыльями, вертевшимися с такой силой, что они сливались в быстро вращавшееся колесо.
Долгорукий остановил лошадь около самого входа на мельницу, слез с седла и, подойдя к воротам, оказавшимся на запоре, несколько раз постучал в них. Стук его услышали очень скоро. Не прошло и минуты, как ворота отворились, и молодой парень, с ног до головы обсыпанный мукой, выглянул наружу.
Этот парень был не кто иной, как Никита.
– Ваше сиятельство! – воскликнул он, всплеснув руками и кланяясь чуть не до земли Долгорукому. – Вот не ждал я такой радости-то! Да что же у ворот-то стоите? Пожалуйте на мельницу. Я и лошадку вашу под навес поставлю.
И он схватился, уже за узду лошади.
– Постой! – остановил его Долгорукий. – Ты что здесь – один?
– Есть ещё мельник, Кондратом звать, да вы его, ваше сиятельство, и не увидите. Он теперь наверху на кузовах стоит.
– Ну всё-таки он мне помешать может. Мы лучше с тобой здесь потолкуем. Ты не забыл, что ты мне сказал, когда от нас в оброк уходил?
– Что вы, ваше сиятельство, как можно забыть! Во веки веков вашу доброту не забуду!
– И не откажешься мне в одном деле помочь?
– Да разрази меня Господь, коль откажусь! Сказано – ваш слуга. Прикажите хоть в огонь, хоть в воду лезть, – полезу!
– Вот я к тебе потому и приехал. Нужна мне твоя помощь, нужен мне такой человек, чтобы всё, что я скажу, сделал. За наградой, Никита, я не постою.
Никитка даже руками замахал.
– Что вы, ваше сиятельство! – воскликнул он. – Да нешто это возможно! Да я у вас в таком долгу неоплатном, что и без всяких наград всё сделаю!
– Ну ладно. Об этом потом разговор будет, а теперь слушай…
Но Долгорукий не успел сказать больше ни одного слова. Он совершенно случайно взглянул на Никиту и вдруг вздрогнул всем телом, побледнел как смерть и со страшным неистовым криком отшатнулся назад.
Сзади Никитки, в пролёте ворот он увидел бледное исхудалое лицо князя Василия Матвеевича Барятинского…
Глава IV
СЧАСТЛИВЫЙ СЛУЧАЙ
Барятинского спас от неизбежной смерти положительно счастливый случай. Удар, нанесённый ему Сенькой Косарём, конечно, убил бы его на месте, если б у него на голове не было Преображенского пояркового треуха, значительно ослабившего силу удара. Но всё же этот удар был так силён, что он не только ошеломил его, лишил чувств, но и вызвал даже сотрясение мозга.
И Митяй, и Сенька сочли его убитым и потому не стали «приканчивать», тем более что им было теперь уже не до него. Им ещё предстояло позаняться Антропычем, тотчас же набросившимся на Барятинского, когда тот упал.
Сначала и Митяй, и Сенька помогали раздевать бесчувственного, казавшегося бездыханным, офицера, но когда Антропыч сорвал наконец заветный пояс с золотой начинкой, они приступили к нему.
– А это что за штука? – спросил Сенька.
– Да так, поясок немудрящий, – невинно отозвался старый разбойник.
– Так что ж, что немудрящий, – заметил Митяй, – мы и его дуванить будем[67].
– Зачем его дуванить, – возразил Антропыч. – Вы его уж мне уступите.
И Митяй и Сенька расхохотались.
– Ишь, какой лысый!.. Да небось в нём все червонцы…
– Какие червонцы! Ничего в нём нет. Тряпка, и больше ничего…
И с этими словами старик принялся дрожащими руками запихивать пояс за пазуху.
Но это ему не удалось.
Митяй схватил пояс за один конец, Сенька – за другой, и, как Антропыч ни сопротивлялся, они вырвали у него эту заветную для старого шута вещицу, вспороли ножом, неведомо откуда очутившимся в руках у Сеньки, – и червонцы, блеснувшие при тусклом свете лучины ослепительно ярким блеском, со звоном посыпались на пол, точно золотым ореолом окружая неподвижную голову несчастного Барятинского.
– Это мои червонцы! Мои! – завопил Антропыч. – У нас, чай, уговор был. Всё берите, а это не троньте… Это всё моё.
И он бросился на колени и, ползая по полу, стал подбирать желтевшие монеты.
Митяй резко схватил его за ворот и почти насильно поднял на ноги.
– Постой, старый дьявол! – крикнул он, злобно сверкая глазами. – Ты что это, надувать нас стал?
Голос Митяя звучал так грозно, что Антропыч сразу понял, что дело неладно. А взгляд, брошенный им на Сеньку, с самой ехидной улыбкой поглаживавшего пальцами левой руки нож, точно пробуя его остроту, окончательно убедил его, что его сотоварищи что-то против него замышляют.
Антропыч сразу переменился в лице и слезливым голосом проговорил:
– Да что вы это, братцы! Уж неужто я и на самом деле нехристь… Чай, я не знал, что тут кружочки… Кабы знал, нешто я от дувана откажусь… Дуваньте по чести.
– А, теперь «дуваньте»! – расхохотался Сенька. – Ишь, старая кочерга, обмишулить нас замыслил. Ну да врёшь, – не на таковских напал.
– У нас за обман расправа коротка! – угрюмо подтвердил и Митяй и придвинулся к дрожавшему Антропычу всем своим могучим телом.
Эти слова словно обожгли Антропыча. В нём проснулась страстная жажда жизни. Жить во что бы то ни стало, хотя бы для этого пришлось поднять на ноги всё село, выдать с головою и себя, и своих сообщников, и Долгорукого…
И он одним прыжком очутился у двери и с громким, отчаянным криком распахнул её.
– Спасите! Режут! – заорал он благим матом.
Ещё мгновенье – и он очутился бы на дворе и своим неистовым криком пробудил бы всю округу.
Но Сенька не зевал. Как кошка, бросился он на него, сильной рукой схватил его за горло и втащил назад в избу.
– Чего орёшь! – язвительным шёпотом сказал он. – Ещё не зарезали… Вот теперь ори, сколько влезет.
И он всадил в грудь Антропыча нож, который всё время держал в руке.
Старый разбойник захрипел и с подавленным стоном грохнулся на пол, заливая всё кругом кровью, фонтаном бившей из раны.
– Туда собаке и дорога! – хмуро буркнул Митяй и потом крикнул:– Эй, бабьё! Буде валяться-то… Мы вот касатиков-то в чащу стащим, а вы тут всё замойте, чтоб этой поганой крови и следа не оставалось…
Через несколько минут по задам напруднинских изб медленно проехала телега, на передке которой, меланхолически посасывая трубочку, сидел Митяй. Около лошади, ощупывая палкой невидную в ночной мгле дорогу, шагал Сенька.
Когда телега въехала в рощу, Сенька заговорил:
– А куда мы их бросим?
– Да куда-нибудь подале, – хладнокровно отозвался Митяй.
– Стало, на Алексеевскую межу…
– Стало, туда.
И они снова замолчали.
Кругом стояла мёртвая тишина, которую изредка нарушали только неясные голоса ночи, словно доносившиеся из чащи, тихое ржанье лошади да скрип тележных колёс…
Но чем дальше углублялась телега в лесную чащу, тем глуше и глуше скрипели колёса, тем тише слышалось лошадиное фырканье…
Наконец ночная тишина совсем поглотила их, и только шум в ветвях лесных великанов, словно неясный шёпот, нарушал эту немую тишь…
Старый Кондрат, бывший мельником на Тихоновском ветряке, пользовался дурною славою во всей Алексеевской округе. Его называли колдуном.
Сам мельник и не старался оспаривать сложившуюся о нём народную молву. Казалось, он даже вполне доволен был тем боязливым уважением, с каким относились к нему соседи, и нередко, когда на селе кого-нибудь захватывала хворь, Кондрат не отказывался посетить хворого, принося с собою то настойку каких-то трав, то какие-то маслица, которыми он и пользовал недужных. И случалось иной раз, что хворь, захватившая человека, поддавалась его «ведовству», и об его знахарстве бежала громкая слава, сделавшая имя мельника известным на многие десятки вёрст вокруг. Но, несмотря на то, что Кондрат никому своим колдовством не приносил вреда, а скорее даже оказывал пользу, – его все боялись. Встречаясь с ним на рассвете, когда он возвращался с таинственных лесных прогулок, робкие мужики хотя и отвешивали ему низкие, чуть не до земли, поклоны, но тотчас же спешили отплюнуться в левую сторону и шептали, тайком крестясь:
– Свят, свят… Да воскреснет Баг, и расточатся врази Его…
И вот однажды, почти битком набив свой мешок разными корешками и травами, старый Кондрат хотел уже возвращаться домой, когда его зоркие, острые глаза упали на что-то белое, видневшееся на дне глубокого оврага.
Вчера, когда он проходил мимо этого оврага, он ничего не заметил. Такое странное явление заинтересовало старого мельника, и он, придерживаясь за кусты боярышника и малинника, густо разросшегося по более пологому склону, спустился в овраг.
Каково же было его изумление и ужас, когда он увидел здесь два человеческих тела. Один был молодой, красивый человек; другой – дряхлый старик, сплошь залитый кровью.
Это были Антропыч и Барятинский.
– Вот так штука! – воскликнул Кондрат. – Кто ж это такое умудрился сделать?!
Антропыч был уже мёртв. Жизнь давно уже, очевидно отлетела из его тела, потому что труп совершенно закоченел.
Но Барятинский был ещё жив.
Кондрат прислушался к его сердцу: оно хотя и очень слабо, но всё-таки билось.
«Ну ладно, сердешный, – подумал старик. – Мы тебя вызволим…»
И старик торопливо выбрался из оврага, отправился на мельницу, взял с собой Никитку и, вернувшись с ним вместе к роковому месту, перенёс бесчувственного Барятинского на мельницу, запретив Никитке строго-настрого кому бы то ни было говорить о своей находке.
Он положил Василия Матвеевича в своей маленькой каморке, пропитанной насквозь запахом сушёных трав, целыми пучками развешанных на потолке и стенах.
Первым делом, конечно, Кондрат стал приводить его в чувство, но это ему долго не удавалось. Наконец к вечеру другого дня Барятинский глубоко вздохнул, пошевельнулся и заговорил. Но с первых же слов, сказанных им, старый знахарь тотчас же понял, что если ему и удалось вызвать своего больного из состояния мёртвенного оцепенения, то это не значит, что болезнь уже прекратилась и что несчастный спасён от смерти. Напротив, болезнь приняла такую форму, которая устрашила старика. У Барятинского начался бред. Он выкрикивал какие-то непонятные, несвязные фразы, он то горел, как в огне, то леденел холодом смерти, то вскакивал, как будто стараясь убежать от каких-то грозных призраков, наступавших на него, то с тихим плачем бессильно падал навзничь и лежал, не двигаясь, словно не дыша, даже целые часы.
Старый мельник просиживал около своего больного целыми днями, даже и по ночам не отходил от его постели, прекратив совсем свои лесные прогулки. Он перепробовал на нём все свои средства, и наконец месяца через два Барятинский пришёл в себя и туманным взором огляделся кругом. Средства ли старика или просто сильная молодая натура одержала верх в борьбе между жизнью и смертью, но он был наконец спасён.
Старик обрадовался, как ребёнок, и приготовился уже отвечать на бесчисленные вопросы, которые, по его мнению, должен был задать ему молодой человек, – и вдруг испуганно вздрогнул.
Барятинский глядел на него таким тупым, бессмысленным взглядом, который не оставлял ни малейшего сомнения в том, что если он не потерял жизни, то, во всяком случае, потерял рассудок.
Сотрясение мозга, вызванное ударом и осложнённое страшнейшим нервным потрясением, превратилось в помешательство, против которого старый мельник не знал никаких средств.
– Вот тебе раз! – грустно промолвил Кондрат. – Вот так вылечил!.. Почитай, кабы знать, что так кончится, и пользовать-то его было не нужно. Что без рассудку жить, что помереть – всё единственно!
А Барятинский между тем приподнялся на локте, снова бросил кругом себя туманный взгляд и вдруг простонал:
– Спасите, спасите! Я не хочу умирать!.. Отдайте мне мою Аню! Зачем вы меня тащите в этот погреб? Здесь холодно, сыро, гадко!.. Я не хочу сюда, не хочу!..
И он закрывал лицо руками и пугливо прижимался к стене, словно у неё отыскивая защиту от каких-то ему одному видимых врагов, а потом вдруг вскочил, захохотал нервным истерическим смехом и без чувств грохнулся на пол.
Кондрат глядел на него печальным взором и тихо покачивал головой, не замечая того, как слёзы выбегают из его глаз и капля по капле скатываются по его морщинистым щекам. Тяжело было старику видеть эту надломленную молодую жизнь, потерявшую самую главную основу своего существования – разум.
Целый месяц прошёл вслед за тем, но он не принёс ни малейшего облегчения Барятинскому. Разве только острая форма, в какой выразилось его помешательство в первые дни после выздоровления, перешла теперь в более тихую, спокойную. Он просиживал целыми днями в каморке Кондрата, не шевелясь часами и устремив бессмысленный взор куда-нибудь в угол. Изредка только, когда немолчный стук жерновов привлекал его внимание, он выходил из каморки, пробирался вниз, где наблюдал за помолом Кондрат, и, робко усевшись на груду мешков, опять-таки чуть не целыми часами просиживал здесь, почти не подавая признаков жизни.
Только в самые последние дни Василий Матвеевич решился выходить во двор мельницы, медленно прохаживаясь мимо амбаров и иногда подходя к воротам, которые предусмотрительный Кондрат, боявшийся, чтоб он куда-нибудь не убежал, постоянно держал на запоре.
Так было и в тот день, когда на мельницу приехал Алексей Михайлович Долгорукий.
Барятинский вышел на двор как раз в ту минуту, когда Никитка отворил ворота. До сих пор ему не удавалось заглянуть за забор, и, как всегда бывает у сумасшедших, его страшно тянуло хоть одним глазком взглянуть, что творится там, за чертой его обыденного жилья. Он медленно, на цыпочках подкрался к воротам, и вот в эту-то минуту и увидел его Долгорукий, сразу узнавший своего соперника и страшно перепугавшийся этому появлению живого мертвеца. Но лицо Долгорукого, на которое упал взгляд Василия Матвеевича, не вызвало в его больном мозгу ни малейшего воспоминания, не произвело ни малейшей реакции.
Долгорукий, схватившийся уже было за шпагу, видя, что Барятинский не проявляет никаких враждебных действий, немного успокоился и быстро спросил у Никитки, в свою очередь и удивившегося, и испугавшегося испугу Алексея Михайловича:
– Кто таков? Откуда он взялся?
Никитка оглянулся назад и, увидев за своей спиной Барятинского, добродушно улыбнулся и ответил:
– Этот-то? Да вы его не бойтесь, ваше сиятельство! Это так, несчастненький, совсем безумный человек!
– Да кто он такой?
– А Бог его знает! Поднял его Кондрат месяца три, почитай, назад в лесу да и приволок сюда. Старик-то знахарством промышляет. Долго с ним бился, пока не вызволил. Думали, помрёт, да вот не помер. Да только совсем без рассудка оказался…
«Три месяца назад, – подумал Долгорукий. – Он, он! и сомневаться нечего. Ну да теперь я его не боюсь, теперь он мне не страшен. Коли ум потерял, стало, всё равно что покойник. Захочу над ним потешиться, так потешусь всласть!..»
И вдруг дикая, адская мысль блеснула Алексею Михайловичу.
Глава V
АДСКАЯ МЫСЛЬ
«А что, если я его заставлю быть свидетелем похищения княжны Анны, – подумал Долгорукий, глядя на Василия Матвеевича злобным, торжествующим взглядом. – Пусть он ничего не поймёт… Но это будет моей местью Анне. Она увидит его здесь, больного, безумного… Эта мельница очень удобна. Я её привезу сюда и здесь заставлю отдаться мне… А после… после покажу ей её бывшего жениха… «Вот, – скажу я ей, – что сделал я из этого человека, посмевшего встать на моей дороге…»
Все эти мысли молнией промелькнули в его голове.
– Слушай, Никита, – сказал он вслух. – Ты должен мне повиноваться решительно во всём.
– Господи! – воскликнул парень, – говорю: на смерть пойду…
– Хорошо. Я тебе верю. Чья это мельница?
– Эта-то? Да кабатчицы из Троекурова, Ольги Тихоновны…
– Бывает она сама здесь?..
– Допрежь не бывала. А теперь кажинную неделю сюда денька на два наезжает. С офицером одним хороводится. Красовитая баба – страсть.
– А ты знаешь, в какие она дни сюда наезжает?
Никитка ухмыльнулся:
– Как не знать! Завсегда в одни дни. В четверг обнакновенно приезжает, а в субботу и назад, в Троекурово.
– А ты в такие дни на мельнице бываешь?
– Я-то, к примеру, здесь, потому для прислуги нужен. А вот старика, так того отсылают: должно – зазорно.
– Ну а дурачок-то этот здесь остаётся? – кивнул Алексей Михайлович на продолжавшего стоять с самым тупым видом у ворот Барятинского.
– Здесь. Я его обнакновенно в Кондратову каморку на замок запираю. Он ведь тихий, так и сидит.
Долгорукий задумался на минуту, потом сказал:
– Так вот что, Никита. Влюбился я в одну девицу и хочу её увозом увезти. Можно будет её сюда, на мельницу?
– Да сколько угодно, ваше сиятельство! Только ежели конечно, окромя тех ден, когда сама хозяйка здесь бывает.
– Ну понятно, – отозвался Долгорукий. – А увезти мою красулю ты мне поможешь?
– Только скажите, что угодно сделаю.
– Так вот мы как сделаем, – продолжал Алексей Михайлович, – когда приспеет пора девицу мою похитить, я нарочно за тобой пошлю, а ты к тому времени постарайся старика куда ни на есть услать, а сам ко мне в Москву спеши.
– Ладно, – согласился Никитка и потом спросил:– А несчастненького-то здесь можно оставить? А то ведь его девать-то некуда.
– Здесь, здесь оставь! – поспешно сказал Алексей Михайлович. – Запри его в каморку, он нам не помешает.
– Где помешать, – заметил Никитка, бросив на Барятинского взгляд какого-то презрительного сожаления. – Где ему помешать. Ишь, он точно младенец… Так это смотрит, а чтобы понимать что – ни-ни…
И действительно, Василий Матвеевич всем своим теперешним видом производил впечатление какого-то забитого, ничего не могущего ещё осмыслить ребёнка. Его тупой, бессмысленный взгляд так равнодушно скользил по всем предметам, на которые устремлялись его глаза; лицо его было так безжизненно, что даже у Долгорукого в душе зашевелилось какое-то минорное чувство. Точно жалко ему стало на мгновенье этого бедного, больного идиота, ещё так недавно бывшего одним из блестящих гвардейцев.
Но это минорное чувство исчезло так же быстро, как и появилось, сменившись приступом дикой злобы.
«Так ему и надо, – пронеслось в лихорадочно работавшем мозгу Алексея Михайловича, – так ему и нужно. Сама судьба с лихвой отомстила ему за меня… Не становился бы на моей дороге… Не забывал бы, что с Долгорукими бороться не след…»
– Так как же, ваше сиятельство, – нарушил его размышления Никитка, – скоро вы мне это дельце-то предоставите?..
– Скоро… скоро…
– Так я наготове буду…
– Да-да. Как только всё наладится, я тебе дам знать.
– Слушаю, ваше сиятельство…
И сказав это, Никитка бросился подсаживать князя на лошадь. Тот уселся в седло, дал коню шпоры и помчался от мельницы назад, крикнув:
– Прощай, Никитка!
– Прощенья просим, ваше сиятельство, – кланяясь вслед Долгорукому, надрывал горло парень. – Будьте благонадёжны. По гроб жисти ваш раб…
– Дяденька! – вдруг услышал он сзади слабый, дрожащий голос.
– Что тебе?! – повернулся парень к «несчастненькому», глядевшему теперь на него далеко уже не таким туманным взором, как за минуту назад. Казалось, что тусклота глаз если и не совсем исчезла, то всё-таки не затемняла теперь проблеска какой-то тревожной мысли, вдруг мелькнувшей в его больном мозгу. – Что тебе? – переспросил Никитка.
– Кто это?.. С кем ты разговаривал? – спросил Барятинский, продолжая смотреть в поле, туда, где лёгким дымком клубилась пыль, поднятая лошадью Долгорукого.
– А тебе на што! – огрызнулся парень.
– Да я так… Ведь это разбойник… разбойник, дяденька, – скороговоркой зашептал Василий Матвеевич, и на лице его отразился такой ужас, что даже Никитке стало страшно.
– Чего ты ещё мелешь!..
– Разбойник… разбойник, дяденька… разбойник… – продолжал шептать Барятинский, переходя на какой-то детский, плаксивый тон. Казалось, что вот-вот слёзы заблестят на его ресницах и он разрыдается…
– Будет, будет, – остановил его Никитка. – Ишь, бедняга! Должно, это тебя разбойники так обработали… Ну пойдём, пойдём… Надоть ворота-то припереть…
Он взял Барятинского за руку, ввёл его снова во двор и, запирая ворота, прибавил:
– А это, братец, не разбойник… Это, братец, важная персона… Это, голубь ты мой, сиятельнейший князь Алексей Михайлович Долгорукий; вот он кто, а не разбойник.
И Никитка, покончив с тяжёлым замком, направился внутрь мельницы.
Но его слова, очевидно, не произвели ни малейшего впечатления на бедного Барятинского. Он медленным шагом отошёл от ворот через весь двор к амбару, уселся там на обрубок бревна и, всё так же бессмысленно глядя в пространство, продолжал шептать:
– Разбойник… разбойник… разбойник…
Алексей Михайлович возвращался домой совсем не в таком спокойном настроении, в каком ехал на мельницу. Неожиданная встреча с Барятинским, которого он почитал уже умершим, если и не подняла в нём угрызений совести, зато испугала его не на шутку. Хотя в первую минуту узнав, что Василий Матвеевич потерял рассудок, он и успокоился немного, но теперь опасения пробудились с новою силой. Особенно его тревожила таинственность, окружавшая исчезновение Барятинского и Антропыча, и то, что Антропыч исчез совершенно бесследно, в то время как Василий Матвеевич всё-таки нашёлся. Исчезновение Антропыча и раньше уж наводило его на смутное предположение, что старый бродяга его предал и что Барятинский не убит, как того страстно ему хотелось. Теперь эта встреча вполне подтвердила его прежние предположения, и он невольно задумался обо всём этом происшествии, в котором пришлось ему играть такую незавидную роль. Он боялся того, что Барятинский только прикинулся потерявшим рассудок, что он выжидает удобного случая отомстить своему врагу, но он тотчас же вспомнил, что Никитка не стал бы уверять так в сумасшествии, если бы не знал этого наверное. И это его немножко успокоило.
– Ну да что будет, то и будет! – разрешил наконец свои сомненья Алексей Михайлович. – Отступать некуда. Надо идти напролом. Что он жив, – мне это даже на руку. Так можно будет скорее заманить княжну Анну. Что Барятинский не в уме, – это верно, кажись. Больно уж у него безумный взгляд-то!..
Алексей Михайлович не прямо проехал к себе домой, а сначала решил побывать на Мясницкой, чтобы каким бы то ни было образом проведать про здоровье княжны Анны. Ему не хотелось мешкать приведением в исполнение своего намерения, и он решил убедиться, настолько ли она слаба и болезненна, чтоб это могло помешать его замыслам. Хотя он прекрасно знал, что сама Анна Васильевна ни за что не пожелает его увидеть, но в то же самое время он рассчитывал, что старик Рудницкий не посмеет затворить перед ним двери своего дома, а особенно теперь, когда, может быть, через несколько дней Долгорукие породнятся с царём.
И Алексей Михайлович не ошибся.
Когда старику Рудницкому доложили о приезде нежеланного гостя, брезгливая гримаса пробежала по его лицу, но он всё-таки не решился отказать ему.
– Проси в кабинет, – сказал он слуге и, когда слуга ушёл, проворчал сквозь зубы: – И зачем только его принесло? Что ему только от нас надо?
Алексей Михайлович вошёл довольно развязно. На его лице не было и тени смущения, точно он пришёл в гости к своим близким друзьям, точно не он был причиной тех тревог и мучений, какие переживали теперь Рудницкие.
– А, ваше сиятельство! – весело возгласил он, крепко пожимая руку Василия Семёновича и как бы не замечая того недовольного вида, с каким его встретил старик. – Давненько мы с вами не видались. Ехал мимо, – дай, думаю, загляну к старым знакомым. Надеюсь, вы на меня не в претензии?
– Что вы, князь! – смущённо пробормотал Рудницкий. – Я рад, очень рад! Милости прошу!..
Но ни в тоне его голоса, ни на его лице не было и тени радости. Сурово и сумрачно было это лицо; дрожал и прерывался его голос, и скорбная нотка звучала в нём.
– Ну как вы живёте-можете? – продолжал Алексей Михайлович, бесцеремонно усаживаясь. – Как здоровье Анны Васильевны? Я слышал, что она прихварывает? – также бесцеремонно спросил он.
Рудницкий поднял на него глаза, грустные, опухшие от слёз, теперь горевшие гневным огоньком. Но Долгорукого не смутил этот укоризненный взгляд. Он продолжал сидеть так же спокойно, так же весело улыбаясь, словно горе старика, так безжалостно растравляемое им, не имело к нему ни малейшего отношения. И старик невольно потерялся перед этим нахальством, и так же невольно, точно повинуясь какой-то посторонней силе, ответил:
– Да… да, прихварывает… и сильно прихварывает. Совсем, бедняжка, захирела.
– Да что с нею такое?
– Бог знает…
Голос старика оборвался, и в нём зазвучали слёзы.
– А вы знаете, князь, я приехал к вам с доброй вестью.
– Мы отвыкли от добрых вестей, – грустно произнёс Рудницкий, качая головой. – А что за весть?
Долгорукий улыбнулся и сказал:
– Хорошая весть. Такая весть, которая способна послужить лучшим лекарством для вашей дочери.
Василий Семёнович широко раскрыл глаза от изумления:
– Вы шутите, князь! – прошептал он. – Неужели… Барятинский…
Долгорукий опять улыбнулся и развёл руками.
– Вам лично, князь, я ничего не скажу. Попросите Анну Васильевну уделить мне несколько минут. Я сообщу ей нечто, и, поверьте, это на неё подействует благотворным образом.
Василий Семёнович даже привскочил с кресла.
– Что вы, князь! Это невозможно! – воскликнул он. – Она вас видеть не захочет.
– Уговорите её.
– Она меня не послушает. И потом, она так слаба… Она почти умирает.
Долгорукий испуганно вздрогнул. Тон старика был слишком естественен, чтоб он мог заподозрить его в лжи.
– Тем хуже, – воскликнул Долгорукий, – если она не захочет меня видеть. Я привёз ей избавление от смерти. Я должен поговорить с ней во что бы то ни стало. Скажите ей, что я приехал не со злом, что я не хочу растравлять её душевные раны. Я спасти её хочу, спасти… Понимаете, Барятинский жив!..
Это вырвалось у него совершенно невольно, и таким правдивым тоном произнёс он эти слова, что старик даже против желания поверил ему.
– Хорошо, – сказал Рудницкий. – Посидите немного, князь. Я скажу Аннушке, а там уж её воля.
Рудницкий торопливо направился к дверям, вполне уверенный, что Анюта откажется видеть Долгорукого.
Но, к его величайшему удивлению, она не отказалась.
Когда Василий Семёнович сообщил ей о приезде Долгорукого и о том, что он хочет непременно её видеть, – она быстро встала с дивана, на котором проводила теперь почти все дни. Впалые щёки её вспыхнули лихорадочным румянцем, глаза загорелись гневным огоньком, и она резко сказала каким-то хриплым, точно не своим голосом:
– А, так он приехал! Он хочет меня видеть. Хорошо же! Позовите его, батюшка, сюда!
Старик, испуганный её взволнованным видом, даже не тал протестовать, даже не сообщил ей об удивительном известии, привезённом Долгоруким, что Барятинский жив, поспешил привести Алексея Михайловича. Когда Долгорукий вошёл в комнату и увидел княжну, он испуганно отшатнулся. Он и предполагать не мог, чтобы молодая девушка так страшно изменилась за каких-нибудь четыре месяца. Перед ним была не прежняя цветущая, пышущая здоровьем княжна Анна, а какая-то бледная тень её, какой-то призрак этой былой красоты, и невольно его сердце сжалось такой мучительной болью, что он едва подавил крик ужаса и сожаления, чуть было не сорвавшийся с его губ.